Гладиаторы

Ерохин Олег

КНИГА ПЕРВАЯ

 

 

Часть первая. Школа гладиаторов

 

Глава первая. Погребение

По дороге, которая тонкой лентой тянулась между покрытыми виноградниками холмами, медленно шла большая толпа людей. Под лучами южного солнца ярко блестели трубы и флейты, владельцы которых извлекали из своих инструментов резкие, пронзительные звуки. Эти звуки, однако, не могли заглушить стоны и плач множества женщин в белых одеждах с распущенными волосами, печально бредущих за музыкантами. По тому, с какой страстностью они голосили и взламывали руки, всякий мог бы безошибочно признать в них профессиональных плакальщиц, нанятых, согласно римскому обычаю, для участия в похоронной процессии. Вслед за ними шли актеры, декламирующие стихи из трагедий, и мим в маске, напоминающей лицо умершего, облаченный в его одежды. За мимом специально нанятые люди несли тело покойного. Траурное шествие замыкали его родственники, многочисленные друзья и знакомые.

Хоронили Гая из древнего плебейского рода Орбелиев, вилла которого располагалась в двенадцати милиариях от Рима, неподалеку от Аппиевой дороги, что вела от Капенских ворот великого города на юг, в сторону Капуи.

Гай Орбелий, прослуживший в войсках Друза Старшего, затем Тиберия более двадцати лет, прошел путь от рядового легионера до военного трибуна. За добросовестную службу Тиберий включил его в сословие всадников. И вот теперь он, одержавший столько побед, был сам побежден неумолимым временем, которому безразличны как наши заслуги, так и наши вины.

Первым в толпе, идущей за носилками с телом покойного, шел его сын, Квинт Орбелий, статный римлянин шестидесяти лет, со своими детьми, двадцатилетним Марком и семнадцатилетней Орбелией. За ними шли старые товарищи Гая Орбелия, знавшие его еще по германским походам, а также соседи-владельцы вилл, расположенных поблизости.

Несмотря на печальную торжественность процессии, многие из этих почтенных людей оживленно переговаривались, благо голоса заглушались ревом труб и криками плакальщиц.

— Клянусь Юпитером, — говорил один толстый римлянин Дециму Селанию, молодому человеку хрупкого телосложения, — сегодняшнее погребение лишилось всего великолепия из-за скупости Квинта Орбелия, отказавшегося купить у меня хотя бы пару гладиаторов из тех, которых я, услышав про смерть его отца, специально привез сегодня утром. А ведь в прошлом году, когда бог смерти Танат забрал его жену, Теренцию, у ее погребального костра сражалось пять пар моих воспитанников. Я тогда по-дружески подобрал для него самых лучших.

— Ну, ты-то, разумеется, продал их ему по-дружески — без всяких скидок, а то бы он мог, чего доброго, почувствовать себя твоим должником.

— Конечно, мой милый Селаний. Ты ведь сам прекрасно знаешь, что в дружбе помощь и уступки должны быть обоюдными, а у меня уже тогда насчет Квинта Орбелия были некоторые сомнения.

— В таком случае, дорогой Мамерк, если для тебя друг — лишь кошелек, из которого ты можешь всегда вынуть положенные тобою сестерции и который, разумеется, не должен быть дырявым, то ты не прогадал. Вчера я вернулся из Рима, где мне удалось занять кругленькую сумму у старого скряги ростовщика Антинора, и он, между прочим, просил передать Квинту Орбелию‚ что срок возврата его долга уже истек.

— И что же, много он задолжал?

— Антинор говорил, что-то около пятисот тысяч сестерциев. Видно, пятилетняя засуха дала о себе знать.

— Откуда же он их возьмет?.. Ведь даже если он продаст виллу и рабов, то все равно не наскребет такой суммы.

— Ну что же, тогда ему, а там, глядишь, и мне, придется продать тебе себя в гладиаторы.

— Уж тебя-то я не куплю — больно тощий! — сказал Мамерк Семпраний, которого за внушительность прозвали Толстым Мамерком, и спутники тихо засмеялись.

К их беседе внимательно прислушивался идущий за ними высокий человек, одетый в тогу сенатора. Глубокие морщины, бороздившие его лоб, говорили, казалось, о длительных раздумьях — отправлениях мудрости; сжатые губы — о твердости, приличествующей государственному мужу; нахмуренные брови — о суровости воина. Это был Луций Валерий Руф‚ богач и сенатор, отпрыск знатного рода патрициев, который, однако, увы, не мог похвастаться вышеперечисленными добродетелями. Несчетные морщины говорили о несчетных его попойках, нахмуренные брови — о мрачности характера, твердо сжатые губы — о беспощадности к тем, кто рискнул вызвать его неудовольствие и неудовольствия кого он мог не опасаться. Одно время Валерий Руф был постоянным спутником Калигулы в его развлечениях, но однажды он заметил охлаждение к себе императора и с тех пор избегал попадаться ему на глаза. Все ведь знали о неприязни Калигулы к сенаторскому сословию; белая, с красной полосой сенаторская тога Валерия могла, чего доброго, подействовать на взбалмошного деспота как красная тряпочка на быка. Позже, не желая испытывать судьбу и сославшись на подорванное заботами о государстве здоровье, он уехал в одну из своих вилл, которая была расположена недалеко от Рима и от тех мест, где развивались описываемые нами события.

В прошлом году, получив приглашение, сенатор отправился на похороны жены злополучного Квинта Орбелия в роскошной коляске, запряженной восьмеркой лошадей, каждая из которых стоила дороже всего поместья его обнищавшего соседа. Валерий Руф говорил, что этим великолепием он хочет почтить Орбелиев, прекрасно зная, что бедный так же насладится видом роскоши богача, как и голодный насытится видом яств на столе состоятельного обжоры.

Когда же он, войдя в дом и сказав несколько небрежных слов приветствия, стал непринужденно рассматривать присутствующих, то среди грубых обветренных лиц, обезображенных трудом, и лиц обрюзгших, попорченных праздностью, Валерий вдруг увидел грустное личико хорошенькой девушки. Это была Орбелия, родная дочь умершей. И вот он, завсегдатай лупанариев‚ пресыщенный сластолюбец, неожиданно для самого себя воспылал страстью к этой девчонке. В ней все показалось ему желанным: и мягкий овал лица, обрамленный каштановыми волосами; и волосы, волнами ниспадавшие на округлые плечи; и плечи, ниже которых красовались маленькие, упругие груди; и груди, и талия, и бедра… Живое воображение Валерия легко дорисовало те детали, которые были скрыты под плотной туникой. Печальная торжественность обряда сдержала в тот раз его звериную похоть, которую он называл любовью, однако потом, часто бывая в их доме, он стал настойчиво домогаться ее руки. Орбелии был противен этот злобный пьяница и развратник, который не делал тайны из своего образа жизни, да и никакое богатство не смогло бы скрыть его распущенность. Однако ее отец, не желая себе такого порочного зятя, но боясь такого могущественного соседа, продолжал принимать его.

Услышав о громадном долге Орбелиев, Валерий Руф обрадовался. Немного поотстав, он сказал своему вольноотпущеннику Хригистону, который тенью следовал за ним и тоже слышал разговор достойных римлян:

— Ну вот, теперь, хвала богам, эти Орбелии будут сговорчивее. Пусть поразит меня Юпитер, если старикашка сам не уложит эту упрямицу в мою постель, когда я преподнесу ему мешок золотых.

— А если он окажется настолько глуп, что не захочет воспользоваться твоей добротой?

— В таком случае я заставлю его поумнеть, и ты поможешь мне в этом.

Вскоре процессия достигла рощи пробкового дуба, принадлежащей Орбелиям, под сенью громадных деревьев находилась гробница с урнами, в которых покоился прах их предков. Тело умершего, умащенное бальзамами, положили на высокую поленницу дров, сложенную заранее. Запылал костер, зажженный, согласно обычаю, сыном покойного. После того, как костер прогорел и тлеющие угли были залиты водой, приглашенные разошлись. На пепелище остались только ближайшие родственники; они собрали кости, обмыли их в вине и молоке и, вытерев, поместили в урну, занявшую одно из пустующих мест в родовой гробнице.

…Ланиста Толстый Мамерк возвращался домой, непрестанно ерзая на своем седле и бормоча, — ему не давала покоя шутка Децима Селания.

В самом деле, может быть, там, где ему не удалось сегодня выгодно продать, завтра удастся выгодно купить?.. Марк, сын Квинта Орбелия, отличался завидной силой и ловкостью. Два года назад он впервые начал участвовать в состязаниях атлетов, устраиваемых в Риме на частых празднествах. Выступая как борец, или кулачный боец, или сражаясь на деревянных мечах, он не знал поражений. Так почему бы ему, как и подобает такому отважному, сильному юноше, для наилучшего развития своих способностей не стать гладиатором?.. Такой молодец, подумал Мамерк, без труда заработал бы себе славу, а ему деньги. А он бы, так и быть, помог бы Орбелиям рассчитаться с их долгами, хотя, разумеется, любовь публики — и без того достаточное вознаграждение за те опасности, с которыми гладиаторы встречаются на арене.

Таким образом, ланиста, ставший, подобно Валерию Руфу, проявлять трогательную заботу о благосостоянии Орбелиев, решил принять столь же глубокое участие и в их судьбе.

 

Глава вторая. Купцы

После смерти старого воина прошло девять дней, и в дом Орбелиев стали вновь съезжаться гости, чтобы почтить Манов — добрых духов умершего. Прибывшие приходили в атрий — самую большую комнату дома, где их встречали Орбелии, отец и сын. Рядом с очагом, в котором ярко горел огонь, сидя на низенькой скамеечке, пряла шерсть юная Орбелия. В атрии было расставлено много кресел, чтобы уставшие в дороге могли отдохнуть. Вошедший гость приветствовал хозяина, говорил слова утешения его сыну и дочери, а затем подходил поболтать к какому-нибудь из своих знакомых. В это время в соседней комнате — триклинии рабы заканчивали последние приготовления к трапезе.

Мамерк Семпраний, приехавший раньше всех, с нетерпением дожидался того момента, когда можно было переговорить с Марком наедине. Вести разговор в присутствии его отца не входило в планы хитрого толстяка. Ланиста хорошо знал, что Квинт Орбелий с негодованием отнесся бы к его предложению — сделать юношу гладиатором, ведь сражаться на потеху толпе считалось недостойным римлянина. Когда же старый хозяин зачем-то вышел, Толстый Мамерк поспешно подошел к Марку и участливо сказал:

— Какое горе, что уже нету с нами твоего деда, мой мальчик… Он был честным римлянином и храбрым воином. Но еще тягостнее нам, его друзьям, осознавать, что с его смертью, быть может, угаснет древний род Орбелиев.

— О чем ты говоришь?.. Разве его сын — мой отец, а я и Орбелия — его внуки не продолжатели рода? — недоуменно спросил юноша.

— Это, конечно, так. Но, дорогой Марк, продажа вашего дома, ваших виноградников, вашей рощи с гробницей, где хранится прах ваших предков, разве не будет означать, что ваш род угас?.. Или, может, ты думаешь, что для принадлежности к роду Орбелиев достаточно только называться Орбелиями?

— Но мой отец ничего не собирается продавать!

— Тогда за него это сделают другие. Неурожаи в течение пяти лет, да тут еще второй год подряд похороны… На погребение твоей матери твой отец занял у ростовщика Антинора пятьсот тысяч сестерциев, пообещав вернуть через год. Он, очевидно, надеялся на урожай, но засуха сделала возвращение долга трудным, а расходы, связанные с похоронами твоего деда, — невозможным. Срок кредита, увы, уже истек. Подошло время расплачиваться.

Марк был поражен услышанным. Так вот почему отец так мрачен и молчалив, хотя после смерти деда прошло уже девять дней!..

— Но неужели положение безвыходно?.. Неужели мы обречены на разорение? — тихим голосом спросил он ланисту.

Толстый Мамерк ободряюще улыбнулся и похлопал «своего мальчика» по плечу.

— Выход есть. Гордись, Марк, именно ты спасешь семью! Ведь твоя сила и твоя ловкость могут быть оценены не только жалкими хлопками болельщиков на состязаниях атлетов, в которых ты так любишь участвовать и в которых ты так хорошо умеешь побеждать. Мои ученики за свои победы получают золото и сестерции, а о славе уже и творить нечего. Да и разве искусство гладиатора не достойно настоящего мужчины?.. Убивать, рискуя быть убитым, разве не высшая доблесть?.. Победить, встать на грудь побежденному, — разве не высшая радость?.. А ликование зрителей, только твое кричащих имя, — разве не высший почет?.. Я же, чтя уважение, которое ты, конечно же, проявишь к моему совету, выплачу ростовщику ваш долг.

Марк призадумался. Конечно, кровавые сцены, которые, прищуря глаза и причмокивая, и колыхаясь жирным телом, с таким восхищением описывал Толстый Мамерк, показались ему отвратительными. Но что было делать, не обрекать же на позорную нищету и отца, и сестру, и себя?..

— Я согласен, — вздохнув, сказал он. — Что для этого нужно?

Обрадовавшийся толстяк тут же рассказал юноше свой план: встретившись завтра у Капенских ворот Рима, они сначала направятся к ростовщику Антинору, которому Марк вернет долг деньгами ланисты.

Затем они пойдут к народному трибуну, разрешение которого было необходимо на то, чтобы гладиатором стал, по своему желанию, свободный римлянин. Получить такое разрешение для богатого Мамерка Семпрания не составляло труда. При этом Марк обязан был принести клятву гладиатора, включающую слова: «Даю себя жечь, вязать и убивать железом». После того, как договор о продаже молодым римлянином самого себя в гладиаторы занесут на лист папируса, Марк вместе со своим заботливым наставником должен будет отправиться в школу ланисты, наказав своему рабу донести о случившемся отцу.

Собеседники едва успели обговорить в общих чертах характер предстоящей сделки, как раб-распорядитель громогласно пригласил всех в триклиний, наконец-то подготовленный к поминальной трапезе. Гости омыли руки в тазах, поданных услужливыми рабами, и возлегли на ложа, которые были установлены рядом с тремя огромными столами. Чавканье началось.

Болтливость и развязность приглашенных поначалу сдерживались грустным видом хозяев, объяснившимся одними — печалью по умершему, другими — недовольством малостью полученного наследства. Однако после того, как столы несколько раз обошла большая чаша с фалернским, гости заметно оживились (кажется, кое-где даже раздались тихие смешки, замаскированные под всхлипывания). В это время раб-привратник склонился к уху Квинта Орбелия и шепотом сказал, что в атрии его, Орбелия, дожидается Валерий Руф; причем сенатор требует немедленной встречи по неотложному делу. Старый римлянин, нахмурившись, встал со своего ложа.

В атрии Квинт Орбелий увидел грозного сенатора, у ног которого лежал объемистый мешок.

— Привет тебе, Орбелий, — важно сказал богач вошедшему хозяину.

— Привет и тебе, Валерий. Надеюсь, что ты, знавший моего отца, разделишь со мной то горе, которое меня постигло.

— Напротив, дорогой сосед!.. (Сенатор пнул ногой мешок — послышался характерный металлический шелест, развеявший всякие сомнения относительно его содержимого.) Сегодня я собираюсь разделить с тобой не твое горе, а твою радость, которую я привез тебе и которая дожидается тебя вот в этом мешке. Здесь миллион сестерциев, их тебе хватит не только на то, чтобы расплатиться с долгами, но и на то, чтобы придать этому дому приличествующее ему великолепие. А чтобы твоя радость была продолжительной и чтобы твои доходы не оскудевали, я намерен сегодня же, сейчас же просить руки твоей дочери, несравненной Орбелии.

Квинт Орбелий стоял, с ужасом осознавая услышанное. Он знал, что его дочь избегает Валерия Руфа, испытывая лишь отвращение к его ухаживаниям. Продолжая принимать своего богатого соседа, он надеялся на то, что какая-нибудь новая рабыня отвлечет внимание этого сластолюбца от его дочери. Но тщетно!.. И вот теперь мерзавец, видя неуступчивость Орбелии, предлагает ему, отцу, продать ее!

— Продать свою дочь, свободнорожденную римлянку, как какую-нибудь рабыню я не могу, выдать ее насильно замуж не хочу. Она же скорее будет нищей, чем согласится стать женою того, кто снискал себе громкую славу не в военных походах, а в диких оргиях да лупанариях. Тебе больше нечего делать в моем доме. Убирайся, пока я не приказал рабам вышвырнуть тебя!

Квинт Орбелий показал на дверь — неудачливый купец с проклятиями удалился, волоча за собой свой мешок. Рабы подхватили под руки старого римлянина, тяжело переводящего дыхание, и отвели его в спальню. Из триклиния тем временем продолжали доноситься голоса гостей, заметно повеселевшие после изрядной выпивки. Эти сердобольцы уже позабыли о печальной причине своего приезда и радовались все новым амфорам с фалернским и цекубским‚ которые подносились безмолвными рабами.

…Вернувшись домой, Валерий Руф принялся с удовольствием избивать раба, накануне расколовшего драгоценный стеклянный кубок. Этот раб, уже битый, был специально выведен Хригистоном из эргастула к возвращению сенатора. Хитрый управляющий, не сомневаясь в результатах поездки и прекрасно зная норов своего патрона, распорядился приковать его цепью к воротам, чтобы вернувшийся хозяин смог сорвать свою злобу, не входя в дом (и, следовательно, еще не повидавшись с ним самим). Успокоившись ровно настолько, чтобы суметь отдавать приказания, Валерий Руф послал за Хригистоном и, когда управляющий подошел, приказал ему вооружить рабов, чтобы силой захватить Орбелию.

Хригистон, смиренно склонившись, выслушал приказ своего патрона и бросился на колени. Жалобно стеная, он принялся умолять сенатора не губить себя и не отказываться так поспешно от Орбелии.

Увидев, что ему перечат, Валерий Руф вскричал:

— Что ты мелешь, грязный раб! Я ведь не собираюсь, подобно тем дурням, которым отказала девка, бросаться грудью на меч, а хочу с мечом в руке взять то, в чем мне эта потаскуха отказала!.. Беги же, собирай рабов, если не хочешь первым испробовать остроту моего меча!

— Но, господин, вспомни о Калигуле! Старик наверняка обратится с жалобой к императору, а божественный бывает к сенаторам так несправедлив… Особенно к тем, чье состояние велико. Выслушай своего старого слугу, прошу тебя! Быть может, его низкий ум подскажет тебе более надежный путь к твоей высокой цели.

Напоминание о Калигуле утихомирило расходившегося рабовладельца, который мигом вспомнил все проделки жестокого деспота. Два года назад, промотав все состояние, оставленное ему его предшественником Тиберием, Калигула заметил, что он умудряется опорожнять казну быстрее, чем налоги — наполнять ее. Тогда император, чтобы иметь достаточно средств на свои развлечения, стал выискивать новые способы пополнения казны, ни перед чем не останавливаясь и ничем не брезгуя. Он устраивал распродажи, на которых заставлял богатеев покупать за громадные деньги никчемные безделушки; он признавал недействительными завещания, в которых не упоминалось его имя, он ввел новые, доселе небывалые налоги. Калигула знал о богатстве Валерия Руфа, поэтому, рассматривая дело, он мог, чего доброго, проявить притворную беспристрастность и показное человеколюбие, чтобы, осудив сенатора, конфисковать его имущество.

Немного помедлив‚ Валерий приказал Хригистону говорить. Скромно потупив глаза, управляющий сказал:

— Если бы господин купил у ростовщика долг Орбелиев, то они стали бы его должниками. А так как срок кредита уже истек, а платить Орбелиям нечем, то господин мог бы потребовать передачи в счет долга всего их имущества, которого едва ли наберется даже на половину требуемой суммы. Когда же дом и виноградники Орбелиев станут собственностью господина, то старик, разумеется, уже не будет раздуваться от гордыни, как поющая брачную песню лягушка. Одно дело — знать, что ты можешь стать нищим, а другое — стать им. Одно дело знать, что тебя могут выбросить на улицу, а другое — когда выбрасывают.

Валерий Руф, подумав, согласился с доводами своего вольноотпущенника. Хригистон должен был завтра же отправиться в Рим, чтобы от имени своего патрона купить долг Орбелиев у ростовщика Антинора.

План действий, таким образом, был намечен, после чего сенатор побрел в триклиний — заливать вином, этим чудодейственным бальзамом, раны, нанесенные его самолюбию. Хригистон же, советчик Валерия, пошел собираться в дорогу, рассчитывая, выехав рано утром, уже к полудню достичь Капенских ворот великого города.

 

Глава третья. Посвящение

На следующий день Марк проснулся очень рано, когда в доме все еще спали. Было прохладно, только-только начинало светать. Молодой римлянин разбудил своего верного раба, ассирийца Саргона, которого он посвятил в свои планы еще вечером.

Саргон, родившийся в доме Орбелиев, был камердинером Марка. Ему не приходилось потеть на полях, и стол его был куда лучше стола тех многих италиков‚ которые, будучи свободными от рабского труда, были свободны и от средств к существованию. Марк, чья кормилица была матерью ассирийца, относился к нему скорее как к товарищу, а не рабу, поэтому неудивительно, что у Саргона послушание и преданность Квинту Орбелию сочетались с признательностью и привязанностью к его сыну.

Они оседлали коней и, выбравшись из усадьбы, поехали крупной рысью, а достигнув Аппиевой дороги, поскакали галопом, стремясь к полудню попасть в Рим. Дорога в этот ранний час была безлюдна, лишь изредка встречались одинокие земледельцы, везущие в Рим свой небогатый товар: маслины, шерсть, вино. Проскакав галопом не менее часа, всадники перешли на спокойную рысь, давая отдых коням — своим верным помощникам. Вдруг они услышали громкий крик:

— Эй, постойте! Подождите!

Путники оглянулись. Их догонял какой-то всадник, вовсю настегивающий свою лошадь. Вскоре он приблизился настолько, что они смогли хорошо разглядеть его: это был Хригистон. И Марк и Саргон без труда узнали вольноотпущенника Валерия Руфа, который постоянно сопровождал своего патрона в его частых поездках к Орбелиям.

— Привет тебе, Марк. Кажется, ты направляешься в Рим? — спросил Хригистон, переведя дыхание. — Интересно, что за нужда подняла тебя в такую рань?

— Хозяин собирается нанять хороших мастеров для отделки родовой гробницы, — ответил вместо молчащего юноши Саргон, сказав первое, что пришло ему в голову, лишь бы только отвязаться от докучливых расспросов.

Марка покоробил ответ ассирийца, который показался ему если не святотатственным, то, по меньшей мере, неуважительным к памяти его предков. Кроме того, ложь сама по себе была противна юноше, поэтому он сухо сказал:

— Я еду в Рим, чтобы вернуть долг ростовщику Антинору — подошло время расплачиваться.

Саргон недовольно посмотрел на своего молодого господина. Хотя оба они только и думали, что об этом злосчастном долге да о приближающейся расплате, но обсуждать свои горести со случайным попутчиком вовсе не были расположены. Бывший раб, а ныне вольноотпущенник Хригистон мог, в силу свойственного людской породе злорадства, пожалуй, только порадоваться тому, что вот, мол, и гордый римлянин становится рабом, ведь гладиаторство только тем и отличается от рабства, что гладиаторы рабствуют с оружием в руках, вместо мотыг у них мечи.

— А я вот хочу купить парочку хорошеньких рабынь, — невозмутимо сказал Хригистон, как будто не заметив разницы в ответах хозяина и слуги. — Правда, не знаю, каких мне предпочесть?

Тут назойливый вольноотпущенник стал, словно не замечая молчания своих спутников, с видом знатока расписывать честность египтянок, трудолюбие эфиопок, любвеобильность гречанок, сдабривая свою речь многочисленными шутками. Впрочем, обвинить Хригистона в невнимательности мог лишь тот, кто совершенно не знал его.

Увидев впереди себя скачущих во весь опор всадников, Хригистон сразу же признал в одном из них Марка Орбелия. Опасаясь неожиданных препятствий своему предприятию, он решил выведать, куда же так торопится юноша, и сразу же нагнал его, как только лошадь Марка перешла с галопа на рысь. Ответ молодого римлянина чуть было не опрокинул слугу Валерия Руфа с его благородного скакуна.

«Наверное, — подумал Хригистон, — кто-то из приятелей старикашки решил-таки выручить своего дружка. Чтоб их обоих растерзали Эринии… Ну ничего, еще неизвестно, кому улыбнется фортуна».

Бывший раб решил во что бы то ни стало помешать Марку, страшась гнева своего господина, который для Хригистона был ничуть не менее страшен ярости тех милых созданий, к которым он взывал.

Путешественники добрались-таки до Рима к полудню, как им того и хотелось. Ярко светило солнце; у городских ворот столицы великой империи было оживленно: теснили друг дружку многочисленные повозки, меж которых с трудом пробирались люди и животные; то здесь, то там виднелись тюки с шерстью, мешки с мукой, корзины с маслинами, виноградом, финиками. Толстый чиновник взимал с каждой подводы, въезжающей в город, специальную пошлину; за порядком следили солдаты городской когорты.

Спутники спешились и, ведя лошадей под уздцы, подошли к воротам. Около самых ворот была давка, настоящее столпотворение, всем не терпелось попасть в город поскорее.

Вдруг Хригистон увидел, как через толпу с трудом пробирается тучный человек, за которым какие-то люди в рваных туниках, по-видимому, его рабы, тащили упирающихся мулов; по бокам животных висели небольшие корзинки. И мулы, и рабы, и корзинки были вымазаны чем-то красным.

Давка все усиливалась, и торопливый владелец рабов и мулов закричал:

— Дорогу!.. Дайте мне дорогу, невежи. Я везу пурпур для самого императора, пропустите меня!

Тяжело дышащий купец вскоре очутился неподалеку от Хригистона, его плечо оттягивала большая кожаная сумка. По тому, с какой силой он в нее вцепился, можно было заключить, что в ней, несомненно, содержится нечто ценное. Представлялся удобный случай крепко насолить Марку, и коварный вольноотпущенник не собирался упускать его. Как только купец оказался совсем близко, Хригистон, вытащив заранее нож, резким движением вспорол его так тщательно удерживаемую ношу и засунул свою опытную в подобных делах руку вовнутрь. Ловкие пальцы Хригистона быстро нащупали какой-то увесистый мешочек, который был тотчас же извлечен на поверхность. Это был кошелек, сестерции приятно шелестели в его кожаном чреве. Удачливый вор, впрочем, не долго любовался своей добычей — ее он тут же незаметно вложил в сумку, притороченную к седлу коня Марка.

Выбравшись на свободное место, купец заметил значительное полегчание своей поклажи. Недоумевая, он раскрыл злосчастную сумку — щеки его обвисли, как проткнутый пузырь.

— Деньги… Где мои деньги?.. Меня обокрали!

Он кинулся к стражникам.

— Найдите вора!.. Я уплачу, только найдите вора!

Блюстители порядка с усмешкою переглянулись.

— Где же его теперь найдешь? — лениво поинтересовался один из них.

— Ты бы лучше привязал свой кошелек к шее, да покрепче, глядишь, целее был бы, — сказал другой с притворным сочувствием.

Купец понял, что если только он не сумеет хорошенько взбодрить этих ленивцев, то помощи ему от них не дождаться.

— Болваны! У меня украли не только сестерции, в том мешке письмо к императору от дуумвиров Сидона!.. Я пожалуюсь на вас Калигуле!

Стражники засуетились, грозное имя принцепса враз развеяло их сонливость. Один из них кинулся в караульное помещение, находившееся поблизости, и вскоре оттуда выскочил центурион с солдатами. Пропуск людей в город был прекращен; стражники начали обыскивать повозки, которых, однако, было так много, что розыски грозили затянуться до вечера.

— Даю сто сестерциев тому, кто укажет вора! — крикнул купец. — Сто сестерциев!.. Кто хочет заработать сто сестерциев?

— Я! Я видел вора! — послышался чей-то голос. — Я знаю, кто, тебя обокрал!

Это был, конечно же, Хригистон.

— Я шел за тобой и заметил, как вот он (Хригистон показал на Марка) вытащил твой кошелек и засунул его в свою сумку.

— Собака! — крикнул Саргон. Тотчас же один из стражников бросился к лошади Марка и через мгновение уже показывал извлеченный из его поклажи кожаный мешок.

— Это он! — закричал купец. — В нем мои деньги!

Марк с недоумением смотрел на происходящее. Когда солдаты схватили его, он взмахнул плечами и они познали радость полета. Тут же засверкали мечи, однако оружие не пригодилось: обвиняемый сам зашагал к караулке. Саргон, чуть не плача, побрел за своим господином, ведя на поводу обоих коней.

Хригистон хотел было прошмыгнуть незаметно назад, в толпу, но купец схватил его за полу плаща и дружелюбно сказал:

— Э, нет! Постой, друг, получи-ка сначала свои сестерции!.. Пусть никто не говорит, что я, Кассий Сцева, не выполняю свои обещания.

— Только сперва надо убедиться, что этот кошелек — действительно твой, — сказал центурион, забирая кожаный мешок у стражника. — Давай пройдем-ка к нам!

Хригистону ничего не оставалось делать, как проследовать вместе со всеми в караулку, ловя злобный взгляд Саргона, ведь если бы он вздумал отказываться от награды и вырываться из дружеских объятий купца, то это сочли бы по меньшей мере странным, а то и подозрительным.

Внутри помещения центурион внимательно пересчитал содержимое мешка. Там было две тысячи четыреста сестерциев, ровно такую сумму и назвал купец. При этом Кассий Сцева радостно сообщил, что письмо, оказывается, находилось в другом мешке, о чем поначалу запамятовал из-за волнения, вызванного пропажей. Стражники, услышав, как их ловко провели (никакого письма в украденном мешке, да наверняка и у самого-то купца, и в помине не было!)‚ недовольно заворчали.

Центурион нахмурился.

— На, получай свои сестерций! — грубо бросил он и подтолкнул мешок к купцу. В этот момент пронзительно завизжали проржавленные петли открываемой двери (казенное имущество никогда не баловали хорошим уходом) и в помещение вошел Мамерк Семпраний. Он только что подъехал к Капенским воротам и, не увидев Марка, но услышав занятную историю о воровстве, решил на всякий случай наведаться в караулку.

— Ого!.. Да это мой юный приятель!.. Что тут еще стряслось, Теренций? Теренцием звали центуриона, с которым ланиста был немного знаком. Мамерку Семпранию часто приходилось бывать в Риме, и этого торговца живым товаром знали многие.

— А, это ты, Мамерк!.. Да вот, этот молодчик обокрал почтенного купца, и дело в всего-то. Сейчас его свяжут и отведут в тюрьму.

— Послушай, Теренций. Этот юноша — мой приятель, и поверь, он скорее отрубит себе руку, чем протянет ее в чей-то мешок.

Теренций пожал плечами.

— И тем не менее он вор. У него нашли кошелек, который был украден вот у этого купца. (Перст центуриона уперся в жирный подбородок поставщика пурпура.)

— А точно ли деньги его? — недоверчиво спросил Мамерк, взглянув на масленые губки Кассия Сцевы.

— Я точно сказал, сколько сестерциев в этом кошельке, — обиженно произнес купец. — Да посмотрите вы на этот мешок повнимательнее: он весь измазан в пурпуре!

Мешок и в самом деле был вымазан в краске настолько, что даже оставил на столе приметный след.

Мамерк Семпраний не собирался сдаваться.

— Но если в сумке юноши и нашли этот проклятый кошелек, то это еще не значит, что именно он его украл. Может, вор — его раб?

Ланиста во что бы то ни стало хотел избавить Марка от тюрьмы, дурацкая история нарушала все его расчеты.

— Мы все равно проводим в тюрьму обоих, — немного раздраженно ответил Теренций, которому уже стали надоедать все эти препирательства. — Правда, этот вот человек утверждает, что вор все-таки не раб, а его хозяин.

Мамерк с интересом всмотрелся в того, на кого указал центурион.

…Увидев входящего ланисту, Хригистон быстро повернулся спиной к двери — лицом к окну, будто приметив там что-то интересное.

По поручению Валерия Руфа Хригистон несколько раз покупал у Мамерка Семпрания его гладиаторов, так что они были знакомы; однако это знакомство было для вольноотпущенника отнюдь не из приятных. Дело было в том, что Хригистон, никогда не упускавший возможности подзаработать, докладывая своему патрону об очередной покупке, называл сумму затрат несколько большую той, которая была на самом деле, присовокупляя разницу к своим сбережениям. Валерий Руф, встретившись как-то раз с ланистой, вскользь заметил, что гладиаторы не стоят тех денег, которые были за них уплачены; тут-то все и открылось. Хригистона высекли, и с тех пор Мамерк Семпраний, встречаясь с ним, всегда с насмешливой внимательностью пересчитывал получаемые от него сестерции и расписки.

— А, да тут еще один мой приятель, — весело протянул ланиста. — А ну-ка, Теренций, — он повернулся к центуриону, посмотри на свои ладони, на ладони тех, кого ты обвиняешь, ну и заодно на лапы этого правдолюбца!

Ладони Марка и Саргона были совершенно чистые, а у центуриона — темно-красные, как и все, к чему прикасался мешок с сестерциями, намазанный в пурпуре. Когда же стражники вывернули руки Хригистона ладонями наружу (он почему-то не торопился это сделать), то все увидели причину его медлительности — ладони вольноотпущенника имели красноватый оттенок, несомненный след пурпура.

…Когда Мамерк Семпраний и Марк Орбелий наконец-то выбрались на улицу, то они сразу же направились к дому ростовщика Антинора. Всю дорогу ланиста весело подсмеивался над растерянностью разоблаченного мошенника, с удовольствием глядя на молодого римлянина, как на прекрасную вещь, которую ему вот-вот удастся приобрести, и с некоторым сожалением — на мешки с сестерциями, с которыми ему вот-вот придется расстаться.

Вслед за римлянами шли их рабы. Саргон вел лошадей Марка, а слуга ланисты — двух прекрасных скакунов своего хозяина, к седлам которых и были приторочены эти самые вместилища ничтожного металла, заключающего в себе свободу и рабство.

В дальнейшем все происходило так, как и намечал расчетливый ланиста: Марк уплатил ростовщику долг полученными от него сестерциями, а затем расплатился с ним самим, произнеся в присутствии народного трибуна клятву гладиатора.

* * *

Тем временем Хригистон, которому приходилось выкручиваться и из ситуаций много опаснее той, в которой он оказался, сумел-таки избавиться от тюрьмы и отвязаться от стражников, купив за пятьсот сестерциев их доброжелательность. Распрощавшись с негостеприимными караульщиками, он помчался к дому ростовщика, отчаянно надеясь все же опередить своих конкурентов, однако его старания, как и следовало ожидать, были тщетными. Хригистон опоздал. Понурясь, вышел он из дома Антинора и, страшась объяснений с Валерием Руфом, отправился в обратный путь.

 

Глава четвертая. Школа

Выехав из Рима, Марк расстался с Саргоном. Верный раб повез в дом Орбелиев печальную весть о происшедшем, а молодой римлянин вместе со своим спутником — ланистой, которого теперь можно было бы смело назвать его хозяином, отправился в гладиаторскую школу.

Школа Мамерка Семпрания располагалась на расстоянии двадцати стадий от города, к ней была проложена хорошая мощеная дорога, чья добротность свидетельствовала о привлекательности для многих того места, куда она вела (за исключением, разумеется, тех, кто там находился).

Путники ехали молча. После того, как договор между Марком и Толстым Мамерком был одобрен народным трибуном и занесен на лист папируса, они вообще мало разговаривали друг с другом; да и было бы странно, если бы юноша вдруг принялся делиться своим горем с ланистой, а ланиста — своей радостью с Марком, ведь теперь их разделяла несокрушимая стена людского тщеславия — не было больше юного римлянина и его умудренного годами наставника, но были хозяин и раб.

Вскоре всадники въехали в рощу пробкового дуба, за которой и находилась школа ланисты.

Разорение уже не угрожало Орбелиям, но стоило ли удивляться, что тем не менее будущее, сбросившее призрачные одеяния надежды и не заслоняемое более неопределенностью настоящего, представлялось Марку мрачным и неприглядным?.. Дед и отец его проливали кровь свою, утверждая величие народа римского, он же будет проливать кровь на потеху толпе. Если он будет убит на арене, то тело его оттащат в сполиарий, а затем, вместо погребения, сбросят в один из тех колодцев, куда сбрасывают умерших рабов. Он — гладиатор, и отныне друзьями его, рожденного свободным римлянином‚ будут отданные в гладиаторы преступники и рабы!..

Ланиста, Толстый Мамерк, был настроен куда как веселее своего нового воспитанника; радость от заключенной сделки, сулящей крупные барыши, распирала его, словно какая-нибудь проглоченная муха объевшегося паука. Однако он тоже не высказывал ни малейшего желания поболтать, не столько из-за высокомерия, сколько из-за благоразумия. Так хитрый торговец, скупивший по дешевке дорогой товар у неопытного простака, боится своей радостью выдать его истинную стоимость, опасаясь гнева одураченного.

Когда всадники проехали дубовую рощу, их взору открылось громадное мрачное здание, скорее тюрьма, нежели школа, окруженное высокой бревенчатой стеной. Это и было знаменитое детище Мамерка Семпрания, где Марку предстояло теперь научиться мастерству гладиаторов, которые живут, чтобы убивать, и убивают, чтобы жить.

Как только Марк и ланиста подъехали вплотную к обитым железом воротам, в проделанном над ними оконце мелькнула черная голова какого-то нубийца. Раб, видно, узнал своего хозяина: тут же послышался скрип отодвигаемого засова, и ворота распахнулись. Марк увидел целое селение, множество зданий, между которыми деловито сновали рабы: окруженный оливками дом ланисты, дома, или, вернее, бараки его рабов, бесчисленные конюшни, амбары, склады, а также возвышающуюся над всеми этими строениями темную громаду самой школы, где жили и обучались гладиаторы.

К прибывшим сразу же бросилось несколько человек, одетых в добротные туники. Это были, конечно же, рабы, поджидавшие своего господина, о чем говорила их излишняя поспешность.

Среди этих людей выделялся один гигант, на голову выше остальных, лицо которого было покрыто больше шрамами, чем загаром, а тело напоминало сильно пересеченную местность, где буграми, вздымались могучие мышцы, между которыми голубыми лентами наливались набухшие вены. Это был ближайший помощник ланисты, германец Протогор, в прошлом — гладиатор, в настоящем — учитель гладиаторов. Четверть века назад, во времена походов Германика Юлия Цезаря к берегам Рейна, в бою с римлянами он был ранен, захвачен в плен и обращен в раба. Где только не приходилось побывать ему за долгие годы рабства!..

Познакомившись с плетью надсмотрщика на медных рудниках Кипра, Протогор закреплял свои знания и в мраморных карьерах Пентеликона, и на плодородных пашнях Кампании, и в знаменитых кузнях Толетума. В конце концов, поменяв несколько хозяев, он был куплен Толстым Мамерком, который и сделал его гладиатором. С тех пор фортуна, ранее упорно избегавшая германца, стала, казалось, оказывать ему некоторые знаки внимания: вместо того, чтобы подобно другим, менее удачливым искателям милости своенравной богини, быть убитым в первой же схватке, он, проведя двадцать боев, получил деревянный меч из рук эдитора и почетную отставку. Став ветераном, Протогор был освобожден от арены, однако, будучи рабом ланисты‚ продолжал жить в гладиаторской школе, обучая своему искусству новичков. Вскоре Толстый Мамерк сделал его старшим среди учителей-ветеранов, своего рода управляющим, не столько благодаря успешности его обучения, сколько благодаря той жестокости, которой это обучение сопровождалось, и закономерного следствия таковой — ненависти к Протогору его питомцев; Поначалу германец стремился таким незамысловатым, но надежным способом отличиться и выслужить какое-нибудь преимущество для себя, но по мере того, как Мамерк Семпраний одаривал его этими самыми преимуществами, Протогор стал испытывать особое удовольствие в своей жестокости, которое он получал, удовлетворяя свое властолюбие, так свойственное людям, испившим чашу рабства, и утоляя свою злобу к хозяевам-римлянам (ее он вымещал на спинах бедных гладиаторов). И вот теперь Протогор, видя перед собой молодого римлянина, с удовольствием подумал о тех бедах и страданиях, которым предстояло свалиться на голову этого молодца до того, как он окончит свои дни на арене.

Въехав во двор, всадники спешились. Затем ланиста приказал одному из рабов отвести Марка в его новое жилище, а сам, переваливаясь и отдуваясь, поспешил в сопровождении Протогора на зов своего желудка, непривычного к столь длительному пренебрежению со стороны такого заботливого хозяина.

Школа гладиаторов представляла собой двухэтажное прямоугольное каменное здание старой постройки. Пройдя несколько коридоров, раб и Марк вошли в обширный внутренний двор, где как раз в это время проходили занятия гладиаторов. Сюда, располагаясь в два яруса, выходили многочисленные двери; двери верхнего яруса вели в маленькие каморки — жилища гладиаторов, внизу же находились комнаты учителей-ветеранов, триклиний, арсенал с оружием, а также обширные помещения с клетками для животных, предназначавшихся к травле. Вдоль верхнего яруса был протянут настил, поддерживаемый колоннами, сообщающийся с землей широкими лестницами; на него выходили двери каморок гладиаторов. Одну из этих каморок отвели Марку. Как только юноша остался один, он сразу же уснул, утомленный переживаниями последних дней.

Гладиаторская школа Мамерка Семпрания была одной из наиболее известных в Италии того времени. Здесь находилось одновременно около восьмисот гладиаторов, которые составляли четыре центурии меченосцев, выступавших на арене в одеянии, или фракийцев, или самнитов, или секуторов, или мурмиллонов. Пегниариев и андабатов у Толстого Мамерка не было: он говорил, что первые, сражаясь, палками или кнутами, лишали зрителей удовольствия увидеть себя убитыми, вторые же, выступавшие с завязанными глазами, не нуждались в мастерстве гладиаторов, им было достаточно сноровки мясника.

Каждая центурии состояла как бы из двух подцентурий: опытных гладиаторов-мастеров и новичков, которых называли «желторотыми». Мастерам разрешалось иметь пекулий: подарки, получаемые от зрителей, они оставляли себе, а не отдавали ланисте. Накопив достаточную сумму, гладиатор мог даже выкупить себя, если, конечно, Мамерк Семпраний соглашался на это. Новичок становился мастером только после того, как выигрывал два боя на арене, сражаясь настоящим, железным оружием, а не учебным, деревянным. До этого момента он был прикреплен к одному из наиболее опытных гладиаторов, который обязан был научить его своему искусству.

Командовали центуриями ветераны, получившие отставку от арены, а ветеранами командовал Протогор.

…Марк крепко спал, и сновидения не тревожили юноши давая то обманчивое успокоение, которое заключается в бесчувственности. Вдруг сквозь сон до него стали доноситься чьи-то слова, вернее, незатейливая ругань:

— Вставай, негодный!.. Ну, долго еще ты будешь вылеживаться?.. Да ты что, мертвый, что ли?.. Ну ничего, сейчас я тебя воскрешу!

Получив хороший пинок, Марк вскочил, протирая глаза. Перед ним стоял низкий, но мускулистый человек в коричневой тунике, край которой по-военному не доходил ему до колен.

— Ну, очухался? — спросил незнакомец и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Я твой наставник, гладиатор Диокл. Если и в следующий раз тебя не разбудит труба, то отведаешь розог. Собирайся, пора идти в триклиний.

Ответа от Марка не требовалось — он быстро оделся и пошел за своим строгим учителем.

Когда они вошли в триклиний, то оказалось, что завтрак уже начался. В огромном зале находилось восемь больших столов — по числу Центурий, за столами на длинных скамьях сидели гладиаторы, вовсю наминавшие густую бобовую кашу с салом. От множества одновременно говорящих людей в триклинии стоял неумолкаемый гул, однако за столом, расположенным у самого окна, все почему-то молчали. Вот туда и направился Диокл.

Подойдя к столу, наставник юноши сел на среднюю скамью, на свободное место, оставленное, по-видимому, специально для него. Марк же пристроился с краю стола, с той стороны, где находилась скамья Диокла и где стояла единственная нетронутая чашка с кашей. Сотрапезники-гладиаторы внимательно смотрели на него, некоторые — с доброжелательностью, но большинство — с какой-то странной усмешкой.

Стоило только молодому римлянину опуститься на скамью, как тут же мелькнула рука сидевшего рядом гладиатора — обладателя смуглой кожи нумидийца, и на шею юноши обрушился прекрасный удар, вероятно, один из тех, которыми мастера школы Мамерка Семпрания обучают новичков.

Марк вовремя заметил жест гладиатора и моментально распознал его отнюдь не дружелюбный характер, поэтому он не скатился под лавку, как от него ожидалось, а лишь слегка пошатнулся, успев пригнуть голову, — удар пришелся вскользь.

— «Желторотым» здесь не место, садись туда, — буркнул нумидиец, недовольный тем, что его удар не достиг желанной цели, и подтолкнул юношу к другому краю стола — в триклинии опытные гладиаторы и новички сидели напротив друг друга.

Марку, разумеется, пришлись не по вкусу все эти тычки да затрещины‚ которыми его стали потчевать на завтрак, однако он, не желая начинать потасовку в первый же день своего гладиаторства, молча пересел на противоположную скамью.

Затем Марк пододвинул к себе миску с кашей и потянул было ложку, громадную представительницу своего племени, намного превосходящую тех, которыми орудовали остальные едоки, однако она, казалось, приросла к столу.

Тут раздался оглушительный хохот сидевших напротив него гладиаторов, а те, которые сидели на той же стороне стола, что и он сам (то есть новички), как-то смущенно заулыбались, и было непонятно, то ли их тоже порадовала удавшаяся шутка, то ли их лица просто отражали буйное веселье, царящее напротив них.

— Видно, придется тебе, дружок, есть руками! — заметил один из весельчаков.

— Пусть лакает, как собака! — сказал другой.

— Или жрет, как свинья! — добавил третий.

Внимательно вглядевшись в ложку, Марк заметил головки трех маленьких гвоздиков, которыми она была накрепко прибита к столу. Разгадав секрет подвоха, юноша цепко ухватил ее, и, поднапрягшись, сумел-таки отодрать эту мечту обжоры, правда, в ложке остались дырки от гвоздей, а ручка ее треснула.

— Ты сломал, ты сломал нашу ложку! — заверещал нумидиец, с которым Марк уже успел познакомиться. Размахнувшись, нумидиец хотел было воздать юноше укоризну‚ полагающуюся за такой скверный поступок, однако в тот самый момент, когда его опытный кулак уже почти достиг своей цели — подбородка Марка, — молодой римлянин резко откинулся назад. Орудие возмездия просвистело мимо, а его владелец, не удержавшись, грохнулся об стол, опрокинув сразу несколько тарелок.

Кожа нумидийца приобрела цвет бобовой каши. Он вскочил, собираясь броситься на Марка с кулаками, однако сидевшие рядом с ним гладиаторы удержали его.

— Брось, Юба! Мальчишка — молодец, из него выйдет хороший гладиатор, — примирительно сказал один из мастеров, ливиец Тиринакс.

— А если он тебе не по нраву, ты еще успеешь разделаться с ним на арене, — успокоил нумидийца курчавый галл Неовист.

— Пусть «желторотый» знает свое место, — хмуро пробормотал Юба, которого напоминание об арене скорее утихомирило‚ чем успокоило. Немного подостыв, он с тревогой подумал, что юнец, видно, обладает изрядной ловкостью, и вразумить его было бы не просто.

На этом развлечения закончились, новичок был принят за общий стол, завтрак продолжался.

— Когда будешь в следующий раз отворачиваться от кулака мастера, делай это не так быстро, — тихо сказал Марку его сосед, такой же «желторотый», как и он сам. — Здесь считается, что хороший синяк не бывает лишним для мужчины. А также помни: ты должен всегда уступать дорогу мастеру и говорить с ним почтительно, пока сам не станешь опытным гладиатором.

— А разве для мастеров иметь синяк менее почетно, чем для нас? — спросил любопытный юноша.

— Они считают, что с них достаточно тех ударов, которые они получают на арене.

— А разве мы избегаем арены или, сражаясь, будем рисковать своими жизнями меньше, чем они?.. А ведь мертвому безразлично, сколько у него шрамов и ссадин.

— Но не безразлично живому. Так уж здесь заведено, и нам с тобой этого не изменить.

Вскоре завтрак закончился, и все восемьсот гладиаторов вышли в обширный внутренний двор. Как только протрубили начало занятий, они разошлись по центуриям и, разделившись на пары, задали славную работу своим мышцам, которая была, быть может, менее приятна, чем та, которой они только что с таким усердием нагружали свои желудки, но не менее необходима. Одни принялись фехтовать деревянными мечами, другие — бороться, третьи увертываться от зацепистых сетей.

Командир той центурии, в которую был зачислен Марк, галл Нумитор, медлил с началом занятий. Построив своих подопечных, он сказал:

— Гладиаторы. Наш хозяин, Мамерк Семпраний, сегодня дает вам нового товарища. Все вы знаете, что быть настоящим мужчиной можно только в битве, поэтому наше ремесло так желанно храбрецам и так ненавистно жалким слабакам да презренным трусам. Победа делает вас повелителями побежденных и любимцами зрителей, но чтобы победить, недостаточно смелости, нужно еще и умение.

Повернувшись к Марку, центурион продолжал:

— Здесь тебя научат, как наносить удары и как отражать их, как нападать и как обороняться; здесь ты узнаешь истинную цену жизни, ту цену, которую может назначить за жизнь только смерть. Не владея мастерством гладиатора, ты — всего лишь червяк, которого раздавить разве что противно, но ничуть не трудно. Сейчас ты сам убедишься в этом!..

Тут же Нумитору передали два деревянных меча, один из которых он швырнул Марку. В школе Толстого Мамерка таким способом новичку в первый же день доказывали его ничтожество, чтобы он относился к занятиям с достаточным радением — ведь зрители хотели видеть на арене схватку львов, в крайнем случае — грызню волков, но не резню львами да волками визжащих свиней и блеющих баранов.

Гладиаторы окружили бойцов, и центурион сделал первый выпад.

Публика равнодушно смотрела на развертывающееся перед ней представление, уверенная в победе ветерана, и Марк, не заблуждаясь относительно настроений зрителей, решил подыграть Нумитору. Обменявшись несколькими ударами с противником, он сделал вид, что устал, что слабеет, что вот-вот уронит меч. Превосходство галла казалось несомненным, поэтому, когда его атака стала непрерывной, все подумали, что, видно, время, отведенное Нумитором на это показательное сражение, истекло, подошел конец. Почувствовав, что центурион намерен заканчивать, Марк решил не раздражать своего учителя затягиванием схватки. Молодой римлянин резко подался назад, будто отступая, и тогда Нумитор, вытянувшись, нанес по его мечу прекрасный удар, в который вложил всю свою немалую силу.

Центурион наверняка рассчитывал на то, что этот удар будет последним, и он не ошибся: через мгновение его собственный меч упал к ногам Марка, который сумел не только вовремя отклониться, но и вовремя атаковать, воспользовавшись той мимолетной задержкой, необходимой для расслабления и перегруппировки мышц, которая всегда наступает после резкого движения и которая как раз и сковала Нумитора.

Зрители, изумленные, молчали. Центурион с недоумением смотрел то на свой меч, валявшийся на земле, то на свою руку, только что его державшую.

Вдруг все разом заговорили. Большинство гладиаторов было пока что только удивлено, они смотрели на молодого римлянина, как на какую-то диковинку, и наиболее добродушные из них были не прочь познакомиться с юношей поближе. Однако самыми сообразительными владели иные чувства: у одних преобладала зависть, у других — страх. Да и немудрено, ведь этот столь искусный в сражении юнец — и кто только его обучал? — мог встретиться на арене с любым из них. Чтоб ему провалиться в Тартар!

Нумитор же был свободен от страстей, охвативших наиболее находчивых, — его место ветерана и центуриона само по себе было завидным, и поэтому он не завидовал, а его освобождение от арены избавляло от опасности быть убитым, и поэтому он не боялся.

Окончательно придя в себя, центурион сказал:

— Ну что же… ты, малыш, — прекрасный гладиатор. Я попрошу, чтобы тебя перевели в разряд мастеров, — клянусь Юпитером, ты этого заслуживаешь… Ну а заниматься с тобой буду я сам.

Тут он грозно посмотрел на свою центурию.

— Что стоите, раззявив рты?! Живее принимайтесь за дело!

Гладиаторы немедленно разбились на пары и принялись усердно фехтовать, «желторотые» стремились доказать мастерам свою исключительную даровитость, а мастера — охладить их пыл своим искусством.

Тем временем один из служек донес о происшедшем Протогору, занимавшемуся в другом конце двора с ретиариями. Возмущению германца не было границ. И этот губошлеп, еще не нюхавший горячую кровь, бьющую из горла поверженного противника, осмеливается своей случайной победой бросить тень на мастерство лучших гладиаторов школы!.. Да и Нумитор тоже хорош. Получить щелчок от видавшего виды бойца — куда ни шло, но от римского щенка, только вчера скинувшего протексту‚ — это уж слишком. Молокососу, сумевшему одолеть Нумитора, проведшего полжизни на арене, конечно, не откажешь в обезьяньей ловкости, но куда ему до настоящего мастера!.. Хвала Юпитеру, он, Протогор, еще достаточно силен, чтобы показать мальчишке, что значит школа Мамерка Семпрания.

Германец быстро подошел к месту, где занималась центурии Нумитора, и с досадой плюнул — он увидел, что Нумитор, один из лучших гладиаторов школы, фехтует с новичком с такой осмотрительностью, словно ему приходилось сражаться с опытнейшим противником.

Протогор расшумелся не на шутку. Он принялся проклинать то фортуну, давшую победу этому юнцу, то Нумитора, давшего себя победить, то победителя, имевшего наглость победить. Под конец Протогор заявил, что намерен сам сразиться с новоявленным Геркулесом.

Гладиаторы, оставив свои занятия, вновь образовали круг, и деревянные мечи скрестились.

Марк сразу почувствовал, что перед ним сильнейший противник. Протогор был на двадцать лет старше юноши, но не старее, и тело его, казалось, не знало усталости. Выпад следовал за выпадом, атака за атакой. Однако через некоторое время германец понял, что не сможет долго выдерживать темп, навязанный ему более молодым соперником, а разница в возрасте, как ни странно, не покрывается опытом, которым он так гордился. Протогору ничего не оставалось делать, как прибегнуть к хитрости, — слишком много всего он наговорил до битвы, чтобы потерпеть поражение.

Края одной из плит, которыми был устлан внутренний двор школы, основательно искрошились, и в образовавшиеся щели во время дождей проникала вода, подмывая грунт. Постепенно с одной стороны плиты, там, где земля была более податливой, образовалось углубление, и поэтому плита, с виду стоящая надежно, «плясала» под ногами. Сюда-то и стал отступать Протогор, увлекая за собой своего юного противника. Когда же Марк, вступив на эту шаткую опору, на какое-то мгновение потерял равновесие, германцу удалось выбить меч из его руки.

Конечно‚ Протогор понимал, что все зрители не хуже его знали каждую трещинку двора, в котором им пришлось провести множество часов, но тем не менее он сделал вид, что победил исключительно благодаря своей силе и ловкости; разумеется, никто не стал разубеждать его в этом. Вдоволь нахваставшись, германец отправился к ретиариям. Занятия продолжались.

…Незаметно подкрался вечер, завершая первый день жизни Марка в школе Мамерка Семпрания, который принес ему не только множество друзей, но и немало недругов, потому что любое мастерство вызывает не только симпатии, но и неприязнь.

 

Глава пятая. Поединок

Мамерк Семпраний, подобно другим ланистам, прилагал немало усилий к тому, чтобы удержать в повиновении своих подопечных. Со времени восстания Спартака прошло уже более ста лет, но римляне не забыли ярость рабов, едва не погубивших их государство, тогда еще республику.

Система толстого ланисты была проста: поблажками опытным гладиаторам он стремился вызвать зависть у «желторотых», а старательным лелеянием той заносчивости, с которой гладиаторы-наставники обращались к новичкам, — ненависть к ним их воспитанников.

Ланиста также неустанно заботился о том, чтобы никогда не прекращались раздоры и между самими гладиаторами-мастерами, в этом ему верной помощницей была любовь — та Секира, которая способна рассечь самые крепкие дружеские узы.

…Прошло уже несколько дней с тех пор, как римский юноша переступил порог школы Мамерка Семпрания. Марк уже стал привыкать к новой жизни, к гладиаторам и гладиаторству. Правда, он пока что не испробовал арены, и поэтому можно было говорить о его знакомстве только со смутной тенью того, что ему предстояло испытать, о его достижении только преддверия того, куда он должен был попасть.

Однажды утром, еще до начала занятий, все центурии были построены, и Протогор зачитал распоряжение ланисты о зачислении гладиатора Марка Орбелия, родом из Лациума, в подцентурию мастеров.

— Радуйся, гладиатор! — сказал германец, насмешливо глядя на юношу. — Клянусь Марсом, завтра ты сам убедишься, какую честь оказал тебе господин наш, Мамерк Семпраний‚ который всегда с лихвою вознаграждает за храбрость и мастерство!

По рядам гладиаторов пробежал ропот, непонятный для Марка, как непонятны были для него и слова Протогора о какой-то награде, которую он будто бы должен получить завтра.

Когда начались занятия, Марк, выбрав удобный момент, обратился за разъяснениями к Нумитору. Центурион выслушал его и, усмехаясь, сказал;

— Один раз в месяц в нашей школе между опытными гладиаторами проводится состязание, победители которого получают самую прекрасную награду, о которой только можно мечтать: руку и сердце какой-нибудь красотки. Завтра как раз состоится очередной турнир, и ты, став мастером, тоже примешь в нем участие, ну а силы да ловкости у тебя вполне достаточно, чтобы завоевать приз.

— Но разве здесь, в этой школе, есть гладиаторы, которые имеют семьи?

— Мамерк Семпраний настолько милостив к храбрецам, что он освобождает победителей от бремени семейных обязанностей, одаривая только наслаждениями. Ну а чтобы награжденные не обленились, наш хозяин каждый месяц разыгрывает столь ценные призы заново, и те, кто победил, должны каждый раз заново доказывать свое превосходство.

Сперва объяснения центуриона показались Марку странными, но постепенно, беседуя с гладиаторами, уже долгое время жившими в школе Толстого Мамерка, юноша начал понимать замысел ланисты.

Дело было в том, что для удовлетворения любовных потребностей гладиаторов к ним каждую ночь приводили рабынь, которые жили в отдельном доме за пределами школы. Так коротали ночные часы, однако, далеко не все: любовные отправления не совершались «желторотыми» (пусть сначала заслужат такое право!) и даже не всеми опытными гладиаторами — из четырехсот гладиаторов-мастеров было лишь сто счастливчиков.

Толстый ланиста объяснял подобные ограничения своей бедностью, ведь красивые рабыни очень дороги, а он слишком любит своих питомцев, чтобы держать для них каких-нибудь уродин. Поэтому в лупанарии школы содержалась всего сотня рабынь, а для того, чтобы избрать из четырехсот гладиаторов сотню наиболее достойных, раз в месяц и устраивался турнир, победители которого пользовались этой самой «наградой» до нового состязания.

Разумеется, победившие однажды не хотели терять плоды своих усилий, прочие же приходили в неистовство, слыша по ночам сквозь тонкие перегородки счастливую возню своих торжествующих соперников, поэтому турниры всегда протекали с неизменным накалом.

Немудрено, что при таких порядках между гладиаторами не могла сложиться сколь-либо крепкая дружба, но легко возникала вражда, а именно это было нужно Толстому Мамерку.

Теперь Марк понимал то недовольство, с которым встретили гладиаторы распоряжение ланисты о переводе его в мастера накануне состязаний — ведь он становился одним из претендентов на «награду», в соблазнительности которой заключалась какая-то грязная прелесть, привлекательная для тела, но отвратительная для души.

Когда наступил вечер и гладиаторы, поужинав, отправились спать, Протогор прошел в каморку нубийца Гискона (это было нетрудно — к дверям скромных жилищ рабов Мамерка Семпрания засовы приделывались снаружи, а не изнутри).

Гискон считался одним из лучших гладиаторов школы, вторым после нумидийца Тротона‚ который в это время показывал свое мастерство на арене Тарентского амфитеатра, и поэтому не мог принять участие в предстоящем состязании.

Чернокожий Гискон был всего лишь на пять лет старше Марка, но куда как дороднее его. Пожалуй, нубийца можно было назвать даже толстым, но толщину эту придавали ему мышцы, а не жир, и густоволосое тело Гискона, в покое обманчиво-студенистое, в битве становилось твердым, как камень. За толщину, щетинистость и похотливость гладиаторы называли его меж собой Хряком.

Гискон был одним из постоянных победителей ежемесячных состязаний, и неудивительно, что Протогор, зайдя в его комнату поздним вечером, как раз застал нубийца за очисткой плода предыдущей победы, другими словами, за раздеванием рабыни, которую только что привели к нему.

— Проклятье!.. Кто еще там, порази тебя Венера?! — вскричал тяжело сопящий Гискон, услышав скрип отворяемой двери. Обернувшись, он увидел Протогора, державшего перед собой факел.

— Ты!.. Подожди за дверью! — бросил германец рабыне.

«Награда» нубийца тут же вышла, на ходу натягивая на себя тунику.

— Боюсь, что скоро тебе придется с ней расстаться, — сказал германец, стараясь придать оттенок сочувствия своему грубому голосу и одновременно любуясь яростью Гискона. — Завтра тебе предстоит сразиться с Марком Орбелием, а этот молодчик, пожалуй, отобьет у тебя твою красотку.

— А, это тот самый «желторотый», который так всполошил всю школу?.. Да будь он самим Марсом, ему не устоять против меня, я никому не отдам то, что завоевал!

— Но ведь никто не знает, в каком месте Парки завяжут узелок, а в каком — оборвут нить. Нелепая случайность может помочь этому мальчишке победить, что было бы несправедливо. Поэтому, я думаю, не будет большой беды, если ты, сражаясь, в какой-то миг нарушишь наши правила, когда увидишь, что на стороне юнца сражаются боги, — это только уравняет ваши шансы. Я сам буду судить вас, и я уж постараюсь, чтобы ничто не помешало победить достойнейшему.

— Не думаю, что мне что-нибудь помешает завтра, — небрежно сказал Гискон. — А вот ты мне мешаешь сегодня — моя курочка заждалась меня.

Протогор мог бы приказать рабам высечь гладиатора за его дерзкие слова, в которых сквозило неуважение к нему, заместителю ланисты, но нахальство позволялось лучшим из лучших, да и, кроме того, сила Гискона нужна была германцу — Протогор хотел, используя ее, хорошенько проучить Марка, чья ловкость и умение сражаться вызывали у него дикую злобу.

«Этот уроженец Лациума, как и все римляне, просто наглец, — думал Протогор. — Он хочет быть лучше всех, и скверно то, что это ему удается. В схватках он всегда побеждает, удача сама идет к нему в руки. Счастье неизменно сопутствует ему, а разве он достоин его, разве он заслужил его?..

Ведь он не обливался потом на пашне, как я, не жарился в кузнях, как я, не умирал на рудниках, как я… За что же фортуна так любит его?.. Почему природа так щедро наградила его, дав ему такое сильное тело, что даже я, выстрадав свою силу, оказался слабее его?.. Нет, это просто нестерпимо. Он просто издевается надо мной своими победами!.. Он должен быть наказан, и, клянусь, он будет наказан!»

* * *

Следующим утром все гладиаторы, проснувшись, выглядели то ли больными, то ли не выспавшимися — так они были раздражены и озлоблены.

За завтраком на столе центурии Нумитора похлебку разливал иллириец Камокл. Его несчастливый соперник в последних двух состязаниях, мавританец Югута, со злобой за ним наблюдавший, воскликнул:

— Да поразят тебя молнии Юпитера!.. Сам ты, видно, решил обожраться, а меня — уморить голодом, не иначе как для того, чтобы задавить меня сегодня своим брюхом!

Югуте показалось, что Камокл налил себе похлебки больше, чем ему.

— Хватит с тебя и того — глядите-ка, какие телеса! — ответил Камокл и своим большим черпаком дотронулся до жирного подбородка мавретанца.

Югута тут же запустил в противника свою чашку. К несчастью, иллириец успел пригнуться, и чашка упала на стол центурионов, стоявший поблизости.

— Да угомонитесь же, негодные… — вскричал Нумитор. — Подождите немного, скоро вы получите свое!

За другим столом тоже нарастал шум, и один из центурионов поспешил туда. Ветераны-центурионы в этот день особенно внимательно следили за своими подопечными, столкновения между которыми, сами по себе весьма полезные для существования школы, накануне турниров всегда приобретали особо яростный характер, что было уже излишне, — это могло бы привести к порче того товара, каковым являлись гладиаторы.

Наконец завтрак закончился, и все вышли во внутренний двор школы, часть которого рабы заранее посыпали песком, — это была арена. Сразиться предстояло четыремстам гладиаторам-мастерам, зрителями были «желторотые», а судьями — центурионы.

В те времена, когда Мамерк Семпраний только-только начинал заниматься прибыльным делом ланисты‚ в этих состязаниях гладиаторы бились друг с другом на деревянных мечах, но после того, как один из них был неплохо покалечен, им стали выдаваться вместо мечей сети. Толстый Мамерк говорил, что меч нужен для того, чтобы убить, а для того, чтобы победить, его воспитаннику должно хватать и того оружия, которым его наделила природа.

По правилам, введенным ланистой, сражение проходило только на том участке двора, где был насыпан песок, — Толстый Мамерк опасался, как бы какой-нибудь из его гладиаторов, падая на каменные плиты, не пробил бы себе дорогу в Орк. Поэтому проигравшим считался не только тот, кто запутывался в сетях своего противника, но и тот, кто сходил с насыпанной арены на свободное от песка место.

Все четыреста гладиаторов были разбиты центурионами на пары, каждый из них получил сеть. Когда все было готово, раздался звук трубы, и битва началась.

Замелькали кулаки и сети, полетел во все стороны песок. Каждый хотел победить, но не каждый умел побеждать, и тем более не каждый умел достойно проигрывать. Некоторые, видя, что победа уходит, пытались вернуть ее, ударив своего противника в живот или в пах (что было запрещено), а то и вцепиться ему в горло — этих рабы, по приказанию центуриона, немедленно оттаскивали в сторону. Нарушившие правила считались побежденными.

Прошло немного времени, и на арене осталось лишь двести гладиаторов-победителей в первом сражении, которые теперь должны были решить между собой, кто же из них получит «награду».

Центурионы опять засуетились, разбивая претендентов на пары. В этот момент во двор вышел Протогор, наблюдавший за сражением из окна. Германец подошел к арене и быстро пробежал глазами по лицам гладиаторов. Неудивительно, что Марк и Гискон были в числе победителей; вот их-то Протогор и велел поставить друг против друга.

У Марка ощущения еще не заменили чувства, как у тех несчастных, которые готовы были сражаться ради «награды», — он сражался по необходимости, дав клятву верности ланисте. «Мамерк Семпраний купил не только мою жизнь, но и свободу, — рассуждал юноша. — Но какую свободу?.. Свободу распоряжаться этой жизнью — и только, но не свободу чувствовать. Я обязан сражаться, но не обязан побеждать, а победив, не обязан принимать награду, похожую на издевательство, более подобающую зверю, нежели человеку». Таким образом, Марк Орбелий, не отказываясь от состязаний и от стремления к победе, решил пренебречь той отравленной приманкой, именуемой «наградой», на которую ланиста выуживал остатки нравственности из своих подопечных.

Марк и Гискон сошлись — сражение закипело. Противники здорово махали то кулаками, то сетями, пытаясь достать друг друга, но некоторое время оба легко увертывались и от сокрушительности первых, и от зацепистости вторых. Ну а если кулак иной раз и попадал в цель, то на это ни тот, ни другой совершенно не обращали внимание (именно так, по крайней мере, казалось).

Вскоре Гискон начал злиться — его раздражал новичок, который никак не хотел проигрывать; удары нубийца посыпались чаще. В пылу сражения он, будто бы увлекшись, нанес несколько ударов, целя явно в живот Марка, — за это любой другой был бы немедленно признан проигравшим, но Протогор сделал вид, что ничего не заметил.

Через некоторое время нубиец стал подозревать своего противника в том, что тот как бы ни был сильнее его. Наступила пора вспомнить обещание Протогора судить по-справедливости (то есть закрывая глаза на проделки Гискона), и нубиец, не жалующийся на память, решил воспользоваться благосклонностью к нему германца.

Подойдя к самому краю арены, Гискон внезапно прыгнул за ее границу — нубиец рассчитывал на то, что Марк, уверенный в своей победе (ведь покинувший арену считался побежденным), замешкается, оборачиваясь, а тем временем он как раз и накинет на него свою сеть. Молодой римлянин, однако, повернулся неожиданно быстро, благодаря чему ему удалось увернуться от сети Гискона, резко пригнувшись. Одновременно Марк, видя, что Протогор и не думает останавливать схватку, набросил свою сеть на ноги нубийца. Гискон и рванулся, пытаясь освободиться, но вместо этого еще больше запутался и, не удержавшись, упал на каменные плиты двора.

Нубиец попытался приподняться, но это ему не удалось — он упал опять; в его черном затылке хорошо была видна большая красная рана, из которой хлестала кровь. Протогор, зрители, рабы — все кинулись к нему. Гискон еще дышал, но уже был без сознания. Вскоре на губах его запузырилась кровавая пена, и подбежавший лекарь, опытный лекарь, которого гладиаторы прозвали Хароном глухо сказал: «Все кончено — он мертв».

Маленькая кровавая слезинка застряла в уголке глаза Гискона, и ему, мертвому, уже не нужна была женщина.

— Негодяй! — вскричал Протогор, повернувшись к Марку. — Ты убил лучшего гладиатора школы!.. Будь ты проклят!.. В эргастул его!

Рабы кинулись к состоявшемуся победителю — несостоявшемуся призеру и, схватив, поволокли его в темницу, предназначавшуюся для провинившихся воспитанников ланисты.

Видевшие битву гладиаторы принялись роптать, не одобряя действий Протогора. Они понимали, что в случившемся виноват Гискон, нарушивший правила, а отчасти — сам Протогор, вовремя не прекративший схватку, но никак не Марк. Среди них никто особо не сочувствовал Гискону, который частенько обращал свое высокомерие в затрещины.

Возмущение гладиаторов быстро нарастало, они стали припоминать Протогору и другие его несправедливости, которых было предостаточно. Опасаясь бунта, германец заявил, что занятий в этот день не будет, и приказал всем разойтись. Гладиаторы, ворча, побрели в свои каморки — на большее в этот день они явно не были способны.

Эргастул находился в подвале школы. Рабы провели Марка по скользким от сырости ступеням в подземелье и впихнули в темную камеру. Задвинув наружный засов, они ушли; Марк остался один.

Впервые он убил человека. Нет, не убил, Гискон сам убил себя, его сеть была лишь орудием смерти, он лишь видел смерть. Марк видел смерть вблизи себя и раньше — смерть матери и смерть деда, которая уже разрушила его детскую веру в собственное бессмертие, своим появлением сорвав с себя покров необычности. И вот теперь не просто смерть, но самая хрупкость жизни предстала перед ним. «Как же немного надо человеку, чтобы умереть! — подумал Марк. — Одно маленькое движение, один неверный шажок — и нет его, и нет его на земле, и разорвана та тоненькая паутинка, которая удерживала его на земле и давала возможность общения с ним. Смешны те, которые, забыв, что они — не птицы, бросаются с обрыва, надеясь взлететь, но не менее смешны и те, которые зарываются в норы, подобно скользким гадам, рассчитывая на то, что толщина пород защитит их от Таната, именуемого Временем».

Размышления юноши были прерваны скрежетом отодвигаемого засова. Дверь распахнулась, и в камеру к Марку вошел Протогор в сопровождении рабов.

— Итак, вот этот юнец посмел нанести ущерб хозяину. Клянусь Немезидой, сейчас он пожалеет об этом.

Протогор с усмешкой кивнул рабам, которые прекрасно знали, что от них требуется: они привязали руки юноши к кольцам, вделанным в потолок, а ноги — к специальным штырям, вбитым в пол, затем один из них взял трость и встал рядом с Марком.

— Гискон сам погубил себя — он продолжал бой, покинув арену, и ты сам видел это, — сказал молодой римлянин.

— За сегодняшний день чего только я не насмотрелся, — насмешливо ответил помощник ланисты. — Я уже вдоволь налюбовался твоими прыжками да скачками, и вот теперь мне хочется послушать твой голосок!

Марк понял, что совсем не любовь к хозяйскому добру управляла поступками германца, а ненависть к нему, к Марку. Протогор попросту хотел расквитаться с ним, отомстить побежденному за позор собственной победы.

— За то, что ты убил Гискона, тебе полагается двести плетей. Кроме того, я позабочусь, чтобы тебя не особенно долго ждала арена!

Протогор помедлил, ожидая от Марка если не слез, то, по крайней мере, мольбы, но юноша молчал. Германец нетерпеливо крикнул рабу:

— Ну, шевелись же!

На обнаженную спину Марка посыпались первые удары.

— Раз, два, три, — принялся считать Протогор, — четыре… Бей сильнее!.. Семь, восемь… Бей сильнее, говорят тебе, а не то сам испробуешь плети… Десять, одиннадцать…

На счете «двадцать» спина Марка была уже довольно густо покрыта синяками, на которые продолжали падать удары. Кожа стала рваться, появилась кровь.

Протогор продолжал считать:

— Двадцать пять… Тридцать…

Голос его немного дрожал.

— Сорок…

Тут Протогору показалось, что раб начал уставать. Тогда он выхватил плеть из его руки, избиение продолжалось.

На счете «сорок пять» у юноши резко закружилась голова, на счете «сорок восемь» он потерял сознание.

…Очнулся Марк от холода. Тут же он услышал чей-то голос:

— Да подожди же, он, кажется, пришел в себя.

Когда туман, застилавший глаза юноши, немного рассеялся, то он увидел рядом с собой Мамерка Семпрания, державшего плеть, и раба с кувшином, из которого тот лил воду на голову Марка.

Немного в стороне стоял Протогор с разодранной туникой, в камере также находились несколько чернокожих рабов, составлявших охрану ланисты.

— Смотрите, смотрите, он пришел в себя! — увереннее повторил ланиста, вглядываясь в лицо Марка. — Ты мог убить его, негодяй! — гневно крикнул он Протогору. — Иди к себе и ожидай моего распоряжения.

— Но, господин… — протянул управляющий жалобным голосом, который никак не вязался с его могучей фигурой, — я не виноват, я лишь наказывал этого юнца за то, что он убил Гискона, я лишь…

— Убирайся! — крикнул Толстый Мамерк с большим ожесточением, и Протогор, не осмелившись возразить, вышел, на прощание смерив юношу уничтожающим взглядом.

Ласково улыбнувшись Марку, Толстый Мамерк сказал:

— И так, мой милый, я избавил тебя от долгов‚ от обвинения в воровстве, а сейчас — еще и от щекотки моего управляющего, как ты мог убедиться, не совсем приятной. Так что не забудь обо всем этом, когда выйдешь на арену!

Марк молчал. Молчание юноши ланиста приписал сильной слабости и поэтому приказал немедленно проводить его в отведенную каморку и прислать к нему лекаря.

…После ухода лекаря Марк заснул, и крепкий сон его не могли нарушить стоны и скрипы, доносившиеся из соседних каморок, где победу справляла незнающая смерти природа.

На следующий день молодой римлянин узнал, что Протогор был отстранен от управления школой и послан в Мавританию, — там после прошедшей недавно войны можно было купить много дешевых рабов; заместителем ланисты стал Нумитор. Победив Гискона, Марк как бы занял его место в гладиаторской иерархии, к нему перешло уважение, с которым все относились к нубийцу, вернее, к его силе. Правда, ночью к новому мастеру не приводили рабынь — этим ланиста хотел показать, что не только убивать, но и даже лишь косвенно быть замешанным в убийстве можно было только по его приказу.

 

Глава шестая. Встреча

Шло время, и с каждым днем Марк Орбелий все больше постигал искусство, которому его обучали, — искусство убивать. Конечно, он умел хорошо сражаться еще до знакомства со школой Толстого Мамерка, да и в учебных боях молодой римлянин всегда одерживал верх, но если бы он вздумал сразу, без подготовки, выйти на арену, то ему пришлось бы весьма тяжело — ведь его умение было умение побеждать, а не убивать, тогда как его противник стремился бы победить, убивая; любой пропущенный юношей удар мог бы стать роковым. Если Марк хорошо знал, как обезоружить противника, а как — заставить отступить, то теперь он учился, как убить.

Однажды в гладиаторскую школу Мамерка Семпрания привезли львов, предназначавшихся к травле, — в Риме умер богатый всадник Секст Гавр, который завещал наследникам в память о себе устроить роскошные венации. Ланиста не поставлял зверей в амфитеатры — этим занимались другие торговцы, с ними-то он и заключил договор, по которому до начала игр животные должны были содержаться в его школе, причем клетки со львами Толстый Мамерк приказал разместить во внутреннем дворе — там, где проходили занятия гладиаторов. Ланиста хотел, чтобы будущие бестиарии привыкли к виду зверей, иначе львы, чего доброго, увидели бы на арене не своих противников, а свой обед.

Когда клетки были установлены, центурионы прекратили занятия, чтобы дать возможность своим подопечным поближе познакомиться с этими царственными животными. Гладиаторы живо воспользовались столь редкой для них возможностью самим побывать зрителями; сбежавшись, они не без некоторой робости глазели на прекрасных зверей, поражавших своими громадными размерами и свирепым видом. Правда, робость (так робко мы называем страх) не была преобладающим чувством гладиаторов, в их словах и в их молчании было больше удивления. Это удивление у мастеров принимало форму делового интереса («Куда же надо ударить такого, чтобы убить?»)‚ а у «желторотых» — любопытства («А сможет такой вот проглотить человека целиком?.. А перекусить пополам?..»).

Даже среди старых, опытных гладиаторов лишь нескольким довелось сразиться со львом, что объяснялось не редкостью использования этих зверей в амфитеатрах, а редкостью использования людей в качестве гладиаторов после таких сражений.

Один из ветеранов, которому пришлось однажды биться со львом, центурион Алкиаст, насмешливо сказал:

— Ну что, храбрецы, вот видите — лев совсем не страшен (звери, утомленные длительным путешествием в повозках по тряской дороге, зевали, лениво потягиваясь). Когда встретитесь с ним на арене, смело начинайте его щекотать — львы страшно боятся щекотки.

Для подтверждения правдивости своих слов Алкиаст просунул деревянный меч сквозь прутья решетки и кончиком его кольнул зверя. Лев, оскалив огромную пасть, взревел, и колодец внутреннего двора отозвался протяжным, гулким эхом.

Многие отпрянули, но тут же устыдились своей робости, вспомнив, что львы пока что сидят в клетках, а не разгуливают, поджидая их, по арене. Некоторые гладиаторы, принялись тотчас же, следуя примеру центуриона, «щекотать» зверей, своим смехом доказывая собственное бесстрашие себе и окружающим. Рев животных чередовался с хохотом людей, а хохот — с ревом.

В одной из клеток сидел особенно крупный лев, настоящий великан; когда какой-то шутник смело кольнул его мечом, этот гигант, взревев, всей массой своего огромного тела бросился на решетку. И то ли бросок его был слишком силен, то ли крепления клетки были слишком слабыми — вдруг неожиданно для всех решетка упала. Страшный зверь оказался на свободе.

Люди на какое-то мгновение оцепенели, затем кинулись врассыпную. Рядом со злополучной клеткой стоял худощавый гладиатор лет сорока, лицо которого пересекали во всех направлениях многочисленные шрамы. Отступая, он поскользнулся и упал. Лев выбрал свою жертву — собравшись, хищник приготовился к прыжку. Марк, оказавшийся неподалеку, быстро принял решение — в воздухе просвистел его деревянный меч, через мгновение вошедший до самой рукоятки в глаз зверя. Лев яростно взревел, затем повалился на бок и затих.

Когда волнение улеглось, спасенный гладиатор подошел к Марку. Это был египтянин Сарт, гладиатор-ретиарий.

— Вот уж не думал, что кто-нибудь помешает сегодня моему путешествию к берегам Стикса, — сказал он. — И хотя стоики здорово трудятся, пытаясь взрастить в нас посеянные щедрою рукой страха зерна равнодушия, однако, видно, почва не всегда бывает плодородной даже здесь, в Италии.

— Но если я не ошибаюсь, стоики учат не равнодушию, а стойкости. Стойкость же не означает равнодушие к человеку, своей смертью предотвратившему надвигающуюся опасность, за которым обычно скрывается боязнь за собственную жизнь (ведь лев, выбрав тебя, дал таким образом возможность спастись остальным). Быть стойким — значит смело идти навстречу опасности, презирая страх собственной смерти, — ответил Марк, еще не забывший уроков своего учителя, вольноотпущенника Архистада, по приглашению его отца, Квинта Орбелия, жившего больше года в их доме.

Сарт захлопал в ладоши.

— Прекрасное определение, полностью соответствующее хваленой римской добродетели, которая, однако, всегда кончается там, где начинаются личные интересы… Тем более благодарен я за твою помощь, что не ожидал ни от кого никакой помощи. Но я не останусь в долгу: пара хороших ударов, которым я тебя научу, думаю, не дадут тебе пожалеть, что ты спас меня, даже если нам суждено будет встретиться друг с другом на арене.

С этого дня египтянин стал лучшим другом Марка.

 

Глава седьмая. Совет

С Хригистоном мы расстались, когда он, распрощавшись с ростовщиком и со своими надеждами купить хорошую узду для Орбелиев, именуемую задолженностью, повернул в обратный путь.

Несчастный управляющий добрался до виллы своего господина поздно вечером. К этому времени рабы, вернувшись с виноградников и поужинав хлебом с солеными маслинами, уже разошлись по баракам, где их поджидали соломенные циновки, а Валерий Руф, промаявшись в ожидании весь день и под конец решив, что его поверенный прибудет на следующее утро, уже успел осушить две приличные чаши жгучего фалернского и завалиться на свое ночное ложе с тюфяками, набитыми левконской шерстью, и подушками с гусиным пухом.

Хригистон кивнул привратнику, посторонившемуся, чтобы пропустить этого любимчика хозяина, и, войдя в дом, направился прямо к спальне сенатора — Хригистон справедливо рассудил, что ночь вряд ли что изменит в его рассказе, а всякое его промедление было бы объяснено не трепетом перед господином, но нерадивостью.

Около двери в спальню Валерия Руфа сидел зверовидный ибер, телохранитель сенатора. Заметив управляющего, раб дернул за шнур, тянувшийся внутрь комнаты. Шнур был привязан к молотку, подвижно прикрепленному к медному листу, — своего рода наковальне: Валерий Руф приказал иберу сразу же разбудить его, как только появится Хригистон.

Раздался протяжный звон, и тут же из спальни вышел сенатор, нетерпеливость которого еще не была усыплена винными парами (алкоголь еще не полностью всосался в кровь).

Вглядевшись в вольноотпущенника, чей унылый вид без слов говорил об «успешности» задуманного, Валерий Руф грозно сказал:

— Ну, хитрая лиса, давай-ка хвастайся, с каким проворством ты выполнил поручение своего господина… И пусть падут на меня молнии Юпитера, если я не оценю по достоинству твои заслуги.

— Почтительнейше благодарю тебя, мой господин, за заботу о твоем верном слуге… Я скакал в Рим во весь опор, не жалея сил и нигде не отдыхая, однако по воле богов не поспел вовремя, я опоздал, меня опередили! — жалобно запричитал Хригистон, скорбно кривя рот и согнувшись дугой, — так он изображал свою ничтожность и свою покорность, стремясь тем самым если не вызвать жалость сенатора, то, по крайней мере, умерить его ярость. — Марк Орбелий уже успел вернуть долг ростовщику Антинору. Он продал себя в гладиаторы и получил за себя от ланисты, Толстого Мамерка, кучу денег. Пусть Парки обрежут нити их жизней!.. Пусть мальчишку разорвут на арене дикие звери!.. Пусть ланиста лопнет от своего обжорства!.. Пусть ланиста подавится мальчишкой!..

— Замолчи, наглый обманщик! — гневно вскричал Валерий Руф. — Чтоб тебя самого сожрали эринии… Вот твой «надежный» способ, вот твой «верный» план… Вместо того, чтобы отправиться в Рим затемно, ты, небось, провалялся в постели до обеда, а теперь винишь во всем бессмертных богов… Ты годишься лишь на то, чтобы обворовывать своего господина, вот уж тут-то ты расторопен… Чтоб ты сам подавился моим добром!

Внезапно сенатор позабыл о Хригистоне, представив Орбелию, радующуюся освобождению от долгов и спасению от бедности. Нет, не радующуюся, а самодовольную, гордую, отвергнувшую его любовь и не страдающую при этом, в то время как он страдает и ей положено страдать. Валерий Руф не подумал, как тяжела плата за освобождение, он знал только то, что ему помешали, что у него отняли средство, могущее принудить ее к покорности.

Кипя от возмущения, злобный сенатор продолжал:

— Теперь Орбелия для меня потеряна, но, клянусь Гекатой, раз я не буду наслаждаться ее ласками, то я наслажусь ее горем!.. Эта девчонка еще раскается, что насмеялась надо мной, Валерием Руфом! Она еще поплачет, она еще пожалеет, что пренебрегла мной, сенатором!.. Посмотрим, как она запоет, когда я отправлю в Орку ее милого братца, так подло помешавшего мне!.. Ты, Хригистон, должен показать этому наглецу самую короткую дорожку к Харону, а не то — горе тебе!

Хитрый вольноотпущенник обрадовался, увидев, что гнев его патрона, словно бушующий поток, стремительности которого он так боялся, помчался по другому руслу. Хригистон всю дорогу обдумывал планы мести, не сомневаясь в том, что их востребуют, поэтому он без промедления сказал:

— Воля господина для меня — закон. Через двадцать дней, в ноябрьские ноны, в Риме начнутся Плебейские игры. Наш божественный император, конечно же, порадует народ римский гладиаторскими боями. Я, твой верный слуга, договорюсь с ланистой, чтобы тот выставил этого мальчишку, которому так не терпится оказаться на арене, сражаться боевым оружием. Ну а чтобы нашему храбрецу противник не показался недостойным его отваги, ланиста сведет его с нумидийцем Тротоном. Посмотрим, сумеет ли молокосос одолеть лучшего гладиатора Италии.

* * *

На следующий день Хригистон, встав еще затемно, оседлал коня и галопом поскакал в гладиаторскую школу Толстого Мамерка. Добравшись до места, он потребовал, чтобы его сразу же провели к ланисте, однако привратник не пустил торопыгу дальше вестибула, сославшись на то, что Мамерк Семпраний будто бы еще спит (было уже четыре часа дня). Там Хригистону пришлось проторчать довольно долго, пока, наконец, ему не разрешили войти в атрий, где его поджидал потягивающийся и зевающий Толстый Мамерк.

Конечно, предыдущая встреча с ланистой, публично изобличившим этого хитреца как вора, не была для него особенно приятной, однако Хригистон обладал изрядным бесстрашием (именно так в его глазах выглядело то, что другие называют нахальством), кроме того, он не без оснований считал, что Мамерк Семпраний не настолько щепетилен и злопамятен, чтобы в угоду своим чувствам поскупиться выгодой, поэтому он не без тени смущения посмотрел на Толстого Мамерка и вежливо сказал:

— Привет тебе от Валерия Руфа, почтенный хозяин. Мой патрон послал меня узнать, порадуешь ли ты нас на предстоящих Плебейских играх мастерством своих воспитанников?

— Хвала богам, наш божественный император не забывает о нас, — ответствовал ланиста, как будто позабыв о предыдущей встрече с Хригистоном. — Калигула еще пять дней назад прислал центуриона с приказом, чтобы я подобрал с полсотни лучших гладиаторов специально к Плебейским играм.

Толстый Мамерк решил, что Валерий Руф хочет заключить пари на крупную сумму, поставив на какого-нибудь гладиатора, поэтому-то он и послал Хригистона, — Хригистон должен был выведать о самочувствии бойцов.

— Ну а храбрый Тротон, конечно же, тоже покажет свое искусство? — полюбопытствовал Хригистон.

— Непременно. Правда, не знаю, где мне взять подходящего для него противника?

Хригистон напрягся.

— Я слышал, что Марк Орбелий стал твоим новым учеником. Почему бы ему, такому смелому и сильному юноше, не испробовать свои силы?

— Потому что арена — не площадка для занятий атлетов, где каждый может соревноваться с кем угодно, без риска для жизни, — ответил ланиста. — Каким бы Марк ни казался силачом себе и другим, для Тротона он — всего лишь муха, которую тот раздавит одним хлопком. Я же слишком много вложил в Марка Орбелия, чтобы сразу все потерять. Вот через годик-другой, научившись не соревноваться, а убивать, он, может, и сумеет на равных сразиться с Тротоном.

— Мой патрон, однако, считает, что ты явно недооцениваешь Марка. Чтобы убедить тебя в этом, а также полюбоваться на то, как Марк Орбелий проучит выскочку Тротона, Валерий Руф поручил мне возместить тебе те расходы, которые ты понес, обучая этого славного юношу.

Мамерк Семпраний живо смекнул, в чем тут дело. Слухи о том, что Орбелия и ее отец ответили отказом на настойчивые притязания Валерия Руфа, дошли и до него. И вот теперь отвергнутый ухажер хочет отомстить девице за пренебрежение, погубив ее брата. Ну что же, в добрый час… Видно, фортуна опять улыбнулась ему, ведь из этого толстосума можно выудить кучу сестерциев!

— Я рад предоставить моему другу Валерию радость наблюдения за поединком этих двух прекрасных гладиаторов, лучших из всех, когда-либо обучавшихся в моей школе, — понимающе усмехнулся ланиста. — У Марка, правда, меньше опыта, чем у Тротона, зато Марк на десять лет моложе. Хотя в свои тридцать лет Тротон, разумеется, тоже не выглядит стариком. Ну а силы да храбрости им обоим не занимать. Какое удовольствие они, сражаясь, доставят зрителям, и лишь я, несчастный, буду горевать, ведь кто бы из них ни погиб — я понесу громадную потерю!..

— Какая же сумма сможет облегчить твое горе, уважаемый Семпраний? — перебил Хригистон ланисту, боясь, что если жадный старик слишком расчувствуется, то денег, которых он с собой захватил, окажется недостаточно, чтобы высушить слезы отвратительного толстяка.

— Думаю, миллион сестерциев в какой-то мере возместит мой ущерб, хотя полная компенсация вряд ли возможна, — ответил Мамерк Семпраний, едва не всхлипывая.

— Миллион сестерциев? Да на них можно купить сотню гладиаторов, — возмутился вольноотпущенник. — Ты, наверное, хотел сказать — двести, ну — триста тысяч?

Начался торг. Хригистону, несмотря на все его усилия, так и не удалось сломить упрямство ланисты. Отсчитав Толстому Мамерку миллион сестерциев, он отправился в обратный путь, сокрушаясь о том, что ему пришлось выложить всю сумму, выданную Валерием Руфом, ничего не оставив себе на память о поездке.

 

Глава восьмая. Подготовка

В ноябрьские календы, за пять дней до начала Плебейских игр, Мамерк Семпраний перед строем гладиаторов зачитал список тех, кому предстояло развлекать римских граждан на этом празднестве, выступая в амфитеатре.

Сарт очень удивился, когда одним из первых ланиста назвал Марка Орбелия, да еще и среди гладиаторов, которым было определено сражаться боевым оружием. Первое выступление на арене ученика школы Толстого Мамерка считалось показательным, учебным‚ оно проводилось на деревянных мечах. Правда, молодой римлянин, обладавший немалой силой, уже числился в подцентурии мастеров, и ланиста, наверное, посчитал, что он уже подготовлен к настоящей битве…

Когда же, развернув другой свиток, Толстый Мамерк стал зачитывать, кому с кем предстоит сразиться, египтянин с тревогой услышал, что противником Марка назначен великан Тротон.

Нумидиец Тротон, будучи еще четырнадцатилетним подростком, участвовал в восстании Такфарината против римского господства в Африке. Когда в 777 году восстание было подавлено, Тротон, как сражавшийся с оружием в руках против римского народа, был обращен в раба одного из центурионов. Центурион продал его работорговцу, который ехал в обозе римской армии, а тот, в свою очередь, — владельцу серебряных рудников в Испании. На рудниках слабых убивала плеть надсмотрщика, сильных — непосильная работа. Однако необычайная физическая сила Тротона соответствовала необычайно тяжелому физическому труду, развившему ее до невиданных размеров. Когда однажды один из надсмотрщиков стал особенно рьяно подстегивать великана, работающего и без того за пятерых, Тротон так ударил его кулаком, что тот на месте испустил дух. К счастью для нумидийца, надсмотрщик был вольноотпущенником, а не свободнорожденным римлянином, иначе бы ему не избежать креста. Тротон был продан в гладиаторскую школу Мамерка Семпрания, но нашел в этом не наказание, а награду.

Раньше лишь его имели право убить, теперь и он имел право убить. И, легко убивая, Тротон каждый раз доказывал себе, что он — особый, что он — особенный. Ведь его сила исключительна, значит — он исключителен. Все остальные люди, бессильные по сравнению с ним, ничтожны. Он достаточно повидал их на руднике, вырывающих друг у друга дрожащими руками заплесневелый хлеб. Жаль, что весь мир — не арена, где бы он мог разделаться с каждым поодиночке, утвердив навсегда свое господство.

Конечно, египтянину не были известны все эти подробности биографии нумидийца, а о его мыслях он мог только догадываться, но зато Сарт знал наверняка, что противник Марка очень силен, что еще ни разу Тротон не потерпел поражения, что ни один из гладиаторов, сражавшихся с нумидийцем на арене, не остался в живых. Поверженных Тротон предпочитал приканчивать, не дожидаясь воли зрителей и эдитора.

В то время, когда Толстый Мамерк зачитывал свои списки, самого нумидийца не было в школе. Он участвовал в гладиаторских играх, которые проводились в Таренте, и должен был вернуться со дня на день.

Все гладиаторы, названные ланистой, вплоть до выступления в амфитеатре освобождались от наиболее утомительных занятий, а к надоевшей бобовой похлебке им ежедневно прибавлялось по большому куску мяса. «Мои гладиаторы должны смотреться на арене орлами, а не ощипанными курицами», — говорил ланиста.

После того, как Толстый Мамерк, зачитав списки, велел продолжать занятия, египтянин подошел к Марку и тихо сказал:

— Жирную свинью, нашего почтенного хозяина, видать, до отвала накормили желудями, раз он разрешил сломать такой дубок, как ты. Ведь этот Тротон — сущий Марс, он провел намного больше сражений, чем ты — дней в нашей чудесной школе, и всегда побеждал… Проклятое ремесло гладиатора! Тебя тащут на арену, а на арене, чтобы не стать бараном, которого приволокли на заклание, надо самому становиться мясником!.. И при этом еще находятся простаки, которые сами идут в гладиаторы!

— Я здесь такой же доброволец, как и ты, как и все мы. Ценой своей крови я купил жизнь своему отцу и сестре. И я не мясник я ведь тоже могу быть убит, но я не безропотное животное — я не дам себя убить, — грустно ответил молодой римлянин.

— Хотел бы я в этом убедиться, когда тебя сведут на арене с Тротоном, — хмуро улыбнулся египтянин. — Сила в нем исполинская‚ вот он — настоящий мясник, и еще никому не удалось дать повод в этом усомниться. Мне много раз приходилось наблюдать, как он сражается, и вот что я тебе скажу: одолеть Тротона можно разве что хитростью. Не надейся поразить его в бою, старайся лишь сам защищаться. Улучив момент, притворись тяжелораненым. Когда Тротон видит перед собой не противника, а жертву, он как-то медлит, наслаждаясь ее беспомощностью, прежде чем нанести последний удар. Тогда — атакуй!.. Но помни — так провести его можно будет только один раз.

В это время послышался рев трубы, означающий продолжение занятий. Напоследок Сарт пообещал Марку показать вечером несколько способов защиты от меча Тротона, по его мнению наилучших, и друзья разошлись по своим центуриям.

 

Глава девятая. Арена

Когда наступили ноябрьские ноны, в Риме начались Плебейские игры. Они давались в честь Юпитера, длились тринадцать дней и проходили ежегодно.

В этом году торжества, по приказанию Калигулы‚ проводились с особой пышностью. На деньги, которые налоги отняли у всех, а он — у богатых, император устроил великолепные зрелища и раздачи подарков, чтобы вызвать восхищение и признательность многих, хотя бы и ценой ненависти немногих. Ведь голодному все равно, кто его накормит, лишь бы наесться.

Город обходили пышные процессии, во всех театрах с восхода солнца и до заката шли представления, в цирке Фламиния ежедневно делалось по тридцать заездов. Но самое желанное для римлян развлечение ожидало их в последний день плебейских игр — в амфитеатре Статилия Гавра, что на Марсовом поле, император устраивал гладиаторские бои.

В пятнадцатый день до декабрьских календ — последний день плебейских игр — туда потекли толпы народа, жаждущие поглазеть на столь увлекательное зрелище. Сенаторы занимали места на оппидиуме‚ всадники — в отведенных для них первых четырнадцати рядах, остальные — в зависимости от проявленной поспешности и толщины кошелька (лучшие места продавали тем, которые пришли раньше всех, специально придя раньше всех). К трем часам дня амфитеатр был полон, но представление не начинали, ожидая прибытия императора.

Когда, наконец, появился Калигула, одетый в пурпурную‚ расшитую золотыми листьями тогу триумфатора, трибуны разразились аплодисментами и криками приветствия. В это время Калигуле было всего лишь двадцать семь лет, однако злодейства, которые он совершил, лишили его внешность привлекательности, свойственной молодости, приведя ее в соответствие со своей многочисленностью.

Кожа императора была слишком бледной, ноги — слишком тонкими, живот — слишком большим. Впалые виски, горящие безумием глаза, оттопыренные губы делали его лицо отталкивающим, гнусность совершенных им преступлений — отвратительным, а легкость, с которою он их совершал, — пугающим.

Калигулу сопровождали всадники Сергий Катул и Гней Фабий, а также актер Мнестер, своими ужимками веселивший императора.

Гней Фабий, угрюмый медлительный человек плотного телосложения, выполнял обязанности претора. Когда в Калигуле жадность перевешивала злобу к намеченной жертве, то вместо быстрой расправы назначалось «тщательное» расследование, причем дела об оскорблении величия направлялись именно к Гнею Фабию. Допрашивая и пытая, он исхитрялся значительно увеличивать число обвиняемых, увеличивая тем самым и количество имущества, которое подлежало конфискации после их осуждения раболепным судом. Беспощадность, с которой Гней Фабий отправлял правосудие, снискала ему расположение императора.

Сергий Катул, молодой человек лет двадцати, считался воспитанником Калигулы и был постоянным участником его безумств. Правильное лицо Сергия, покрытое нежным румянцем, пожалуй, можно было назвать красивым, если бы в нем была хоть капля мужественности, если бы не выщипанные брови, да накрашенные губы. Говорили, что он состоит в позорной связи с императором. Своим бесстыдством и кровожадностью способный ученик вызывал одобрение своего наставника.

Калигула, заняв предназначенное для него ложе, окруженное преторианцами, подал знак, что игры можно начинать. Тотчас же по амфитеатру разнеслись звуки труб и из широко распахнувшихся Главных ворот на арену попарно стали выходить гладиаторы. Первыми шли бестиарии, вооруженные длинными мечами и кинжалами, за ними — ретиарии со своими сетями и трезубцами, фракийцы с кривыми мечами и маленькими круглыми щитами, мурмиллоны с короткими тяжелыми мечами, квадратными щитами и массивными шлемами, на которых была изображена рыба.

Когда гладиаторы, делая круг по арене, проходили мимо ложи императора, они дружно прокричали, согласно обычаю: «Привет тебе, о Цезарь! Идущие на смерть приветствуют тебя!» Зрители ответили им аплодисментами. Может, хоть сегодня эти трусы не омрачат праздник позорными попытками отвертеться от того, чему они предназначены. Ведь их выпускают на арену не сражаться, чтобы не умереть, а умирать, для этого сражаясь.

Когда гладиаторы покинули арену, Калигула сказал:

— Надеюсь, мой милый Фабий, ты славно поработаешь те дни, которые остались до моего консульства, — в январские календы я намерен устроить не меньшее празднество, чем сегодня.

Собиравшегося ответить претора перебил Сергий Катул, злобно сказав:

— Поручи претуру мне, божественный, уж я-то добуду больше сестерциев, чем этот увалень, который к тому же еще и хороший плут: дом на Авентине он строит не иначе как на денежки негодяев, которых ему приходилось расследовать!

Бросив на Сергия Катула грозный взгляд, встреченный молодым повесой презрительной усмешкой, Гней Фабий сказал:

— Клянусь твоим гением‚ божественный, этот умник не зря хлопочет о претуре: ему, наверное, не хватает денег на помаду, чтобы вымазать ею свой смазливый зад. Из моих же подопечных он выжмет больше крови, чем сестерциев.

Император потешался, наблюдая, как препираются его любимцы. Услышав ответ претора, он подмигнул Мнестеру, который тут же стал изображать то Гнея Фабия, грозно сдвинув брови и рыча, обнажая в пугающем оскале кривые зубы, то Сергия Катула, растянув губы тонкой ниточкой в мерзкую гримасу (наверное, улыбку) и посылая воздушные поцелуи Гнею Фабию от места, пристрастие к которому развратного юнца вызывало столь сильное отвращение претора, что служило постоянным объектом его насмешек.

В этот момент зазвучали трубы и на арену вышел гладиатор, чья нагота была прикрыта одной лишь набедренной повязкой; в правой руке он сжимал меч, на поясе у него висел кинжал. Это был фессалиец Диодор, опытный бестиарий, пятый год выступающий в амфитеатрах; зрители радостно приветствовали первого бойца. Следом за ним на арену выскочил громадный лев, которого в течение трех дней до игр не кормили, чтобы голодом подстегнуть и без того присущую этим хищникам свирепость. Увидев своего противника, зверь сразу же бросился к нему. Лишь несколько прыжков отделяло льва от фессалийца‚ последний из них, казалось, опрокинул гладиатора… Но нет, лев промахнулся. Страшный зверь перелетел через рывком упавшего на арену Диодора, только слегка задев его плечо. Бестиарий, не давая льву времени развернуться, быстрым движением всадил свой меч в брюхо животного.

То ли благодаря мастерству гладиатора, то ли благодаря случайности, меч, по-видимому, попал в какой-то крупный сосуд, потому что лев, так и не обернувшись, что-то слабо прорычал и издох.

Послышались жидкие хлопки. Зрители были явно разочарования, одни — быстротой схватки, другие — невредимостью гладиатора. Калигуле же показалось, что его одурачили.

— За мои сестерции вместо льва мне подсовывают какую-то падаль!.. Где этот жадный торгаш, решивший заработать на своем государе?.. На арену его! На арену!

Услышав императора, трибуны пришли в неистовство. Зрители яростно закричали: «На арену купца! На арену!», и в этом крике было столько же негодования, сколько и подобострастия.

Вскоре преторианцы вытолкнули на арену старика в тоге — торговца львами, принесшего так много горя императору. Затем из главных ворот выбежали пять львов. Многие зрители не успели еще убрать со своих лиц мины недовольства купцом, как львы, урча и облизываясь, стали пожирать дымящиеся куски мяса.

Сенатор Публий Метелл, сидевший в оппидиуме, сказал своему соседу, бывшему консулу Домицию Карбулону:

— Пусть поразит Юпитер всех тиранов! Калигуле так же легко убить римского гражданина, как и простого раба!

— А мы и есть его рабы, — с горечью ответил Домиций. — Да и что могло остаться от нашего гражданства после того, как он разрешил нашим рабам доносить на нас?.. Теперь я боюсь наказать раба, потому что этот раб может заявить претору, будто бы я оскорбил императора. И меня убьют, конфискуют имущество! Я беззащитнее раба, у которого нечего отнять!

После того, как львы расправились со своей жертвой, на арену вышли двадцать гладиаторов, которые расправились со львами. Затем трупы людей и животных отволокли в сполинарий, и на арене развязалось сражение между сотней гладиаторов и сотней ягуаров.

Вскоре стало видно, что люди одерживают верх над своими прекрасными противниками: около двадцати животных было убито, не менее пятидесяти ползали по песку с перебитыми хребтами и распоротыми животами; гладиаторов из строя вышло не более десятка, правда, многие были легко ранены. Чтобы обострить обстановку, на арену выпустили еще сотню ягуаров, и тут уже тяжело пришлось бестиариям, мастерство и вооруженность которых казались недостаточными, чтобы сдержать натиск обезумевших зверей.

Для восстановления пошатнувшегося равновесия сил к сражающимся добавили еще двадцать гладиаторов, а позже, с этой же похвальной целью — еще двадцать ягуаров. Скоро вся арена была завалена грудами тел убитых людей и животных. Зрители наконец-то стали довольны, с трибун доносился их восторженный рев. Длившаяся около двух часов битва завершилась победой гладиаторов, которых осталось в живых не более тридцати, и все победители были ранены.

В играх наступил перерыв. Служители привели в порядок арену, и зрителей принялись развлекать молодые гладиаторы, которые показывали свое мастерство, сражаясь деревянными мечами; их сменили пегниарии, бившиеся друг с другом, вооружившись кнутами. Ни те, ни другие не могли нанести себе существенного вреда, поэтому зрители с равнодушием смотрели на арену, больше занятые обменом впечатлений о происшедшем и ожидая не меньших удовольствий в предстоящем: после перерыва должны были начаться схватки между гладиаторами.

Среди немногих недовольных было несколько ланист, предоставивших для этих игр своих питомцев. Слишком много гладиаторов было убито, а они так надеялись на то, что хотя бы половина сражавшихся останутся живы!.. Ведь гладиатор, ушедший живым с арены, возвращался обратно в школу ланисты, если, конечно, учредитель игр не даровал ему свободу.

Рядом с ланистами на зрительских трибунах сидело по десятку гладиаторов из их школ, взятых на тот случай, если бы кто-нибудь из предназначавшихся к выступлению на арене не смог или не захотел бы выступать. Ведь случалось, что молодой гладиатор, напуганный потоками проливаемой крови, еще загодя начинал дрожать, а будучи вытолкнутым на арену, своим жалким видом вызывал негодование зрителей. В подобной ситуации использовался «запасной» гладиатор, а труса, разумеется, жестоко наказывали. В числе «запасных» Мамерка Семпрания был и египтянин Сарт, который внимательно наблюдал не столько за тем, что происходило на арене, сколько за тем, как вели себя зрители.

«Чему так радуются эти люди? — думал Сарт. — Разве они не боятся смерти? Разве они не понимают, что могут сами в любой момент оказаться на арене по прихоти тирана, как этот старый торговец?..

Но если бы они были равнодушны к смерти, то они бы были спокойны, а не возбуждены. Но если бы они хоть на мгновение представили себя на арене, то они бы ужасались, а не наслаждались.

Значит, они боятся смерти и поэтому боятся даже представить себя на арене, боятся даже мыслей о смерти. Они стремятся убить свой страх, но, не имея сил убить его, зажмуривают глаза и, не видя его, делают вид, будто и нет его, будто они убили его.

Они не могут убить свой страх, и поэтому убивают бедных гладиаторов, чтобы обмануть себя, чтобы сказать себе: „Вот она смерть, а я не боюсь ее!“

И тогда они радуются или делают вид, что радуются, будто они не боятся, делая вид, что не боятся смерти. А ведь это смерть чужая, не их, а поднять покрывало пришедшей к другому незнакомки не означает — увидеть свою».

Размышления Сарта прервал рев труб, возвещающий о начале второй части представления — битвах гладиаторов между собой.

На арену вышли пятьдесят фракийцев и пятьдесят мурмиллонов, вновь заревели трубы, и эти здоровые, сильные люди бросились друг на друга — сражение началось. Через каких-то полчаса на арене бились лишь два фракийца и один мурмиллон.

Фракийцы наступали, мурмиллон оборонялся. Отступая, ему удалось встать так, что яркое солнце на мгновение ослепило его противников. Этого оказалось достаточно, чтобы один из фракийцев погиб, — изловчившись, мурмиллон всадил свой меч в грудь нападающего, и тот, захрипев, упал, обливая блестящий песок алой кровью.

Теперь соперники сражались один на один. Оба были сильными юношами, оба были легко ранены: у фракийца была небольшая ссадина на правом плече, у мурмиллона — на шее. Оба, казалось, были равными и по выносливости, вернее, по усталости. Удар следовал за ударом, победителя все равно не было.

Вдруг мурмиллон с силой бросил щит в своего противника, рискуя в случае неудачи атаки остаться незащищенным. Фракиец в это время сражался, стоя на месте, которое ему представлялось удобным: с правой стороны его загораживала груда трупов, слева, разлилась большая лужа крови, а сзади оставался проход. Когда фракиец увидел, что мурмиллон бросил в него свой щит, ему, чтобы не быть опрокинутым, оставалось только отпрыгнуть в сторону достаточно быстро отступить назад он бы не смог, а удержаться на ногах при ударе было бы еще сложнее: песок был не просто мокрым, но скользким от свернувшейся крови.

Фракиец прыгнул, стараясь очутиться на сухом месте, но ему не повезло — лужа крови оказалась слишком большой для оставшихся у него сил. Приземляясь, он поскользнулся, потерял равновесие и упал. Этого-то и ожидал мурмиллон, тут же нанесший ему удар, который бедный фракиец не сумел отразить.

Удар пришелся в шею, при этом была рассечена сонная артерия, из которой струей забила кровь. Побежденному уже не приходилось уповать на милость зрителей, через несколько мгновений он был мертв.

Трибуны восторженно аплодировали. Многие повскакивали со своих мест, приветствуя победителя.

Калигула, помрачнев, сказал:

— Проклятье! Эта чернь, видно, забыла про своего господина, раз так восхваляет раба!

— Но господин может всегда напомнить о себе как наградой, так и наказанием, — зловеще улыбнулся Сергий Катул.

Прозвучали трубы, и глашатай объявил волю императора:

— Государь наш и бог Калигула дарует гладиатору Строфоклу свободу, миллион сестерциев, а также льва, шкура которого украсит победителя!

Тут же на арену был выпущен лев. Утомленный долгой битвой гладиатор, силы которого поддерживала лишь надежда на победу да уверенность в том, что с этой победой сражение закончится, не смог долго обороняться. Через несколько мгновений могучий зверь разорвал его.

Затем было объявлено о заключительном зрелище — поединке Тротона и Марка Орбелия. Марк выступал в одежде фракийца, а Тротон — самнита. У обоих были мечи, щиты, поножи на ногах, шлемы: у Марка — с низким гребнем, у Тротона — с высоким. У обоих правая рука, державшая меч, была покрыта нарукавником, спускавшимся от плеча до локтя. У обоих грудь и спина оставались голыми, ведь зрителям хотелось видеть не только то, как гладиаторы сражаются, но и то, как они умирают.

Римляне заключили между собой пари: против одного сестерция за Марка ставили пятьдесят, сто сестерциев за Тротона. При этом ставящие на молодого гладиатора говорили, что рассчитывают не на него, а на фортуну. Да и немудрено — крепкий, высокий юноша Марк смотрелся каким-то недомерком рядом с великаном нумидийцем.

Да, сила Тротона заслуживала своей славы. В нем все казалось несокрушимым: крепкие ноги, будто стволы деревьев, могучие волосатые руки, громадная грудь… а бычья шея!.. А массивное, бесстрастное лицо!.. А какие-то белесые, будто затянутые дымкой глаза, равнодушные, безразличные!..

Когда Марк увидел своего противника, в нем холодной змейкой шевельнулся страх, рожденный телом, который тут же был раздавлен сознанием.

«Если самое страшное — это смерть, то Тротон, который не страшнее смерти, не так уж страшен, — сказал себе юноша. — Архистад, мой учитель, часто повторял, что смерть так же естественна, как и жизнь, она вплетена в жизнь, она всегда за плечами. Теперь же я увижу ее лицом к лицу, да и только».

«Моей смерти нет, есть лишь его смерть, чужая смерть, до которой мне нет дела, — думал Тротон. — Да и может ли смерть победить меня, так легко повелевающего жизнью? Сейчас я увижу его смерть, и она не страшна, я сам вызвал ее, я сильнее ее!» Блаженная улыбка играла на лице Тротона.

В наступившей вдруг тишине раздались первые удары. Никогда еще молодому римлянину не приходилось встречаться с противником, столь явно превосходящим его. Марк, казалось, пытался сокрушить скалу; чем большей была сила, с которой он, замахнувшись, опускал свой меч, тем с большей силой тот отлетал в сторону, встретив меч Тротона. Нумидиец разил, как сама неизбежность, и вскоре Марк перешел исключительно к защите, причем ему приходилось не столько отражать атаки, сколько увертываться.

Сарт с тревогой наблюдал за битвой.

«Почему на месте этого мальчишки не я? — подумал египтянин. — Как несправедлива судьба, когда она отнимает, не дав… А что не дав? Богатство, и славу, и власть?.. Но всех их, пропитанных страхом за них, отнимет время. Жизнь?.. Но что останется от жизни, если в ней не будет ни богатства, ни славы, ни власти, ни стойкости, ни воли?.. Лишь страх за жизнь?.. А стойкость и волю судьбе не отнять, раз они существуют в отнятии‚ другое дело, что их может не быть…»

Марк считал, что надо всегда идти навстречу судьбе, а не бежать от нее и не покоряться ей, делая случайное — неизбежным, а возможное — неотвратимым. Поэтому юноша, увидев, что сопротивляться атакам Тротона ему становится все труднее, решил последовать совету египтянина.

Когда нумидиец в очередной раз ударил, целя в грудь Марка, молодой римлянин отвел удар с меньшей силой, чем это было необходимо, чтобы его окончательно избежать. Меч Тротона, проколов кожу юноши, прошел над ребрами, но не задел их; кровь, однако, обильно потекла из раны. Марк тут же повалился на песок, которым была усыпана арена (разумеется, не выпуская из руки свой меч).

Трибуны возрадовались. Их любимый Тротон опять победил, он опять победитель!.. Да он просто божествен, их отважный, их несокрушимый, их великий Тротон!

Тротона переполняло счастье. Разве смерть так страшна? Вот она сейчас появится на арене, а он будет ликовать, и трибуны будут ликовать!

Тротона опьяняло счастье.

Вдруг жалкий человечишка, лежащий у его ног, как-то смешно, будто в судороге, изогнулся, что-то сверкнуло, и он почувствовал какую-то тяжесть, неприятно оттягивающую живот. Тут же в ногах нумидийца появилась слабость, по телу разлилась истома, и он стал опускаться на песок, с удивлением видя, что его противник встает, казалось, смертельно раненный.

«Где же его меч?» — подумалось Тротону. Начиная догадываться, великан со страхом опустил глаза.

Из живота нумидийца, чуть пониже пупка, торчала рукоятка меча Марка.

«Но ведь я — я! — не могу умереть. Смерть — моя послушная служанка, которую я посылаю, куда мне вздумается, так неужто она посмеет напасть на своего хозяина?» Тротон лихорадочно силился удержать ускользающую мысль, связывающую его существо с существованием, но все было тщетно. Окружающее стало как-то расплываться, и он потерял сознание.

Несколько мгновений все молчали. Зрители были потрясены. Изумление их, однако, вскоре сменилось возмущением. Да как он посмел?! Они верили в него, они любили его, они гордились им, они ставили на него, а он так подло их обманул!.. Так пусть же он подохнет, как раб, обманувший своего господина! Смерть Тротону! Смерть!

Так кричали римляне, показывая зловещий знак смерти — опущенный кулак с оттопыренным вниз большим пальцем. При этом они во все глаза смотрели на императора, ожидая его решения.

…Когда нумидиец очнулся, он увидел какое-то странное мерцание, услышал какой-то непонятный, далекий гул, почувствовал телом какую-то незнакомую ему доселе тяжесть.

— Я не хочу умирать… Я боюсь этого мрака… Я не могу без света… пощадите… — хрипло и невнятно простонал Тротон, пуская ртом розовые пузыри. Ему казалось, что он громко молит зрителей, и они, конечно же, пожалеют его, они подарят ему жизнь, ведь они так любят его!..

Калигула внимательно следил за битвой. До последнего мига он не сомневался в победе Тротона и все больше проникался ненавистью к нему. «Пора проучить эту глыбу мяса, которая чересчур уж восславлена дураками, не умеющими отличить истинный свет от отраженного, истинное величие от поддельного», — подумал Калигула. Понятно, что император, увидев поражение Тротона, не стал медлить с выражением собственной воли.

Калигула подал знак смерти, и Марк, рывком высвободив увязший в чреве нумидийца меч, отсек великану голову.

Перед глазами юноши все кружилось, комок подкатывал к горлу, он покачнулся, едва не упал… Трибуны яростно аплодировали.

— А что, если божественный наградит этого смелого юношу знакомством с двумя-тремя не менее смелыми львами? — сказал Сергий Катул, наклонившись к Калигуле.

— А что, если божественный повелит зачислить этого молодца в свою гвардию?.. Я бы сделал из него прекрасного солдата, — быстро сказал оказавшийся рядом префект претория.

Калигула молчал. Пока он не испытывал зависти, а, следовательно, и злобы к Марку, потому что в реве публики было больше возмущения Тротоном, чем восхищения его молодым победителем. Кроме того, император имел слишком много врагов — эти жадные капитолийские гуси, подлые сенаторы, пресмыкаясь, конечно же, ненавидели его (разоблачение заговора Гетулика — верное тому подтверждение). Калигула с удовольствием представил, как победивший гладиатор вонзает свой меч в их грязные глотки, источающие лесть, приправленную ядом.

…Когда мертвого Тротона либитинарии отволокли в сполиарий, глашатай торжественно объявил:

— Марк Орбелий, римлянин, освобождается от данной им клятвы гладиатора, ему даруется двести тысяч сестерциев, он зачисляется в преторианскую гвардию. Слава божественному! Слава Гаю Юлию Цезарю Германику Калигуле!

Зрители восторженно приветствовали волю императора. В их громких криках радости и одобрения оказался неслышен другой крик, вернее, вопль — ярости и гнева.

Валерий Руф рвал на себе волосы, в бессильной злобе топал ногами. А он-то надеялся до последнего, что счастье наконец отвернется от его врага и улыбнется ему!.. Он рассчитывал упиться местью, но вместо этого ему приходится хлебать горечь собственного поражения. Ни Тротон, ни Калигула не сделали то, что они должны были сделать, и вот теперь этот наглец торжествует, а он, богач и сенатор, лишь причитает да шлет ему на голову проклятья, как слабая женщина. То-то девчонка обрадуется, узнав про братца!.. Ну ничего, он им еще покажет, они еще отведают его месть — месть Валерия Руфа!

 

Часть вторая. Калигула

 

Глава первая. Выкуп

Когда Марк, уходя с арены через главные ворота, вошел во внутреннее помещение амфитеатра, к нему тотчас же подбежали служители. Рассыпаясь в поздравлениях, они перевязали ему рану и помогли облачиться в белую тогу — символ римского достоинства. Затем к Марку подошел толстый человек с маленькими масляными глазками и большим, мясистым носом, зажатым пухлыми щеками, который сладким голосом сказал:

— Ну, дорогой мой, теперь тебе не придется добывать кусок хлеба жалким ремеслом гладиатора. Наш император славно устроил твое будущее, зачислив тебя в свою гвардию. Преторианцу не надо ни о чем думать, не надо ни о чем заботиться — божественный за него думает и о нем заботится. Как сегодня ты проткнул брюхо этому негодному Тритону, так завтра ты проткнешь какого-нибудь жадного богача, ненавидящего нашего доброго императора, а тогда не зевай, смотри, чтобы к твоим рукам прилипла не только кровь, но и сестерции.

Это был один из вольноотпущенников Калигулы сириец Маглобал‚ которому было поручено проводить новобранца в казармы. Непрерывно болтая, он повел Марка к Виминалу‚ где в те времена находился лагерь преторианцев. События последнего дня развивались столь стремительно, что молодой римлянин, не слушая своего разговорчивого проводника, с трудом осмысливал свое новое положение. Марк вспоминал все то, что ему когда-либо приходилось слышать о претории.

Преторианская гвардия была основана еще Августом, в ее состав входило девять когорт по тысяче человек в каждой; первоначально три из них находились в Риме, а шесть — в других городах Италии. Тиберий разместил все когорты на Виминале‚ чтобы всегда иметь под рукой достаточно сил для вразумления своих беспокойных подданных, по привычке называвших себя римскими гражданами. Служба в гвардии была настолько почетна, насколько выгодна: преторианцы, лишенные тягот походной жизни, получали тем не менее вдвое большее жалование, чем простые легионеры, да и служить им приходилось шестнадцать лет, а не двадцать пять.

Вообще-то Марк Орбелий никогда не искал себе безопасных и доходных мест. Отчасти причиной этой столь редкой во все времена непритязательности было соответствующее воспитание, а отчасти — отсутствие необходимости добывать средства к существованию, но даже когда таковая необходимость появилась и Толстый Мамерк, чтобы ее устранить, любезно предложил юноше свой кров ланисты — даже тогда Марку представлялось, что он продается в гладиаторы не ради куска хлеба, а ради спасения чести рода.

С детских лет Марк мечтал о карьере военного, пример деда постоянно был перед его глазами, — ведь для римлянина нет занятия достойнее, чем защита своего отечества (по крайней мере, именно так было принято говорить). Юноша рассчитывал поступить простым легионером в действующую армию, где бы его за доблесть, как достойного представителя всаднического сословия, конечно же, вскоре назначили бы военным трибуном, однако судьба распорядилась по-своему… Даже сейчас, после победы и избавления от гладиаторства, у Марка не было выбора — воля императора делала его преторианцем.

Юноше не больно хотелось стать одним из тех, кого дед его, Гай Орбелий‚ пренебрежительно называл лежебоками да тунеядцами, никогда не видевшими настоящие битвы, но ничего изменить уже было нельзя. Поразмыслив, Марк решил, что, быть может, близость к императорскому двору поможет ему даже скорее достичь своей цели — стать военным трибуном в действующей армии. (Как видим, сдержанность и стойкость отнюдь не мешают развиваться честолюбию).

Вскоре путники подошли к воротам лагеря. Караульные, хорошо знавшие Маглобала, сразу же вызвали дежурного центуриона, которому и был передан юноша вместе с сопроводительным листом папируса, содержащим приказ императора. Центурион провел Марка к преторианскому трибуну. Ознакомившись со свитком, трибун внес молодого воина в списки гвардейцев. Затем Марка накормили и отвели в маленькую комнату, где ему предстояло жить и где для него уже была приготовлена одежда. Через некоторое время юноше передали разрешение на двухдневный отпуск от префекта претория и мешок с обещанными сестерциями от императора. Рана уже не беспокоила Марка, и он решил, воспользовавшись отпуском, наведаться домой, чтобы известить отца и сестру о столь неожиданном повороте судьбы.

* * *

Рано утром молодой римлянин взял из гвардейской конюшни лошадь и отправился в путь. Выехав из Рима, юноша, спеша обрадовать своих родных и помня о том, что не далее как вечером следующего дня ему надлежало вернуться, галопом поскакал по Аппиевой дороге, ругая коня за медлительность, а время — за быстротечность.

А вот и долгожданный поворот на дорогу, ведущую прямо к поместью Орбелиев. Вскоре показались и знакомые с детства холмы, усаженные виноградниками, и дубовая роща, и их родовая усадьба.

Во дворе усадьбы Марк соскочил с коня и, бросив поводья подбежавшему слуге, быстро вошел в дом. Отовсюду сбегались удивленные рабы.

В атрии, рядом с очагом, где когда-то сидела его мать, теперь сидела и пряла шерсть юная Орбелия. Орбелия увидела своего брата — изумление, радость, тоска запестрились на ее лице; она кинулась к нему. На шум из спальни вышел отец, который показался Марку сильно постаревшим, хотя не прошло и месяца со дня его отъезда. Когда Квинт Орбелий узнал от Диомеда, что Марк расплатился за долги своей свободой, он тяжело заболел и только в последние дни стал вставать с постели, — время, этот мудрый целитель, если и не залечило рану, нанесенную его душе неумолимым роком, то, по крайней мере, притупило вызываемую ею боль.

Марк подробно рассказал обо всем, что с ним произошло за последнее время: и о любезном предложении Мамерка Семпрания, и о гладиаторской школе, и о битве с Тротоном, и о милости Калигулы. Беседа затянулась до позднего вечера, а на следующий день юноша отправился назад, отдав половину подаренных ему императором денег отцу. На оставшиеся сто тысяч сестерциев Марк собирался выкупить у ланисты своего друга, египтянина Сарта.

* * *

Когда раб-именователь доложил Толстому Мамерку, что встречи с ним добивается Марк Орбелий, тот сначала не поверил своим ушам, а потом, поверив, обрадовался — ведь дела с таким юнцом, не имеющим жизненного опыта, а, другими словами, не научившимся плутовать, хитрецу да мошеннику всегда сулят выгоду.

— Рад тебя видеть вновь, мой милый Марк, — сказал ланиста, войдя в атрий. — Как мило, что ты приехал поблагодарить своего старого учителя, так много сделавшего для тебя!

— Я хочу купить у тебя ретиария Сарта, — ответил юноша, не собираясь терять время на любезности (соответствующие выражения отнюдь не раздражали его язык). — Сколько ты просишь за него?

Ланиста хорошо помнил, какая сумма была подарена молодому римлянину Калигулой.

— Такой опытный гладиатор стоит никак не меньше двухсот тысяч сестерциев, клянусь Меркурием!

Марк нахмурился.

— У меня на руках только сто тысяч, и больше ни сестерция: все остальное я отдал отцу.

Ланиста задумался. В правдивости юноши он не сомневался, хорошо его зная, ведь чтобы хитрить, нужно быть достаточно хитрым. Сначала Мамерк Семпраний хотел настаивать на своем, рассчитывая на то, что Марк заберет назад отданные им самим деньги.

Однако прикинув и так, и эдак, ланиста все же решил, что вряд ли молодой римлянин предпочтет отцу друга, да и сто тысяч сестерциев — сумма немалая, хороший гладиатор редко стоил больше двадцати.

— Ну разве что из уважения к твоему отцу, я, пожалуй, соглашусь на такую смехотворную сумму, — сказал наконец Толстый Мамерк.

Тут же на принесенном рабами листе папируса был заключен договор о продаже египтянина Сарта, раба Мамерка Семпрания, Марку Орбелию. Вручив свиток Марку и получив от него мешок со своими сестерциями, ланиста велел позвать Сарта.

Когда друзья выехали за ворота школы знаменитого ланисты, Марк вручил египтянину вольную, которая была написана заранее. Сарт, помолчав, сказал:

— Была тебе нужда тратить кучу денег на то, чтобы купить признательность такого бродяги, как я. Вот уж не думал, что наша дружба переживет твое освобождение и даже сделает меня свободным.

— Считай, что я не купил твою признательность, а лишь расплатился за нее — ведь именно твой совет помог мне одолеть Тротона. Да и хватит об этом. Лучше скажи, что ты собираешься теперь делать?.. Вернешься ли на родину, в Египет, или останешься здесь, в Италии?

— Моя родина и есть Италия, — ответил египтянин. Поймав удивленный взгляд Марка, знавшего от своего друга, не любившего говорить о своем прошлом, только то, что до того, как стать гладиатором, он был рабом в Александрии, Сарт продолжал:

— Да, я родился в Италии, в Риме. Мой дед египтянин, сражался на стороне Антония. В битве при Акции Антоний потерял флот, а мой дед, захваченный в плен солдатами Октавиана Августа, свободу. Дед стал рабом Сарториев, и отец мой был рабом Сарториев, и я родился рабом одного из Сарториев — Невия Сартория Макрона. О, я честно служил своему господину! Ведь я хотел стать свободным… За то, что Макрон подавил заговор Сеяна, Тиберий сделал его префектом претория, тогда же я стал управляющим Макрона — хозяин отблагодарил меня за мою преданность. Каких только поручений мне не приходилось выполнять!.. Когда три года назад престарелый Тиберий тяжело заболел и все никак не мог умереть, его нетерпеливый внук Калигула попросил Макрона помочь деду. И вот, отослав преторианцев, якобы по приказу императора, и запретив друзьям входить к умирающему, якобы по его просьбе, Макрон встал у двери спальни, чтобы никакая случайность не помешала задуманному. А что же я?.. А я в это время вместе с одним вольноотпущенником Калигулы задушил бессильного старца. Ведь я хотел получить свободу, и какое дело мне было до римлян — мне, рабу?.. Так я стал вольноотпущенником Макрона. Впрочем, Макрон не хотел терять мою преданность — он постоянно подкреплял ее сестерциями‚ и я по-прежнему оставался его управляющим.

Калигула сделал Макрона префектом Египта. Вместе с ним я отправился в Александрию и вместе с ним едва не погиб, когда Калигула, не желавший никому быть обязанным своим возвышением, приказал его умертвить. Получив приказ, солдаты ворвались в дом Макрона. Они убили и его, и Эннию, его жену, и множество его рабов и вольноотпущенников, пытавшихся защитить своего господина… Тогда я заработал эти шрамы, делающие мой нос прямым, а мой рот кривым. Солдаты разграбили имущество Макрона, поделили между собой его рабов и оставшихся в живых его вольноотпущенников, как рабов. Центурион, которому я достался, продал меня (позже я узнал, что он должен был, согласно приказу Калигулы, убить меня). Центурион продал меня одному александрийскому работорговцу, который отвез меня в Рим, и там, на рыночной площади, меня купил Мамерк Семпраний… Вот и вся моя история. Если я родился рабом по воле богов, то я стал рабом по воле Калигулы. Он отнял у меня свободу, так что же у меня осталось?.. Разве что жизнь, мне не принадлежащая. Я дал ему право распоряжаться чужими судьбами, и вот он распорядился моей судьбой, лишив, меня права распоряжаться своей судьбой… И тогда я поклялся отомстить Калигуле. Так пусть же он сам убедится, что отнятым у других счастьем не сделаешь себя счастливее, а из отнятых у других жизней не совьешь длиннее свою.

…Когда путники въехали в Рим, они расстались: Марк направился в казармы, а Сарт — на Палатинский холм, где в те времена находился дворец императора.

 

Глава вторая. Фаворит

Итак, расставшись с Марком, Сарт направился к Палатинскому холму, где в те времена находилась резиденция римских императоров.

Октавиан Август имел довольно небольшой особнячок на Палатине — то ли этот деспот ценил существо власти куда как больше ее материальных отправлений, то ли этот скромник очень уж наслаждался своею скромностью. Последующие же цезари были лишены даже фальшивой простоты, они алкали осязаемого величия. Тиберий построил обширный дворцовый комплекс, состоящий из множества зданий, а Калигула продолжил его до самого форума, да так, что основной корпус дворца соприкасался с храмом Кастора и Поллукса. Калигула любил стоять между статуями братьев Диоскуров‚ и при этом ему, по его требованию, воздавали почести как богу.

Проходя по узкой кривой улочке, ведущей от Аппиевых ворот к Палатину, египтянин зашел в одну из многочисленных лавчонок и купил там вощеную табличку со стилем — тонкой палочкой для письма. На это он истратил один из нескольких сестерциев, которые у него оставались от суммы, полученной за победу в последнем его сражении на арене.

Чтобы иметь возможность отомстить или, если будет угодно, послужить орудием мести в руках богов, Сарт решил для начала поступить во дворец простым служителем. Он рассчитывал на то, что грубые рубцы, изменившие его лицо, и тяжелые физические упражнения, изменившие его тело, сделали его неузнаваемым. Ведь если бы в нем признали бывшего управляющего Макрона, казненного якобы за «оскорбление величия», его бы наверняка посчитали врагом императора, а в этом случае последствия для него были бы весьма печальными. Проникновению во дворец, как думал Сарт, должно было способствовать его знакомство с Каллистом — могущественным фаворитом императора. Каллист был тем самым вольноотпущенником Калигулы, вместе с которым египтянин когда-то задушил дряхлого Тиберия. В те времена они вполне устраивали друг друга, не то что как друзья, а, лучше сказать, как сообщники. Хорошо зная дворцовые нравы, Сарт надеялся не на приятельскую заботливость Каллиста, а на его холодную расчетливость, на то, что использование давнего знакомца покажется Каллисту более выгодным, чем выдача и казнь.

По слухам Сарт знал, что сенаторы и всадники дожидаются целыми днями встречи с влиятельным вольноотпущенником, поэтому, чтобы добиться приема, он решил передать Каллисту письмо, смысл которого был бы понятен только им обоим. Не утруждая себя длительными раздумьями, острым концом стиля египтянин написал на вощеной табличке: «Вдвоем мы были заодно, пока не стало одного».

Чуть ниже Сарт намалевал что-то вроде короны в обрамлении веревки — намек на удушение Тиберия.

Добравшись, наконец, до Палатина, Сарт без труда отыскал дом — канцелярию фаворита, у дверей которого многочисленные носилки и рабы дожидались своих хозяев. Египтянин дал привратнику сестерций и прошел в вестибул, там он увидел сидящих на длинных скамьях просителей, двое из которых были в краснополосых тогах сенаторов. В вестибуле стоял тихий гул голосов, сразу же смолкавший, как только дверь во внутренние покои открывалась и в дверном проеме появлялся секретарь Каллиста, смуглый сицилиец, приглашавший одних и отказывающий в приеме другим.

Сев на свободное место, Сарт оказался рядом с пожилым тучным римлянином, который в это время говорил своему соседу:

— Третий день подряд я прихожу сюда, дожидаюсь приема. Дело у меня такое: мы с братом получили в наследство большой дом в Риме и все никак не могли поделить его. Наконец мы решили, что дом останется у брата, он же выплатит мне стоимость моей доли — триста тысяч сестерциев.

— Да-а, — протянул его собеседник, — домишко-то прехорошенький!

— Был хороший, а теперь нет никакого. За то, что мы договорились без суда, а, стало быть, не уплачивали судебную пошлину, квестор императора приказал забрать спорное имущество — наш дом — в казну, так как мы будто бы нарушили эдикт Калигулы, по которому все имущественные споры должны решаться в суде. И вот теперь я здесь, пришел просить пересмотра дела, и кого?.. Каллиста, своего бывшего раба!.. Да, Каллист был моим рабом. Но он плохо работал на вилле, и я велел отвести его на рыночную площадь, чтобы продать. Откуда же я мог знать, что его купит Калигула и что ленивый раб станет любимцем императора?..

— В таком случае, ты бы лучше поискал справедливости в каком-нибудь другом месте. Не думаю, что после всего того, о чем ты мне рассказал, он будет испытывать к тебе нежные чувства.

Рассказчик всплеснул руками.

— В каком же это «другом месте»?! Ты-то сам сидишь здесь, ты-то сам прекрасно знаешь, что все прошения идут к императору через Каллиста, все вопросы фиска решает Каллист, все императорские эдикты составляет Каллист. Неужели же он, достигнув такой власти, став великим, останется мелочным?.. Да, я ошибался, когда пытался сделать его то пахарем, то виноградарем, не управляющим! Но ведь именно благодаря этому он и оказался на рынке, а ведь если бы я сделал его вилликом, он, пожалуй, так и не увидел бы Рима!

В этот момент дверь во внутренние апартаменты Каллиста распахнулась и показался секретарь. Говоривший громким шепотом проситель застыл с открытым ртом — сицилиец посмотрел на него! Улыбнувшись, секретарь сказал, что Каллист не сможет принять его, потому что не считает возможным пересмотр дела. Сильно побледнев, римлянин вышел.

Секретарь брезгливо пробежался глазами по изуродованному шрамами лицу Сарта, по его ветхому плащу и насмешливо заметил:

— Ты, кажется, ошибся дверью, милейший, — трактир находится на соседней улице. А если ты принес письмо своего господина, то давай его мне и уходи.

— Попридержи язык, приятель. Мой господин — я сам, а ты передай своему вот это, — ответил презрительно египтянин и протянул вощеную табличку.

Вертя ее, сицилиец раздумывал, не велеть ли рабам вышвырнуть на улицу дрянную деревяшку вместе с передавшим ее бродягой, потому что заслуживающие внимания послания пишутся на папирусе, а не на воске, да и посланники подбираются почище. Однако бродяга вполне мог оказаться каким-нибудь незнакомым ему соглядатаем Каллиста, из тех, которых тот во множестве рассылал по породу… В конце концов сицилиец понес-таки злополучное письмо своему хозяину.

* * *

Грек Каллист, вольноотпущенник и любимец императора, был низеньким человеком средних лет и невзрачной наружности. Его лицо было обрюзгшим, его грудь была впалой, его ноги были кривыми. Впрочем, все эти замечательные качества были не настолько выражены, чтобы он казался уродом, но уж, конечно, не могли сделать его красавцем. Однако за непривлекательной внешностью скрывался человек немалого ума, острого своею хитростью, которая казалась его друзьям мудростью, а его врагам — коварством.

Когда Каллисту доложили, что приема добивается его бывший хозяин, Луций Лонгин, он с удовольствием отказал. В свое время и этот чванливый римлянин велел продать его, Каллиста, как какую-то слабосильную скотину, пока она еще не издохла от рабского труда, и вот теперь он получил по заслугам… Жаль только, что проклятая осторожность мешает вытолкать его пинками, вышвырнуть его, и натравить на него собак…

Из надписи на вощеной табличке, которую поднес ему секретарь, хитрый грек сразу понял, с кем имеет дело. Он распорядился немедленно ввести египтянина, решив, что в ходе встречи выяснится, какой прок может быть от столь неожиданного визитера.

Каллист с трудом узнал в вошедшем своего старого знакомца, с которым он в свое время проделал немало славных делишек…

* * *

Войдя в кабинет фаворита, Сарт увидел стены, обитые кедром, высокий сводчатый потолок и большой стол, за которым сидел одетый в простую белую тогу человек.

— Счастлив тебя видеть, дорогой Менхотеп, — приветливо сказал грек. — Только боюсь, что не все твои бывшие товарищи, узнав про твое возвращение, разделят мою радость.

— Чтобы не волновать моих старых товарищей своим появлением, я изменил не только внешность, но и имя. Теперь меня зовут Сартом.

— Так что же, дорогой Сарт, привело тебя обратно в наши края? Думаю, не только похвальное желание проведать своего старого друга.

Сарт знал, если он будет ловчить, пытаясь обмануть Каллиста насчет настоящей цели своего прибытия, то этим самым только раззадорит его подозрительность, а там, чего доброго, осторожный грек мог бы придти к достойному его решению — побыстрее избавиться от своего бывшего сообщника, увидев в его скрытности для себя опасность.

Кроме того, египтянин знал цену дворцовой преданности, которая никогда не перевешивала чашу собственных интересов и собственной безопасности, — Каллисту, конечно же, был безразличен Калигула как таковой, хотя грек и делал вид, что не чает в нем души. Другое дело — насколько сейчас император был нужен Каллисту и насколько сейчас император был опасен Каллисту?..

Во всех уголках громадной Римской империи, где шепотком, а где и во весь голос, говорили о безумии Калигулы. И действительно, создавалось впечатление, что тщеславие императора постепенно переросло в сумасшествие. Калигула мнил себя богом и возводил себе храмы, а с недавнего времени стал даже требовать, чтобы свободные римляне при встрече целовали ему руку и падали ниц. Неудивительно, что возмущение сенаторов, недавних правителей Рима, за которыми и Август, и Тиберий оставляли видимость власти, переходило в отчаяние, порождая заговоры.

Слухи об этих заговорах и о безумствах императора доходили и до Сарта.

«Каллист достаточно умен, — думал Сарт, — чтобы понимать, что его может погубить и ярость императора, — ведь поступки сумасшедшего непредсказуемы, и ярость сенаторов — ведь какое-нибудь их очередное покушение может быть успешным, а Каллиста все знают как первого советчика Калигулы… Так разве не выгодно греку иметь кое-какие связи с противниками бесноватого императора, чтобы, в случае необходимости, суметь быстро переметнуться в их лагерь?.. А я бы мог стать человеком, который поддерживал бы связь между ними, — Каллист прекрасно знает и о моей ненависти к Калигуле, и о моей ловкости».

Вслух египтянин мрачно сказал:

— Я хотел бы послужить под твоим началом, почтенный Каллист, нашему императору, чтобы доказать ему, что он ошибся, решив, что избавиться от такого преданного слуги, как я, весьма просто.

В голосе Сарта явственно прозвучала угроза императору. Каллист молчал.

«Неужели я ошибся? — спросил себя египтянин, и холодные росинки заблестели на его лице. — Неужели стены гладиаторской школы оказались настолько толсты, что важнейшие события не дошли до меня?.. Быть может, позиции императора прочны как никогда?.. Быть может, Каллист сам участвовал в зверствах Калигулы, и теперь уж им не размежеваться?.. Быть может, у Каллиста уже есть связь с сенаторами, и моя ненависть к Калигуле ему не нужна?..»

Помолчав, грек сказал:

— Ну что же, Сарт, я, пожалуй, помогу тебе доказать свою преданность императору. Побудь-ка для начала писарем, а там посмотрим, на что ты еще можешь сгодиться.

Затем Каллист позвал секретаря и приказал ему отвести «нового слугу, египтянина Сарта» к вольноотпущенникам, составлявшим описи конфискованных имуществ.

* * *

Прошло около часа после того, как секретарь увел Сарта. В одну из внутренних дверей, соединяющих кабинет фаворита с коридорами канцелярии, тихонько постучали. Получив разрешение войти, в комнату проскользнул Маглобал — проводник Марка в преторианский лагерь был как раз одним из тех служителей, к которым повели египтянина. Ласково улыбаясь и рассыпаясь в извинениях за то, что пришлось потревожить Каллиста, он сказал:

— Готов поклясться, дорогой Каллист, что у этого малого, которого ты к нам прислал, почерк в точности такой же, как у египтянина Менхотепа, некогда замышлявшего вместе со своим подлым патроном убийство нашего доброго императора… К счастью, негодяи были разоблачены и, надеюсь, казнены. Но когда я посмотрел на лицо этого молодчика, то мне показалось, что не будь ужасных шрамов, я увидел бы Менхотепа… Мне ли не знать его почерк и его самого, ведь именно я три года назад помогал ему снимать копии с бумаг умершего Тиберия!

Каллист внимательно посмотрел на сирийца.

— Он в самом деле египтянин, но зовут его Сартом, а не Менхотепом, и он вольноотпущенник какого-то Марка Орбелия, а не Макрона, о чем написано в свитке, который у него на руках. (Перед самым уходом из кабинета Сарт в двух словак рассказал греку о своих злоключениях и показал вольную.) Этот египтянин бойко пишет и вроде не глуп, поэтому я принял его на службу. Или ты сомневаешься в моей преданности императору?..

Маглобал замахал руками.

— Ни в том, ни в другом, уважаемый Каллист. Просто мне показалось, что тебе будет интересно узнать о моих наблюдениях. Но раз они тебе безразличны, что ж, пойду шепну на ушко Гнею Фабию — может, он ими заинтересуется.

Каллист добродушно улыбнулся.

— Ну что ты, мой верный Маглобал! Я, конечно же, очень благодарен тебе за твое сообщение, прямо не знаю, чем же мне наградить тебя?.. Что же касается претора, то его по-моему, не следует беспокоить такими пустяками.

Маглобал потупил глаза.

— Думаю, что сто тысяч сестерциев будут достаточной благодарностью за мою наблюдательность, которой, клянусь Юпитером, сможешь воспользоваться только ты.

Услышав сумму, Каллист не стал долго упорствовать, чем очень огорчил Маглобала, — ведь это означало, что тайна египтянина стоила большего.

— Правда, у себя в кабинете я не держу столько, — с горечью заметил грек. — Так что давай-ка, дружок, пройдем в кладовую там мы найдем, чем оценить твою преданность.

Каллист тут же повел Маглобала по полутемным коридорам, охраняемым многочисленной стражей, в подвалы канцелярии туда, где помещалась казна императора.

У низкой, сбитой железом двери Каллист остановился — здесь находились средства фиска, предназначавшиеся для текущих расходов. По бокам двери стояли два преторианца. Каллист своим ключом открыл замок и вместе с Маглобалом вошел внутрь.

На стеллажах, установленных вдоль стенок обширной кладовой, лежали мешки с золотом римского принцепса.

Грек развязал один из мешков и отсчитал из него тысячу золотых денариев, что составляло сто тысяч сестерциев‚ в мешок поменьше. Затем Каллист протянул золото Маглобалу и проникновенно сказал:

— Вот, мой верный товарищ, достойная твоей преданности награда. Бери же ее и помни: Каллист никогда не бывает неблагодарным.

Маглобал, громко сопя, схватил мешок. Могущественный вольноотпущенник улыбнулся.

— Ну а теперь иди, достойнейший Маглобал! Я же еще немного побуду здесь, чтобы привести в порядок кое-какие счета.

Сириец вышел. Каллист, подождав, пока он немного отойдет, рывком открыл дверь и крикнул преторианцам:

— Это вор! Он украл деньги императора! Убейте вора!

Маглобал бросился бежать — видно, он услышал приказ всесильного фаворита; преторианцы кинулись вдогонку. Они без труда настигли потерявшего от страха голову сирийца и, недолго думая, закололи его мечами. Подошедший грек с торжеством вынул из-за пазухи беглеца мешок с золотом, который уже успел перемазаться кровью.

На шум сбежались рабы. Привыкшие к такого рода происшествиям, они молча стерли кровавые пятна с мраморного пола и молча потащили мертвеца в дворцовый сполиарий. Хитроумный Каллист отправился обратно в свою приемную: рабочий день продолжался.

 

Глава третья. Преторианец

Итак, расставшись с египтянином, Марк повернул в преторианский лагерь. Когда юноша добрался до своей каморки, то он сразу же, не трогаясь, отдал оставшиеся несколько часов отпуска сну — этой болезни лежебок и лекарству сильных, а на следующий день началась его служба, служба в преторианской гвардии…

Жизнь преторианского лагеря вначале показалась Марку столь схожей с порядками Толстого Мамерка, как будто бы он вновь очутился в гладиаторской школе. Преторианцы, как и гладиаторы, большую часть дня занимались военными упражнениями под началом центурионов; рядовые воины проводили все время, свободное от выполнения поручений императора и кратковременных отпусков, в самом лагере — и гладиаторы постоянно находились в школе, за исключением дней, отведенных на арену; преторианцы за свою службу получали жалование — и гладиаторы, победив, получали награды, иногда — весьма весомые. Правда, каждый преторианец имел римское гражданство, но если бы ему вдруг вздумалось отказаться от выполнения воли императора, то он был бы наказан так же жестоко, как и гладиатор, отказавшийся повиноваться ланисте.

Через несколько дней Марк понял, что сходства между гладиаторами и преторианцами было все же значительно меньше, чем различия, да и немудрено: гладиаторов учили уничтожать друг друга, а преторианцев — других, тех, кто был врагом императора или же просто рискнул вызвать чем-либо неудовольствие императора. Но врагами императора могли оказаться и взбунтовавшиеся гладиаторы, и люди, не менее искусные в сражении, нежели гладиаторы, поэтому исполнителям воли императора — преторианцам — давалось оружие, с которым они могли бы наверняка одолеть непокорных, — сплочение.

Власть боялась своих врагов, а поэтому боялась обезоружить своих слуг стравливанием их между собой. Но страшны были и сами слуги — их преданность приходилось покупать. Это различие между преторианцами и гладиаторами присутствовало во всем, даже в военных упражнениях: если гладиаторов обучали единоборству, то преторианцев — сражению в строю. Не удивительно, что при таких порядках среди гвардейцев императора не было неприязни, которую приходилось бы преодолевать дружбе, другое дело, что дружелюбие могло быть и здесь преодолено завистью, или соперничеством, или эгоизмом, или жестокосердием.

Вскоре у Марка появилось несколько приятелей. Двое из них, с которыми юноша наиболее тесно сошелся, были его соседями — их каморки находились по бокам комнатки, отведенной для него.

Его новые друзья — разумеется, римляне — являлись уроженцами Лациума: Пет Молиник родился в Риме, а Децим Помпонин — в небольшой деревушке столичного предместья.

Пет, ровесник Марка, был высок, строен и весел нравом, он считался большим мастером рассказывать всякие забавные истории. Марк никогда не видел его унывающим или задумчивым, но всегда бодрым и улыбчивым; даже ночные дежурства во дворце, казалось, не утомляли его и не давали ему обычного для других повода поворчать. Преторианцы, в большинстве своем большие ценители выпивки и закуски, любили его за ту щедрость, или, вернее, бесшабашность, с которой он расходовал свое жалованье. Тем же немногим, кто отличался скупостью, была по нраву его привычка никогда ничего не выпрашивать.

Децим Помпонин, Десятник, был человеком другого склада иные легкомысленные весельчаки посчитали бы его, пожалуй, сумрачным, но скорее его следовало бы назвать рассудительным. Десять лет назад он, потомственный землепашец, не выдержав конкуренции с виллами, разорился и подался в Рим, где благодаря помощи разбогатевшего родственника сумел поступить в гвардию. Децим Помпонин был опытным солдатом, от него первого узнал Марк свое место в строю, он первый объяснил юноше значение подаваемых сигналов и команд начальников.

Прошло около двух недель с тех пор, как Марка зачислили в гвардию, и вот однажды центурион объявил, что на следующий день всей центурии предоставляется очередной однодневный отпуск. Как раз на этот месяц приходился день рождения Пета Молиника, поэтому он пригласил Марка и Помпонина на маленькую пирушку в кабачок «Золотой денарий» — одно из излюбленных мест преторианцев для времяпрепровождения подобного рода.

«Золотой денарий» находился на улице Кожевников. Когда преторианцы посещали это утешительное заведение, его обычные завсегдатаи — римская чернь, кормящаяся подачками императора, маленького достатка вольноотпущенники и пропойцы-ремесленники — спешили ретироваться: гвардейцы, отличавшиеся выраженным корпоративным духом, недолюбливали посторонних (преторианцы только друг дружке позволяли горланить да блевать).

Хозяином трактира был Луций Випск, в прошлом — преторианец. Еще пятнадцать лет назад он оставил преторий и на заработанные деньги приобрел «Золотой денарий». Неудивительно, что теперь он мало походил на солдата, — постоянно крутясь около очага, Луций Випск основательно разжирел и отяжелел.

Когда Марк, Пет и Помпонин вошли в трактир, то оказалось, что провести свой отпускной день у Луция Випска решили не только они один: за всеми столами сидели преторианцы, позвякивая сестерциями и постукивая чарками. Столы же были полностью заставлены разнообразнейшими блюдами, из чего Марк сделал вывод, что солдаты претория не очень-то церемонились со своими кошельками. Конечно, в «Золотом денарии» кушанья не благоухали сильфием, здесь не смущали посетителей ни лакринские устрицы, ни краснобородки, но зато Луций Випск вдоволь потчевал своих заказчиков жареной бараниной, бобами, солеными оливками, всевозможными овощами, ну и, конечно же, вином — пищей для души (или, быть может, бездушия).

Все столы были тесно окружены преторианцами, и лишь за столом, пододвинутым трактирщиком к самому очагу, сидел только один человек. Этим человеком был Тит Виний, или иначе — Кривой Тит.

Виний получил такое малопривлекательное прозвище не потому, что и в самом деле был кривым, а от того, что имел привычку, разговаривая с кем-либо, смотреть куда-то в сторону от своего собеседника. Эта его особенность, сама по себе пустяковая, сочеталась с любовью Виния заглядываться на чужие кошельки и коситься на чужие доходы — так Тит Виний стал Кривым Титом.

— Сегодня плачу я, — заявил Пет Молиник, вместе с Марком и Помпонином подсев к Кривому Титу. — Думаю, что ты не прочь распить с нами пару кувшинчиков цекубского.

— Конечно же, не прочь!.. А я, дурень, было собрался уходить, так и не смочив глотку… — молвил Кривой Тит, любящий столоваться за чужой счет. — Жаль, что я позабыл день своего рождения, а не то бы я непременно пригласил бы вас отметить его!

Децим Помпонин усмехнулся — жадность Виния была всем известна. Тут к очагу подошел трактирщик, чтобы перевернуть аппетитных кур‚ жарящихся на вертелах, и Пет крикнул ему:

— Эй, почтенный Луций! Жаль, что ты отдаешь предпочтение каким-то курам, а не своим друзьям, которые ждут не дождутся, когда же ты, наконец, перевернешь хороший кувшин цекубского в их чарки.

— Но прошлый раз ты сам был недоволен, что куры пригорели, а ведь это случилось потому, что я, занимаясь утолением вашей неутолимой жажды, совершенно о них позабыл.

— Ты тогда позабыл о них потому, что не забывал о себе, разливая нам вино, ты и сам то и дело пропускал чарочку. Ну да ладно, хватит разговоров, неси-ка нам кувшин, мы и сами сумеем поухаживать за собой.

Покончив с курами, Луций Випск вынес из подвала большой кувшин с вином, а рабы-прислужники наносили закусок, и вскоре за столом у очага так же громко хрустели, чавкали и икали, как и за соседними столами.

Тем, кто давно сидел в кабачке, сетийское и хиосское уже поразвязывало языки: одни вслух мечтали о будущем доме, другие о вилле (небольшой, но очень доходной), иные вспоминали прелести своих жен, иные — вчерашних проституток. Словом, никто не скучал, было весело и шумно.

Вино пробудило мечтательность и в Дециме Помпонине.

— А я… Я куплю виноградник… А какой виноград был у меня, какое было вино. Солнце Италии наполняло сладостью тяжелые грозди, золотом — мой кошелек… И все было кончено — Гай Скрибоний разорил меня своим богатством. Он купил у наследников-шалопаев старого Авла Мунтия озеро, из которого мы, честные земледельцы, брали воду для полива, и запретил нам поить наши бедные лозы. Я был вынужден продать свой виноградник ему же, чего он и добивался, — пусть гнев богов падет на его голову… Ну а теперь, хвала Сильвану, я преторианец, и когда я выйду в отставку, у меня будет достаточно сестерциев, чтобы вернуться к земле, чтобы купить лучший виноградник и лучших рабов.

— Если тебе понадобятся хорошие рабы, то обращайтесь ко мне, — сказал Кривой Тит, облизав тонкие губы (видно, вино и его настроило на лирический лад). — Работорговля — вот прибыльное ремесло. За морем рабы дешевы, и пусть только Меркурий поможет мне накопить на корабль: дальше я сумею и без его помощи с выгодой торговать их шкурами. Я два года служил управляющим у Гнилого Нумерия и знаю, сколько приносила ему торговля живым товаром, в то время как мне перепадали жалкие ассы…

Тут, осушив подряд два кубка (разумеется, не первые, а очередные), в разговор вступил Пет Молиник. От его обычной веселости не осталось и следа, он заметно помрачнел и посуровел.

— А вот я… я родился в Риме. Мой отец был клиентом Гнея Кабура, сенатора и консуляра. Когда он умер, я уже носил тогу взрослого, и я тоже стал клиентом Кабура… Богатые поучают дураков: патрон — защитник, покровитель клиента. Знайте: патронат — это проклятье, это позор. Только когда я занял место своего отца, я понял, как гнусно, как постыдно он жил… Рано утром надо было вставать, надевать чистую тогу и шлепать к дому Кабура. Если шел дождь, или снег, или дул пронизывающий ветер, привратник имел обыкновение не пускать даже в вестибул, и приходилось дожидаться на улице, когда же патрон наконец проснется и позволит войти, — мы, клиенты, обязаны были каждое утро приветствовать его. А обеды у патрона?.. Сидеть за его столом, таращась на чудесные кушанья, которые рабы ставят перед ним, в то время как тебе кинут какую-нибудь кость, с которой срезано мясо, да плеснут кислого вина… А то еще раб поставит перед тобой что-то аппетитное, и стоит тебе только протянуть руку, как оказывается — проклятый раб ошибся, это блюдо предназначалось хозяину, и его тотчас же уносят… А если виночерпий нальет тебе хорошего вина, не тянись к кубку — подлый раб сразу же выльет его обратно в кувшин и скажет, что это вино — для хозяина, тебе его налили случайно!.. И вот на одном из таких обедов я увидел ее…

— Кого «ее»? Краснобородку? — пошутил Децим Помпонин, стараясь перебить мрачный тон Пета Молиника. Он уже много раз слышал эту историю и знал, что если рассказчика вовремя не отвлечь от его грустных мыслей, их веселая пирушка грозила превратиться в угрюмое поминовение бед и неудач.

Пет, будто не расслышав слов Помпоннна, продолжал:

— Ее… Ливиллу… И я полюбил ее, дочь богача… С тех пор я приходил к дому Кабура раньше всех, я первым кидался выполнять его поручения, во всем я вторил ему, и Кабур заметил мое усердие: вскоре он поручил мне сопровождать Ливиллу в Остию, к ее тетке.

Путешествие наше пролетело, словно сон, и вот на обратном пути, когда мы уже подъезжали к Риму, я, трепеща, пролепетал, что люблю ее… Она пообещала мне ответ в доме своего отца. Она улыбнулась — я возликовал… Когда на следующий день я подошел к дому Кабура, рабы тут же провели меня в триклиний, где уже был накрыт стол. Они омыли мои руки благоухающей водой и показали мне мое ложе — почетное ложе, располагавшееся по правую сторону от того места, где обычно возлежал сам сенатор. Стали прибывать гости, и когда все места за столом были заняты, появились Кабур и Ливилла. Рабы принялись разносить кушанья — лучшие ставились передо мной, разливать вино — лучшее наполнило мой кубок. Но стоило мне лишь пригубить его, как Кабур встал, и в тот же момент ложе подо мной рухнуло, и я повалился на пол… Гости удивленно молчали, не зная, громко выражать ли мне свое сочувствие или громко смеяться, но я-то все сразу понял: падая, я заметил раба, дернувшего за веревку, привязанную к ножке моего ложа, видно, специально подпиленной… Я упал, и Кабур презрительно усмехнулся, и тут же захохотали гости… Громче всех смеялась Ливилла…

Осушив очередную чарку, Пет заплетающимся языком продолжал:

— Я упал, а она смеялась… Кабур сказал: «Посмотрите-ка на этого мальчишку! Он не сумел удержаться на обеденном ложе, а ведь рассчитывал удержать мою дочь на брачном… Да-да, Пет Молиник положил глаз на мою дочь. Клянусь, если Пет и дальше будет так же искусно веселить нас, то я прикажу выдавать ему две корзинки вместо одной. А пока… эй, Фидонид, отсчитай-ка этому актеришке десять денариев!» И тогда я бежал…

Сотрапезники Пета молчали. Марку было искренне жаль своего товарища, всегда такого веселого; Децим Помпонин недовольно хмурился — маленький праздник чревоугодия, который он хотел себе устроить, был безнадежно испорчен. Кривой Тит тоже молчал, но было видно, что он еле сдерживается, чтобы не расхохотаться, злоключения Пета его здорово позабавили.

— И тогда ты стал преторианцем? — спросил рассказчика Марк, стремясь прервать неуютное молчание.

— Да, я стал преторианцем. Кончились мои унижения, хотя и началась неволя. О ней я думал каждый день, в моих ушах постоянно звенел ее смех… И я дождался своего часа. Гней Кабур отказался купить какую-то безделушку на распродажах Калигулы, и император в ярости приказал умертвить его. Дело было поручено нашей центурии… Проломив ворота, мы разбежались по его громадному дому, не встречая никакого сопротивления, — рабы Кабура в страхе попрятались по чердакам и чуланам… Писцы Каллиста заносили в списки все наиболее ценное — это становилось собственностью императора, менее ценным мы набивали свои сумки, а что нельзя было вынести, — разрушали. Сенатора нашли в нужнике, ему сразу же снесли голову… И вот в одном из внутренних двориков, в маленькой беседке, я увидел ту, которая насмеялась надо мной… Как дикий зверь, я набросился на нее и овладел ею… А как она кричала, как она извивалась, как она дрыгала ногами, пытаясь не допустить мою карающую плоть к своему сокровению, но я все равно взял ее, я разорвал ее девичье высокомерие и спесь…

Пет залпом осушил новую чарку. Глаза его блуждали, он осоловело оглядел своих слушателей и, больше ничего не сказав, повалился на стол. Через мгновение он захрапел.

— Вот так всегда, — покачал головой Помпонин. — Стоит Пету напиться, как он тут же начинает рассказывать всем свою историю, в которой еще неизвестно, сколько истины: я ведь тоже был среди тех, кто потрошил хоромы Кабура, Пет был у меня все время на виду, и я не помню, чтобы он с кем-нибудь по-воински развлекался. Правда, когда мы бегали по дому в поисках сенатора, он и в самом деле на короткое время куда-то исчез, но не думаю, что именно тогда он осуществлял свою месть: никто из нас не слышал соответствующих криков.

Кривой Тит улыбнулся с видом гурмана, отведавшего любимое блюдо.

— Надо будет как-нибудь расспросить его поподробнее, как же все это происходило, — мечтательно сказал он. — Долго ли она сопротивлялась, сколько раз ему удалось войти в нее, и что с ней сделалось потом?

Децим Помпонин нахмурился.

— Не думаю, что тебе удастся что-нибудь из него выудить, он никогда не рассказывает больше этого.

— А мне эти откровения пьяного попросту противны, — проговорил Марк. — Конечно, Пета оскорбили жестоко, подло, мне жаль его, но его месть грязна и отвратительна.

— Отвратительна? — насмешливо переспросил Кривой Тит. А чем же, как не отвратительностью, мы должны платить сенаторам за их высокомерие? Они наслаждаются своим наследственным богатством, не стоившим им ни капли пота, своей хваленой родовитостью, так почему же нам не воспользоваться возможностью, которую время от времени предоставляет император, — возможностью приобщиться к их благородству, которым они так гордятся, возможностью пощекотать сучонку из их помета? Ну а если их тошнит от вида римского солдата, то пусть рыгают, но только как бы им потом не захаркать кровью!

— Ты негодяй! — крикнул Марк и, схватив Кривого Тита за грудки, приподнял его над столом.

— Ну-ну, потише, — бесцветным голосом сказал Децим Помпонин. — Отпусти-ка товарища, Марк… Тит погорячился.

Марк с сожалением опустил своего доверчивого сотрапезника, видно, посчитавшего, что все сидящие за столом разделяют его взгляды.

Кривой Тит посерел, наверное, от страха. Ворча, он стал потирать те места, где туника сильно сдавливала кожу в момент его возвышения (разумеется, над столом, а не над людьми).

— Ты, Тит, не должен оскорблять отцов-сенаторов — среди них есть и немало сторонников нашего императора. Да и Калигула никогда не отдавал приказа грабить и насиловать…

Децим Помпонин еще что-то говорил о милосердии императора и о величии сената, но говорил как-то скучно, вяло. Невозможно было понять, верил ли он в то, что говорил, или стремился только утихомирить страсти.

— Можно подумать, что сам ты никогда не грабил, — произнес Кривой Тит, окончательно придя в себя. — Ну, мне пора.

И он поспешно удалился.

— Этот Тит не сочувствовал Пету, а радовался насилию. И откуда в нем столько злобы?.. — с сожалением спросил Марк.

Децим Помпонин хлебнул из своей чарки.

— Эх, сынок!.. Нет ничего удивительного в том, что бедный завидует богатому, хотя, конечно, у Кривого Тита зависть кровавая, мерзкая, а не справедливая… А по мне так какая разница, богат или беден тот, к кому меня посылают с приказом, всадник он или сенатор?.. Я должен выполнить волю императора, за это мне платят жалование. И тебе советую — поменьше жалости, поменьше кровожадности, не надо лишней жестокости. Побольше исполнительности — и ты окончишь службу с сестерциями…

 

Глава четвертая. Танцовщица

В то время, как Марк знакомился с повадками преторианцев, жизнь во дворце текла своим чередом. После случая с Маглобалом Каллист перевел Сарта в служители дворцового зверинца — там не требовалось умения писать и там не было проворных алчущих глаз императорских вольноотпущенников. Сам же грек принялся составлять годовой отчет для Калигулы о доходах фиска, а император, по своему обыкновению, все пировал да развратничал.

В день посещения преторианцами кабачка «Золотой денарий» Каллист как раз закончил свой доклад и на следующее утро понес его Калигуле.

Канцелярия соединялась с императорским дворцом длинным переходом, пройдя который, Каллист попал в один из внутренних двориков обширного дворца. Там был разбит красивый сад, в ветках деревьев щебетали птицы, а по посыпанным морским песком дорожкам разгуливали павлины. Грек пересек двор и, пробравшись сквозь густой кустарник, оказался у маленькой дверцы. Он открыл ее одним из ключей, висевших у него на поясе, и быстро пошел по располагавшемуся за ней ярко освещенному извилистому коридору. Этот коридор то и дело перегораживали массивные двери, у каждой из которых стояло по два преторианца; Каллист говорил пароль, каждый раз отличный от предыдущего, и стражники безмолвно отступали, пропуская его. Наконец Каллист, назвав очередной пароль и толкнув очередную дверь, оказался в большой светлой комнате.

Пол комнаты устилал огромный ковер, а в ее стенах были пробиты высокие ниши; в них стояли позолоченные статуи двенадцати олимпийских богов: Юпитера, Юноны, Нептуна, Минервы, Марса, Венеры, Аполлона, Дианы, Вулкана, Весты, Меркурия, Цереры — выполненных в рост человека. В центре комнаты, на ложе с витыми ножками, полулежал-полусидел тот, чьего имени свободные страшились не меньше, чем рабы, — принцепс сената и император Гай Калигула, а немного поодаль от него стоял, низко склонившись, пухлый человек в темной тунике, на боку которого висел усыпанный каменьями кинжал, — это был фракиец Арисанзор, начальник Палатинского лупанария и надзиратель, приставленный к императорским наложницам.

Два года назад Арисанзор, торговец из Фракии, привез в подарок Калигуле десять рабынь, обученных искусству наложниц. Принцепсу понравились рабыни, Арисанзор поселился во дворце и стал незаменимым слугой Калигулы по части утоления похоти. Целыми днями он пропадал на улицах и площадях Рима, выискивая подходящие тела, владелиц которых он то подкупом, то силой затаскивал в императорский дворец. В дальних покоях дворца избранницы Арисанзора ожидали появления Калигулы… Особенно полюбился фракиец императору за то, что умел делать покорными и готовыми на все даже самых больших упрямиц, приглянувшихся Калигуле, без ущерба их прелестям. Постепенно влияние Арисанзора росло, и быть бы ему временщиком сластолюбивого императора, но тут на его пути стоял Каллист. Фракиец решил погубить своего соперника. Побоями и уговорами он подучил нескольких невольниц пожаловаться Калигуле на слабость, усталость, головную боль как раз в момент совокупления, а причиной своих страданий и, таким образом, неготовности развлекать императора. Невольницы должны были назвать чары Каллиста, который им, якобы, привиделся во сне (иногда Калигула был до смешного суеверен). Задуманное Арисанзором начало было исполняться: наложницы аккуратно жаловались Калигуле, Калигула все больше косился на своего любимца-грека, казалось, еще немного, и…

Однако Каллисту удалось узнать о происках Арисанзора все же раньше, чем план фракийца был окончательно осуществлен. Грек, в свою очередь, заставил одну из любимых наложниц императора напоить и соблазнить властолюбивого фракийца. И вот, когда Арисанзор и его соблазнительница принялись заниматься любовью, Каллист и приглашенный им принцепс с удобствами устроились у маленькой щелки… Калигула пришел в ярость — теперь он знал, кто утомляет его рабынь! По приказу разгневанного императора Арисанзору пришлось принести на алтарь Венеры некую жертву — так фракиец стал евнухом. С тех пор Арисанзор люто возненавидел грека и ожидал только удобного момента, чтобы отомстить ему; Каллист, догадываясь о мечтаниях Арисанзора, тоже был не прочь погубить своего недруга, но все никак не представлялось удобного случая. Арисанзор, в отличие от Маглобала, был нужен Калигуле, и поэтому убить его можно было только руками императора.

— А, Каллист, — сказал, не переставая смеяться, император. — Вот послушай, что придумал этот мудрец для пополнения моей казны. Мне следует издать эдикт, по которому все римлянки, достигшие брачного возраста, обязаны будут одну ночь в году работать в Палатинском лупанарии…

Лупанарий на Палатине, это недавнее детище Арисанзора (именно ему принадлежала идея его строительства), был возведен по повелению Калигулы как новый источник дохода, весьма не лишний для расточительного принцепса. Все труженицы любви, заполнявшие многочисленные комнаты огромного здания, вносили в казну императора ежедневную дань — цену одного сношения, и по рынкам ходили глашатаи, зазывавшие всех в лупанарий.

— Если божественному угодно, можно сделать еще выгоднее, почтительно произнес Каллист. — Божественный мог бы своим эдиктом наложить на каждую римлянку, достигшую брачного возраста, ежедневную подать в размере стоимости одной услуги торговки любовью, а с замужних вполне справедливо было бы брать двойную сумму: им ведь не придется искать клиента.

Раздался новый взрыв императорского хохота. Наконец, отдышавшись, Калигула пробормотал:

— Ну ладно… об этом я еще подумаю… А теперь скажи-ка, Каллист, смогу ли я отметить свое будущее консульство навмахией или же мне придется довольствоваться только венациями?

— Вот отчет о доходах и расходах казны за этот год, — сказал Каллист и положил на стол из ретийского клена, стоявший у ложа императора, внушительный свиток. — Страшусь огорчить божественного, но навмахию, видно, придется отложить: средств казны едва хватит на то, чтобы вовремя выплатить жалование солдатам…

— Проклятье! — воскликнул Калигула. — Я знаю, что кое-кто хочет, чтобы римский император стал жалким киником‚ так не бывать же этому!.. Ну каково? Подлые богачи жиреют, а цезарь еле сводит концы с концами! Они, видно, позабыли, что мне, наследнику Августа и Тиберия, принцепсу сената, дозволено все в отношении всех!..

Вдруг взгляд Калигулы упал на все еще находившегося в комнате Арисанзора.

— Ну, что там у тебя еще? — раздраженно бросил он.

— Муций Меза, господин, прислал тебе сегодня чернокожую танцовщицу. Думаю, она понравится тебе… Старик сказал, что купил ее на форуме за миллион сестерциев специально для тебя, божественный…

— Миллион сестерциев?.. Ты сказал — миллион сестерциев?! Вот как живут наши отцы-сенаторы! А вот я, цезарь, должен был бы еще и раздумывать, могу ли я позволить себе купить ее… Ну, что же ты стоишь? Тащи ее скорее сюда!

Повернувшись к Каллисту, император добавил:

— Сейчас мы с тобой посмотрим, стоит ли она миллион, сумеет ли она и в самом деле понравиться мне, как это только утверждал сей достойный муж…

Евнух быстро вернулся вместе с танцовщицей, которая ожидала позволения показать свое искусство в соседней комнате, и двумя рабами-флейтистами.

Рабыня была действительно чернокожей, чернокожей и черноволосой; у нее были карие глаза и несвойственные африканской расе тонкие губы — наверное, в жилах ее текла смешанная кровь. Тело танцовщицы прикрывали легкие накидки из косского шелка, окрашенного в пурпур.

Калигула хлопнул в ладоши, и рабы принялись с силой дуть в свои инструменты, а танцовщица завертелась в бешеном африканском танце. Пурпурные одежды ее замелькали, как крылья красивой бабочки, как язычки веселого пламени…

Через некоторое время музыканты сменили мелодию, оставив ритм таким же быстрым, и танцовщица, не прекращая вертеться, стала скидывать с себя свои накидки (по-видимому, Арисанзор объяснил ей, что хочет от нее император).

Вскоре обнаружились сочные груди рабыни, и она, не прекращая танцевать, направилась к ложу Калигулы. В дальнейшем, по известному сценарию, танцовщица должна была, скинув с себя оставшиеся одежды, броситься в объятия императора.

Калигула уже давно шумно сопел, его обычно бледное лицо побагровело, и было видно, как под шелковой туникой наливается силой его мужественность…

Вдруг что-то блеснуло в одеждах рабыни.

Лицо Арисанзора тут же исказилось, он приоткрыл рот, как человек, набирающий в грудь воздух, чтобы громко крикнуть, однако Каллист опередил его.

— Берегись, государь! — воскликнул грек и бросил стоявшее у стены комнаты изящное кресло с красиво изогнутыми ножками прямо в танцовщицу.

Удар был силен, хотя Каллист мало походил на силача, рабыня отлетела в сторону, противоположную императорскому ложу.

Возглас Каллиста ожег принцепса, словно плеть; Калигула резко дернулся и едва не свалился на пол, чудом удержавшись на своем месте. Он со страхом смотрел то на танцовщицу, то на евнуха, то на вольноотпущенника, все еще не осознав, откуда исходит угрожающая ему опасность.

Рабы бросили играть и молча стояли, дрожа; Каллист и Арисанзор, наконец-то крикнувший что-то неразборчивое, кинулись к упавшей танцовщице.

Рабыня приподнялась на локте. В руке ее был зажат маленький ножик, которым она слегка царапнула свою левую грудь.

Когда фаворит и евнух подбежали, рабыня уже не дышала она была мертва. Каллист внимательно осмотрел сначала нож, а затем — ранку на груди рабыни.

— Это яд, — уверенно сказал он. — Нож отравлен.

На шум сбежались преторианцы. Увидев, что Калигула в безопасности, хотя и изрядно напуган, они растерянно толпились у двери, не смея ни пройти в комнату, ни уйти обратно, на свои посты.

— О божественный, ты здоров, тебе ничего не угрожает — какое счастье!.. — внезапно запричитал Арисанзор, бросившись перед Калигулой на колени. Евнух, видать, подумал, что гнев императора мог обрушиться и на него: ведь это именно он привел танцовщицу, не убедившись толком в ее благонадежности.

Каллист нахмурился — в его голову пришла какая-то новая мысль. Он еще раз внимательно посмотрел на умершую и с сомнением покачал головой. Затем он подошел к столу, на котором помимо принесенного им самим свитка находилось несколько салфеток‚ два отделанных золотом кубка из слоновой кости и кувшин с вином. Грек смочил одну из салфеток в вине и, вернувшись к трупу, потер ею черное лицо танцовщицы.

По салфетке расплылось темное пятно.

— Ну, помогите мне! — крикнул Каллист преторианцам.

Воины намочили оставшиеся салфетки и присоединились к Каллисту. Вскоре от черноты танцовщицы не осталось и следа — вся краска сошла с лица поддельной негритянки. Любой римский патриций теперь узнал бы ее — это была Юлия, дочь Авла Порция Флама, видного римского сенатора, недавно казненного Калигулой.

Император, немного придя в себя, заинтересовался манипуляциями своего любимца и тоже подошел к покойнице. Увидев ее лицо, он отпрянул.

— Они… опять они… — глухо пробормотал Калигула. — Опять это проклятое сенаторское сословие… Они объединились, они хотят убить меня, они погубят меня… Нет, это я погублю их!

В ярости Калигула выхватил у одного из преторианцев меч и принялся кромсать мертвое тело. Какие-то невнятные слова слетали с его губ, в это время он больше, чем когда-либо, напоминал сумасшедшего.

Арисанзор, до этого валявшийся на ковре, подбежал к трупу. Он выхватил свой кинжал и тоже стал наносить удары, всем своим видом подражая императору (таким усердием евнух, по-видимому, хотел отвратить от себя гнев Калигулы). Однако было заметно, что его лицо то и дело искажала гримаса ужаса, порожденного то ли страхом за собственную жизнь, то ли страхом живого перед мертвым телом, смешанным с отвращением.

Каллист наблюдал за императором и евнухом с прячущейся в углах рта усмешкой.

Наконец Калигула насытился видом пролитой крови. Отбросив меч, он, пошатываясь, подошел к столу, выпил залпом два кубка вина (именно столько его еще оставалось в кувшине) и повалился на свое ложе.

Арисанзор тоже поднялся, весь дрожа.

По приказу грека преторианцы подхватили покойную и вместе с рабами-музыкантами вышли вон. Как только дверь за ними закрылась, Каллист твердым голосом сказал:

— Государь! Повели преторианцам немедленно схватить Муция Мезу, ведь это он прислал сюда под видом танцовщицы презренный плод твоего врага, Авла Порция Флама. Надо допросить его.

— Божественный… Прикажи твоему рабу… прикажи мне… мне схватить этого изменника, — заверещал Арисанзор, стараясь окончательно увериться в том, что император не гневается на него.

— Возьми с собой преторианцев и отправляйся, — мотнул головой Калигула. — Притащи Муция Мезу сюда, во дворец, я сам, хочу истолковать с ним… Да смотри, он должен быть здесь до захода солнца, а не то — не жить тебе…

— Только пусть наш храбрый Арисанзор возьмет себе в попутчики преторианцев из лагеря, а не из дворца, — твою охрану, божественный, нельзя ослаблять, — заметил Каллист.

— Да, да. Пусть будет так… Ты, Каллист, напишешь приказ… Идите же… Торопитесь…

Евнух и вольноотпущенник поспешно вышли, боясь промедлением разгневать своего владыку. Они вместе направились в канцелярию фаворита: Каллист должен был написать и передать Арисанзору приказ, обязывающий префекта претория выделить солдат для ареста Муция Мезы. Подобные приказы могли исходить только от императора, но у Калигулы частенько не было настроения заниматься писаниной, и поэтому специально для таких случаев Каллист имел в запасе несколько пустых свитков с императорской подписью и печатью.

Хотя евнух и вольноотпущенник ненавидели друг друга, но они оба были в достаточной степени царедворцами‚ чтобы при необходимости уметь скрыть более-менее искусно свои истинные чувства. Труднее всего это удавалось Арисанзору как стороне пострадавшей и, следовательно, жаждущей реванша. Поэтому он иной раз сбивался с узенькой тропки притворства на разухабистую дорогу раздражительности и скандальности.

— И к каким только ухищрениям не прибегают злодеи, чтобы погубить нашего императора! — сокрушенно вздохнул Арисанзор, не сбавляя шаг и внимательно вглядываясь в лицо Каллиста. — Дрянная дочь дрянного сенатора сегодня приняла обличие рабыни-танцовщицы, а не далее как вчера я случайно увидел во дворце человека, как две капли воды смахивающего на доверенного слугу того самого Макрона, который не так давно был казнен за предательство… Когда Макрон еще не был разоблачен, этого человека звали Менхотепом — он несколько раз приводил от своего хозяина рабынь в подарок императору, и я запомнил его имя. А вот теперь он почему-то именуется Сартом — именно так при мне его назвал какой-то раб. Мне кажется, что все это неспроста…

— Это и в самом деле египтянин Менхотеп, — бесстрастно сказал Каллист. — На днях он пришел ко мне и попросил, чтобы я по старой памяти помог ему устроиться во дворец. Я сразу раскусил его: из разговора с ним я понял, что он хочет убить Калигулу… Я давно искал человека, который помог бы мне выйти на врагов императора, поэтому я сделал вид, что тоже не прочь избавиться от нашего доброго Калигулы — и этот глупец поверил мне! Я назначил его служителем зверинца. Рано или поздно он свяжется с заговорщиками из сенаторов (я уверен, что если он не разыщет их, то они сами приметят его), и вот тогда я узнаю точно: сколько их, где встречаются, каковы их замыслы — он сам мне все расскажет, рассчитывая на мою поддержку. А затем я погублю всех злодеев, угрожающих нашему цезарю!.. Только смотри, не разболтай эту тайну — иначе тебе несдобровать!

Арисанзор промолчал.

— Да, кстати, ты заметил, как быстро подействовал яд на негодницу? — спросил Каллист, когда уже подходили к канцелярии. — Если его нанести на лезвие ножа или кинжала, то с таким оружием можно было бы смело выходить один на один с любым противником — даже маленькая ранка на теле твоего брата была бы смертельной. Сейчас ты получишь приказ и вместе с преторианцами пойдешь арестовывать Муция Мезу; почем знать, не встретите ли вы при этом сопротивления? Ведь Меза может вооружить всех своих рабов. В столкновении с ними для тебя было бы неплохо иметь такой вот ядовитый кинжал, так почему бы тебе не смазать лезвие своего собственного кинжала каким-нибудь быстродействующим ядом?.. Недавно император попросил меня достать хорошего яду (наверное, для того, чтобы морить клопов), и вот, не далее как вчера, мне принесли полный коробок. Я бы мог немного отсыпать тебе — я как верный слуга императора хочу, чтобы ты успешно выполнил его поручение и остался жив.

Арисанзор желчно рассмеялся.

— Что-то ты больно печешься о моей безопасности… Не тот ли это яд, от паров которого умирают так же верно, как если бы он попал на свежую царапину? А может, он проникает через кожу, может, даже прикосновение к нему смертельно, если вовремя не принять противоядия?.. Нет уж, прибереги-ка этот яд для себя, мне он не нужен. Впрочем, может, я и воспользуюсь твоим советом, только яд раздобуду в каком-нибудь другом месте…

 

Глава пятая. Верность

На следующий день после посещения «Золотого денария» гвардейцы центурии, в которой состоял Марк, упражнялись в метании дротиков. Вдруг к Дециму Помпонину подошел центурион, Квинт Помпиний, только что куда-то отлучавшийся, и тихо сказал ему несколько слов. Затем Квинт Помпиний оглядел преторианцев, состоявших в десятке Децима Помпонина, и более громко проговорил:

— Вас вызывает Кассий Херея, ребята. Должно быть, для вас припасена какая-то работенка.

Преторианцы понимающе переглянулись. Когда они шли к небольшому двухэтажному зданию, где размещался штаб их когорты, Пет Молиник шепнул Марку:

— Наверное, надо будет опять потрошить какого-нибудь зазнавшегося сенатора — к трибуну по пустякам не вызывают.

У входа в здание стояли двое часовых. Центурион назвал пароль — «Юпитер», и преторианцы были пропущены внутрь. Поднявшись на второй этаж, они все вместе вошли в просторный кабинет, где их поджидал Кассий Херея — начальник их когорты, один из девяти трибунов претория.

Кассий Херея был высоким сухощавым воином лет пятидесяти, еще сохранившим всю свою силу. Служба его начиналась при Августе, и, волею случая, вскоре после ее начала ему пришлось доказывать не только свою храбрость (храбрость обоюдоостра — полезная в друге, она опасна в недруге), но и свою преданность императору. Когда в семьсот шестьдесят седьмом году от основания города восстало Нижнее Войско в Германии (служба вдруг показалась солдатам слишком долгой и тяжелой, а жалование — слишком маленьким и нерегулярным), он был в числе немногих не нарушивших присягу центурионов, с оружием в руках пробивших себе дорогу из мятежного лагеря. Верность Кассия Хереи не осталась незамеченной: восстание было подавлено, а его назначили примипилом. После нескольких лет безупречной службы он стал трибуном пожарников, затем — городской стражи, а еще через три года по приказу тогдашнего принцепса, императора Тиберия, — трибуном претория.

— Арисанзор только что принес приказ от цезаря, — сказал Кассий Херея, увидев вошедших преторианцев. — Вам надлежит арестовать Муция Мезу‚ сенатора. Остальное вам скажет центурион. Идите.

Кассий Херея был строг с солдатами, хотя не жесток, и солдаты скорее уважали его, чем любили. Поскольку трибун больше ничего не добавил к своим словам, преторианцы, развернувшись, стали выходить из его кабинета. В это время послышались чьи-то шаги, и воины посторонились, пропуская прибывшего. В комнату вошел Корнелий Сабии, который, как и Кассий Херея, был одним из трибунов Претория…

Центурион провел преторианцев в одну из комнат на первом этаже, там они увидели всем известного Арисанзора.

— Вы должны будете исполнять приказания Децима Помпонина‚ а ты, Помпонин, — Арисанзора, — сказал центурион Квинт Попиний. — Ты должен будешь повиноваться Арисанзору во всем, что касается ареста Муция Мезы (таков приказ императора), но не более того. И помните: вас посылают не конфисковать имущество, а арестовывать.

Как только центурион вышел, евнух заторопился:

— Давайте-ка быстрее отправляться, ребята, пока этот злодей не удрал. А не то попадет не только мне, но и вам.

— А что, Муцня Мезу обязательно брать живым? — поинтересовался Децим Помпонин.

— Да, таков приказ. Впрочем, вы можете с ним не больно-то церемониться — ему предоставляется лишь кратковременная отсрочка, не более того. Так что если вдруг какой-нибудь браслет или какое-нибудь кольцо будет мешать вам связывать ему руки, то вы, разумеется, должны будете устранить помеху; если вы где-нибудь заметите кинжал или другое оружие, которое может быть использовано против вас, то вы, разумеется, должны будете изъять его; если какая-нибудь наглая рабыня посмеет помешать вам выполнять приказ, то вы, конечно же, сможете примерно наказать ее.

Преторианцы повеселели.

— Жаль, что Кривой Тит не с нами, — сказал один из них. — По части выискивания всяких браслетов да кинжалов, которые могли бы помешать нам выполнить приказ императора, ему нет равных. Причем враги нашего цезаря подчас бывают так богаты, что держат у себя, негодные, оружие, украшенное золотом и каменьями…

* * *

Корнелий Сабин — трибун, попавшийся навстречу преторианцам, — был примерно такого же возраста, как и Кассий Херея; как и Кассий Херея, он начинал когда-то службу рядовым легионером. Когда восстало Нижнее Войско, он, тогда уже военный трибун легиона, вместе с Кассием Хереей, своим центурионом‚ мечом проложил дорогу в лагерь Юлия Цезаря, позже названного Германиком, который был послан своим дядей, императором Тиберием, усмирять мятеж. С тех пор Сабин и Херея стали друзьями, и в сражениях им не раз приходилось выручать друг друга. Время выровняло их звания и укрепило их дружбу. Вида Корнелий Сабин был величавого; тело его, некогда гибкое и мускулистое, с годами несколько огрузло. Многие солдаты любили его — он никогда не был сторонником тех строгостей, которые нельзя было объяснить целесообразностью, причем там, где можно было действовать шуткой не с меньшим успехом, чем окриком, он отдавал предпочтение именно ей.

— Я слышал, что Цезарю вновь понадобились преторианцы, не так ли? — спросил Корнелий Сабин своего старого друга Кассия Херею, едва войдя в его кабинет.

— Да, он прислал Арисанзора с приказом — немедленно выделить преторианцев для ареста Муция Мезы.

— Как? Цезарь приказал арестовать Муция Мезу? Этого старика?

— Именно таков его приказ. Сам знаешь — я обязан был отрядить людей.

Корнелий Сабин, нахмурившись, возмущенно сказал:

— А не кажется ли тебе, Кассий, дорогой ты мой товарищ, что в последнее время очень уж часты стали аресты и казни сенаторов?.. Похоже, Калигула намерен уничтожить все сенаторское сословие. Мы с тобой не сенаторы, а всадники, но мне (не знаю уж, как тебе) горько видеть, как гибнет сенат — опора государственного устройства, доставшегося нам от предков и превратившего Рим в столицу мира. На месте сената не создается ничего нового, что могло бы поддерживать порядок и питать римский дух; на месте сената, добродетели, и дисциплины образуется пустота… Калигула лишь разрушает, но не создает, он промотал наследство Тиберия и теперь принялся обирать римских граждан — вводить новые налоги… Но казна все равно пуста — все тратится на пьянство да разврат.

Кассий Херея молчал. Корнелий Сабин уже несколько раз при нем в резкой форме затрагивал цезаря, уверенный в том, что его давний товарищ не предаст его, не побежит с доносом. Херее были неприятны эти речи. Сначала он возражал Сабину, затем — резко обрывал его, но в последнее время больше отмалчивался.

— Так зачем же нам нужен такой принцепс? — продолжал Корнелий Сабин. — Разве справедливо, что рождение делает цезарей, а не мудрость, не опытность, не мужество? Божественный Юлий достиг верховной власти благодаря своему государственному уму и военной доблести; Август тоже воевал, а став принцепсом, укрепил римское могущество и возвеличил Рим; Тиберию власть досталась скорее по наследству, нежели по заслугам, но и он сделал немало достойного: он подавил восстание в Паннонии, а когда он умер, в казне лежало два миллиарда сестерциев. Калигулу же подняла на вершину власти слепая фортуна, не разглядевшая всей его гнусности, и вот теперь…

— Не потому ли ты так говоришь, что император не любит тебя и иной раз подшучивает над тобой? — с досадой перебил Кассий Херея расходившегося Сабина.

— А хоть бы и так. Да, он издевается надо мной, как и над всеми, кто не потакает его мерзостям… Год назад Калигула, первый из принцепсов, стал вводить рабский обычай рукоцелования, и вот однажды он протянул мне свою руку, а я, замешкавшись, вместо того, чтобы приложиться к ней, пожал ее, как клиент патрону… С тек пор Калигула возненавидел меня. Когда моя когорта становится на стражу во дворце, он дает мне пароль то «Венера», то «Приап». Протягивая мне руку для поцелуя, он то вымажет ее какой-нибудь вонючей грязью, то нарисует на ней какую-нибудь пакость: тайное женское место или готовый к сношению мужской орган…

— Что касается паролей — так он всем дает такие… Ты, конечно, прав — Калигула ни во что не ставит наше достоинство римских граждан, но мы не частные лица, чтобы возмущаться, мы давали ему присягу и мы не можем бросить свою службу иначе, как с разрешения принцепса, мы не можем бежать…

— Бежать?.. Ни за что. Повторяю тебе то, с чего я начал: дело тут не только в наших обидах, дело тут в нашем государстве, в Риме, в империи… Ты говоришь, мы не можем нарушить присягу это было бы незаконно, но разве его возвеличание законно? Многие поговаривают, что он попросту убил Тиберия, и я, видя, как легко он убивает, склонен этому верить… И вот я спрашиваю тебя — так не лучше ли нам нарушить присягу, но спасти Рим? Не лучше ли будет для нас и для Рима, если мы убьем Калигулу? Найдутся римляне и в Претории, и в городских когортах, еще не развращенные грабежом, которые пойдут за нами, ну а тех, кто уже успел почувствовать вкус беззакония и прелесть разврата, я думаю, для пользы Рима можно было бы подкупить… Победив, мы сумеем привить им добродетель.

Кассий Херея посуровел.

— Ты предлагаешь мне не только измену, но и убийство! Нет, на это я не пойду… Один человек, будь он хоть трижды злодей, не сможет погубить Рим, но если граждане забудут о своем долге повиноваться власти, а солдаты — о своей присяге…

— Долг, присяга… О какой присяге ты говоришь? Мы присягали принцепсу сената как оплоту римского могущества, славе и гордости Рима, но где такой принцепс? Его нет, а значит, нет и нашей присяги… Я не хочу больше говорить с тобой.

Корнелий Сабин вышел, а Кассий Херея, старый римлянин и заслуженный воин, начал в волнении ходить по комнате. От его сдержанности не осталось и следа.

«Да, Калигула — тиран, — сказал он сам себе. — Но разве его убийство, убийство принцепса, не было бы пагубно для Рима?»

Кассий Херея повидал за свою долгую службу немало солдатских бунтов и знал, что люди, однажды посягнувшие на верховную власть, напрочь забывают о порядке и о дисциплине. Если вдруг новый начальник попытается ограничить их распутство, то они, дождавшись удобного момента, не преминут вновь взбунтоваться.

«Юлия Цезаря тоже считали тираном, — подумал Кассий Херея. — Его убили, но вместо мира и спокойствия Рим получил войну, позорную войну между гражданами, которая тянулась более десятка лет… Да, Калигула губит сенат, но разве сенат — основа Рима?.. Нет, основа Рима — верность и повиновение…»

Так рассуждал Кассий Херея, старый воин, а Корнелий Сабин тем временем успел уже добраться до штаба своей когорты и вызвать к себе своего раба, Феликса, всецело преданного ему.

— Вот что, Феликс, отправляйся-ка к Муцию Мезе‚ — негромко сказал он. — Когда доберешься до его дома, требуй, чтобы тебя немедленно проводили к нему. А самому старику ты скажешь, что если он хочет дожить до завтрашнего утра, то ему следует немедленно и тайно, без рабов, бежать к Валерию Азиатику — Калигула уже послал за ним. Ну а чтобы Муций Меза тебе поверил, покажешь ему вот это…

Корнелий Сабин снял со своего пальца массивный золотой перстень и протянул его рабу. На этом перстне была искусно выгравирована волчица — наверное, в память той, которая некогда вскормила Ромула и Рема.

— Торопись же…

И трибун слегка подтолкнул своего раба.

 

Глава шестая. Соперники

Дом Муция Мезы находился на Яникуле — холме, наиболее отдаленном от Виминала с его лагерем преторианцев, так что ногам Феликса предстояло проделать большую работу, которую к тому же надлежало выполнить быстро.

Когда-то давным-давно (так, по крайней мере, казалось Феликсу, хотя иному лежебоке-бездельнику прошедшие четыре года покажутся одним днем) он‚ потомственный раб-сириец, гребец на галере богатого римского купца Авла Рупа, где-то у берегов Египта попал в лапы изнуряющей лихорадки. Феликс быстро выбился из сил. Когда плеть надсмотрщика нс смогла уже заставить его работать, матросы по приказанию Авла Рупа выволокли его на палубу, чтобы кинуть в море. На счастье сирийца, на этом корабле плыл Корнелий Сабин (Тиберий послал его с каким-то поручением к префекту Египта). Увидев, что больного гребца вот-вот швырнут за борт, трибун претория предложил Авлу Рупу продать его. Так Феликс приобрел нового хозяина, а Корнелий Сабин — преданного раба.

Конечно, трибун не был настолько жалостлив, чтобы пожалеть раба, но был достаточно расчетлив, чтобы спасти его, — видно, что-то в лице Феликса подсказало римскому воину, что из сирийца может получиться верный слуга…

Феликс бежал, не жалея ног; мелькали дома, мелькали улицы… А вот и мост через Тибр. Одолев его, сириец очутился на Яникульском холме — одном из семи холмов великого города. Проскочив еще несколько домов, Феликс свернул за угол и, сдерживая шаг, уже медленнее пошел по длинной улице, в конце которой находился дом Муцня Мезы, — его хорошо было видно, но сириец увидел не только его…

К воротам усадьбы сенатора подходили какие-то люди… Ну конечно же, как только он их сразу не распознал?! Это были преторианцы.

Феликс остановился. О том, чтобы опередить преторианцев, а самому при этом остаться незамеченным, нечего было и думать. Правда, в дом Муция Мезы можно было попасть не только через главный вход, был еще и другой путь — в заборе, огораживающем усадьбу, со стороны, противоположной главному входу, была проделана калитка, которой пользовались обычно только рабы. Феликс несколько раз приносил сенатору письма от своего хозяина, и однажды рабы вывели его из усадьбы не через центральные ворота, а через эту самую калитку…

Сириец неспеша пошел обратно. Свернув за угол, он во всю прыть понесся к вожделенной дверце.

* * *

Пока Феликс бежал к калитке, преторианцы успели вплотную подойти к воротам сенаторской усадьбы, и Арисанзор тотчас же принялся что есть мочи колотить в них.

За забором не раздалось ни звука, даже собаки не залаяли.

Евнух был озадачен. Обычно римские сенаторы не сопротивлялись воле принцепса даже тогда, когда речь шла об их жизни. Для того, чтобы устранить неугодного, императору было достаточно послать к нему простого вестника с приказом покончить с собой. Подобные самоубийства «по приказу» в те времена встречались на каждом шагу, иные даже благодарили цезаря за подобную «милость» — за избавление от мук и от рук палача, стараясь предсмертным подобострастием сохранить для наследников хотя бы часть имущества, незначительную по сравнению с той, которая отбиралась в казну.

Арисанзор, бросив свое бесполезное занятие, удивленно посмотрел на Децима Помпонина, а Децим Помпонин посмотрел на забор. Высота ограждения усадьбы более чем вдвое превышала человеческий рост, а по кромке и забор, и ворота были усажены заостренными прутьями.

— Видно, здесь нас ожидали… — задумчиво сказал Децим Помпонин. — Муций Меза‚ по крайней мере, находится все еще за этим забором — иначе зачем надо было закрывать ворога?.. Так что давайте-ка, ребята, проверим их на прочность!

Арисанзор что-то забурчал себе под нос (наверное, он принялся ругать сенатора за так некстати воздвигнутое им препятствие), а преторианцы принялись своими мечами вгрызаться в дерево и полетели щепки.

* * *

Добежав задворками до калитки, Феликс обрадовался — она была слегка приоткрыта. Сириец немедля проскользнул в узкую щель и тут же оказался в объятиях громадного негра Аниситы.

Нубиец Анисита был предан своему господину Муцию Мезе не меньше, чем Феликс — Корнелию Сабину. Анисита родился в доме сенатора, и как только его изрядная сила стала проявлять себя, он сразу же был замечен Муцием Мезой. Небольшие поблажки да разумная строгость сделали из него верного слугу.

— Откуда ты взялся, малыш? Что тебе здесь нужно? — спросил Анисита, внимательно разглядывая сирийца.

— Ты разве не помнишь меня, Анисита? — доброжелательно проговорил Феликс, стремясь завоевать симпатию сурового стража напоминанием о некотором знакомстве с ним. — Я слуга одного важного господина, друга твоего хозяина. Я уже несколько раз бывал в этом доме с различными поручениями и письмами к Муцию Мезе, вот и сейчас мне необходимо срочно повидаться с сенатором — у меня важное сообщение.

— Я что-то никак не вспомню тебя… Да и, кроме того, тот, кому нужен Муций Меза, а не его имущество, тот, у кого честные намерения, стал бы стучаться в главные ворота, а не выискивать обходные пути, как вор…

В этот момент со стороны главных ворот донесся шум. Хотя калитка находилась на большом расстоянии от них, этот шум, вернее, треск был отчетливо слышен — не заботясь о покое обитателей усадьбы, преторианцы принялись торопливо сокрушать стоящее перед ними препятствие.

— Ого, как тарабанят… Похоже, они не стучатся, а ломают ворота… — сказал несколько недоуменно нубиец. — Жаль, что хозяин запретил нам, его рабам, даже близко подходить к воротам, а не то я научил бы их вежливости…

— Так теперь ты понимаешь, почему я не мог войти через главный вход?.. Эти молодцы, которые сейчас долбают ваши ворота, явно не друзья твоего хозяина, а, стало быть, и не приятели моего; мне бы не хотелось встречаться с ними… Кроме того, разве мог я попасть к твоему господину иначе, чем через эту калитку, — если Муций Меза запретил вам подходить к воротам, то кто бы их мне открыл?

— Похоже, что ты прав… — задумчиво проговорил Анисита, не отличавшийся особой живостью ума. — Подожди-ка здесь, сейчас я схожу за управляющим.

С этими словами великан нубиец легонько толкнул Феликса, и тот вмиг очутился за забором, снаружи усадьбы. Противно скрипнул засов. Сириец дернул калитку — она была заперта. Оставалось только ждать.

Впрочем, ждать пришлось неделю. Вскоре засов опять заскрипел, дверца немного растворилась, и в образовавшуюся щель просунулась черная рука нубийца, цепко ухватившая Феликса и потянувшая его внутрь.

По ту сторону ограды сириец увидел рядом с Аниситой тучного человека в лиловой тоге, это был Аней — управляющий Муция Мезы и его вольноотпущенник.

— Что ты хотел, дружок? — ласково спросил управляющий, вздрагивая от каждого более-менее сильного удара, доносившегося со стороны ворот.

— Мне немедленно нужен Муций Меза, у меня важное сообщение для него… Вот, взгляни.

Феликс сунул прямо под нос управляющему перстень с изображением волчицы печаткой вверх.

— Да, это он… — еле слышно проговорил вольноотпущенник. — Анисита! Немедленно отведи этого человека к хозяину — Муций Меза распорядился всех, у кого такой перстень, сразу же пропускать к нему.

Нубиец согласно кивнул и, крепко взяв Феликса за руку, повел его к большому двухэтажному дому — жилищу сенатора. Неподалеку от этого дома стоял барак, где жили рабы, а чуть дальше, ближе к воротам, располагались конюшни. Больше никаких строений в усадьбе не было, всю оставшуюся площадь занимал богатый сад.

— Да! — окликнул их управляющий, едва они сделали несколько шагов. — Ты, раб, когда пробирался к нам, не обратил ли внимание, кто же это так ломится в ворота, вернее, ломает их?

— Какие-то люди в темных туниках и с мечами. Больше я ничего не заметил — сильно торопился, — ответил Феликс.

Сириец не сказал всей правды, потому что испугался: слуги Муция Мезы, услышав, что за воротами — преторианцы, могли чего доброго, кинуться открывать их. Всякий бы понял, что появление преторианцев, сопровождавшееся подобным грохотом, не сулило добра сенатору, а опасность, угрожающая сенатору, могла обернуться бедой и для его рабов, особенно если бы они не попытались предательством своего господина купить милость его врагов.

— Ну-ну, идите, — отпустил управляющий Феликса и Аниситу, хотя и не совсем довольный ответом сирийца.

Феликс и Анисита пошли к дому. Вольноотпущенник Аней оставался на месте, пока они не скрылись в чреве дворца (жилище сенатора вполне можно было назвать дворцом — обширное и прекрасное, украшенное мрамором, окруженное портиком, оно было великолепно), но как только они пропали из виду, он тотчас же направился к воротам. Правда, Муций Меза запретил всем строго-настрого приближаться к главному входу, но управляющий рассудил, что это распоряжение относится к рабам, а не к нему; кроме того, он не собирался раскрывать ворота, а хотел всего, лишь посмотреть в небольшое оконце, проделанное в стене, — кто же это там так нетерпелив?..

Не успел Аней пройти даже половину пути, как ворота рухнули и в образовавшуюся прореху в ограде усадьбы кинулись какие-то люди… «О боги, это же преторианцы… (Управляющего прошиб пот.) Меза слишком громко ругал Калигулу, и вот теперь пришел его черед расплачиваться… Но что же делать мне?.. Куда бежать?..»

Аней так и не успел ничего придумать — солдаты оказались рядом с ним.

— Ты почему не открывал нам? — крикнул прямо в ухо управляющему Децим Помпонин. — Отвечай же, где скрывается Муций Меза, предатель и заговорщик, враг цезаря?

— Он там… там… — И дрожащей рукой вольноотпущенник показал на дом своего патрона.

— Так почему же ты нам не открывал? — со зловещей улыбкой переспросил управляющего подоспевший Арисанзор.

Аней что-то силился сказать, но евнух, не дожидаясь ответа, слегка кольнул его своим кинжалом.

Хотя ранка была крошечная, управляющий упал, несколько раз судорожно дернулся и…

Преторианцы переглянулись.

— Он умер? — спросил с недоумением Децим Помпонин и ногой толкнул управляющего.

Труп, разумеется, остался безучастным к подобному тесту на живучесть.

— Этот негодяй, оказывается, к тому же еще и трус — глядите-ка, помер от страха! — насмешливо произнес Арисанзор.

— Но император не приказывал убивать его, хотя бы и страхом, — сказал кто-то за спиною евнуха.

Арисанзор резко обернулся и со злобою стал всматриваться в лица преторианцев. Казалось, стоит только указать — и он изничтожит говорившего.

— Да, ты нарушил приказ, — продолжал Марк. — Ты сам…

— Уймите этого мальчишку! — словно разгневанный хорек, пискнул евнух. На собственные силы он, по-видимому, решил не возлагать особых надежд.

Все молчали, молчал и Децим Помпонин. Никто из преторианцев не сдвинулся с места.

Все молчали, и в этом молчании была не жалость к убитому, но презрение к убийце. Преторианцы достаточно повидали смерть в разных ее обличиях, чтобы не жалеть умершего только за его смерть. Они совершенно не знали Анея — ни как друга, ни как врага, чтобы воспоминаниями оживить свою умершую жалость, так откуда же было ей, этой самой жалости, взяться?.. Однако преторианцам было неприятно, что таинство смерти извлек на свет какой-то отвратительный евнух, не мужчина и не воин, евнух, вдобавок ко всему пытающийся покрикивать на них, солдат, повидавших смерть в бою…

Арисанзор понял, что ему следует идти напопятную. Не глядя на Марка, он пустился в разъяснения.

— Я лишь хотел припугнуть этого, лилового… Я лишь хотел, чтобы он поживее стал ворочать своим ленивым языком и поскорее выложил все, что знает: почему не открывали ворота, в какой именно комнате находится Меза?.. Ну да ладно, забудем про него нас ведь заждался сенатор!

— Надо обыскать дом, — сказал Децим Помпонин. — Пошли, ребята!

Преторианцы зашагали по тропинке, ведущей к жилищу сенатора, и уже через несколько шагов они в большинстве своем напрочь забыли об умершем, как о досадном пустяке, как о грязи, приставшей к калигам…

Конечно, управляющий Муция Мезы умер не от страха, а от яда — кинжал евнуха был отравлен. Арисанзор все же воспользовался советом Каллиста: по пути в преторианский лагерь он зашел в лавчонку александрийца Суфлимаха, торговца благовониями. Помимо протираний да натираний у Суфлимаха (если, конечно, хорошо ему заплатить) всегда можно было разжиться парой щепоток порошка вроде того, которым травят крыс, да и не только этим… Так Арисанзор раздобыл мазь, которой натирают лезвие оружия, если хотят избавить противника от долгих мучений, а в мошну Суфлимаха перекочевало двадцать золотых. Воспользовавшись первым же представившимся случаем, евнух проверил действие яда — яд оказался превосходным, что весьма обрадовало его. Однако радость Арисанзора была испорчена каким-то дерзким преторианцем…

* * *

Итак, войдя в дом Муция Мезы, Феликс и Анисита прошли через вестибул в атрий. Из атриума двери вели в два триклиния большой и поменьше; в массажную с бассейном; в две комнаты, служащие для приема гостей (одна была отделана желтоватым пентелейским мрамором, а другая — розовым каристийским); а также в кабинет хозяина с приемной. Сириец и нубиец осмотрели поочередно все эти комнаты. Нигде никого не было видно, правда, в кабинет Мезы они попасть не смогли: дверь его была заперта. Анисита, конечно, довольно долго стучал и призывал хозяина, но никто не отозвался (возможно, в комнате просто никого не было дверной замок был устроен таким образом, что, имея ключ, можно было закрыть дверь не только изнутри, но и снаружи).

Феликса удивило то, что во всем первом этаже дворца они не встретили ни души, и он спросил об этом нубийца.

— Господин еще в полдень вызвал нас, своих рабов, и приказал всем, кроме меня, сидеть в бараке и не показываться оттуда до самого вечера. Мне же Муций Меза велел хорошенько запереть ворота, а затем я должен был идти сторожить калитку. Также Муций Меза наказал нам ни в коем случае не подходить к воротам, как бы настойчивы ни были посетители.

«Меза, наверное, знал, что ему угрожает сегодня, — подумал Феликс, — раз уж он отдал рабам такие приказы, — по-видимому, для того, чтобы затруднить солдатам императора проникновение на территорию усадьбы хотя бы на некоторое время… Но если он заранее знал об угрожающей ему опасности, то почему же он заранее не скрылся у того же самого Валерия Азиатика, — если это можно было сделать сегодня, то почему это нельзя было сделать вчера?.. Значит, сенатор должен был находиться в своем доме до определенного момента…» Феликс не знал еще о покушении на императора и об участии в этом покушении Муция Мезы, ну а если бы знал, то сразу бы понял замысел сенатора: Меза не мог скрыться раньше, чем произошла встреча Калигулы с танцовщицей, потому что он боялся, как бы его исчезновение не стало известно прихвостням цезаря до этой самой встречи, что могло бы привести к разоблачению заговора. Меза предпочел забаррикадироваться в собственном доме и ожидать сигнала от Корнелия Сабина: спешить ли ему в курию, на торжественное заседание сената, посвященное смерти Калигулы, или бежать. Посланием Сабина как раз и являлся Феликс, правда, он немного запоздал…

Феликс и Анисита, закончив осмотр первого этажа, вернулись опять в вестибул. Из вестибула можно было попасть не только на второй этаж, но также в комнаты для рабов и на кухню. Были осмотрены и эти помещения, а затем, не встретив никого, Феликс и Анисита стали подыматься на второй этаж. Рядом с лестницей находилось большое окно, Феликс мельком посмотрел в него: к дому спешили преторианцы.

— Скорее! — крикнул он. — Сюда идут преторианцы! Это они ломились в ворота, это им нужен Меза!

И вместе с Аниситой сириец побежал наверх…

* * *

Двое преторианцев остались снаружи наблюдать за усадьбой, чтобы никто незаметно не покинул ее, а остальные вместе с евнухом вошли в дом и разбрелись по комнатам. Разумеется, они никого не нашли, хотя кое-что все же попалось им на глаза: несколько позолоченных кубков перекочевало в их сумки… Равнодушными к богатствам сенатора оказались, пожалуй, только трое: Марк, которому был отвратителен грабеж, Пет, который предпочитал разбить какой-нибудь драгоценный стеклянный кубок, нежели забрать его себе, да евнух — Арисанзору было не до наживы, его слишком интересовал сенатор.

Когда все было обыскано, Децим Помпонин послал Марка, Пета и еще одного преторианца — Прокула на второй этаж, а сам вместе с другими гвардейцами принялся выламывать дверь в кабинет Муция Мезы…

* * *

Феликс и Анисита быстро осмотрели комнаты, находившиеся на втором этаже: три спальни, библиотеку, музыкальную комнату везде было пусто. Дверь четвертой спальни оказалась заперта.

Анисита тихонько постучал. За дверью послышался шорох.

— Хозяин, хозяин… — нетерпеливо позвал нубиец.

— Это я, Петриана, — неожиданно раздался женский голос.

Петриана была рабыней и наложницей Муция Мезы.

В молодости Муций Меза обожал любовь, потом немного поостыл, но не так давно у него открылось второе дыхание. Однажды Меза проходил по рынку и его прельстили формы одной из рабынь, выставленных к продаже. Старик тут же купил свою избранницу, собираясь сделать ее наложницей. Красавицу Петриану отнюдь не влекло к старикам, но она была рабыней и поэтому ей волей-неволей пришлось несколько раз уважить своего хозяина. Последней ночью Меза, не уверенный в том, что ему удастся дожить до следующей, задумал вволю натешиться любовью (быть может, в последний раз!) — вволю и по-всякому, однако злодейка Петриана проявила недопустимую строптивость — она наотрез отказалась соприкасаться с высохшим старцем.

— Что ты там делаешь, Петриана? — удивленно спросил Анисита. — Ты разве не слышала приказа хозяина?

— Какого еще приказа?.. Твой хозяин, старый Меза, сам запер меня здесь, да еще и пригрозил, что сегодня я буду наказана за свой отказ целовать его слюнявый рот, мять его дряблость… Клянусь Афродитой, я скорее вытерплю побои, чем его грязный язык, его зловонное дыхание, его ледяные объятия…

Анисита не стал до конца выслушивать жалобы рабыни, он схватил Феликса за руку и потащил его в библиотеку, на ходу заметив:

— Эту потаскушку давно следовало наказать. Она, видишь ли, не любит хозяина!.. Ну ничего, посмотрим, придется ли ей по нраву десяток преторианцев…

В библиотеке нубиец подвел Феликса к широкой портьере и отодвинул ее: за ней находилась небольшая дверь.

— Хозяин, наверное, остался в своем кабинете… Не знаю, жив ли он… За этой дверью — лестница, которая выведет нас прямо в сад. А там уж мы как-нибудь изловчимся и окажемся за оградой…

Анисита распахнул дверь. Лестница была разрушена.

Не так давно Муций Меза велел заменить деревянную лестницу мраморной; рабы снесли деревянную, а мраморную еще не успели установить. Правда, в стену были вбиты деревянные колья — ими размечались места пролетов.

Феликс посмотрел вниз.

Яма была в четыре человеческих роста, а внизу, на земле, валялись куски мрамора — прыгать с такой высоты было бы по меньшей мере опрометчиво.

— Давай, я помогу тебе, — сказал нубиец, и не успел Феликс возразить, как великан подхватил его и начал опускать в шахту.

Сириец почувствовал, что его ноги коснулись одного из кольев, и тогда он, держась то за выступы стены, то за колья, принялся сам опускаться вниз, рискуя каждое мгновение сорваться.

Вскоре Феликс оказался на земле — спуск прошел успешно.

— А как же ты? — спросил он нубийца, стараясь говорить как можно тише.

Колья, по которым спустился Феликс, были слишком хрупки для такого гиганта. А если бы Анисита попытался спрыгнуть, то сильный шум, возникший при этом, наверняка привлек бы внимание преторианцев (что грозило смертью им обоим), да и сам прыжок даже в лучшем случае закончился бы тяжелой травмой, и слабосильный сириец не смог бы вытащить здоровяка Аниситу за ограду раньше, чем на шум сбегутся преторианцы.

— А я… Самому мне, видно, уже никогда не опуститься на землю… — горько произнес нубиец.

Анисита тут же закрыл дверь, находившуюся на втором этаже, а Феликс открыл другую — ведущую в сад.

Сириец выбрался в сад и, скрываясь за деревьями, сумел незамеченным проскочить к калитке. Оказавшись за оградой усадьбы, он отбежал несколько домов от жилища Муция Мезы и принялся с невинным видом расхаживать по улице, зорко наблюдая за воротами. Феликс решил дождаться преторианцев, чтобы доложить своему хозяину, добрались ли они до Мезы. Ему оставалось только всматриваться, выведут ли они Мезу живого, или вытащат мертвого, или, может, вынесут под мышкой кровавый мешок с его головой…

* * *

Получив приказ обследовать второй этаж, Марк и Пет по лестнице, устланной вавилонским ковром, огороженной позолоченными перилами, стали подниматься наверх, за ними следовал Прокул. Пет первым вошел в длинный полутемный коридор второго этажа, и в тот же миг из-за мраморной колонны к нему бросилась какая-то тень.

Анисита собирался опрокинуть преторианца, и если бы это ему удалось, он свернул бы Пету голову раньше, чем кто-либо смог помешать ему, однако нубийцу не повезло: Марк вовремя заметил его появление и вовремя кинулся ему под ноги. Нубиец упал, ударился, застонал… Подняться ему не пришлось — Прокул дважды погрузил свой меч в его шею…

Анисита был слишком прост, чтобы осознать умирание как окончание осознавания, как кончину всего, — и это было благом для нубийца. Смерть… смерть представилась ему лишь как устранение от плотских развлечений (как будто в смерти возможно желание развлекаться). Досада на себя, злоба к гвардейцам — вот что владело им, пока он не уснул…

Преторианцы заглянули во все комнаты верхнего этажа, кроме, разумеется, закрытой, — там они не встретили никого. После этого они вернулись к закрытой двери.

— Чего мы ждем? Надо взломать ее, — сказал Прокул.

Гвардейцы втроем налегли на дверь — замок отлетел, дверь распахнулась, и они ввалились в комнату.

Раздался крик рабыни (наверное, бедняжка подумала, что в дом ворвались бандиты — ведь у Мезы был ключ!).

Прокул заметил наложницу, оценил ее прелести, дрогнул и мягко, пружинисто стал подбираться к ней.

Рабыня кричала, Пет угрюмо молчал, Марк…

Прокул бросился на рабыню, и она сама раздвинула ноги, а еще через несколько мгновений сладострастно застонала…

Марк с досадой плюнул. Он уже было хотел вмешаться, но то, что показалось ему сначала насилием, на самом деле было всего лишь любовной игрой…

Марк повернулся, собираясь выйти, и лицом к лицу столкнулся с Арисанзором, входящим в комнату.

Евнух уже закончил осмотр первого этажа — дверь кабинета была взломана, сам же кабинет оказался пуст. Напуганный неудачей (сенатор был очень нужен Арисанзору), евнух кинулся на второй этаж. В коридоре Арисанзор чуть было не упал, налетев на тело раба. Когда он разобрался в происхождении препятствия, он немного приободрился. «Наверное, этот раб защищал своего господина, — подумал Арисанзор. — Раб убит, и мои молодцы сейчас вяжут сенатора…» Услышав за одной из дверей шум (скорее, ритмичное поскрипывание), евнух бросился туда, надеясь увидеть Муция Мезу, связанного и избитого, но вместо этого перед ним предстало во всей своей первобытной красе недоступное ему соитие…

— Негодяй! — вскричал Арисанзор. — Вместо того, чтобы разыскивать проклятого Мезу, ты развлекаешься с грязной рабыней! Чтоб ты потерял свою чувствительность! Чтоб она отсохла! Чтоб на нее напала короста! Чтоб ее отрубили в какой-нибудь потасовке! Чтоб ее отгрызли собаки!.. А вы? (Евнух бросил грозный взгляд на стоящих у двери преторианцев.) Вы что, дожидаетесь своей очереди?.. Вы развлекаетесь, тогда как изменник еще не найден! Ну погодите же, я ужо проучу вас!

Прокул наконец соскочил с рабыни. Раздосадованный помехой, он брякнул:

— Ты, наверное, просто завидуешь нам, после того, как сам стал ничтожеством…

— Замолчи!.. (Арисанзор задохнулся от злости.) Смотри, как бы у меня не появилось желания упросить цезаря, чтобы он сделал тебя моим помощником! Клянусь бессмертными богами, вас всех оскопят, если вы сейчас же не приметесь за работу! Живо отправляйтесь к Дециму Помпонину, он ждет вас, а я сам, допрошу это невинное создание!

Преторианцы вышли. Прокул еле сдерживался, чтобы не кинуться обратно (ему хотелось придушить евнуха), Пет кусал губы, Марк хмурился…

— Итак, милашка (евнух бегло осмотрел рабыню), сейчас ты мне расскажешь, где скрывается твой хозяин, не так ли?

Наложница стала клясться, что ничего не знает, Арисанзор и верил и не верил ей. В конце концов, обозленный бесконечными подножками, которые подставляла ему фортуна весь день, он выхватил свой кинжал…

Тут послышался крик Децима Помпонина — преторианец зачем-то звал евнуха. Арисанзор подумал, что нашелся сенатор, позабыв о рабыне, он кинулся вниз.

— Мы обыскали весь дом — Муция Мезы здесь нет, — сказал Помпонин. — Осталось только заглянуть в конюшни и барак для рабов.

— Проклятье!.. — простонал евнух.

…Спустя час преторианцы и Арисанзор вышли из усадьбы. Арисанзор уже не ругался, он лихорадочно соображал, как бы ему оправдаться перед цезарем — ведь Муций Меза так и не был найден; преторианцы весело переговаривались между собой — они выполнили все, что от них требовалось, и гнев императора не угрожал им.

Никто не заметил худого раба, внимательно оглядевшего полу-пустые сумки преторианцев.

 

Глава седьмая. Сенаторы

Вечером того же богатого событиями дня к одному из больших красивых домов на Эсквилине стали подходить одетые в плащи с низкоопущенными капюшонами люди. Рабы хозяина особняка уже устроились на ночлег в своем бараке, причем до рассвета им было запрещено покидать его (за порядком в бараке следил огромный германец), однако для двух рабов было сделано исключение: один из этих двоих стоял у ворот ограды, другой — у входа в дом. Они встречали гостей. Поздние посетители показывали и первому, и второму золотой перстень с изображением волчицы и позорили пароль: первому — «Катон» ‚ второму — «Брут». Рабы, услышав пароль, пропускали прибывших, и те тихонько проходили в атрий дома. По той уверенности, с которой действовали и рабы, и гости (если людей в темных плащах называть гостями), можно было утверждать, что ночные визиты, подобные этому, случались и раньше.

В атрии дома гости молча занимали приготовленные для них заранее кресла. Примерно в начале второй стражи, когда четыре кресла из шести уже были заняты, отворилась ведущая во внутренние покои дверь, и в комнату вошел хозяин.

Тут же гости скинули свои балахоны. Хозяин дома был Корнелий Сабин, а его гостями оказались сенаторы Валерий Азиатик, Марк Виниций, Павел Аррунций и богатый всадник Фавст Оппий. Если бы этих людей увидел вместе кто-либо, хотя бы немного знающий их, то этот некто сразу бы подумал, что столь разных и характером, и положением, и состоянием людей могло собрать в одно место только одно: все они в какой-то мере пострадали от цезаря и все они ненавидели цезаря, одни — более, другие — менее успешно скрывая свою ненависть.

— Сегодня мы собрались, почтенные римляне, — начал Корнелий Сабин, — чтобы обсудить результаты нашего замысла. Так знайте же: именно сегодня дочь Авла Порция Флама, Юлия, переодетая рабыней, была приведена к Калигуле. Именно сегодня боги предоставили ей возможность убить тирана, и она наверняка убила бы его, если бы ей не помешали, если бы ее не разоблачили… И знаете, кто провалил все дело? Ну конечно же он, наш давний недруг, эта змея Каллист… Он постоянно встает на нашем пути, и я уже начинаю подумывать о том, что, быть может, нам сперва следует устранить Каллиста, а уж потом заниматься Калигулой… Как только я узнал о провале заговора, я сразу же послал к Муцию Мезс своего раба. Феликс, как мы и уговаривались, должен был предупредить старика, чтобы тот успел скрыться у Валерия Азиатика до того, как преторианцы явятся за ним. Но мой раб опоздал, преторианцы оказались проворнее… Впрочем, Феликс утверждает, что внимательно наблюдал за ними, и клянется, что Меза не достался им: когда преторианцы подошли к дому сенатора, его уже и след простыл, и им пришлось убраться, не солоно хлебавши… Не знаю даже, что и думать об этом.

— Муций Меза у меня, — сказал Валерий Азиатик.

Корнелий Сабин, да и остальные гости, чьи лица становились все мрачнее по мере того, как он говорил, удивленно посмотрели на сенатора.

Валерий Азиатик был одним из наиболее яростных противников Калигулы. Император пока что не успел отнять у него ни состояния, ни родных, но тем не менее сенатор люто ненавидел цезаря. «Что с того, что император до сих пор не добрался до меня — ведь стоит нашему бесноватому кивнуть, как моя голова покатится с плеч… Нет, друзья (возражал он в доверительной беседе тем, кого еще не коснулась тяжелая длань цезаря и кто, наверное поэтому, вместо активных действий предлагал отсидеться, переждать тиранию), когда Калигула отнимет у вас все, не позабыв прихватить и вашу жизнь, будет поздно бороться с ним — некому, нечем, да и незачем… Что бы вы ни говорили, я знаю одно — римлянин должен убить Калигулу…» Своей честностью и прямотой (разумеется, разумной) Валерий Азиатик привлекал к себе все достойное, что еще оставалось в Риме, и, может быть, поэтому доносчики пока избегали проявлять особое усердие по отношению к нему, опасаясь мести его приверженцев.

— Примерно в полдень, — продолжал Азиатик‚ — я, предвидя возможность того, что планы наши могут не осуществиться и Муций Меза может заявиться ко мне, приказал своим рабам всякого, кто постучится в ворота, немедленно и без расспросов провожать прямо в дом. Старый сенатор оказался первым же… Меза сказал мне, что его довел до самого моего дома какой-то человек в плаще, который и предупредил его о крушении нашего замысла. Я думал, что это был как раз твой раб. Меза пока что останется у меня, он не будет некоторое время посещать наши собрания — показываться на улице для него опасно.

— Что ты на это скажешь, Корнелий? — спросил трибуна Павел Аррунций, у которого все состояние (около двадцати миллионов сестерциев) ушло на покупку звания жреца Калигулы — Юпитера, — такова была плата, назначенная цезарем ему за его собственную жизнь.

— Право, нс знаю… Я верю Феликсу, он никогда еще не подводил меня, да и какой резон ему сначала выполнить мое поручение, а потом уверять, что оно не выполнено?.. Не знаю, кем был человек в плаще, но знаю точно, что или он сам, или тот, кто его послал, — прекрасный знаток всех наших планов… Этот таинственный незнакомец не только одним из первых узнал о безуспешности покушения, но ему также было известно и о том, кто это покушение организовал, и даже о том, что мы собирались предпринять в случае неудачи…

— Другими словами, — задумчиво произнес Марк Виниций, — ты хочешь сказать, что в этом замешан кто-то из нас…

Неудивительно, что Марк Виниций был одним из заговорщиков: его брата и отца убили по приказу императора, первого — за то, что был слишком любим римлянами (в Германских походах Тит Виниций трижды награждался дубовым венком), а второго — за то, что осмелился попросить разрешения не смотреть, как убивают собственного сына. («Помогите этому старику закрыть глаза, бросил Калигула палачам. — Пусть все знают, что цезарь всегда прислушивается к голосу сенатора»).

— Быть может, кто-нибудь из твоих, трибун, рабов подслушивает нас, когда мы собираемся здесь? — предположил Фавст Оппий, богатый всадник, чей брат был казнен за оскорбление величия.

— Кто-нибудь из моих рабов?.. Да нет, это невозможно, — взволнованно ответил Корнелий Сабин, оставив без внимания замечание Марка Виниция. — Все мои рабы, кроме тех двух, что встречают вас, на всю ночь запираются в бараке, они даже не знают о ваших визитах. Их сторожит германец Сулиер, которого я когда-то спас от смерти и который всецело предан мне… Рабы, встречающие вас, воспитывались в моем доме, их верность испытана: когда взбунтовались легионы в Германии, они помогли мне пробиться к сыну Друза, хотя мятежники предлагали им свободу за их отступничество. Так кого же мне подозревать?.. Нет, в моем доме нет предателей.

Заговорщики с тревогой (кто — с явной, кто — с едва уловимой) посмотрели друг на друга. Если трибун уверяет, что в его доме нет соглядатаев, значит, таинственное лицо, ведущее непонятную (а потому и настораживающую) игру, — кто-то из них пятерых?

— Думаю, сейчас не время подозрениями разжигать между нами раздор, — твердо сказал Валерий Азиатик. — Вы считаете, что тот, кого вы пытаетесь разгадать, — наш враг, а мне сдается, что это какой-то наш сторонник, имеющий свободный вход во дворец. Он не примкнул к нам явно (быть может, из-за страха), но, сочувствуя нашим целям, нашел способ помочь нам. Этот человек узнал, что за Муцием Мезой послали преторианцев, и поспешил сам (либо послал своего слугу) к сенатору; Мезе повезло — преторианцы опоздали. Ну а то, что Муция Мезу наш тайный друг привел именно ко мне, наверное, просто случайность. Я менее осторожен на язык, чем вы, — видно, какую-нибудь из моих филиппик в адрес императора удалось услышать нашему незнакомцу, и он решил, что я ненавижу цезаря (что, впрочем, совершенно справедливо). Когда же ему понадобился именно такой человек — враг цезаря, он воспользовался им — то есть, мной.

— Азиатик прав. Если мы не будем доверять друг другу, то мы погубим дело, — проговорил Павел Аррунций. — Не забывайте — Меза не казнен, Меза спасся, а мы выискиваем спасителя, как палача… Давайте-ка лучше подумаем, чем мы можем помочь тому, кто в опасности, — я говорю о Публии Сульпиции. Вы знаете, его бросили в тюрьму по навету (будто бы он оскорбил цезаря, хотя на самом деле Калигулу оскорбляли его богатства), и скоро этого старика будут судить…

Услышав о Сульпиции, заговорщики вздрогнули. Валерий Азиатик горько усмехнулся, Марк Виннций сжал губы, Фавст Оппий опустил глаза. Корнелий Сабин задумчиво сказал:

— Что бы ему и в самом деле помогло, так это — смерть Калигулы. Сегодня мы не смогли осуществить свой замысел, и теперь (по крайней мере, некоторое время) Калигула будет особенно осторожен…

— Я слышал, что сенаторы будто бы собираются идти к Калигуле — вымаливать прощение Публию Сульпицию, — неуверенно сказал Фавст Оппий.

— Это так, — подтвердил Азиатик. — Глупцы собираются просить у цезаря того, чего у него сроду не водилось, — милости…

— Сульпиция нам не спасти — слишком мало времени осталось до суда, мы не успеем подготовить еще одно покушение, — с сожалением проговорил Марк Виниций. — Ах, если бы только к Калигуле пропускали с оружием, так нет же — его проклятые рабы обыщут всякого, даже сенатора…

— Значит, Публий Сульпиций погибнет?.. Неужели мы ничем не поможем ему? — воскликнул Павел Аррунций.

— А что ты хотел от нас? — поинтересовался Корнелий Сабин. Губы претора слегка подрагивали. — Нам, пятерым, напасть на дворец? Да нас просто перебьют преторианцы, а Калигуле это будет только на руку — меньше станет у него врагов… Мы не трусы — каждый из нас отдал бы свою жизнь, если бы Танат пообещал прихватить с собой и жизнь Калигулы, но мы и не безумцы, чтобы лезть на рожон. Да, Сульпиций умрет, и мне жаль его, но ведь и мы не бессмертны, чтобы действовать необдуманно… Наши жизни постоянно под угрозой, мы ежечасно рискуем ими, и в этом наше сочувствие, наша жертва Сульпицию. Но разве эта жертва должна быть только искупительной, искупающей наше теперешнее невмешательство в его судьбу?.. Нет, эта жертва должна быть угодна богам и отечеству, эта жертва должна нести с собой смерть тирану…

Павел Аррунций опустил голову.

— Так что давайте думать о гибели Калигулы, а не о том, как принести в жертву себя, — продолжал Корнелий Сабин. — Все вы знаете, что к императору не пропускают вооруженных, а теперь, наверное, будут обыскивать с особой тщательностью. Следовательно, нам нужны сторонники среди тех, кто обыскивает (я имею ввиду рабов императора), и среди тех, кто имеет право входить к императору с оружием (я имею ввиду преторианцев). Кроме того, надо нейтрализовать Каллиста — пока он у дел, наши попытки свалить императора будут обречены… Среди сенаторов нам тоже нужны, если не сообщники, то, по крайней мере, сторонники — если наше следующее покушение удастся, нас не должны в этот же день объявить врагами Отечества…

— Сенаторы ненавидят Калигулу не меньше, чем любой из нас, — сказал Валерий Азиатик, — но страх собственной смерти пригибает их, застилает им глаза и запечатывает рты… Тем не менее я уверен — мои коллеги-сенаторы не настолько трусы, чтобы бояться даже тени тирана; стоит Калигуле пасть, и сенат раздавит его приверженцев… Я считаю, что все, о чем ты говорил сейчас, правильно. Нам следует поискать себе помощников или хотя бы тех, кто своим бездействием сможет помочь нам. Что касается меня, то я переговорю с сенаторами (разумеется, с теми, кто заслуживаег доверие), чтобы при случае хоть кто-то из них поддержал нас…

— Каллиста я возьму на себя, — сказал Марк Виниций. — Я изучу его распорядок дня, я разузнаю те места, где он бывает, я выясню, велика ли его охрана. Когда мы встретимся в следующий раз, я расскажу вам обо всем. Надеюсь, его устранение вы доверите мне.

— А я попробую выведать, кого из императорских рабов можно подкупить, — сказал Фавст Оппий. — Я не пожалею всего своего состояния, лишь бы только погубить тирана…

Что касается меня, — сказал Павел Аррунций, — то я разузнаю, каково настроение городских когорт, не смогут ли они нам помочь? Трибуны городских которт — Тит Стригул и Марк Франтий — мои давние друзья и, должен сказать, далеко не приверженцы императора.

— Ну а я, — сказал Корнелий Сабин, — я поищу сторонников среди преторианцев — на то я и трибун претория. У меня есть на примете несколько ветеранов, которые еще не продали свое достоинство; я знаю нескольких гвардейцев, которых легко можно будет подкупить. Однако этого недостаточно, в претории нам нужно иметь хотя бы одного сторонника, обладающего не меньшей властью, чем моя. Кассий Херея, мой старый друг, пока упорствует, но я уверен, что в конце концов он примкнет к нам… Теперь же, если вы не против, нам пора расстаться. Пусть каждый займется своим делом, не забывайте только об осторожности — малейший промах, и вы рискуете погубить не только себя, но и остальных… Встретимся через неделю.

Заговорщики стали расходиться по одному. Когда в комнате кроме хозяина остался только Валерий Азиатик, Корнелий Сабин с сомнением проговорил:

— Я все не перестаю думать о том, что кто-то из нас, возможно, ведет скрытую игру… Я имею в виду таинственного спасителя Муция Мезы. Сдается мне, то, что он привел старика к тебе, — не простое совпадение с нашими планами, нет, он прекрасно знал их, он — один из нас… Ну а если этот человек — один из нас, значит, он не полностью наш сторонник, раз он сторонится нас, раз он скрывает свои замыслы от нас. Правда, незнакомец помог нам, но, быть может, это помощь только на первый взгляд?.. Быть может, он помог Мезе оказаться у тебя не для того, чтобы тот спасся, а для того, чтобы потом продать Калигуле и Мезу, и тебя?.. Ведь тогда вас обоих казнят и ваше имущество конфискуют, а доносчиков, как известно, император награждает тем весомее, чем весомее отобранное…

— Но кто же, по-твоему, этот человек? — спросил Валерий Азнатик. — Который же из нас?

— Наверное, тот, у кого меньше всего причин ненавидеть Калигулу…

— В таком случае, это я, — усмехнулся сенатор. — Мне не за что вредить императору: мое имущество цело и мои родственники живы, в то время как Марк Виниций потерял отца и брата, Фавст Оппий — брата, а Павел Аррунций — состояние (если бы мы не помогли Аррунцию, то у него не нашлось бы даже суммы, которой должен обладать сенатор по цензу).

Помолчав, Корнелий Сабин задумчиво сказал:

— Может, все-таки — Павел Аррунций?.. — Ведь он потерял сестерций, а не родственников.

— Аррунция я знаю более двадцати лет. Пять лет назад мы охотились в Нумидии на львов, и если бы однажды он не помог мне, меня бы не было в живых…

— А что ты скажешь об Оппии?.. Правда, его брат казнен Калигулой, но ведь он не очень-то любил своего брата.

— Оппий?.. Да, особой братской любовью он не отличался, но вспомни: Оппий предлагал, чтобы танцовщица с отравленным кинжалом была послана к императору как его подарок, но ты сам предпочел ему Муция Мезу. Ну а что же касается брата Фавста Оппия, то (почем мы знаем?), быть может, именно смерть его от руки Калигулы растормошила братские чувства Фавста и пробудила ненависть Фавста к императору?..

— Даже не знаю, что и думать, — сокрушенно сказал Корнелий Сабин. — Марк Виниций, кажется, вне подозрений…

— Еще бы! В один день потерять и отца, и брата!.. Он чуть не сошел с ума от горя, временами я всерьез боялся за его рассудок. Он ненавидит Калигулу, это уж точно.

— Так как же нам выяснить истину?.. Приставить тайно к ним рабов, чтобы они проследили за ними?

— Великие боги! — вскричал Валерий Азиатик. — Похоже, что в честности друзей тебя не убедит сама Конкордия!.. Ты хочешь установить за ними слежку, но если кто-либо из них заметит ее, значит — прощай, доверие! А если между нами не будет доверия, то о каком сотрудничестве в деле, где приходится рисковать жизнью, можно будет говорить?.. Нет, на это нельзя идти. Да и я все больше убеждаюсь в том, что этот незнакомец — посторонний… Ну а обо мне можешь не беспокоиться: я (насколько это, конечно, возможно) обезопасил и Мезу и себя. Старика нет в моем доме, он находится на одной из загородных вилл моего племянника, так что если ко мне явятся от Калигулы с арестом, молодчикам императора придется еще попотеть, чтобы выйти на Мезу и на вас… Так что пусть наша дружба сохраняется и впредь, на погибель тирану!

— Пожалуй, ты прав, — неуверенно проговорил Корнелий Сабин.

 

Глава восьмая. Ночью

Не только сенаторы предпочитали для ведения дел своих темное время суток…

В начале третьей стражи Сарт встрепенулся — сквозь сон он явственно услышал скрип открываемой двери.

Египтянин, утомившись за день, лег спать довольно рано; ложем ему служила старая деревянная кровать, которая находилась в небольшой комнатке — жилище служителя зверинца. Дворец соединялся со зверинцем подземным переходом; переход заканчивался сбитой железом дверью; дверь вела в длинный коридор, по обе стороны которого были расположены комнаты. Сарт лежал в первой же из них, что направо от входа, а в остальных были установлены клетки со зверями. Запиралась только входная дверь, ведущая в зверинец, — ключом изнутри, и Сарт хорошо помнил, что, ложась спать, запер ее. Вот она-то и заскрипела…

Послышались чьи-то шаги, и вскоре дверь комнаты египтянина приоткрылась. В дверном проеме появились очертания какого-то человека.

Сарт осторожно нащупал длинный нож, с которым он никогда не расставался (во всяком случае, в тех помещениях дворца, куда пускали без обыска).

— Не вздумай только пырнуть меня, — раздался знакомый египтянину голос, и комната осветилась — незнакомец скинул покрывало, наброшенное на фонарь, который он держал в своей руке.

Сарт успокоился — это был Каллист, чьего прихода он ожидал, но, не дождавшись, уснул, сморенный усталостью. Грек, разумеется, имел ключи от всех дворцовых замков.

— Я немного запоздал — слишком уж поднакопилось дел. Но я вообще-то знаю, что ты выполнил мое поручение, — Меза не достался преторианцам. Арисанзор сам рассказал мне, чуть не плача, что добыча ускользнула от него. К счастью для евнуха, император сегодня не потребовал от него отчет (Калигулу усыпили винные пары, и с полудня он храпит, упившись), но уж завтра ему придется-таки ответить, как же это он упустил Мезу… Однако кое-что Арисанзор не мог знать, и вот я сейчас хочу услышать от тебя — благополучно ли ты доставил Мезу к Азиатику, не умер ли почтенный старец по пути от страха?

— Я выполнил твое поручение в точности, — ответил Сарт. — Сенатор сейчас у Азиатика — я проводил его до самых ворот. Поводырь и в самом деле был нужен старику: Меза дрожал, то и дело спотыкался, и я уж не знаю, добрался ли бы он до Азиатика без моей помощи.

— Ну что ж, такого молодца, как ты, не худо и поощрить.

Каллист бросил на кровать египтянина тяжелый мешок.

— А, сестерции… — протянул Сарт. — Сестерции всегда пригодятся. Но не забывай: я помогаю тебе не ради денег — мне нужна жизнь Калигулы; сестерциями не искупить ни мои тогдашние мучения, ни мой теперешний риск. А сейчас скажи-ка, почему ты не дал танцовщице прикончить цезаря?

Каллист усмехнулся.

— Вот как быстро разносятся слухи… Да, я и в самом деле остановил ее, но не потому, что не желал смерти Калигуле, а потому, что если бы эту Эринию не остановил я, то ее остановил бы Арисанзор. Я внимательно смотрел на его лицо, и только когда увидел, как оно исказилось (Арисанзор заметил в руке танцовщицы нож и собирался крикнуть) — только тогда я вмешался. Раз эту поддельную негритянку разоблачили, то она и ее замысел все равно были обречены (она находилась слишком далеко от Калигулы, чтобы успеть поразить его), мне же было нужно сохранить свое влияние на Калигулу, а для этого я должен был предстать перед цезарем более надежным, более преданным слугой, нежели Арисанзор. Именно поэтому я не стал ждать, пока евнух выдаст танцовщицу, — я сам выдал ее, раз уж она сама выдала себя… Кстати, должен сказать тебе: Арисанзор вообще слишком много замечает — он узнал тебя, и теперь мне придется что-нибудь придумать, чтобы обезвредить его.

— Но почему ты не сделал так, чтобы Арисанзора не было в комнате, когда привели танцовщицу? Ты все знал о заговоре, и ты мог бы это устроить — выслать его или вызвать под каким-нибудь предлогом…

— Увы, — вздохнул Каллист, — мои возможности сильно преувеличивают: я не обладаю такой уж большой властью над Цезарем, да и предвидеть всего не могу… — поймав недоверчивый взгляд египтянина, грек, очевидно, вспомнил, что его приятель прошел хорошую школу притворства, поэтому уже другим тоном продолжал: — Да ты, дружок, я вижу, не веришь мне… И правильно делаешь. Конечно, дело тут не только в том, что Арисанзор мог опередить меня (хотя все, о чем рассказал я тебе, — правда, клянусь Юпитером), но также в том, что если бы Калигула сегодня был убит, то старый Каллист не дожил бы до завтра. Сенаторы убили бы меня, ведь они ненавидят меня не меньше, чем цезаря, они считают меня не только исполнителем, но и зачинщиком всех его затей. Что же касается меня, то я до сегодняшнего дня не сделал еще ничего, что можно было бы предъявить им (если такая необходимость появится) как благодеяние (как известно, благодеянием они считают то, что им нá руку, а что им не по вкусу, то они называют предательством, мошенничеством, злодейством). Вот поэтому я сделал все, чтобы предотвратить это преждевременное покушение, чтобы не допустить танцовщицу к императору — я не желал танцовщице-римлянке смерти! — однако это мне не удалось, а тут еще Арисанзор… Словом, пришлось действовать так, как случилось. Мне удалось спасти Мезу, но не Юлию — тут уж я был бессилен что-либо предпринять…

— Что же ты намерен делать дальше?

— Конечно, организовать такое покушение на Калигулу, которое бы удалось… Причем мне придется опираться на собственные силы (и, разумеется, на твою любовную помощь); искать поддержки у сенаторов-заговорщиков сейчас не имеет смысла — они не поверят мне. Другое дело, если Калигула будет убит: тогда я буду спасителем Рима, это будет победой не только над Калигулой, но и над предубеждением, с которым относятся ко мне сенаторы… — грек на мгновение замолчал, запнувшись, но тут же продолжил: — Впрочем, моя рука не слишком тверда, чтобы ею можно было нанести надежный удар, так что, пожалуй, мне все же понадобятся помощники, и не исключено, что ими как раз будут сенаторы. Только не те сенаторы, которые слепо ненавидят и Калигулу, и меня, а те, которые боятся и Калигулу, и меня (у них, слишком трусливых, чтобы выдать меня, достанет храбрости, чтобы напасть на Калигулу при моей поддержке). Так что‚ дружище Сарт, не переживай — скоро твои мечтания осуществятся. Будь ко всему готов — ты мне можешь всегда понадобиться. А теперь прощай.

— Прощай, — сказал Сарт.

Каллист вышел, а египтянин подумал: «А все-таки Каллист ведет себя очень странно… Он собирается плести паутину заговора, вовлекать в него множество людей, тогда как проще было бы убить Калигулу ему самому — ведь его не обыскивают рабы, он запросто может пронести в покои императора оружие (ну а ссылка на немощные руки, дрожащие то ли от слабости, то ли от страха перед убийством, попросту смешна). Конечно, хитрюга Каллист очень осторожен: по какой-нибудь нелепой случайности удар может миновать цезаря, и тогда покушавшемуся на его жизнь не позавидуешь — преторианцы прикончат всякого, стоит лишь Калигуле погреметь сестерциями… Если в этой скользкости грека — только страх перед возможным провалом, то это еще полбеды, но ведь все может, оказаться намного хуже: а что если и спасение Мезы, и покушение на Калигулу (при котором император будет „чудесным образом“ спасен) — все это нужно Каллисту только для того, чтобы втереться в доверие к действительным врагам тирана, войти в их среду, а затем всем скопом уничтожить их?.. (Сарт представил себе торжество Калигулы, а затем — победу сената. И то, и другое казалось неустойчивым, зыбким, неопределенным.) Нет, Каллист не настолько прост, чтобы уже сейчас отдать предпочтение или цезарю, или сенату. Он, наверное, собирается сделать так, чтобы и Калигула, и сенат считали его своим сторонником, тогда как он до самого последнего момента будет колебаться, выжидать, присматриваться, кто же из ник окажется безусловно сильнее — к тому он и примкнет…»

 

Глава девятая. Евнух

Арисанзор в волнении расхаживал по вавилонскому ковру своей опочивальни. Тускло горели серебряные светильники, заправленные оливковым маслом, разгоняя жирную темноту. Арисанзор метался, прикидывая и соображая.

Что же ему делать, как спастись от гнева императора?.. Калигула наверняка взбесится, узнав, что Меза где-то развратничает (слухи о старческих забавах сенатора дошли и до дворца), а не сидит в тюрьме. А кто виноват в этом? Конечно же он, Арисанзор! Ведь Арисанзор сам вызвался заарканить Мезу, а вместо этого упустил его!.. Так как же теперь ему, Арисанзору, выпутаться? Наверное, для начала (то есть до слезливого бормотания, низких поклонов да дурацкого вранья — неизменных атрибутов личной встречи) надо было бы как-то успокоить цезаря, умерить его горячность, умаять его, ну а для этого есть известное средство…

Арисанзор решил воспользоваться помощью любимой наложницы Калигулы, фракийки Полидоры — именно ей предстояло (по замыслу евнуха) до наступления дня как следует умаять императора, чтобы он сдобрился и помягчал, излив свою злобу в ее лоно. Арисанзор знал, что альков Калигулы в эту ночь был пуст (Цезония, его жена, гостила у своей родственницы в Остии, а заявок на наложниц от императора не поступало), поэтому, лишь забрезжил рассвет, Арисанзор поспешил к Полидоре, чтобы послать ее к императору (все знают, что Венера дружит с Авророй, — утренние часы нельзя было упускать).

Идти Арисанзору пришлось недолго: комнаты рабынь-наложниц находились поблизости от его спальни. Арисанзор подошел к двери одной из них, светя себе фонарем, открыл ее и вошел внутрь.

Посредине комнаты стояло низкое ложе с витыми ножками. На нем, утопая в пурпурных подушках, лежала полная женщина лет тридцати — это и была Полидора. Рядом с ложем стоял одноногий столик из цитруса, по которому были в беспорядке разбросаны многочисленные баночки с натираниями; над столиком висело бронзовое зеркало в серебряной оправе. Два больших ларца из кедра, стол и несколько кресел дополняли обстановку комнаты.

Фракийка Полидора была одной из трех рабынь, которых когда-то Арисанзор привез в подарок императору. Он купил ее у мельника; прежний хозяин, старец с высохшей плотью, изнурял ее работой, поэтому неудивительно, что Полидора осталась довольна, сделавшись наложницей, — это занятие пришлось ей куда как более по вкусу.

Арисанзор, после того, как его сделали евнухом, стал очень строг к рабыням. Его злило то, что они продолжают как ни в чем не бывало получать удовольствие, которого он лишен через них.

Евнух подошел к ложу и сильно ущипнул мягкую округлость наложницы, правда, не настолько сильно, чтобы мог образоваться синяк.

— Вставай, лентяйка! Ишь, развалила свое мясо! Вставай, говорю тебе!

Рабыня зевнула, изогнулась и развела ноги — лицо евнуха скривилось.

— Вставай, а не то, клянусь богами, ты у меня отведаешь плетей!

Полидора приоткрыла глаза.

— Ну чего тебе надо, Арисанзор?.. Вечно ты не даешь поспать…

— Ты что, забыла, для чего я привез тебя сюда? Одевайся, и марш к цезарю! Божественный сильно устал за вчерашний день, надо бы его поразвлечь. Да смотри, если не хочешь опять крутить жернова (а это я тебе могу устроить), то изволь хорошенько покрутить своею…

Арисанзор похлопал рабыню по крутому бедру.

— А что, Калигула прислал за мной? — спросила Полидора, вставая.

— Я достаточно верный слуга божественного, чтобы выполнять все, что угодно господину, не дожидаясь его приказаний, предугадывая его желания. Ты имеешь право войти в покои императора и должна сейчас же воспользоваться им — императора слишком взволновали проклятые сенаторы, ты должна успокоить его. Ну а, кроме того, поскольку ты так же глупа, как и похотлива, то я дам тебе хороший совет: если ты не хочешь, чтобы тебя однажды вышвырнули из дворца в лупанарий, то должна сама стремиться, чтобы божественный постоянно помнил о тебе. Ты не должна ждать, когда тебя позовут, а должна сама зазывать в месиво своих прелестей, как торговец-мясник, желающий привлечь внимание к своему товару, зазывает в свою лавку.

Пока Полидора натягивала на себя тунику и закутывалась в черного шелка паллу, Арисанзор не переставал давать советы, которые были столь же полезны, сколь и язвительны. Наконец Полидора оделась.

— Ну, я пошла…

Она вышла из своей спальни и засеменила, подрагивая телесами, к лестнице, ведущей в покои императора, а Арисанзор вернулся в свою комнату. «Ну, эта-то дуреха сделает свое бабье дело, подумал он. — Но будет ли того достаточно, чтобы Калигула, успокоившись, простил меня?.. Быть может — да, а быть может нет. Так не попросить ли мне еще и заступничество у Каллиста? (Арисанзор с ненавистью вспомнил о той радости, с которой встретил Каллист его известие о том, что Мезе удалось скрыться.) Нет, Каллист не поможет мне, скорее он погубит меня. А почему, собственно, меня?.. Может, это я погублю его?.. Сарт-то все еще во дворце. Я упустил Мезу, но зато не прошел мимо так называемого Сарта — я узнал его, этого вольноотпущенника Макрона, который должен был бы быть казнен вместе со своим патроном. Каллист обрадовался моей неудаче — так пусть же он сам попотеет, объясняя, как же египтянин не только выжил, но и оказался здесь, во дворце. Правда, грек что-то болтал насчет того, что, мол, хочет через Сарта выйти на заговорщиков-сенаторов, — ну так пусть он повторит все это перед императором! Калигула примется выяснять, что да как (врет Каллист или нет)‚ и это отвлечет внимание от моей персоны…»

Так думал Арисанзор, под конец решивший сразу же, как только наступит утро, идти к Калигуле — ему надо было повидать императора раньше, чем тот увидится с Каллистом (о том, что Меза спасся, евнуху было необходимо доложить самому).

* * *

Полидора подошла к двери императорской спальни (преторианцы, следуя приказу императора, везде пропускали ее) и поскреблась в дверь.

— Кто там еще? — раздался хриплый, испитой голос Калигулы.

— Это я, твоя раба…

— А, Полидора…

Калигула, едва одетый, распахнул дверь, обхватил рабыню и, не говоря более ни слова, потащил ее на ложе.

Полидоре стало противно. Она любила и любовь, и свою работу наложницы, но от Калигулы так отвратительно воняло перегаром, блевотиной, к тому же он радостно икал. Впрочем, Полидора была не так глупа, чтобы попытаться вырваться, ей хотелось жить, и жить во дворце, и жить долго, поэтому она только сладостно постанывала, сдерживая себя, чтобы не застонать.

Калигула повалил Полидору на ложе и стал катать ее. Рабыне показалось, что кто-то вымазывает ее в помоях, льет ей помои в рот… А меж тем руки и губы Полидоры — руки и губы наложницы делали свое, дело: этот мерзкий сластолюбец был императором, и он должен был остаться доволен…

* * *

Рассвело. Арисанзор выпил чарку вина, чтобы взбодриться, и поспешил к Калигуле — ему нужно было войти к императору сразу после того, как тот кончит с Полидорой, и, разумеется, до Каллиста.

Кое-где встречающиеся преторианцы зевали. Дворец просыпался; Арисанзору то и дело попадались то низко кланявшиеся ему рабы, то приветствовавшие его кивком головы императорские вольноотпущенники.

Чтобы сократить себе дорогу, евнух пошел через внутренний дворик.

— А, это ты, Арисанзор… — вдруг послышался чей-то голос и кто-то больно сжал его в объятиях.

Арисанзор‚ опешив от такой бесцеремонности, оглянулся. Перед ним стоял Ульпинол, один из вольноотпущенников Калигулы, слуга Каллиста.

— Пойдем, выпьем с тобой по чарочке: сегодня исполняется год, как божественный даровал мне свободу, — запинаясь, пробормотал Ульпинол, видно, уже успевший угоститься, и потащил евнуха в сторону, противоположную той, куда Арисанзор так спешил.

— Я тороплюсь к императору, оставь меня…

— Нет, сначала выпей…

Арисанзору показалось, что Ульпинол более делает вид, что пьян, нежели пьян на самом деле, и это ему не понравилось.

— Отпусти меня…

Ульпинол, что-то бормоча, не слушая Арисанзора, все тянул его куда-то в глубину сада, разбитого во внутреннем дворике. Евнух не поддавался, Ульпинол наращивал усилия, и в какое-то мгновение Арисанзор почувствовал, что вот-вот упадет, — вольноотпущенник императора был куда как здоровее его. Тогда евнух выхватил свой кинжал — Ульпинол тут же отпрянул в сторону с ловкостью, не подобающей пьяному, и страхом, значительно превышающим тот, который мог бы возникнуть в подобной ситуации у лица, не знающего ядовитого секрета кинжального клинка.

«Не иначе, как этот раб знает, что мой кинжал отравлен: наверное, Каллист рассказал ему об этом, — подумал Арисанзор, пожалевший о своей вчерашней болтливости. Во время вчерашнего свидания грек как бы мимоходом поинтересовался, воспользовался ли он, Арисанзор, его советом — намазать ядом лезвие собственного кинжала, и он, глупец, ответил утвердительно. — Ну а если раб знает секрет моего клинка, то, стало быть, его прислал Каллист, и не спроста, а чтобы задержать, а может, и убить меня».

Арисанзор несколько раз взмахнул своим кинжалом и, часто оглядываясь, быстрым шагом пошел к дверце в стене, через которую можно было попасть в покои императора. Ульпинол стоял, не двигаясь, и смотрел ему вслед.

* * *

Полидора еле дотерпела до конца экзекуции, которой ее подверг император. Когда Калигула отвалился от нее, она сразу же покинула его, радуясь выполненной работе, тому, что смогла все перетерпеть. Правда, все тело рабыни было покрыто едкой пачкучестью, но зато она по-прежнему оставалась любимой наложницей цезаря, она по-прежнему оставалась во дворце, ну а пачкучесть легко смыть.

Выходя из спальни, рабыня низко склонилась — она заметила могущественного грека. Каллист стоял у двери, терпеливо ожидая, когда же ему можно будет войти (преторианцы сказали Каллисту о Полидоре). Как только рабыня удалилась, он сразу же проскользнул в императорскую опочивальню.

Калигула в прострации валялся на своем ложе.

— А, это ты, Каллист… А что там Меза?

Грек немного приободрился — хорошо еще, что императору не надо было напоминать о вчерашнем.

— Государь, — проговорил Каллист, — Арисанзору не удалось задержать Мезу — заговорщик на свободе.

Калигула сел и наморщил лоб.

— На свободе?.. Что это значит — на свободе? Значит, Меза не в тюрьме? Он бежал, и вы его не сумели поймать… Отвечай же (тут император повысил голос), посланы ли ищейки по его следу? Обысканы ли дома его родственников и его друзей? Описано ли его имущество?

— Рабы ищут Мезу по всему городу, ну а для того, чтобы послать преторианцев обыскивать дома его друзей-сенаторов и конфисковать его имущество, мне нужно твое, о цезарь, разрешение. Именно поэтому я и осмелился потревожить тебя так рано.

— Ну так бери это самое мое разрешение и проваливай, — грубо сказал император. — А взамен принеси мне голову Муция Мезы, раз уж вы не можете доставить его целиком.

Каллист заторопился.

— Приказ твой, государь, будет выполнен, клянусь Юпитером! Я сейчас же пошлю за преторианцами. Но перед тем, как уйти, я хочу сказать тебе кое-что насчет Арисанзора. Вспомни, божественный: танцовщице удалось пронести нож, как будто Арисанзор ее не обыскивал — а будь он преданным слугой, то непременно обыскал бы ее; Арисанзор стоял ближе к ней, чем я, когда она кривлялась, но не заметил ее оружие; Арисанзор сам вызвался доставить Мезу и вот Мезы нет. Так верен ли тебе, божественный, Арисанзор? А может, он все еще зол на тебя с тех самых пор, как ты избавил его от мужских забот? А может, он сам в числе заговорщиков?

Какая-то тень пробежала по лицу Калигулы, прежде чем он хриплым голосом рассмеялся.

— Арисанзор — заговорщик?.. Евнух-заговорщик?.. Хо-хо!.. Да он слишком занят своими рабынями, чтобы заниматься заговорами, сенаторы же слишком кичливы, чтобы принять его в свою компанию. На этот раз ты ошибаешься, клянусь Юпитером!

— Мне бы хотелось ошибиться, но все говорит против него… (Каллист сочувственно покачал головой.) Мне донесли, что Арисанзор недавно покупал яд в лавке одного александрийского купца, верного твоего, божественный, слуги. Быть может, это тот самый яд, которым смазан нож танцовщицы?.. Быть может, этим ядом натерт и клинок кинжала Арисанзора?

Калигула сжал губы. Немного помедлив, он дернул за шнур, который соединялся с колокольчиком в соседней комнате. Тут же на вызов императора явились два чернокожих раба-великана.

— Курцин, Фрок! Как только сюда войдет Арисанзор, я подам вам знак, и вы должны будете так сжать его, чтобы он не мог шевелиться.

— Будет исполнено, господин, — сказал один из рабов. — Арисанзор уже пришел, он ожидает твоего разрешения войти. Вели позвать его.

— Зови!

Раб приоткрыл дверь и поманил евнуха, которого лишь на немного опередил Каллист.

— Привет тебе, о Цезарь! Привет и тебе, Каллист, — сказал Арисанзор, войдя. Голос евнуха был спокойным, но мокрый лоб и сторожкие глаза выдавали его волнение. — Увы, боги не благоприятствовали мне, несчастному, — Мезе удалось скрыться…

В этот момент Калигула кивнул рабам, и они скрутили евнуха. Арисанзор не сопротивлялся — он был слишком труслив и достаточно благоразумен (сопротивление только усилило бы подозрения да и вряд ли было бы успешным). Однако то, что произошло дальше, не учел благоразумный Арисанзор: Каллист быстро подошел к нему, выхватил его кинжал и отравленным острием провел длинную царапину по его шее. Из ранки выступила маленькая бисеринка крови — ранка была пустяковой…

Арисанзор опустил голову и застонал. Он не видел свою рану, но чувствовал, как начинает умирать его плоть, как немота расползается по телу… Он чувствовал, что умирает, он знал, что ему осталось жить лишь несколько мгновений (как танцовщице, которая убила себя; как управляющему Мезы, которого убил он сам), и это убивало его. Теперь ему не было никакого дела ни до Калигулы, ни до Каллиста — ни до злобы одного, ни до коварного торжества другого; они просто не существовали для него. Все существо Арисанзора заполняло последнее лихорадочное ощущение жизни, и этим ощущением был страх… Но вот какая-то мутная пелена стала обволакивать сознание Арисанзора, и страх смерти растворился в ней. Этот страх, оказывается, всего лишь туман, а не иссушающее ее душу пламя. Этот страх сам боится смерти, и первое, что умирает с умиранием, так это этот самый страх. Спокойствие снизошло на Арисанзора, ему нечего и некого уже было бояться, и смерть приняла его в свое лоно…

Калигула увидел только, что стоило Каллисту нанести роковую царапину, как евнух то ли застонал, то ли захрипел; затем подвернул ноги так, что рабам пришлось на весу удерживать его; затем по-собачьи вывалил язык и закатил глаза…

— Яд сделал свое дело — он мертв, — глухо проговорил Каллист.

Все страхи Калигулы враз воскресли, а император, как известно, имел обыкновение топить свои неприятные ощущения в ярости.

— Арисанзор тоже оказался предателем… — запинаясь, проговорил Калигула. — Что же мне делать?.. Может, провести децимацию в сенате, этом гнезде заговорщиков?

Децимацией называлась казнь каждого десятого воина за предательское нарушение всем войском своих обязанностей перед государством (обычно — за отступление), применялась она крайне редко.

— Но, государь, при этом могут пострадать твои сторонники, тогда как твои противники волею случая могут остаться на свободе, — возразил Каллист. — Было бы разумнее казнить тех, кто признан замешанным в измене, причем казнить всех изменщиков, без замены казни ссылкой или тюрьмой.

— Ты, кажется, осмеливаешься поучать меня? — в глазах императора было загорелся злобный огонек, но тут же погас. — Впрочем, сегодня ты заработал это право, только смотри не вздумай злоупотреблять им… Ну а теперь скажи-ка мне, Каллист, не закрыть ли мне совсем свой дворец для сенаторов? А может, следует сенаторов вытолкать из Рима, перенести курию… хотя бы в Остию?

— Сенаторы в большинстве своем, конечно же, подлецы и трусы, — сказал Каллист. — Но найдется еще немало глупцов, в том числе и среди воинов, которые думают, что сенат — хребет государства, тогда как хребет государства не сенат, но ты, божественный… Раз ты, цезарь, приказываешь мне советовать тебе, то я бы посоветовал тебе немного подождать — скоро все убедятся в никчемности сената, и вот тогда можно будет расправиться с сенаторами!

Ну что же, может, ты и прав, — проговорил Калигула, начиная успокаиваться. — Пусть сенаторы пока поподличают! Завтра я даже готов принять их делегацию — самых глупых из них, тех, которые придут просить за Публия Сульпиция. Я покажу им, что значат они для Рима и что означаю я!.. А теперь оставь меня, я хочу отдохнуть (император зевнул). Ну а вы… (Калигула сонливо посмотрел на рабов, которые еще находились в комнате.) Принесите мне вина да уберите эту падаль…

Калигула показал на валяющегося на полу скрюченного евнуха.

 

Глава десятая. Аудиенция

Поздним вечером, накануне того дня, на который была назначена встреча Калигулы с сенаторами, из Остии вернулась Цезония.

Быстро прошла утомительная ночь. Утро застало божественных супругов за легким завтраком, после завтрака император вздумал поразвлечься — прямо в опочивальню, как это уже бывало не раз, был приглашен любимец Калигулы, актер Мнестер, накануне хваставший своей новой пантомимой.

Был конец ноября. Погода стояла довольно прохладная и пасмурная, поэтому в громадном камине горел огонь, бросая отблески пламени на посеребренные барельефы, которые украшали стены комнаты, да на блестящий пол из каррарского мрамора. Император и Цезония, его четвертая жена, возлежали на ложе, покрытом шкурами леопардов.

Цезония Милония была женщиной пышной, но настолько, что вряд ли могла считаться красавицей, — ее формы расплывались, лишая фигуру привлекательной упругости, будто какое-то вот-вот готовое сбежать тесто. Она была слишком ленивой для чувств, будь то любовь или ненависть, зависть или жалость, признательность или мстительность. Калигула любил ее за то, что, равнодушная к его безумствам, она всегда была готова к его любовным утехам. К подданным своего взбалмошного супруга Цезония не испытывала, подобно ему, презрения, однако не проявляла и ни малейшего уважения, нередко позволяя себе невинные шалости. Наблюдая за кривляньями Мнестера, она ела крупные вишни, лежавшие перед ней на большом серебряном блюде, и, выплевывая косточки, пыталась попасть ими в лысину прославленного мима.

Знаменитый актер представлял суд Париса. По греческой легенде, сын троянского царя, Парис, был назначен отцом богов Зевсом судьей в споре трех богинь: Афины, Артемиды и Афродиты, которые никак не могли решить, кто же из них прекраснее. Мнестер своими телодвижениями изображал поочередно то богинь, каждая из которых превозносила свои достоинства, то раздумывающего и колеблющегося Париса. Победу одержала Афродита, пообещавшая ему в жены прекрасную Елену. Радость Париса, показанная мимом, выражалась в глупо растянутых, будто улыбающихся губах, да во вздыбившейся ниже пояса тунике. Августейшие супруги весело смеялись.

В этот момент вошел раб, доложивший, что прибыли сенаторы, которые добиваются немедленной аудиенции.

Калигула нахмурился. Опять эти наглецы хотят ему навредить — помешать его отдыху! Они являются ни свет ни заря, когда им вздумается, вместо того, чтобы смирно ждать, когда он прикажет им явиться, да еще и (гляди-ка!) осмеливаются требовать приема! Эти глупцы воображают, что они чего-то еще значат, что они на что-то еще способны, кроме как слащаво льстить, ползая перед ним на коленях, да злобно шипеть у него за спиной. Ну ничего, он-то посбивает сейчас с них спесь!

Получив милостивое разрешение Калигулы, вошли сенаторы, которых было не менее сотни.

Впереди всех шел Бетилен Басс, видный сенатор, старательно пытающийся всем своим видом изобразить, какое для него счастье лицезреть развалившегося на ложе императора.

— Привет тебе, о божественный! Привет тебе, трижды консул! Привет тебе, государь! — как будто радостно прокричал он и под приветственные возгласы сенаторов поцеловал руку Калигулы, которую император брезгливо протянул ему.

Затем Бетилен Басс продолжал:

— Мы молим тебя, цезарь, помиловать Публия Сульпиция, старейшего из нас. Подлый Тит Навий оклеветал его! Вспомни, государь: Публий Сульпиций выделил десять миллионов сестерциев на твой победоносный поход в Германию, Публий Сульпиций пожертвовал два таланта золота на украшение твоего храма и храма Друзиллы. Так разве мог он хоть единым словом оскорбить тебя, своего императора, он, который так любит тебя?.. Пощади его, смилуйся!

Сенаторы разразились криками отчаяния и бросились к ногами Калигулы.

Дело заключалось в следующем: Публий Сульпиций, сенатор и богач, обвинялся в том, что он у себя на пиру будто бы сказал, раздосадованный постоянными принуждениями к всевозможным подаркам императору и пожертвованиям его храму, что он, наверное, велит растопить свое золото и может, тогда Калигула, нахлебавшись, наконец-то набьет свою ненасытную утробу. Эта история была придумана и рассказана претору Гнею Фабию всадником Титом Навием, которого Сульпиций имел неосторожность пригласить к себе и который давно выискивал возможность выслужиться перед Калигулой, а заодно и разбогатеть — ведь император расплачивался с доносчиками из конфискованных сумм. Все знали, что Публий Сульпиций слишком труслив, чтобы когда-то упомянуть императора иначе, нежели прославляя его и восхваляя, однако все знали также и о богатстве сенатора, и о жадности Калигулы.

Претор Гней Фабий, который всегда старался угодить императору, сразу же ухватился за это дело. Он тотчас же приказал отвести обвиняемого в Мамертинскую тюрьму, где сенатор и находился с того самого времени в ожидании суда.

Среди сенаторов у Публия Сульпиция было немало родственников и друзей; и тех, и других он не раз выручал деньгами. Многие искренне сочувствовали ему: одни помнили его благодеяния, другие надеялись на них, третьи жалели его, жалея в нем себя. И вот теперь они слезно просили императора помиловать его, однако крики их, вначале громкие, постепенно переходили в какое-то невнятное бормотание по мере того, как на их глазах Калигула все больше бледнел, что было верным признаком его гнева.

— Итак, вы хотите, чтобы я простил того, кто насмехался надо мной и кто ненавидит меня! — вскочив, крикнул Калигула, весь дрожа от ярости. — Ну уж нет, я не собираюсь, подобно своему прадеду, божественному Юлию Цезарю, направо и налево миловать врагов, чтобы потом быть ими же заколотым!.. Клянусь Юпитером, я знаю, почему вы защищаете его! Вы сами ненавидите меня! Вы сами с нетерпением ожидаете моей смерти! Чем же тогда Публий Сульпиций хуже вас? Чем же тогда вы его лучше?

Страх, с которым сенаторы встретили слова императора, перерос в ужас, когда он закончил. Калигула мог, чего доброго, расправиться с ними со всеми, а затем, используя право цензора, пополнить сенат, кем ему вздумается. Страх за себя заставил позабыть сенаторов о жалости к злосчастному Публию Сульпицию. Спасая другого, можно, пожалуй, и самому погибнуть, а ведь жизнь у каждого одна. В конце концов, этот богач сам виноват — ему не следовало дразнить императора прекрасными конями, громадными дворцами, роскошными виллами, а пуще того — щедростью да гостеприимством, бросая тень на Калигулу. Многие тут же подумали, что старик, впрочем, был не так уж и добр, как, о нем болтают, — иной раз он давал меньше, чем у него просили.

Стремясь избежать участи злосчастного Публия Сульпиция, сенаторы принялись громко винить себя в собственной глупости и недальновидности, прославляя ум и проницательность Калигулы. Как только они могли позабыть о божественном Юлии, о его подлом убийстве?.. Соря деньгами, этот толстосум, Публий Сульпиций, просто пускал им пыль в глаза, стремясь усыпить их бдительность показной щедростью и притворной мягкостью, чтобы, улучив момент, напасть (да-да, напасть!) на императора и убить его… Конечно, цезарь как всегда прав, а как он прозорлив, а как он велик…

Они так здорово вопили, что Цезонии это показалось забавным, и она, выплевывая косточки вишен, стала стараться попасть в орущие рты. Шум еще больше увеличился, когда Мнестер, опустившись рядом с сенаторами на колени и поставив перед собой снятое со стола блюдо, принялся отбивать шутовские поклоны, громко стукая в него лбом. Его поза изображала истовое раболепие сенаторов, а звук, получающийся при этом, символизировал обширные пустоты в содержимом их величественных голов.

Шутка мима отвлекла Калигулу от его божественного гнева, превратив злобу к сенаторам в отвращение. Поэтому на этот раз император ограничился лишь тем, что принялся пинать их податливые тела ногами, крича:

— Подлые псы! Вы, ползая на брюхе, только и выжидаете, как бы цапнуть руку, которую вы лижите! Убирайтесь вон! Все вон!

Когда сенаторы, кланяясь и рыдая, наконец покинули «гостеприимные» покои, несколько ужимок Мнестера развеселили императора, и через некоторое время супруги по-прежнему смеялись, как будто позабыв о происшедшем.

Однако Калигула, забывшись, ничего не забыл. Он ожидал услышать просьбу, но Бетилен Басс, говоривший от имени сенаторов, скорее требовал, нежели просил, скорее обвинял его, императора, в неблагодарности, нежели просил его, императора, о милости.

Впервые за три года его правления не зазнавшийся одиночка, но без малого треть сената осмелилась возразить ему, правда, спрятав это возражение в обертку верноподданнической просьбы. Калигула, сам в свое время немало попресмыкавшийся перед Тиберием, слишком хорошо знал цену слезам и мольбам, чтобы в них поверить. Они, видно, считают его дурачком, раз думают, что за их приторной лестью и показной преданностью он не разглядит их презрение к нему и их неверности.

Вечером этого же дня, сразу после ужина, когда Цезония уже удалилась в опочивальню, к императору пожаловал Каллист.

— А, Каллист… Ну что, придумал, как мне вразумить этих лжецов-сенаторов, этих прихвостней Сеяна, которые только и знают, что врут, будто любят меня? — спросил, покачиваясь, Калигула своего фаворита (за день цезарь успел опорожнить изрядное количество кубков).

— Кое-что я могу предложить тебе, божественный… — негромко ответил Каллист вкрадчивым голосом. — Двое из негодных сенаторов, дерзнувших сегодня возражать тебе, — Бетилен Басс и Аниций Цериал — были у Публия Сульпиция на том самом пиру, когда он осмелился оскорбить тебя. Этого чревоугодника скоро будут судить — так пусть же они, так распинавшиеся в любви к тебе, на деле докажут ее, выступив свидетелями в суде. А когда Публий Сульпиций с их помощью опустится в Орк, у них, небось, поубавится охота и льстить, и злословить, да и другие прикусят язык!

Калигуле понравилась задумка грека, и он приказал хитрецу обрадовать ничего не подозревающих сенаторов представляемой им возможностью доказать искренность своих чувств к нему. (А также Каллист должен был проследить, достаточно ли велика будет их радость.)

* * *

В тот же вечер Каллист вызвал Сарта и заперся с ним в своем кабинете, поставив у двери глухонемого ассирийца, верного своего слугу, чтобы помочь какому-нибудь любопытному рабу или вольноотпущеннику избежать соблазна подслушать разговор двух старых приятелей.

— Ну вот, теперь императору, который так хочет быть богом, останется недолго ожидать приобщения к сонму бессмертных, — проговорил Каллист, убедившись, что верный раб занял свое место и дверь надежно заперта. — Сенаторы Бетилен Басс и Аниций Цериал помогут ему в этом. Бетилен Басс давненько беспокоится, как бы божественный Калигула не задержался больно долго на нашей презренной, недостойной его величия земле; да и Аниций Цериал вряд ли захочет его насильно удерживать. В этой истории с Публием Сульпицием, которую ты, разумеется, не раз уже слышал, император приказал им сыграть немалую роль: они должны будут, выступив на суде, подтвердить, что старый сенатор действительно был неуважителен к императору. Затем как верные слуги они обязаны будут доложить Калигуле о выполнении его поручения — я постараюсь, чтобы цезарь захотел лично услышать от них о том, какими преданными ему они оказались. Наше же дело — направить их ленивые руки туда, куда они стремятся в своих мечтаниях. Ты должен будешь намекнуть достойным сенаторам, что неплохо было бы им воспользоваться встречей с Юпитером Латинским (так в последнее время все чаще изволит именовать себя наш цезарь), чтобы помочь ему отправиться на свой Олимп. Ну а я постараюсь, чтобы у них при этом не возникло никаких досадных препятствий. Думаю, что путешествие в суд даст нашим уважаемым сенаторам достаточный заряд бодрости, чтобы справиться с этим делом.

— Но почему бы мне самому не помочь императору стать богом? — спросил Сарт коварного грека. — У тебя слишком слабые руки (так, по крайней мере, ты сам утверждал), сенаторы могут оказаться слишком трусливыми, чтобы пойти на такое, — так не лучше ли будет, если я сам попытаюсь вознести императора на небо?

— Увы, я не могу быть уверен в успехе задуманного наверняка, а поэтому должен предусмотреть возможность неудачи, в случае которой лучше уж пусть погибнут эти гордецы-сенаторы, чем такой преданный друг, как ты.

Египтянин понял, что Каллист попросту не хотел рисковать собой. Ведь если бы покушение на императора совершил он, Сарт, то в случае неудачи подозрение в соучастии неминуемо пало бы на грека (слишком многие знали, что Каллист покровительствовал ему).

Оставив свои мысли при себе, Сарт на словах поблагодарил грека за заботу и добавил, что полностью полагается на его немалый в таких делах опыт и готов выполнить все его указания.

— Таким образом, — продолжал лукавый грек, — у нас остается только одно затруднение: надо, чтобы у дверей, когда император будет принимать сенаторов, стоял преданный нам воин, который не только бы не воспрепятствовал этим достойным исполнителям воли императора выполнить его давнишнее желание, но и сдержал бы тех, кто бы захотел помешать им. У меня есть на примете несколько испытанных людишек, но боюсь, как бы звон кандалов не показался им громче, чем звон моих сестерциев.

Немного подумав, Сарт сказал:

— У меня есть друг-преторианец, которого, правда, не соблазнишь сестерциями, но зато и не напугаешь кандалами. Он, как и все римляне, хорошо знает, что представляет собой наш император, — он, я уверен, согласится помочь нам.

— Ну вот и отлично, — улыбнулся Каллист, всегда предпочитавший, действуя через посредников, оставаться в тени. — Предложи ему это дело, ну а если он согласится, я уж постараюсь, чтобы тогда, когда Басс и Цериал встретятся с Калигулой‚ именно он стоял на часах в императорских покоях. Только торопись: завтра будет суд, послезавтра император устраивает пир, еще день он будет отсыпаться, набираясь сил для новых оргий, ну а потом, я думаю, у него появится желание повидать наших друзей.

 

Глава одиннадцатая. Суд

На следующее утро Каллист послал раба за Бетиленом Бассом и Аницием Цериалом. Когда сенаторы, удивленные и напуганные, явились, грек сказал им:

— Наш император, божественный Калигула, видя, как горячо вы его любите, решил поручить вам маленькое дельце: сегодня в суде слушается дело Публия Сульпиция‚ и вы, конечно же, не замедлите засвидетельствовать правдивость слов достойного Тита Навия, который, услышав, как этот негодный сенатор поносит императора, обвинил его в оскорблении величия. Ну а после суда вы, конечно же, захотите поздравить Калигулу с тем, что его враг, Публий Сульпиций, благодаря вашей преданности с лихвой заплатил за свои злодеяния.

Грек с удовольствием увидел, как побледнели сенаторы, и, немного помедлив, прочувственно продолжал:

— Вот как вам верит, как вам доверяет император! Да и вы, я вижу, счастливы и взволнованы возлагаемым на вас поручением. Ну а чтобы от радости вы не потеряли дорогу в суд (неожиданная удача может, чего доброго, вскружить вам голову), я дам вам в провожатые смышленого малого.

Каллист тотчас же велел позвать Сарта. Когда египтянин явился, грек распрощался с сенаторами, пожелав им успеха и попросив их поторопиться, чтобы не опоздать к началу судебного заседания.

* * *

Когда сенаторы, сопровождаемые навязанным им проводником-соглядатаем, покинули дом могущественного вольноотпущенника, Бетилен Басс горько молвил, обращаясь к своему товарищу по несчастью:

— Великие боги, что же мы будем говорить на суде? Ведь мы прекрасно знаем, что все, в чем обвиняет нашего старика Тит Навий, — подлая ложь.

— Скажем, что мы ничего не слышали: пришли мы к нему на пир самыми последними, а покинули его дом одними из первых. Может, без нас он что-то и говорил в подпитии, но этого мы не знаем… Публий Сульпиций, конечно же, ни в чем не виноват, но если мы будем слишком горячо отстаивать его невиновность, то наверняка сами окажемся в темнице. Сказав, что мы ничего не знаем, мы сохраним свое достоинство (мы не подтвердили клевету) и не вызовем гнева императора (мы не опровергли ее). Да и в самом деле, не можем же мы утверждать, что Публий Сульпиций никогда не оскорблял императора, только потому, что мы этого никогда не слышали.

Тут Сарт решил вмешаться в беседу почтенных римлян. Он сказал:

— Осмелюсь возразить уважаемым сенаторам: мой господин, божественный Калигула, хочет, чтобы уважаемые сенаторы доказали ему свою любовь и преданность, а не равнодушие и безучастие. Между прочим, император, повелев донести до вас свою волю, также приказал сделать предварительный расчет, как велики ваши состояния.

Сенаторы тревожно переглянулись.

— Что ты хочешь сказать этим, презренный раб? — гневно спросил египтянина Бетилен Басс.

— Поясни-ка свои слова, дружок! — вымученно улыбнулся Аниций Цериал.

— Я лишь позволил себе предположить, что если вы не проявите в суде столько уважения к императору, сколько ему подобает, то божественный Калигула, пожалуй, возместит недостаток из ваших кошельков, а вас пошлет курьерами к Орку, чтобы вы подготовили для Публия Сульпиция достойное его место, — ответил Сарт.

Сенаторы заметно помрачнели.

Единственный сын Бетилена Басса был женат на младшей дочери Публия Сульпиция, сам Бетилен Басс много раз пользовался щедростью старого сенатора, когда исполнял должность городского эдила, — ведь ему приходилось тратить много собственных средств на благоустройство города, на многочисленные праздники и зрелища, которые так любимы римлянами. Пытаясь спасти своего родственника и друга, Бетилен Басс организовал визит сенаторов к Калигуле, закончившийся так печально. Он, конечно же, заступился бы за Сульпиция на суде, презрев гнев императора, но что тогда будет с его семьей, с его сыном, Гнеем Бассом?.. Если даже Калигула не станет преследовать сына за непокорность отца, то Гнею все равно останется только что броситься на меч, раз имущество Бассов будет конфисковано и у него не будет средств, необходимых для поддержания достоинства их древнего рода. А дочь старого сенатора?.. Что будет делать она, когда лишится не только отца, но и мужа, и семейного очага?.. Публий Сульпиций должен понять и, конечно же, поймет, что он, Бетилен Басс, вынужден пожертвовать своим достоинством ради их детей.

Аниций Цериал, с виду по-дружески относившийся к Бетилену Бассу, в душе проклинал его. И зачем только он поддался на уговоры этого глупца, и зачем только он участвовал в этом бестолковом, заведомо напрасном визите к императору?.. И вот теперь, попав на глаза Калигуле, ему самому приходится расплачиваться за чьи-то дурацкие бредни. Конечно, Публий Сульпиций много сделал для него — старик не раз выручал его деньгами, но это же не значит, что теперь они вместе должны совать свои головы под секиру палача! Досадно, что некоторые из сенаторов, чего доброго, отвернутся от него после суда — но попробовали бы они сами оказаться в его шкуре! Да и что за прок от того, как он выступит, если судьи все равно вынесут тот приговор, который нужен императору? Так стоит ли себя губить, раз Публия Сульпиция все равно не спасешь?.. Публий, хвала богам, добрый старик, он будет только рад, если его давний приятель, Аниций Цериал, благополучно выпутается из этой истории.

Так оба римлянина нянчили свою совесть, пытаясь хорошенько усыпить ее: один — пряча свое предательство под личину родительской любви, другой — драпируя его в одежды вынужденности и неизбежности.

Сенаторы и вольноотпущенник шли мимо парфюмерных лавок, харчевен и контор менял к форуму, где находилась Юлиева базилика, в которой и должно было состояться заседание суда. Сенаторы, горько сетуя на свою судьбу, не замечали ни зазывающих в свои лавки купцов, ни прохожих, уже многочисленных в этот ранний час.

А вот и форум, символ римского величия и римского могущества. Еще недавно он был сосредоточием высшей государственной власти: в курии проходили заседания сената, а на площадке перед ростральной трибуной — народные собрания. Однако со времен Августа центр реальной власти сместился на Палатин — резиденцию цезарей, сенаторы же вынуждены были довольствоваться лишь некоторыми ее внешними атрибутами, а народ — подачками императоров.

Когда сенаторы и египтянин подошли к Юлиевой базилике, то оказалось, что заседание суда уже началось. Увидев вошедших, выступавший в это время главный обвинитель, Тит Навий, заметно приободрился. Ему, как и судьям, уже шепнули, какую роль должны будут сыграть Бетилен Басс и Аниций Цериал, и хотя у него вполне хватило бы наглости самому полностью вести обвинение, однако поддержка представителей сената, формально продолжавшегося считаться высшим государственным органом власти, тоже была не лишней. Ведь на сенаторов в этом случае возлагалась немалая доля ответственности за судебное решение, справедливость которого некоторым глупцам, еще, увы, встречающимся среди римлян, могла показаться сомнительной.

Бетилен Басс в рассеянности слушал и то, как клялся в своей правдивости Тит Навий, и то, как допрашиваемые после него рабы Публия Сульпиция, наученные претором, хором врали, что их хозяин и в самом деле имел обыкновение поругивать императора. Боясь вслушиваться в слова выступающих, вдумываться в то, что предстояло сказать ему самому, он впал в какое-то оцепенение, желая только одного — как можно дольше оставаться в таком состоянии внутренней застылости, недвижимости, омертвелости.

Аниций Цериал тоже мало вникал в происходящее, но не потому, что был чрезвычайно взволнован судьбой Публия Сульпиция, а потому (что уж там таиться от самого себя!), что был совершенно равнодушен к нему. Своим участием в суде Аниций Цериал был обеспокоен лишь настолько, насколько был им недоволен, а недоволен лишь настолько, насколько был им напуган. Ведь поддержкой Тита Навия он, чего доброго, мог нажить себе врагов среди тех дураков, которые привыкли кичиться своей фальшивой добродетелью. Аниций Цериал мечтал поскорее разделаться с этим неприятным делом и отправиться домой, а там уж время рано или поздно стерло бы черное пятно вынужденной клеветы с белоснежной тоги его достоинства.

Наконец рабы были допрошены, и после этого судья, который вел заседание, спросил у сенаторов, подтверждают ли они показания Тита Навия.

— Да, подтверждаю… — очнувшись, бесцветным голосом сказал Бетилен Басс.

— Да, подтверждаю… — дрожащим голосом проговорил Аниций Цериал, всем своим видом (всклокоченной шевелюрой, трясущимися руками, отвисшей челюстью) выражая глубокие нравственные мучения. Таким образом он стремился вызвать жалость к себе тех, у кого его предательство могло бы вызвать лишь злобу да возмущение.

…Когда сенаторы, сопровождаемые египтянином, вышли на площадь, Сарт распрощался с ними, предварительно поблагодарив их за теперь уже доказанную верность императору.

После этого Аниций Цериал, сокрушаясь над участью осужденного Публия Сульпиция, отправился к себе домой, на Виминал; а мрачный и молчаливый Бетилен Басс уныло побрел к Эсквилину.

 

Глава двенадцатая. После суда

Бетилену Бассу, сенатору, казалось, что он идет домой, однако на самом деле не он шел, а его несли — его собственные ноги несли его. Лишенные хозяйского присмотра, ноги сенатора прошли Аргилет, Сабуру, улицу Шорников, еще несколько улиц, не имеющих названия, и когда Бетилен Басс пришел в себя, то он обнаружил, что оказался весьма далеко от дома: под ним стелилась пожухлая трава, то там, то здесь виднелись деревья, какие-то кустарники; кое-где были разбиты клумбы. Места показались знакомыми сенатору, и через мгновение он понял, что очутился в садах Мецената — излюбленном месте отдыха римлян. Однако на этот раз кругом не было видно ни души — сад пустовал, вероятно, из-за сырой, пасмурной погоды. Тело сенатора склонялось к земле, и он в изнеможении опустился на колени, горестно взмолившись:

— О великие римские боги! За что вы так жестоки ко мне? Разве я не поклонялся вам? Разве я не жертвовал на храмы? Чем же вызвал я вашу злобу?.. О Юпитер, Янус и вы, вещие Парки, сжальтесь надо мной, избавьте меня от моих страданий…

Кругом все молчало; лишь опавшая листва, подымаемая порывами ветра, шелестела что-то свое. Начал накрапывать мелкий дождик.

Бегилен Басс приник головой к земле. Казалось, последние силы оставили его.

— Боги услышали тебя, римлянин! — раздался вдруг чей-то твердый голос.

Сенатор в недоумении оглянулся — рядом с ним стоял его провожатый — соглядатай, тот самый, который ему и Цериалу был дан Каллистом.

Сарт следовал за сенатором по пятам от самого форума, стараясь оставаться незамеченным: египтянин хотел переговорить с Бетиленом Бассом, но совершенно не собирался делать это на улице, в толпе равнодушных прохожих и любопытных ушей. Сарт, правда, думал, что разговор их состоится в доме сенатора, но Бетилен Басс забрел в сад — тоже подходящее место для беседы.

Египтянин увидел, что сенатор заметил его, и продолжал:

— Да, боги услышали тебя и показывают тебе единственный путь, ведущий к избавлению от твоих мучений. Средство тут одно — ты должен будешь избавить от мучений других, ты должен будешь убить Калигулу. Тебя свербит грязь предательства, и только кровь тирана может смыть ее. Публия Сульпиция уже не спасти — его сегодня казнят, так пусть же убийца сенатора будет принесен в жертву на его могиле!

Бетилен Басс, все еще стесненный неожиданностью, удивленно спросил:

— Как?.. Разве ты не слуга Калигулы?.. Кто же ты тогда?..

— Я слуга самому себе и его смертельный враг, — ответил Сарт. — И я не один — этот злодей своими зверствами нажил себе немало врагов даже в стенах собственного дворца. И вот теперь мы — те, кому надоело терпеть его издевательства и целовать его вонючие ноги, — решили убить его. Ты можешь помочь нам разделаться с этим злодеем, который погубил твоего друга и растоптал твое достоинство.

Поднявшись с колен, сенатор глухо сказал:

— Нет, я сам растоптал его, дрожа от страха за свою жизнь. Я судорожно цеплялся за нее, я совершенно позабыл… нет, не позабыл, я никогда и не задумывался о том, что есть смерть для жизни. А ведь жизнь — лишь отсрочка смерти, смерть неизбежна. И лишь от меня зависит, будет ли эта отсрочка мучением, или нет… Мое тело, хотевшее лишь жрать да развратничать, соблазнило меня — оно посулило мне жизнь, которая оказалась обманом. Я сам обманул себя, я сам внушил себе, что смогу жить и после предательства. Не Калигула унизил меня — я сам унизил себя, но он погубил моего друга, и я отомщу ему… Скажи же, что мне делать?

Выслушав исповедь сенатора, Сарт рассказал ему план Каллиста. Бетилену Бассу предстояло пронести под тогой в императорские покои кинжал (который при обыске «не найдут» рабы — тут уж постараться обещал Каллист) и на приеме во дворце убить Калигулу.

При этом ему должны будут помочь Аниций Цериал и один преторианец — с ними Сарт обещал переговорить и об их согласии сообщить дополнительно.

После того, как Бетилен Басс поклялся сделать все, что от него потребуется, египтянин направился к дому Аниция Цериала.

* * *

Пережитые волнения не отразились на аппетите сенатора. Аниций Цериал, вернувшись домой, плотно пообедал и лег отдыхать. Когда ему доложили, что его вызывает какой-то человек, называющий себя слугой императора, он недовольно поморщился. «Опять Калигула придумал какую-то гадость», — мелькнуло в голове у Аниция Цериала, и славный римлянин поспешил в атрий.

Увидев Сарта, Аннций Цериал несколько растерялся, но не подал виду. Деланно-равнодушным голосом он сказал:

— А, это ты, дружок… Наверное, императору понравилась моя исполнительность и он решил поручить мне еще какое-нибудь дельце вроде сегодняшнего?..

— Не совсем так, почтенный сенатор, однако то, что я хочу тебе сообщить, не менее важно, чем приказ императора. Поэтому проведи-ка ты меня в какое-нибудь укромное местечко, где бы мы смогли поговорить по душам, без посторонних, даже если эти посторонние — твои преданные рабы.

Аниций Цериал кивнул и молча повел египтянина в свой кабинет, на ходу пытаясь сообразить, что же еще может быть нужно от него этому прохвосту Каллиста.

Когда они вошли в комнату, Сарт огляделся и, убедившись, что они одни, сказал:

— Милейший Цериал, я явился к тебе по поручению Каллиста. Мы, верные слуги императора, привыкшие предугадывать желания своего господина, давно терзаемся оттого, что никак не можем собраться с силами да помочь ему осуществить его заветную мечту — сделаться богом. И вот сейчас мы твердо решили, что пришло время забыть наши маленькие нуждишки, нашу большую лень, и наконец-то помочь Калигуле покинуть презренную землю. Бетилен Басс уже согласился участвовать в этом достойном деле; надеюсь, и ты не огорчишь Каллиста своим отказом?

У Аниция Цериала отвисла челюсть.

Каллист хочет убить императора, а его, Аниция Цериала, сделать соучастником… Опять его втягивают в историю, которая отдает тюрьмой и казнью… И с чего только этот хитрец взял, что он, сенатор, подходит в заговорщики? Правда, он, как и многие другие римляне, никогда не разделял буйных развлечений Калигулы и никогда не восхищался ими, но ведь он никогда и не порицал их. Нетрудно сообразить, что если императора однажды все-таки погубит ненависть его многочисленных врагов, то и его приятелям не поздоровится, но сейчас, когда Калигула у власти, было бы самоубийством выражать ему свое неудовольствие. И вот его, Аниция Цериала, сначала толкнули в одну крайность, заставив выступить на суде и сделав, таким образом, в глазах римлян приверженцем императора, а теперь толкают в другую, стремясь сделать его убийцей императора. А ведь если покушение не удастся, то телохранители Калигулы его попросту растерзают на месте… Что же ему делать?.. Отказать?.. Но отказать, когда во всем этом замешан Каллист, значит — быть зарезанным или отравленным уже сегодня (проклятый грек, конечно же, побоится, как бы он, Цериал, не выдал сей опасный замысел, и подошлет к нему убийц).

Так Аниций Цериал колебался между страхом к Калигуле и страхом к Каллисту. В конце концов сенатор решил, что на сегодняшний день могущественный вольноотпущенник все же более опасен, чем его божественный патрон.

— Я согласен вам помочь, — сказал, запинаясь, Цериал. — Правда, я уже лет десять не держал в руках оружие, поэтому моя помощь вряд ли будет существенной.

На это Сарт успокоительно ответил, что «любезному Цериалу» не о чем беспокоиться, — у него есть несколько дней, чтобы поупражняться, хотя вообще-то особого воинского мастерства ему не потребуется: пару раз взмахнул кинжалом — и готово. Затем египтянин вкратце рассказал план операции и на этом распрощался с сенатором, оставив его наедине с собственной трусостью. Сарт отправился в преторианский лагерь, чтобы повидать Марка Орбелия.

* * *

Когда Сарт подходил к казармам, день уже клонился к вечеру, было сумеречно. Занятия уже закончились, а отбой еще не проиграли. В это время преторианцы, если они не стояли на страже, могли свободно выходить из лагеря, поэтому египтянину без труда удалось вызвать Марка.

После того, как друзья обменялись приветствиями, Сарт сказал:

— Помнишь, Марк, я рассказывал тебе о своей жизни, о том, за что я ненавижу Калигулу. Ведь это злодей и тиран! Он изломал мою жизнь, и он убивает все живое — подобно Медузе Горгоне, Калигула превращает всех, на кого падает его взгляд, в мертвых телом или духом. Ну а ты, как же ты можешь служить ему?.. Неужели тебе безразличны его злодейства?

— Я служу не ему, а Риму, — ответил юноша. — Мне не больше твоего нравятся его безумства, и я никогда не собираюсь делать то, что противно моей совести, — скорее я покину преторий и пойду служить рядовым воином в легион, в действующую армию.

Сарт усмехнулся.

— Ты думаешь, что в легионе будешь избавлен от его злодейств, от выполнения его безумных приказов?.. А хоть бы и так, но тогда скажи, какой же ты защитник отечества, раз бежал от врага? Ведь Калигула — враг Рима, он впился в самое сердце твоей Родины — в достоинство ее граждан… — Сарт на миг замолчал, словно какая-то новая мысль пришла ему в голову, и тут же опять продолжал: — Вот ты, Марк, наверное, думаешь сейчас: «Какой-то египтянин, бывший раб, напоминает мне, уроженцу Лациума, о римском гражданстве, чтобы я помог ему отомстить…» Конечно, два года назад Калигула приказал убить меня не потому, что ему никак не удавалось растоптать мое достоинство римского гражданина, недавнего раба, а потому, что ему захотелось уничтожить того, кто знал, как умер Тиберий. И вот ко мне, израненному легионерами, смерть подошла настолько близко, что жизнь стала измеряться мною не сестерциями (они, как оказалось, не нужны умирающему), а тем, что можно было донести до самого последнего проблеска мысли, то есть не тем, что нужно телу, а тем, что нужно душе… Кто-то назовет это чувством выполненного долга, кто-то — доброй памятью, достоинством, порядочностью… какая разница?.. Так я узнал цену собственной жизни — оказалось, она не бесценна, потому что конечна. Так я узнал, что жизнь значит столько, сколько в ней достоинства, и только достоинство в ощущении своем способно уничтожить страх смерти, а значит, и самую смерть, ведь то, чем смерть является нам, есть страх… И вот тогда я решил, что должен убить Калигулу. Ради этого я служу во дворце, ради этого я гну перед ним спину, ради этого я льщу и лицемерю. Хитрая змея Каллист задумал убить своего господина, который стал опасен даже для него, как взбесившийся кобель. Я и двое сенаторов также вошли в число заговорщиков. Покушение состоится через два дня в императорском дворце, и нам потребуется твоя помощь.

Марк нахмурился.

— Да, я ненавижу злодейства Калигулы, но он выручил меня: освободил меня от клятвы гладиатора, дал мне оружие преторианца, наградил деньгами, за которые я выкупил тебя… То, что есть в Калигуле хорошего, было обращено ко мне, так как же я могу убить его? Чем же я буду лучше его, если убью его — того, кто помог мне? Я могу убить убийцу, но не хочу сам становиться убийцей.

Сарт с досадой выслушал Марка и с горечью сказал:

— Калигула так же добр к тебе, как добр рыболов, угощающий какого-нибудь глупого карася червяком, надетым на крючок… Разве это тебя Калигула освободил и одарил?.. Нет, он одарил твою силу и освободил тебя от клятвы гладиатора только потому, что захотел связать тебя клятвой преторианца. Но наши тела не вечны — стоит тебе получить серьезную рану (от которой да хранят тебе боги!), и ты больше не будешь нужен ему… Впрочем, для того, чтобы показаться императору ничтожнее былинки, тебе совершенно не нужно терять силу: Калигула безумен и непредсказуем, если вдруг ему захочется узнать, какого цвета твоя кровь, то он, не задумываясь о твоей преданности, пошлет тебя обратно на арену…

Египтянин говорил, а Марк, потупив голову, молчал. В конце концов Сарт решил, что в необходимости того дела, которое он предлагал юноше, нельзя было убедить, хотя можно было убедиться.

— Я вижу, нам придется обходиться без тебя, — сухо сказал он.

Холодно попрощавшись, друзья расстались, недовольные друг другом. Задумчивый Марк повернул в казарму, а Сарт отправился во дворец, в свою каморку при зверинце.

 

Глава тринадцатая. Пир

Утром следующего дня Сарт доложил Каллисту о результатах своих хлопот: согласии сенаторов участвовать в заговоре и об отказе Марка Орбелия. Выслушав египтянина, влиятельный вольноотпущенник сказал:

— Ну что же, как и следовало ожидать, твой верный товарищ не пожелал рисковать своим здоровьем ради вашей трепетной дружбы. Позаботься о том, чтобы он, по крайней мере, не проболтался… Делать нечего, придется, видно, мне просить помощь у своих старых приятелей. Может, они любят мои сестерции… Так что наведайся-ка завтра с этим вот мешком к преторианцам Квинту Сентицию и Виписку Фламинию — ты на поверку убедишься, что такие скромные подарки вместе с благоразумной боязливостью огорчить дарителя способны связать людей надежнее, чем самая крепкая дружба.

С этими словами Каллист подал Сарту мешок с сестерциями. Египтянин взял его, взвесил на руке (в мешке доставало тяжести) и спросил:

— Не лучше ли сообщить этим славным римлянам твое предложение сегодня? Если они все-таки откажутся, то мы сможем за завтрашний день подыскать кого-нибудь еще — ведь прием у Калигулы наших сенаторов назначен уже на послезавтра.

— Ни в коем случае. Они слишком жадны, чтобы отказаться от моего презента, и слишком трусливы, чтобы отказать мне, поэтому они наверняка согласятся. Однако моим ребятам нельзя оставлять время на раздумье, о наших намерениях относительно них они должны узнать в самый последний момент, а не то эти храбрецы, если дать им возможность поразмышлять, так раздразнят свой страх к императору, что, чего доброго, умудрятся обратить свое согласие и купленную верность в предательство. Так что оставь переговоры с ними на завтра, а сейчас лучше займись своими питомцами — они могут понадобиться сегодня.

Дело было в том, что на этот день в императорском дворце намечался пир, а на пирах, как известно, император нередко имел обыкновение забавляться, заставляя кого-нибудь из гостей, чей внешний вид был неподобающе величественен или чьи военные заслуги слишком расхваливали, сразиться то с медведем, то с пантерой, то с тигром (император, якобы, предоставлял им, таким образом, возможность проявить свою доблесть). В обязанность египтянина, как служителя зверинца, входило — держать зверей постоянно наготове в такие вот пиршественные дни, чтобы не рассердить Калигулу долгим ожиданием, если уж ему вздумается поразвлечься. (Сарт пересаживал зверей с помощью специальных цепей и крючьев в особые клетки, в которых они, если в них возникала необходимость, переносились в пиршественную залу. Затем в такую клетку подсаживали, по указанию императора, какого-нибудь гостя.)

Расставшись с Каллистом, Сарт направился к своим четвероногим подопечным, а грек занялся последними приготовлениями к приему гостей.

* * *

Ближе к полудню к императорскому дворцу потянулись самые богатые и знатные: то здесь, то там виднелись украшенные золотом носилки, в которых гордо восседали именитые матроны, величественные сенаторы, богатые всадники. Войдя через парадный вход дворца в широкий вестибул, приглашенные проходили между двух рядов преторианцев, выстроившихся до самого триклиния. Бывшие в числе гостей молодые римляне любовались их прекрасными доспехами, пожилые воины — их военной выправкой, юные девушки — их мужественной внешностью, почтенные матроны — их покрытой одеждами мужественностью.

Правда, преторианцы были поставлены Калигулой не для любования, а для устрашения. Император не без основания подозревал, что нажил себе немало врагов, скрывающихся за льстивыми улыбками, тошнотворной почтительностью и притворной преданностью. Боясь их, он, таким образом, хотел как следует припугнуть их.

Пройдя вестибул, гости входили в триклиний, пол которого был выложен плитами из цветного мрамора, а стены искусно украшены мозаикой. В триклинии было установлено пять громадных столов, расположенных друг за дружкой, вокруг которых рабы расставили ложа. Центральное ложе среднего стола предназначалось для императора. Вдоль стен триклиния стояли массивные гранитные колонны, напротив которых в стенах были пробиты ниши; в этих нишах находились преторианцы, обязанные внимательно следить за благонамеренностью пирующих. В их числе был и Марк Орбелий. Когорта, в которой он состоял, в этот день несла охрану императорского дворца.

Марк не был приучен к чревоугодию, подобно тому, приготовления к которому проходили перед его глазами. Юноша с удивлением смотрел на столы, ломящиеся от всевозможных кушаний, одни из которых были знакомы ему лишь понаслышке, а о существовании других он и не подозревал. То здесь, то там красовались блюда, доверху наполненные жареными раками, тарренскими устрицами, гранатовыми зернами, сирийскими сливами. Паштеты из гусиной печенки — одного из любимых лакомств римлян — стояли вперемежку с паштетами из языков фламинго, молок мурен, петушиных гребешков, мозгов фазанов и павлинов. Все эти яства, относящиеся к закускам, предназначались для того, чтобы возбудить аппетит приглашенных или, вернее, разбудить их обжорство, подготовив их, таким образом, к основной трапезе.

Вошедших в триклиний гостей встречали рабы, которые омывали им руки в воде, насыщенной благовониями, и затем отводили их к уготовленным для них ложам. Устроившись, гости приступали к закускам, не забывая и о кубках, в которые подливали вино заботливые руки императорских виночерпиев.

Хотя место Калигулы пустовало, приглашенные, казалось, не были огорчены отсутствием императора. Они дружно наполняли свои желудки, оживленно переговаривались.

— Ты, Габиний, и сам не больно часто появлялся у Калигулы, а сегодня, гляди-ка, даже привел вместе с собой дочку, этакую пугливую козочку… — сказал один тучный римлянин, на пальце которого блестело золотое кольцо всадника, своему соседу, старику лет шестидесяти, одетому в тогу сенатора.

— Поневоле явишься, когда приглашение тебе принесет центурион от самого императора, — проговорил сенатор. — Правда, не понимаю, зачем здесь понадобилась моя дочь?

— Не прикидывайся простаком, почтенный сенатор! Тебе прекрасно известно, зачем такая красавица понадобилась такому молодцу, как наш император, наш Калигула… — многозначительно, с хищной улыбкой опытного развратника сказал один из вольноотпущенников Калигулы, возлежавший по другую сторону от старого римлянина.

Лицо девушки покрылось краской стыда, а ее отец, Тит Габиний‚ мрачно нахмурился.

В это время раб громко объявил о прибытии императора. Гости, еще не успевшие как следует захмелеть, дружно встали, и, увидев входящего Калигулу, разразились криками приветствия. На этот раз император вырядился Меркурием: на нем была пурпурная шелковая хламида, в правой руке он держал жезл, а на голове у него переливался золотой обруч с маленькими крылышками.

Рядом с Цезарем плыла Августа — Цезония Милония. Сиреневая стола прикрывала мясистость ее тела, края столы волочились по полу.

Божественная чета возлегла на свое ложе, и Калигула подал знак продолжать пиршество. Кубки гостей вмиг наполнились прославленным цекубским тридцатилетней выдержки, со всех сторон понеслись здравицы в честь императора, все ликовали.

Впрочем, Калигула, против обыкновения, не обращал внимания на всеобщий восторг (то есть не окидывал грозным взором, по-орлиному, столы; не прищуривал спесиво глаза и не задирал нос, изображая величественность; не прикладывал к уху ладонь, показывая этим самым свою заинтересованность в приветствиях присутствующих и побуждая их к более громким крикам радости). Разумеется, император не был равнодушен к почестям, но на этот раз его занимало что-то другое. По мере того, как все больше гостей замечало такое странное поведение императора, в триклинии становилось все тише, пока наконец не наступила полная тишина.

Тут император перестал крутить головой и уставился в одну точку, видно, отыскав того, кто был ему так сильно нужен. Тит Габиний, с тревогой наблюдавший за Калигулой, с ужасом увидел, что столь пристальное внимание императора было привлечено к его дочери, Габинии…

На лице не спускавшего с нее глаз Калигулы все больше расцветало сладострастие, Габиния все больше краснела, Тит Габиний все больше отчаивался, его старческие щеки стремительно покрывались лихорадочным румянцем гнева.

Калигула не привык обуздывать свои страсти. Не в силах далее сдерживать свою похоть, он воскликнул:

— Какой же ты, Тит Габиний, подлец, — скрывал от своего господина такую кралю! Да, недаром Сергий Катул прожужжал мне о ней все уши! Так что не забудь поблагодарить его — сегодня твоя дочь, подобно Данае, удостоится чести испробовать бога, и уж в золотом дожде, клянусь Юпитером, не будет недостатка!

Калигула, не дожидаясь ответа старого римлянина, тут же вскочил со своего ложа, а рабы, привыкшие к таким сценам, молча подхватили под руки Габинию. В этот момент Тит Габиний горестно воскликнул:

— О государь!.. Лучше возьми все мои богатства, но пощади мою дочь, мою единственную дочь, которая еще не познала мужа!..

— Ты, кажется, осмеливаешься возражать мне, вздорный старик! — вскричал Калигула. — Твоя дочка слишком румяна — маленькое кровопускание, клянусь Асклепием, ей не повредит!

Сказав это, мерзкий сластолюбец, не оглядываясь, поспешил к выходу; рабы потащили за ним плачущую и упирающуюся Габинию. Ее отец, давясь старческими слезами, в изнеможении опустился на ложе.

Чем же занималась Цезония, пока шел сей занимательный разговор? Цезония ела. Перед императрицей стояло большое блюдо с соловьиными язычками, сваренными в молоке кобылицы, вот ими-то и увлеклась Августа. Когда Калигула вышел, она сказала одной знатной Матроне, Цинии Арестилле, возлежавшей рядом с ней:

— Эта дуреха так ревет, будто ее вот-вот разорвут… А там всего делов-то — стоит только расслабиться…

— А ты не боишься, что эта молодка утомит цезаря? — спросила Арестилла низким, с хрипотцой голосом.

— Эта-то пигалица? Да мой Гай справится с десятком таких прозрачных созданий, которые и всем скопом не дадут ему то, что даю я… Это для него вроде разминки — вроде вот этих паштетов, тогда как обед еще впереди — Цезония гордо обхватила и приподняла свои тяжелые груди.

— Таким молодцом был и мой покойный муж, Авл Анний. Даром что старик — и днем, и ночью он был готов к любви. И каков привереда! — все время подавай ему новое. Я извела целое состояние на наложниц. Бывало, спросишь у рабыни: «Где хозяин?», а она показывает между ног… Это-то его и погубило: мне самой пришлось стаскивать его с наложницы — старый лакомка испустил дух, взобравшись на нее (а та растеряха стала орать, будто ее насилуют).

Цезония поперхнулась.

— Чтоб ты проглотила свой грязный язык, а не то накличешь беду!.. Нет, с Гаем такая гнусность не случится — ему ведь нет и тридцати, а твоему муженьку, когда он умер, было за семьдесят…

Матроны продолжали беседовать, гости тем временем болтали не менее оживленно, не отставая от них (молчание могло бы быть принято за неодобрение действий цезаря).

— Этот старый осел, почтенный сенатор, остался, кажется, недоволен оказанной ему милостью, — насмешливо сказал Сергий Катул, обращаясь к своим соседям, которые встретили его слова скабрезными ухмылками.

— Он, глупец, должен был еще и благодарить императора, — проговорил Квинт Люппий, один из приятелей Катула.

— Его следовало бы проучить за строптивость, — сказал другой. — И как только Калигула не приказал ему самому держать за ноги свою дочку? Ведь именно так божественный поступил год назад с Децимом Страгулоном.

Собеседники загоготали, видно, представив подобную сцену с Титом Габинием.

— Вот бы ты, Катул, и рассказал этому глупцу, как сладка милость императора, — усмехнулся Гней Фабий с другого конца стола. — Тебе-то она хорошо знакома!

Гней Фабий и Сергий Катул, оба — любимцы Калигулы, не переставая, враждовали друг с другом, борясь за влияние на императора. Однако если один стремился заслужить признательность Калигулы, потакая его распущенности (что Катулу при его достоинствах было совсем нетрудно), то другой — потакал его жестокости (самого Гнея Фабия, впрочем, тоже никто не обвинил бы в излишней мягкости). Гости, сидевшие с ними за одним столом, слушали их пререкания с веселым видом, поддерживая то одного, то другого (отдать полностью предпочтение или Фабию, или Катулу было опасно — это могло бы вызвать злобу обделенного).

— Да Катул, небось, боится, как бы красотка не переманила императора, — сказал всадник Аппий Поппей, возлежавший на одном ложе с Гнеем Фабием. Поппей считал себя большим знатоком любовных утех. — Этим распутницам стоит только почувствовать вкус обольщать — и их уже не отвадить… Когда малышка кричит — ее одолеешь да отбросишь, а когда она ластится, то тут смотри в оба, как бы самому не оказаться побежденным.

Марк Орбелий с негодованием наблюдал за той отвратительностью, которая развертывалась перед его глазами. Калигула, Тит Габиний, Габиния… Ему казалось, что молодую римлянку жадно ухватило какое-то зловонное болото, липкая грязь облепила-облапила ее и потянула в пучину… Да и что, кроме отвращения, может вызвать мерзкий обрубок, приготовившийся, словно ядовитый червяк, ужалить белое тело — только, разве что, еще и желание раздавить его?..

Так что же он, Марк, должен был сделать?.. Вмешаться, убить Калигулу? Но в переполненном преторианцами зале это было совершенно невозможно, даже при его силе и ловкости, — так, по крайней мере, думал сам юноша. Конечно, в этой его уверенности в бессмысленности вмешательства была известная доля опасения за себя, страха за свою жизнь, ведь он бы неминуемо погиб, если бы попытался убить Калигулу, независимо от успешности такой попытки.

Но разве можно живым винить живого в том, что тот не хочет умирать, спасая другого, или даже не другого — не жизнь другого, а другого честь — этакую штучку, что между ног?..

…Когда рабы привели назад растрепанную и всхлипывающую Габинию, за которой горделиво шествовал Калигула, Тит Габиний принялся непослушным языком проклинать императора и призывать на него гнев богов. Калигула было нахмурился, но вместо того, чтобы разъяриться, оглушительно захохотал. Тут же засмеялись гости и Цезония — все увидели, как Мнестер стал носиться вокруг обесчещенной, смешно изображая ее отчаяние трагически сведенными бровями и ладонями, зажатыми в горсть на том самом месте, что пониже пояса. Это спасло сенатора — вдоволь навеселившись, Калигула приказал вытолкать в шею «старого ворчуна и его дочь-поганку, ревущих тогда, когда другие бы радовались».

Рабы выполнили приказание императора. Пир продолжался, голоса гостей, разгоряченных вином, не умолкали. Вскоре была объявлена перемена блюд, и рабы стали заставлять столы новой снедью: тут были и родосские осетры, и лангусты, и громадные мурены, и жареные дрозды под соусом из шампиньонов, и нежные спинки беременных зайчих в обрамлении спаржи. Гости ели и пили, прославляя Калигулу: Когда у многих из них стали заплетаться языки и блуждать взоры, рабы внесли десерт: орехи, африканские смоквы, засушенные финики, маслины, сваренные в меду. Особого внимания гостей удостоился пирог в виде громадного фаллоса, покрытого глазурью. Его поставили на стол, за которым возлежал император, а несколько фаллосиков поменьше поместили на другие столы.

— Будь здоров, божественный, слава тебе! — закричали все.

— Хвала Приапу, я здоров… Думаю, что в следующий раз ты высмотришь для меня кого-нибудь получше, чем эта плакса, — медленно проговорил Калигула, обращаясь к Сергию Катулу (так говорят пьяные, когда речь уже перестает повиноваться им, но рассудок их еще не уснул).

Прежде чем молодой развратник успел ответить, послышался чей-то хриплый голос, ярко размалеванный подобострастием:

— Твой старый слуга рад вновь послужить тебе, о божественный… У меня есть на примете одна красотка, которая, клянусь твоим гением, будет послаще, чем крикунья этого мошенника Катула.

Марк стоял неподалеку от места, где возлежал Калигула, поэтому он хорошо слышал разговор достойных римлян, хотя и не видел их, — их загораживали колонны. В грубом голосе человека, опередившего Катула, юноше послышалось что-то знакомое.

— Давненько тебя… ик!.. не было видно в Риме. Что же это ты забыл своего императора? — поинтересовался Калигула у невидимого для Марка льстеца.

— Клянусь богом, я покинул Рим только для того, чтобы подыскать какое-нибудь милое создание, единственно достойное служить тебе своими прелестями…

Если бы Марк мог не только слышать, но и наблюдать за сотрапезниками Калигулы, то он увидел бы, как смачно чмокнула в щеку говорящего большая куриная кость, вымазанная в соусе.

— Ну а я, что же, недостойна, что ли?

Кость принадлежала Цезонии. Августа была равнодушна к тому, сколько у императора наложниц, но вот единственной-то была она одна…

— Ты бы лучше запустила в него все блюдо, — сказал Калигула и, пуская слюни, поцеловал Цезонию. — Можешь быть спокойна, моя курочка, — если я иной раз пью и цекубское, и хиосское, и сетийское, то это не значит, что я откажусь когда-нибудь от моего любимого фалернского…

У Валерия Руфа (а это был именно он) задрожали губы.

— Прошу тебя, о цезарь, и тебя, Августа, простить меня… Во всем виноват мой пьяный язык — он сболтнул что-то свое, тогда как я только хотел сказать, что моя красотка будет получше иных наложниц, но сравнивать ее с… хм… божественной Августой мне даже не пришло в голову…

Сенатор еще долго извинялся, что-то там бормотал, но августейшие супруги, казалось, не слушали его: Цезония в полудреме от съеденного и выпитого о чем-то вяло переговаривалась со своей соседкой, а Калигула, не отрываясь, пристально смотрел на вино в своем стеклянном кубке (можно было подумать, что император о чем-то напряженно размышляет, между тем как Калигула попросту осоловел от вина).

Наконец взор цезаря покинул кубок и остановился на Валерии Руфе, который все еще продолжал оправдываться.

— Так где же она, твоя девчонка?.. Давай, волоки ее сюда…

— Я доставлю ее тебе завтра же, государь, и тогда ты сам убедишься в смазливых достоинствах Орбелии. Но глупышка может, чего доброго, не поверить такому счастью — тому, что ты хочешь ее видеть, и тогда мне понадобится какое-нибудь доказательство моей правдивости.

— Какое еще доказательство?.. Ну да ладно, пусть Каллист черкнет пару строк от моего имени, хотя не знаю, достойна ли она письменного приглашения цезаря…

Сказав это, Калигула кивнул в сторону своего любимца Каллиста, который возлежал за одним столом с ним.

— Пусть достойный сенатор пройдет в канцелярию сразу же после нашей трапезы — я дам ему такое приглашение, — сказал Каллист вполне трезвым голосом. Грек всегда воздерживался от обильных возлияний, боясь утопить в них свое верное оружие — лукавство. — А чтобы это приглашение выглядело достаточно убедительно, я могу дать в придачу к нему десяток преторианцев.

— Мне будет достаточно и своих рабов, — проговорил Валерий Руф…

Марк, слушая беседу славных римлян, все больше мрачнел. Он узнал Валерия Руфа и с первых же слов сенатора понял, что речь идет о его сестре. И вот теперь-то он возненавидел не только злодеяния Калигулы — нет, он ненавидел его самого.

Каким же он был глупцом, когда считал, что человек обезображивается дурными поступками так же, как чистый в своем истоке ручей мутнеет, пересекаясь людьми или животными; и как из ручья можно напиться, достигнув его истока, так от любого, даже от Калигулы, можно добиться участливости, если его не раздражать и не провоцировать.

Да, прав был Сарт — у этого тирана нет ничего человеческого. Как источник, бьющий мертвой водой, никогда не сможет стать живительным, так и Калигула со всеми его пороками никогда не сделается человечным. Теперь Марк ругал себя за то, что, жалея Габинию, он даже не подумал, как отомстить за нее Калигуле… или даже нет, не отомстить, а уничтожить его, это кровожадное чудовище.

Марк решил во что бы то ни стало добиться с завтрашнего дня отпуска, чтобы с оружием в руках воспрепятствовать Валерию Руфу осуществить задуманное им злодейство.

* * *

Пока шел пир, Сарт крутился в толпе рабов и прислужников у стола Калигулы, ожидая, не понадобятся ли императору его звери. Египтянин хорошо слышал все, о чем говорили за столом. Марк рассказал ему о своей сестре, и он, услышав ее имя из уст Валерия Руфа, понял, что именно о ней шла речь, именно ее сенатор вызвался доставить к Калигуле (уж, разумеется, не для нравоучительной беседы).

«Ну ничего, я помешаю злодейству — этому сенатору, который зовется Валерием Руфом, не выбраться из дворца, — подумал Сарт. Он найдет свою погибель там, где ищет погибель для других».

Пир продолжался всю ночь. Под утро император, которого вконец развезло, отправился в свою опочивальню (рабам пришлось вести его под руки — он еле держался на ногах), вслед за ним побрела Цезония. Немного погодя, гости стали покидать дворец — одних тоже выводили под руки, других выносили.

Валерий Руф казался трезвее обыкновенного, наверное, потому, что удовлетворение сжигавшей его жажды мести сулило ему большее наслаждение, нежели опьянение. Когда он, вместе с другими гостями, направился к выходу (из триклиния сенатор собирался сразу же пройти в канцелярию Каллиста), к нему подошел Сарт.

— Каллист, мой господин, приказал мне проводить уважаемого сенатора в его кабинет, — сказал египтянин, склонившись.

Как и следовало ожидать, Валерий Руф принял Сарта за одного из служек всесильного фаворита. Он кивнул и, ничего не сказав, пошел вслед за египтянином.

Сарт молча повел сенатора по многочисленным коридорам и переходам дворца. Кое-где встречающиеся преторианцы провожали их равнодушным взглядом — все они знали египтянина, который часто водил то одного, то другого любопытного римлянина посмотреть императорский зверинец (разумеется, с ведома Калигулы или Каллиста).

Валерий Руф долго не появлялся во дворце, да и раньше был знаком только с его триклиниями да парадными залами, поэтому он быстро запутался в палатинском лабиринте. В одном из коридоров, по которому они шли, Сарт резко обернулся и сказал:

— Каллист велел тебе ожидать его здесь.

Не дожидаясь расспросов сенатора, египтянин сразу же вышел, прикрыв за собой дверь, через которую они только что вошли.

Валерий Руф остался один. Оглядевшись, он понял, что место, в котором он оказался и которое он сначала принял за очередной коридор, на самом деле было небольшой комнаткой. В эту комнатку вела только одна дверь, через которую они вошли и которую, выходя, так заботливо прикрыл его провожатый. Тусклый свет зарождающегося утра проникал в нее через маленькое оконце, расположенное высоко от пола; оконце выходило в какой-то маленький дворик. Стены комнаты были расписаны сценами с изображением охоты, а пол был, похоже, деревянный, а не мраморный, как во всем дворце.

Валерий Руф нагнулся, чтобы получше рассмотреть довольно широкую щель между досками пола, показавшуюся ему чем-то странной. Вдруг пол заскользил у него под ногами, и грозный сенатор полетел куда-то вниз.

Не успев как следует крикнуть, Валерий Руф приземлился на ворох соломы, устилавшей подземелье, в которое он попал. В тот же момент створки пола, служившего, оказывается, и потолком, беззвучно сомкнулись.

Сенатор оказался в темном помещении, не имевшем окон; лишь небольшой его участок освещался слабо горевшим факелом, прикрепленным к стене. В одну из стен, похоже, была вделана дверь, и Валерий Руф направился туда.

Сенатора остановило громкое рычание. Оглянувшись, Валерий Руф увидел громадного льва. Он закричал, и в этом крике было так же мало человеческого, как и в рыке зверя. Вся его жизнь пронеслась перед ним. Чувствовал ли он раскаяние за те преступления, которые совершил?.. Нет, только сожаление, что ему больше никогда не придется наслаждаться своим богатством и страхом своих врагов, да злобу на самого себя — ведь он так глупо попался!..

А через мгновение все его существо захлестнула волна страха, и больше не было места ни сожалению, ни злобе.

Спустя некоторое время в подземную комнату, оказавшуюся ловушкой для Валерия Руфа, вошел Сарт. (Предварительно египтянин намотал на специальный блок цепь, к которой был прикован хищник, оттащив его, таким образом, к стене.) С сенатором было все кончено — в большой луже крови валялись лишь обглоданные кости того, кто много лет внушал смертельный страх не имевшим достаточной защиты от его ненависти…

Эта ловушка была устроена по приказанию Калигулы для тех, чьими действиями (или бездействием) император был недоволен и от смерти которых он собирался получить удовольствие. Из специального решетчатого окна в стене Калигула любил наблюдать, как удивление жертвы сменяется страхом, страх — отчаянием, отчаяние — предсмертным воплем. Сарт, как служитель зверинца, ухаживал за львом-людоедом, поэтому он прекрасно знал устройство ловушки.

* * *

Сарт видел Марка, когда тот стоял на страже в триклинии, и не сомневался в том, что молодой римлянин, конечно же, слышал разговор Валерия Руфа с Калигулой. Поэтому египтянин, уничтожив следы львиного пиршества, поспешил в преторианский лагерь — он хотел успокоить Марка, а заодно передать людям Каллиста мешок с сестерциями вместе с предложением их благодетеля.

Подходя к казармам преторианцев, Сарт увидел, как из ворот лагеря выехал всадник в темном плаще, подпоясанный мечом. Всадник быстро поскакал по дороге ему навстречу. Расстояние между ними быстро сокращалось, и вскоре в этом нетерпеливом наезднике египтянин признал своего друга, Марка Орбелия.

Марк летел во весь опор и, пожалуй, не заметил бы Сарта, если бы тот не окликнул его. Сдержав коня, молодой римлянин прерывающимся голосом сказал:

— Привет тебе, Сарт! Извини, сейчас я очень спешу. Давай поговорим как-нибудь в другой раз.

— Да, я вижу, как ты несешься, словно тебе не терпится упасть и сломать себе шею. Но на то я и друг тебе, чтобы удерживать тебя от безрассудства. Поворачивай-ка назад — ты уже встретил того; кто был так нужен тебе.

Сарт заметил на лице юноши нетерпение, и ему ничего не оставалось делать, кроме как поведать своему приятелю о том, какое отношение может иметь отнюдь не любопытный и ничуть не любящий животных сенатор к его зверинцу. Заканчивая свой рассказ, египтянин сказал:

— Так что, стремительный юноша, придержи-ка коня! Валерий Руф, этот любитель чужих страданий, больше никогда не будет наслаждаться ими.

У Марка будто гора свалилась с плеч. Правда, к его радости примешивалась известная толика горечи, ведь прежде чем скатиться до безучастия к беде Габинии, он поскользнулся на отношении к злодействам Калигулы в том самом разговоре с Сартом, когда он отказался принять участие в заговоре. Юноше показалось, что он был просто безразличен к тирану, и это безразличие к тирану равнодушие к его жертвам — он скрыл за дрянными ширмами честности и справедливости (честность и справедливость будто бы мешали ему навредить человеку, которому он был вроде как обязан).

— А как же Калигула? — виновато спросил Марк.

— Калигуле мы предъявим счет завтра. Однако поскольку в подобных исках судьей является фортуна, то мы можем и прогореть, а тогда нам придется заплатить за судебные издержки своими жизнями. Но если мы победим, то тем самым выиграют жизни те, кто рискует потерять их, если будет жив Калигула.

— Да, теперь я вижу, что ты был прав, когда говорил, что необходимо убить Калигулу. Я же ошибался… — проговорил Марк задумчиво. — Нет, не ошибался, а боялся. Боялся за себя, когда рассуждал, что если, мол, Калигула не угрожает мне и даже помог мне, то и я не могу поднять руку на него. Я совершенно позабыл о людях, как будто сам я не человек. Я помнил только о себе, о собственной жизни, как будто другие не живут, а я не смертен… Тогда я отказал тебе, а теперь прошу — не отказывай сейчас мне, позволь и мне быть человеком, а не обезумевшим от страха куском плоти…

— Ну-ну, больно-то можешь меня не уговаривать, — ответил, улыбнувшись, Сарт. — Я не собираюсь слишком упрямиться — я соизволяю тебе рискнуть собственной шкурой в этом дельце.

Затем египтянин подробно разъяснил Марку, в чем должно заключаться его участие в заговоре, и друзья расстались.

Сарт направился к Бетилену Бассу, а от него — к Аницию Цериалу. Воротившись во дворец, египтянин сразу же нашел Каллиста и сообщил ему о том, что сенаторы подтвердили свою готовность участвовать в заговоре, а сестерции грека остались неиспользованными.

Каллист выслушал своего поверенного и сказал:

— Ну что же, если опытный садовник Калигула взрастил в твоем дружке такую ненависть к себе, то она, конечно, будет культурой более жизнестойкой, нежели та исполнительность, которую я взлелеял в своих приятелях, подкармливая их сестерциями…

Умный делает ставку не на жадность или дружбу, которые могут быть запущены страхом, а на ненависть — вот истинное чувство, которое не изменит. Так что раз твоего приятеля обуяла злоба к Калигуле и только поэтому он согласился помочь нам — тем лучше для нас, ну а сестерциям я уж найду применение…

Заговорщики еще долго уточняли свои планы на завтра и расстались очень поздно.

 

Глава четырнадцатая. Покушение

И вот наступил день, когда в сердце Римской империи, на Палатине, должно было совершиться задуманное египтянином и греком.

Весь вчерашний день Калигула выдыхал винные пары, но теперь он был достаточно трезв, чтобы опьянение уже не притупляло такие тонкие материи его души, как злорадство и высокомерие. Именно сегодня Бетилену Бассу и Аницию Цериалу было приказано доложить о том, с какой радостью, и усердием они выполнили, его поручение — стать лжесвидетелями, и императору не терпелось понаблюдать, как их трусость будет смирять их гордыню, ведь нет ничего приятнее наблюдения за тем, как человек, считающийся честным и считающий себя честным, становится подлецом, якобы принуждаемый обстоятельствами (как будто они могут принудить!). Ах, как ему не хочется подло поступать, как он стремится уклониться от того, что ему навязывает судьба, пытаясь обмануть или подкупить ее, используя все доступные ему средства, старательно избегая только самой малости — того, что может поставить под угрозу его жизнь.

Бетилен Басс проснулся, по своему обыкновению, еще затемно. Впервые за несколько месяцев он обрадовался наступающему дню, ведь именно этот день должен был воскресить его порядочность. Наконец-то он избавится от невыносимого позора, который тяжким грузом висит на нем…

Облачившись в тогу сенатора, Бетилен Басс направился к Аницию Цериалу, чтобы затем вместе с ним, как это было задумано хитроумным Каллистом, проследовать в императорский дворец. Разумеется, сенатор не забыл прихватить с собой кинжал, который, как он думал, должен был бы положить конец царствованию тирана.

Аниций Цериал встретил своего коллегу, старательно изображая робость (именно так Цериал расположил морщинки на своем лице, хотя в глубине души он скривился, будто отведавши чего-то горького).

— Привет тебе, Басс, — доброжелательно сказал сенатор. — Я знаю, что тебя тоже, как и меня, полюбил это пронырливый слуга Каллиста. Ну как, собираешься ли ты сегодня у императора не только расписывать, какие прекрасные качества были проявлены тобой на суде, но также и продемонстрировать некоторые другие?

— Я уже достаточно искривлялся, улыбаясь тому, что мне противно, и возмущаясь тем, чем надо восхищаться, — твердо ответил Бетилен Басс. — Я не мим и не паяц — я не собираюсь ничего декламировать или демонстрировать. Я просто выполню то, в чем поклялся великим богам, я просто сделаю то, что должен сделать. Я должен возродить свое достоинство, и для этого я спасу Рим от тирана — я убью Калигулу. А ты, неужели ты колеблешься?

— Что ты! Мне так же тяжело, как и тебе, и я не менее твоего хочу быть честным, и я не более твоего боюсь за себя, — поспешно сказал Цериал. — Пусть погибнет злодей, пороки которого, словно язвы, разъедают наше отечество!

Высказавшийся с такой решительностью и непреклонностью сенатор, однако, не был в действительности наделен этими качествами. Ведь Аниций Цериал был трусом — да-да, всего лишь трусом, а трусость так мягка, подвижна и трепетна, что, даже надевши личину храбрости, она всегда остается зыбкой, как студень. Император пока что не угрожал непосредственно Цериалу, и сенатору не хотелось лезть в логово волка только для того, чтобы потом похвастаться его шкурой. Однако Каллист неутомимо подталкивал его прямо в волчью пасть, и Аниций Цериал вконец намучился от страха. Так трусливая собака мечется между зверем и охотником, ужасаясь то клыкам одного, то тяжелой дланью другого.

Из дома Цериала сенаторы направились прямо на Палатин. Во дворце их уже поджидали рабы, которым Каллист велел сразу же отвести сенаторов, как только они появятся, к императору (отвести сразу же и без обыска — император дожидается сенаторов чуть ли ни с самого вечера, не заставлять же его еще и ждать, пока их ощупают! Кроме того, эти сенаторы доказали свою преданность императору, они птицы известные — то ли гуси, то ли курицы, то ли трясогузки, но уж, по крайней мере, не орлы с железными перьями).

Когда рабы вели Бетилена Басса и Аниция Цериала в покои цезаря, навстречу им попался, как бы случайно, Сарт. В правой руке египтянин сжимал свиток — знак того, что все идет по намеченному плану.

Чем ближе Аниций Цериал подходил к комнате, где Калигула по обыкновению принимал сенаторов, тем сильнее страх перед Калигулой вытеснял из него страх перед Каллистом. Цериалу мерещились римляне, убитые Калигулой: одни из них были отравлены, другие — задушены, третьи — брошены диким зверям на растерзание. И вот теперь подошел его черед. Ведь если даже покушение удастся, если даже нелепая случайность поможет им осуществить задуманное, то все равно сбежавшаяся челядь, раскормленная Калигулой, убьет его. Так что же ему делать, как спастись?..

Наконец сенаторы подошли к зале, где находился Калигула и где им предстояло его убить. У дверей на страже стояли два преторианца, один из которых, как уверял их ловкий помощник Каллиста, египтянин Сарт, должен был помочь им.

Да, Марк Орбелий готов был выполнить то, что ему поручили. Согласно замыслу Каллиста, первый удар цезарю должен был нанести Бетилен Басс, а Марк, услышав шум, обязан был помешать кому бы то ни было войти в комнату.

Сенаторы миновали преторианцев и, отворив дверь, попали в небольшую приемную. Там их встретил старый раб-именователь Калигулы. Старик увидел сенаторов и неспеша подошел к двери, которая вела в аудиенц-зал. Когда он стал открывать ее, чтобы доложить Калигуле о прибывших, Цериал ринулся к нему.

Сенатор оттолкнул старика, рванул дверь и бросился в комнату, громко крича:

— Спасайся! Спасайся! Тебя хотят убить!

Калигула в это время восседал на роскошном троне, упиваясь своим величием и всемогуществом, покоящимся на безнаказанности. Он с ужасом услышал страшный крик Цериала‚ и в то же мгновение лицо его, такое самодовольное, покрылось каплями холодного пота, он весь как-то сморщился, осунулся.

— Предатель! — яростно вскричал Бетилен Басс и, выхватив кинжал, кинулся вслед за Цериалом.

Калигула заметил блеск оружия… Цезарь тонко, по-заячьи, крикнул и бросился в неприметную дверь позади трона, которая вела в коридор, сообщавший его покои с канцелярией.

* * *

В конце этого коридора, сулящего Калигуле спасение, сокрытый колонной, притаился Каллист. Вольноотпущенник императора сжимал рукоятку маленького кинжала.

Кто знает, какие чувства привели грека сюда и вложили в его руку оружие — гнев, ненависть или страх?.. Но, по крайней мере, было ясно, что Сарт ошибался, когда подозревал Каллиста в неискренности — в том, что грек только на словах хотел устранить Калигулу, а на деле, возможно, мечтал об устранении его врагов — сенаторов. Сарт ошибался — Каллист, видно, и в самом деле хотел убить Калигулу, да и разве могло быть иначе?.. Какими бы ни были чувства Каллиста, они никогда не выплескивались за рамки холодного расчета.

С каждым днем Каллисту становилось все труднее с цезарем — Калигула все чаще представлял себя богом и, как это нередко бывает, все больше считал себя таковым, путая представление с действительностью. А ведь богу не нужны помощники… Если раньше император слушался своего советчика-вольноотпущенника, то теперь лишь прислушивался к нему. В безумную императорскую голову того и гляди могла забраться мысль, что она, эта голова, сможет и совсем обойтись без грека…

Словом, Каллисту стало ясно — императору надлежало умереть, и как можно скорее. Другое дело — что нужно было сделать для этого?

Тайный путь показался греку наименее опасным: в случае удачи покушения он получал лавры тираноборца, в случае неудачи ничего не терял. Так Каллист вступил в соглашение с сенаторами, но было бы несправедливо обвинять его в том, что он намеревался намозолить исключительно их нежные руки. Грек предполагал, что, возможно, неумехи-сенаторы и не убьют Калигулу, но они, по крайней мере, сыграют роль загонщиков (так и получилось: Калигула и в самом деле спешил на кинжал своего вольноотпущенника) и, самое главное, — роль ответчиков за убийство цезаря… Сенат ненавидел Калигулу, но сенат был далеко, преторианцы — рядом, и ничего не было бы удивительного в том, если бы им вдруг захотелось в память о полученных от цезаря сестерциях под горячую руку отомстить его убийцам.

…Император, задыхаясь, вбежал в коридор, и Каллист флегматично подумал: «Эх, растяпы… Видать, упустили Калигулу. Придется мне самому прикончить его, а там уж боги помогут мне улизнуть отсюда». Грек поднял руку, с кинжалом — оставалось лишь дождаться, когда Калигула поравняется с колонной, за которой он скрывался.

Не, успел цезарь пробежать и половину пути, отделяющего его от спасительной двери в канцелярию и от притаившегося рядом с этой дверью Каллиста, как она распахнулась — из канцелярии выскочил Кассий Херея. Преторианский трибун, чья когорта в этот день несла охрану императорского дворца, побежал навстречу Калигуле‚ на ходу доставая из ножен меч. В тот же момент из кабинета, с такой поспешностью покинутого Цезарем, выскочил Бетилен Басс.

Калигула стал останавливаться. Ему показалось, что преторианский трибун заодно с заговорщиками, что Кассий Херея хочет убить его… Ноги императора подкосились, и он упал.

— Не бойся, цезарь, я спасу тебя! — крикнул преторианец.

К счастью для Калигулы, тех нескольких шагов, которые ему удалось сделать до своего падения, оказалось достаточно, чтобы Кассий Херея добежал до него раньше, нежели это сумел бы сделать сенатор.

Однако Бетилен Басс даже не пытался догнать Калигулу — как только он увидел, что ему все равно не опередить преторианца, он остановился.

Дело было проиграно: Калигула спасся. Дело было проиграно, но он, Бетилен Басс, не проиграл — ведь он сумел одолеть все грязное, все трусливое, все низкое в себе, отбросить всю эту мерзость со своей души. Больше никогда Калигула не будет наслаждаться его унижением, он победил судьбу, сделавшую его подданным, она более не в силах властвовать над ним.

И кинжалом, приготовленным для Калигулы, сенатор ударил себя в то место, где у человека находится сердце…

Каллист скрипнул зубами: больше надеяться ему было не на что. Тут как раз из канцелярии выбежала большая толпа рабов, привлеченных шумом. Рабы сразу же кинулись к валявшемуся на полу императору, и Каллист неприметно присоединился к ним — благо, его туника была такого же блекло-серого цвета, как и у них.

Вслед за рабами из канцелярии выбежали преторианцы, вместе с Хереей они подбежали к телу сенатора и несколько раз пнули его ногами — не по злобе, а чтобы убедиться в смерти заговорщика. Неопровержимое доказательство точности удара сенатора было получено — Бетилен Басс не шевельнулся. Для верности преторианцы все же пару раз ударили его в грудь, а затем кинулись в приемную. Оттуда доносился шум, в котором опытный воин без труда различил бы лязг железа — характерную музыку битвы, которую создавали самые проникновенные инструменты в мире — мечи.

Музыкантами были преторианцы и Марк Орбелий. Как только из покоев императора донесся шум, юноша выполнил свой долг — он обезоружил преторианца, стоявшего на страже вместе с ним, и теперь, прислонившись спиной к двери (она вела в приемную императора), отражал атаки сбегавшихся отовсюду воинов. Преторианцы пробежали аудиенц-зал императора, не обратив внимание на валявшегося в углу Цериала (сенатор даже не стонал, опасаясь быть вгорячах убитым), пробежали приемную и распахнули с внутренней стороны дверь, которую охранял Марк. Молодой римлянин не мог оглянуться — он был бы тут же пронзен своими противниками, и Кассий Херея без труда оглушил его, ударив плашмя мечом по голове. Марк упал.

Тем временем Каллисту удалось пробраться сквозь толпу рабов, окруживших императора (некоторые из них, придя в себя, узнавали фаворита и сами давали ему дорогу, сторонясь его).

Склонившись над Калигулой, грек поразился его бледности. Глаза императора были закрыты, однако он, увы, не умер — Калигула ровно дышал. Каллист достал из-за пазухи флакончик с пахучей солью и поднес его к носу цезаря.

Калигула застонал и открыл глаза. Рабы запричитали. Каллист, бормоча что-то успокоительное, помог императору подняться и медленно повел его в канцелярию.

Пройдя небольшой коридор, Калигула и Каллист, окруженные рабами, вошли в маленькую комнатку, служившую триклинием. Императора била крупная дрожь. Он опустился на ложе и прохрипел:

— В тюрьму… Негодяев — в тюрьму… Позвать сюда Гнея Фабия, пусть он займется этим делом, он предан мне… Нет, нельзя верить и ему, пусть за ним присмотрит Сергий Катул — они слишком ненавидят друг друга, чтобы сговориться… А ты, мой верный Каллист, присмотри-ка за ними обоими…

В этот момент в комнату вошла Цезония, и Каллист поручил ей успокоение ее напуганного мужа. Сам же фаворит отравился отдать необходимые распоряжения претору Фабию и гуляхе Катулу, а заодно и принять надлежащие меры к сокрытию своего участия в заговоре, который постигла такая неудача.

 

Часть третья. Претор

 

Глава первая. Путешествие

После того как Марк, сраженный Кассием Хереей, потерял сознание, преторианцы оттащили его в дворцовый эргастул — тюрьму, предназначавшуюся для провинившихся императорских рабов (впрочем, всадники да сенаторы тоже не считались там большой редкостью). Вот на ее-то холодном полу Марк и пришел в себя.

В голове его стоял какой-то гул, а на душе лежала тоска-мокрица. Руки юноши были заведены за спину и связаны, толстая веревка больно вгрызалась в запястья.

Смерть опять подступила к нему, но не так, как тогда, на арене, когда ему пришлось сражаться с Тротоном… Тогда он сражался с человеком, а не со смертью, и победил-то он человека, а не смерть; сейчас же у него не было противника, который нес бы ему смерть и которого надлежало победить, чтобы остаться в живых, — сама смерть пришла за ним, потому что не в силах смертный, покушавшийся на жизнь цезаря, избежать казни. Цезаря можно было убить, но не победить, сражаясь, — за Калигулой стояла вся Римская держава, купленная гвардия и подкупленные легионы. Неудача заговора означала смерть для заговорщиков; телом невозможно было бороться со смертью, а вот духом, душой?..

Кто-то зашевелился в темном углу камеры и залепетал что-то жалобное, невнятное. Марк приподнялся — там, на соломенной подстилке, валялся Цериал…

Охрану узников несли двое: Децим Помпонин — тот самый ветеран, под началом которого Марк делал первые шаги на служебном поприще, и Луций Метем — преторианец когорты Кассия Хереи. Стражники неподвижно и молчаливо стояли у дверей темницы; они зашевелились лишь тогда, когда в эргастул пожаловал сам преторианский трибун. Вместе с Кассием Хереей в эргасгул вошли три дюжих преторианца.

— Ну что, ребята, как там эти… заговорщики? — негромко спросил Кассий Херея.

— Да что-то их не слышно — наверное, еще не очухались, — равнодушно произнес Децим Помпонин.

— Вот тебе, Децим, приказ императора, — продолжал Херея. — Возьми-ка моих молодцов (он кивнул на своих спутников) и проводи обоих заговорщиков в Мамертинскую тюрьму. Да смотри, чтобы они у тебя не сбежали дорогой, а не то все вы лишитесь голов, да и я, пожалуй, составлю вам компанию.

Децим Помпонин ответил, что приказ ему ясен, и Кассий Херея удалился — видно, в этот день преторианскому трибуну хватало забот.

Старый воин принялся возиться с заржавленными засовами тюремной двери. Некоторое время засовы были отодвинуты, дверь распахнута, и Помпонин вместе с Луцием Метеллом и Авлом Цинноном (так звали одного из преторианцев, приведенных Хереей) вошел в камеру; двое преторианцев остались снаружи.

Ветеран подошел к Цериалу и небольно пнул сенаторское тело ногой.

— Вставай! Выходи! — коротко бросил он.

Цериал медленно поднялся.

— Вы… что вы хотите делать… что вы сделаете со мной?.. — сенатору, наверное, показалось, что ему собираются снести голову тут же, в императорском дворце.

— Да выходи же, выходи, говорят тебе!..

Аниций Цериал стоял и дрожал. Он предал Бетилена Басса в припадке безумного страха перед смертью, которая ему явилась Калигулой. При этом Цериал осознавал, что Калигула не настолько великодушен, чтобы прощать своих, даже раскаявшихся, врагов, и не настолько отзывчив, чтобы испытывать признательность к своим друзьям (то есть называвшимся таковыми), даже если бы они предотвратили угрожавшую ему опасность. Поэтому Цериал не рассчитывал на награду, нет, он мечтал только о том, чтобы живым выпутаться из этой истории. Тюрьму же, в которой он оказался, отнюдь нельзя было принять за осуществление его надежд — Цериал, холодея, подумал, что Калигула, видно, позабыл о его, Цериала, помощи, и теперь его, чего доброго, казнят вместе с этим вот юным преторианцем, небось, позарившимся на сестерции Каллиста…

Преторианцам надоело ждать, когда Цериал восстановит способность к передвижению, — Метелл с Цинноном подхватили его и грубо потащили наружу.

Децим Помпонин подошел к Марку.

— Вставай, сынок, — негромко сказал он, касаясь плеча юноши. — Вставай! Император велел доставить вас в Мамертинскую тюрьму.

Силы юноши уже восстановились; не произнеся ни слова, Марк поднялся и пошел к выходу.

Децим Помпонин вышел из камеры последним. После этого узники и их конвой покинули эргасгул и направились к дворцовым воротам.

Первым преторианцы вели сенатора, рядом с ним вышагивали Кривой Тит (тот самый преторианец, который когда-то повздорил с Марком в кабачке «Золотой денарий») и Луций Метелл. Вслед за Цериалом шел Марк, с боков его охраняли от необдуманных поступков (вроде попытки бежать) Авл Циннон и Пет Молиник, которого Марк спас от рук нубийца Аниситы в доме Муция Мезы. Шествие замыкал Децим Помпонин.

Выйдя из дворца, преторианцы вместе со своими узниками опустились с Палатинского холма на Священную дорогу и пошли по направлению к Капитолию — Мамертинская тюрьма располагалась на Капитолийском холме.

Вдоль всей Священной дороги были выстроены лавки торговцев, на ней до самого позднего вечера кипела жизнь — тут и там покупали и продавали, туда-сюда сновали римлянки и римляне, рабыни и рабы. Гвалт тысяч людей стоял над дорогой. Заметив преторианцев, одни с интересом разглядывали их жертвы, другие со страхом, но большинство оставалось равнодушным — подобные шествия во времена Калигулы не были редкостью. Люди сторонилась, давая дорогу императорским гвардейцам, но кое-где конвоирам все же пришлось то ругнуться, то пихнуть зазевавшегося раба.

В самой гуще толпы Марк вдруг почувствовал, что Пет слегка коснулся его, и тут же юноша услышал шепот преторианца:

— Когда будем проходить мимо ростр, приподними руки — я перережу веревку… Затем я сделаю вид, что поскользнулся, и упаду, а ты — прыгай в мою сторону и беги!

Марк молчал.

Надежда трепыхнулась в нем подраненной птицей. Что ж, попытаться бежать?.. А куда он мог бежать, где он мог укрыться в малознакомом городе?..

«Да где угодно, — подумалось Марку. — Хоть в общественной уборной, хоть в сточной канаве, хоть в какой-нибудь мусорной яме, по шею в грязи. Главное — получить надежду на спасение, значит жить…»

«А как же Пет? — подумал Марк. — Децим Помпонин наверняка обвинит его в пособничестве заговорщику (я — заговорщик), и Пету снесут голову. А если Помпонин сделает вид, что не заметил, как Пет помог мне, то его самого казнят… Впрочем, Помпонин старый воин, он не станет поступать себе во вред. Значит, если я убегу, то вместо меня казнят Пота…»

Когда показались ростры, Марк тихо сказал:

— Нет, никуда я не побегу… — И отодвинулся от Пета.

Ростры приближались.

— Ты должен бежать — ты спас меня, должен же и я что-то сделать для тебя, — зашептал опять Пет. — Кроме того, мне хочется хорошенько насолить Калигуле (чтоб, этот лемур захлебнулся моей кровью!). А может, все обойдется: меня вышвырнут из претория, да и только, ты же будешь спасен.

Пет просто успокаивал совесть Марка, и юноша понимал это.

«Мне-то хочется жить, но ведь и ему не хочется умирать, — подумал Марк. — Я не хочу, чтобы меня убили, но не собираюсь убивать то, что другому во мне не убить — мое достоинство римлянина. Так пусть же боги пошлют мне стойкости — не мертвой, но живой… Старый Архистад (так, если помнит читатель, звали учителя Марка) говорил, что стойкость — не бесстрашие, а страх; но страх не смерти, а жизни, страх утраты достойной жизни — страх жизни подлой, грязной; страх и признание, а не только знание, неизбежности смерти…

Если вместо меня погибнет Пет, то те несколько мгновений, которые он купит ценой собственной жизни у моей смерти для меня, будут мгновениями жизни тела и мучения души, они перечеркнут прожитые мною годы. Этими мгновениями я лишь отсрочу смерть, но погублю достоинство».

— Нет, Пет, оставь меня, я не собираюсь бежать, — проговорил Марк. — Поищи-ка какой-нибудь другой способ навредить Калигуле…

Внезапно Кривой Тит остановился, остановив тем самым остальных преторианцев и их пленников, и резко обернулся. Гримаса злорадства исказила его лицо — в этот момент всякому стало бы ясно, почему его прозвали кривым.

— От самого дворца я только и слышу, как воркует наш Пет с негодяем, нарушившим преторианскую присягу на верность императору, — прогнусавил он. — А ты, Помпонин, прикидываешься‚ будто ничего не слышишь. Да ты, небось, хочешь, чтобы пленник сбежал?! Ну уж нет, я не собираюсь терять свою голову…

— Замолчи! — перебил расходившегося преторианца Децим Помпонин. — Тебе не велено было останавливаться — это непослушание… Ну раз уж ты такой слухач — меняйся-ка местами с Петом! Сдается мне, что ты сам будешь болтать с преступником, как сорока, и о твоей болтливости мне придется доложить центуриону…

Преторианцы поменялись местами, и процессия продолжила свой путь. Вплоть до ворот Мамертинской тюрьмы все молчали, только Децим Помпонин что-то невнятное бормотал себе под нос.

 

Глава вторая. Собеседники

Весть о покушении на Калигулу быстро разнеслась по Риму. Императорский дворец клокотал, как рассерженный индюк: то там, то здесь раздавались команды центурионов; повсюду носились преторианцы; кругом лязгало оружие. У парадного входа дворца начали собираться знатные римляне. Всегда послушные зову своего страха и подобострастия, они спешили заверить императора в своей преданности; впрочем‚ преторианцы не впускали их.

Каллист в окружении свиты рабов и вольноотпущенников‚ клявшихся в своей любви к императору и умолявших дать им какое-нибудь поручение, выполнение которого послужило бы доказательством их верности, проследовал в свои апартаменты.

В свой кабинет грек вошел один — его охающие и вздыхающие сопровождающие остались за дверью. Затем Каллист позвал секретаря и приказал ему немедленно послать рабов за Гнеем Фабием и Сергием Катулом, а также за Кассием Хереей, чья когорта несла в этот день охрану императорского дворца. Когда преторианский трибун явился, Каллист от имени цезаря приказал ему удвоить стражу в императорских покоях; никого не пропускать во дворец, кроме как с его, Каллиста, разрешения; а также немедленно отправить схваченных на месте преступления заговорщиков — сенатора Аниция Цериала и нарушившего присягу преторианца — в Мамертинскую тюрьму (разумеется, под усиленным конвоем). Как только Кассий Херея вышел, секретарь доложил Каллисту о прибытии Гнея Фабия и Сергия Катула — эти милые римляне, оказывается, уже прослышали о случившемся и ожидали разрешения войти во дворец, стоя у парадного входа в толпе сенаторов и всадников. Таковое разрешение тотчас же было дано греком, и через некоторое время давние недруги вместе вошли в кабинет.

— Приветствую тебя, Гней Фабий, и тебя, Сергий Катул, — сказал Каллист. — Вы уже, конечно, слышали о том подлом злодеянии, которое было совершено здесь, в императорском дворце. Я говорю о покушении на жизнь цезаря… К счастью, негодяям не повезло. Хвала Юпитеру, охраняющему нашего императора, — наш добрый Калигула в безопасности, а злоумышленники схвачены и будут, разумеется, казнены. Однако неясно, как этим негодным сенаторам удалось сговориться с преторианцем‚ были ли у них другие сообщники, помогал ли им в подготовке покушения кто-нибудь из их рабов или вольноотпущенников, были ли впутаны в заговор служители императорского дворца?.. Словом, вопросов немало, и цезарь желает получить ответы на них. Калигула знает о твоей, Гней Фабий, опытности, о твоем умении раскрывать самые хитроумные замыслы его врагов, и поэтому он поручает тебе это дело. Но нашему мудрому императору также ведомо и о том, что даже у преданного слуги из-за чрезмерного напряжения злодейка-слеза может застлать взор. Поэтому, чтобы ты, переутомившись от усердия, не допустил ошибки, император поручает Сергию Катулу дополнить твою опытность зоркостью и выносливостью, присущими молодости. Вам обоим верит император, вы оба должны заняться этим делом.

— Клянусь богами, — грубо произнес Гней Фабий, — я еще не настолько стар, чтобы у меня слезились глаза, когда мне приходится разглядывать замыслы преступника, или дрожали руки, когда мне приходится обуздывать его упрямство. Ну а этот красавчик Катул бодр и свеж только в постели; вряд ли у него хватит силенок заниматься делом, требующим терпения и сноровки.

Выслушав в свой адрес столь хвалебную тираду, Сергий Катул, зло прищурившись, сказал:

— Уж я-то, по крайней мере, вырву всю правду о заговоре у этих негодяев — всю правду, а не их презренные сестерции. Мне ведь достаточно и одного дома — я не собираюсь мошенничать, подобно Гнею Фабию и на высосанные у преступников деньги возводить себе новые хоромы. Хорошо, что император поручает мне присматривать за ним, — потому что такого корыстолюбца, думающего о своем кошельке больше, чем об императоре, заговорщикам было бы нетрудно подкупить.

Гней Фабий собрался было достойно ответить вздорному юнцу‚ в словах которого было больше зависти к богатству претора, чем правды, однако Каллист опередил его. Грек покачал головой и примирительно сказал:

— Ну-ну, столь достойным слугам нашего божественного императора не следует браниться. Император уверен, что вы оба любите его, поэтому он так доверяет вам. Зная о вашей преданности, цезарь горько скорбит о ваших распрях, поэтому, поручая вам обоим вести расследование, божественный повелел мне, ничтожному его слуге, проследить за тем, чтобы ваши разногласия не помешали следствию. Результаты следствия вы также, согласно воле Калигулы, должны будете докладывать мне… Возможно, мне придется самому изредка допрашивать этих злодеев — не потому, что я не доверяю вам, а для того, чтобы более точным было мое представление о заговоре, следовательно, более точными будут и мои донесения императору. При этом я ни в коей мере не собираюсь сковывать ваше усердие своей опекой — можете действовать, как считаете нужным. Кстати, я распорядился всех рабов, находившихся во время покушения в императорских покоях, закрыть в одной из комнат канцелярии, так что можете для начала допросить их, пока эти дурни ничего не забыли.

На этом Каллист закончил аудиенцию, отпустив знатных римлян кивком головы. Как только Гней Фабий и Сергий Катул, обмениваясь своими обычными любезностями, вышли, в кабинет фаворита заглянул его секретарь. Сицилиец сказал, что служитель зверинца, египтянин Сарт, просит немедленно принять его.

…После того, как Сарт узнал о крушении замысла Каллиста, он уже не вспоминал о своей ненависти к Калигуле, а помнил лишь о Марке. Несмотря на настойчивость обстоятельств, Марк без его подсказки, пожалуй, и не подумал бы о необходимости убийства Калигулы — необходимости, которая ему, Сарту‚ казалась столь очевидной, — а значит, и не рисковал бы.

«Мне не следовало вмешивать Марка в это дело, — пронеслось в голове египтянина. — Каллист давал мне деньги для подкупа своих дружков, а я сберег их ему, подставив своего друга. Я желал Калигуле смерти сильнее, чем Марку — жизни».

Однако Сарт недолго рассуждал — времени на причитания, хлопания себя по лбу, кусание губ и ломание в отчаянии рук не было. Египтянин помчался к Каллисту, ему показалось (и, наверное, совершенно справедливо), что только хитрый грек может спасти его друга…

Получив испрашиваемое разрешение, Сарт вошел в кабинет Каллиста. Некоторое время оба молчали. Наконец Каллист сказал:

— Увы, наше дело не выгорело. Разумеется, из этого поражения мы извлечем урок и придумаем в следующий раз что-нибудь получше. Но сейчас мы должны обезопасить себя: надо как можно скорее отправить к Плутону и этого дурачка-сенатора, решившего‚ что предать мой план безопаснее, чем убить Калигулу, и твоего приятеля-глухаря, который не смог отличить шум предательства от шума убийства.

— Делай с Цериалом что хочешь, — глухо ответил Сарт, — но выручи Марка. Он не должен расплачиваться своей жизнью за то, что я уговорил его участвовать в покушении…

Словно облачко пробежало по лицу императорского вольноотпущенника. В его планы, по-видимому, вовсе не входило, чтобы хоть один из участников заговора, кроме египтянина да его самого, пережил ближайшую ночь. Ловкость Сарта могла ему еще пригодиться, кроме того, египтянин не участвовал непосредственно в покушении и был поэтому пока вне подозрения. Но Марка Орбелия схватили с оружием в руках, а он, Каллист, не был настолько наивен, чтобы надеяться, что молодой римлянин вынесет, не проговорившись, допрос такого умельца как Гней Фабий. Короче говоря, совершенно ясно, что Марка Орбелия, равно как и Аниция Цериала, необходимо было умертвить до допроса претора. Но Сарт… Было бы опрометчиво отказывать египтянину, который, чего доброго, мог тогда сам кинуться спасать своего дружка и при этом понаделать немало глупостей.

— Ну что же, я готов помочь твоему приятелю, раз уж вы так дружны, — сказал Каллист, немного подумав. — Но ты не должен вмешиваться в это дело — ты можешь только навредить, тут нужна ювелирная работа. Так что отправляйся-ка спокойно в свой зверинец да сиди там тихонько, как мышка, да пореже неведывайся ко мне, а то нас и так видят вместе чаще, чем этого требуют твои обязанности. Когда ты будешь мне нужен, я сам тебя найду.

На этом старые компаньоны расстались.

 

Глава третья. Египтянин

Сарт расстался с Каллистом совсем не таким успокоенным, как это могло показаться какому-нибудь безмятежному, погрязшему в неге ленивцу, Правда, лицо египтянина не выражало ничего — дворец был местом, приучающим к скрытности, однако мысли Сарта затеяли такую чехарду в его голове, проделывали такие кувырки и перевертывания, что следовало всерьез опасаться за целостность подмостков, на которых выступали эти мимы.

Сарт медленно шел по мраморному полу канцелярии, сторонясь куда-то спешащих с озабоченным видом рабов и преторианцев, наверное, уже прознавших о покушении на Калигулу.

«Что, поверить Каллисту?.. Каллист спасет Марка?.. (Тут перед мысленным взором Сарта мелькнула коварная улыбка грека.) Нет, Каллисту нельзя верить… Я сам должен спасти Марка, мне надо торопиться, я должен бежать… Бежать?.. Куда бежать?..»

Сарту вдруг захотелось пространства, и он стремительно поднялся на широкую открытую площадку второго этажа канцелярии.

Под ним расстилался Рим. Великий город, окутанный солнцем, вечный, бескрайний Рим… Рим — центр вселенной, откуда шли легионы республики, легионы цезарей захватывать государства и храмы.

А над Римом нависло небо. Пройдут года‚ минут столетия, и рассыплется камень, из которого сложен был город, но еще раньше забудутся люди, мгновение жившие…

«Что с того, что Каллист пообещал выручить Марка? — уже спокойно подумал Сарт. — Каллист не хочет (да и никогда не хотел) уничтожения тирании, а хочет лишь обезопасить себя. Ему, наверное, и в самом деле была выгодна смерть Калигулы — вот он и замыслил покушение на него, а теперь ему надо скрыть свое участие в нем, и поэтому он хочет устранить своих соучастников. Но я-то еще нужен ему, и я не зря ходил к нему — если он и не поможет Марку, то, по крайней мере, поостережется вредить ему».

Теперь Сарту ясно — он сам должен спасти своего друга. Но как это сделать?.. Подкупить тюремщиков? Понабрать всякого сброда и напасть на тюрьму? Но и сброду, и тюремщикам нужны были сестерции, а их-то у него не было (вернее, не было столько, сколько потребовалось бы, чтобы из труса сделать храбреца, из честного человека — негодяя, а из негодяя — честного человека). Кроме того, Сарт знал, что при попытке насильственного освобождения узников, подобных Марку (то есть обвиненных в государственной измене), обычно умерщвляли.

Значит, оставалось одно — раздобыть ключи от темницы молодого римлянина здесь, во дворце. Таким ключом была бы смерть Калигулы…

Сарт вспомнил, как он когда-то просил Каллиста, чтобы тот помог ему самому, без поводырей, убить Калигулу. Он просил помощи — и был уверен, что ему откажут в ней, вот потому-то он просил ее… Он лукавил перед самим собой тогда, он искал оправдание себе, своей безопасности. Да, он хотел, чтобы Калигула был убит, но самому ему не хотелось рисковать, ему хотелось жить!..

Рисковал Марк. Но теперь, чтобы спасти Марка, он должен был рисковать сам. Он должен убить Калигулу, но как это сделать?..

И тут Сарту пришел на память афинянин Фесарион Потрид. Его отец, Потрий, был довольно известным в Афинах учителем риторики, имел собственную школу и собственный язык. Однажды Потрий взялся защищать одного римского гражданина в римском суде. Как на грех, обвинительную речь вздумалось подготовить императору… То ли из тщеславия, то ли из гордости, но скорее — из-за плохого знания императорского нрава Потрий не отказался от защиты, и речь его была блестящей. Неудивительно, что в этот же день Потрия казнили (наверное, на суде он казался сам себе соловьем, своими трелями заглушающим клекот пернатого хищника, но на самом деле он был токующим глухарем, не прислушивающимся к предостережениям друзей). Чьи-то услужливые уста напомнили Калигуле и о сыне оратора — император обратил Фесариона в раба. Вначале Фесарион был послан на конюшню, и там он, горюя об отце, тем не менее добросовестно принялся орудовать скребком. А через некоторое время умер раб, гонявший пыль в императорских покоях, и Фесариона перевели на его место.

Египтянин познакомился с Фесарионом случайно — в одно и то же время они заглянули в одну и ту же лавку, а когда они вышли из лавки, то оказалось, что путь их пролегал в одном направлении — во дворец. По дороге они разговорились, Фесарион рассказал Сарту о своей жизни, Сарт — о своей (то, что можно было рассказать без опаски). После этого афинянин и египтянин несколько раз встречались во дворце — так и подружились.

Сарт надеялся найти Фесариона в специальной дворцовой пристройке, где жили рабы, — там афинянину была отведена небольшая комната. Египтянин прошел несколько коридоров, пересек внутренний двор, вошел в неширокий вестибул и через несколько мгновений уже стучался к Фесариону.

За дверью не раздалось ни звука.

Сарт, видя, что никто не отзывается на стук, толкнул дверь. Она оказалась открытой, и египтянин вошел в комнату.

В комнате было убого: несколько колченогих табуреток, перекошенный стол, рассохшийся деревянный ларь да провалившееся ложе, накрытое соломенной циновкой, теснились меж ее грязных стен. На циновке, лицом к стене, лежал Фесарион.

Афинянин был молод (ему было что-то около тридцати) и худ, вернее, костляв (в нем было что-то от селедки). Когда он обернулся на скрип открываемой двери, то оказалось, что глаза его, совершенно выцветшие, располагались по соседству с крупными веснушками щек как-то асимметрично, из-за чего лицо его напоминало тот самый блин, который, как говорится, был испечен хозяйкой первым.

— Привет тебе, Фесарион, — сказал Сарт. — Ну как, ты все еще греешь мрамор императорского пола своим дыханием?

— Не мешай… (Фесарион уставился в потолок). Только что мне вспомнились Афины — узенькая улочка, где я родился, оливки и виноград, которые всегда были у нас на столе. А школа отца?.. Он брал меня туда, когда я еще ничего не смыслил, и я не столько слушал его, сколько глазел на ужимки его великовозрастных учеников, которые, выполняя урок, жестикулировали, как опытные ораторы…

— Ох, Фесарион… Похоже, что ты напился какого-то дурмана.

— Наверное, знаю, если ты имеешь в виду покушение на Калигулу. Только сейчас забегал ко мне Диодорх, спальник императора, он и рассказал мне обо всем. Но каких действий ты от меня хочешь?.. Я бедный, слабый грек, так что оставь меня в покое…

— Я уже говорил тебе, что Калигулу ненавидят многие, — продолжал Сарт, не обратив внимание на последние слова афинянина. — Вот видишь, нашлись люди порешительнее нас с тобой. Они не побоялись поражения, они не испугались риска, так неужели их поступок, их твердость, их решительность — не пример для нас?.. Твоего отца казнил Калигула, тебя Калигула сделал своим рабом — так неужели ты простил ему все, так неужели ты не хочешь стать свободным и вновь увидеть свои Афины?..

Фесарион начал было прислушиваться к тому, что говорил ему египтянин. Он даже приподнялся на локте, чтобы лучше видеть Сарта, но когда он понял, к чему клонит его приятель, то в испуге отшатнулся.

— Ты предлагаешь мне убить императора… Но моя шея тоньше его волоса, и секире палача так же легко будет рассечь ее, как и у тех, кто сегодня пытался убить его…

Сарт с отвращением плюнул.

— Это слова труса! Ты просто трус, Фесарион, раз боишься быть убитым, убивая того, кто погубил твоего отца и погубит еще многих, возможно, и тебя в том числе. Ты трус, Фесарион, но более того — ты глупец, раз боишься смерти больше, чем рабской жизни.

— Да, я боюсь смерти, но разве ты не боишься ее? — поинтересовался афинянин, и голос его слегка дрожал (не потому, что Фесарион был очень уж обижен обвинением в трусости, а потому, что он был напуган разговором, приобретающим все более опасный характер).

— Я боюсь страха ее и борюсь с ним, а ты поддался ему, склонился перед ним, — ответил Сарт. — Я слышал, что твой отец в свое время расхваливал стоицизм. Так разве он никогда не говорил тебе, что человек рождается со смертью, что она дается ему при рождении, а вот смерть достоинства ему при рождении не дается. Никто не может сделать себя бессмертным, но вот не дать умереть своему достоинству может каждый.

Фесарион сделал попытку усмехнуться.

— Пусть о достоинстве толкуют римляне… Сейчас я — раб, ты — бывший раб, так нам ли о нем рассуждать?..

— Человек теряет свое достоинство тогда, когда становится рабом в душе, когда перестает бороться за свою свободу. Но ведь ты хочешь быть свободным?

— Хочу ли я быть свободным?.. — задумчиво произнес Фесарион. — Да, хочу. Но я не хочу умирать — на что мертвому свобода, на что мертвому достоинство?..

Сарт хмыкнул.

— Глупец, ты все равно умрешь, даже если останешься рабом. Страх смерти ослепляет тебя и залепляет твои уши… Но подумай — что ты боишься в смерти? Отсутствия ощущений и отсутствия сознания. Но ощущения можно насытить и в жизни — съешь барана, и тебе больше не захочется ни ребрышка. Но сознание мы теряем каждые сутки — мы убеждаемся в этом, когда, просыпаясь утром, мы можем вспомнить лишь то, как заснули. Так что смерть вплетена в жизнь, ее не избежать. А ты, дурачок, пытаешься увернуться от нее. И что же ты получишь, потеряв достоинство, но живя рабом, — несколько плошек каши да несколько судорог сознания, цепляющегося за утекающий остаток жизни?..

Фесарион молчал, и Сарт успокоительно добавил:

— Ну-ну, не горюй. Я говорил о смерти так, как будто покушение на Калигулу обязательно должно закончиться провалом. Но ведь возможна удача! Убийство Калигулы было бы местью за твоего отца, да и ты тогда бы наверняка получил свободу — ведь тебя сделали рабом не по закону, более того, ты сам говорил мне, что ты не внесен в список императорских рабов, а числишься в дворцовых прислужниках. Кстати, если ты захочешь помочь мне, то тебе не придется больно рисковать — тебе не нужно будет махать кинжалом или протягивать императору кубок с отравленным вином. Даже если мне не удастся убить Калигулу, ты вряд ли пострадаешь — ты как бы останешься в тени…

— Так что же я должен буду сделать? — перебил египтянина Фесарион, как будто убежденный им.

— Ну, подумай-ка сам: я не могу войти к Калигуле с оружием (меня, как и всех, кого он вызывает к себе, обыщут), я не смогу достать его ножом или кинжалом в каком-нибудь дворцовом переходе той части дворца, где не обыскивают (в таких местах он всегда появляется с преторианцами, которые не спускают с него глаз). Значит, я должен буду, напросившись на прием и войдя к нему, когда он будет один, раздобыть оружие в его покоях. Я вижу этому единственную возможность — ты прибираешь у него, ты сможешь незаметно под ковер какой-нибудь комнаты (ну, например, комнаты Девяти муз) засунуть вот это…

Сарт протянул Фесариону нож с плоской рукояткой, и афинянин дернулся, будто ему протягивали какого-нибудь ядовитого гада.

— Ну, бери, бери, — сказал египтянин, гневно смеясь. — Это железо ручное — оно не укусит тебя, кроме как по воле хозяина… От тебя требуется только подложить его под ковер. Даже если у меня ничего не выйдет, ты все равно будешь в безопасности никто не докажет, что его подсунул ты.

— А императору и не потребуется доказательств — он снесет головы всем рабам, прибирающим в его покоях, да и только, — уныло сказал Фесарион, все же взяв нож и засовывая его под соломенную циновку. — Ну да ладно, я… я помогу тебе. Только имей в виду: комнату Девяти муз я буду убирать послезавтра — завтра ее убирает сириец Антиох.

— А разве ты не можешь договориться с ним и заменить его?

— Что ты, что ты!.. (Афинянин замахал руками). Мало того, что я согласился прыгнуть в полноводную реку императорского гнева — сейчас Калигула, небось, страх в какой ярости, а что-то будет, если и твоя затея не удастся! — так ты еще пытаешься подвесить мне на шею хорошенький булыжник, ведь после твоего покушения, согласись я поменяться с Антиохом, всякий догадается, откуда взялся нож!.

— Замолчи!.. (Египтянин презрительно посмотрел на Фесариона.) Ну ладно, пусть будет по-твоему. Итак, послезавтра, в комнате Девяти муз, под правым углом ковра, рядом с императорским креслом…

— Да, да… — простонал Фесарион и опять уставился в потолок.

— Сарт вышел, не отказав себе в удовольствии хлопнуть на прощанье дверью.

 

Глава четвертая. Тюрьма

Когда Сарт покинул кабинет Каллиста, грек, немного помедлив, открыл потайную дверь, вделанную в стену так искусно, что даже вблизи можно было заметить ее, лишь зная о ней и специально приглядываясь. За этой дверью находилась маленькая каморка, туда-то и прошел Каллист. В каморке стоял небольшой шкаф, из его темного чрева Каллист извлек маленький ларец. В этом ларце ожидали своего часа самые верные, самые преданные помощники грека — разнообразные яды, ссыпанные в аккуратно завязанные мешочки.

И каких только специй не было в этом ларце!.. Тут были и порошки для подсыпания в пищу, не меняющие ни вкуса ее, ни запаха, ни цвета; и порошки для подсыпания в очаг — когда жертва разводила огонь, они наполняли комнату ядовитыми испарениями. Разумеется, такой маститый коллекционер, как Каллист, имел также порошки, испаряющиеся сами по себе, без нагревания или намачивания, — эти были бережно ссыпаны в стеклянные флакончики, а уже затем, во флакончиках, они были помещены в мешочки. Одни яды сжигали свою жертву моментально, словно пламя, другие медленно разъедали — человек словно заболевал, с кем не бывает?..

Каллист взял из одного мешочка щепотку находившегося там порошка и припудрил им свою правую руку. Этот яд был получен из цикуты, он не проникал через кожу, а действовал лишь тогда, когда его случайно или преднамеренно отведывали.

Надев перчатки, чтобы не потерять ни пылинки такого замечательного средства, Каллист отправился в Мамертинскую тюрьму. Для своего путешествия Каллист воспользовался носилками, которые понесли восемь здоровых каппадокийцев, и грек всю дорогу торопил их — ему хотелось увидеть Аниция Цериала и Марка Орбелия прежде, чем Гней Фабий и Сергий Катул смогли бы переговорить с ними (оба римлянина, получив приказ вести расследование, отправились допрашивать дворцовых служек).

* * *

Солдаты городской стражи, охранявшие Мамертинскую тюрьму, заволновались — они увидели, что к воротам тюрьмы рабы несут роскошные, изукрашенные золотом носилки. Все знали, что эти носилки принадлежат Каллисту, вольноотпущеннику и фавориту императора. Когда спешно вызванный начальник тюрьмы выбежал за ворота, рабы уже опускали носилки, и как только они коснулись земли, из них, отодвинув полог, вылез Каллист.

Начальник тюрьмы, Гай Куриаций, склонившись перед могущественным вольноотпущенником (о, где ты, римское достоинство!), почтительно сказал:

— Рад видеть тебя, достойный Каллист. Чем могу быть полезен я тебе или нашему императору, божественному Калигуле, который, как известно, доносит свою волю до нас, его преданных слуг, через таких уважаемых римлян, как ты?

— Император поручил мне наблюдать за расследованием преступления этих ужасных злодеев, которых доставили сюда сегодня. Причем я обязан время от времени докладывать Цезарю о ходе следствия, — важно ответил Каллист. — Первое сообщение я должен сделать уже сегодня вечером, поэтому я намерен допросить негодяев сейчас же. Проведи меня к ним.

Гай Куриаций, уверяя в своей преданности императору и проклиная осмелившихся поднять руку на него, сразу же повел Каллиста во внутренние помещения тюрьмы.

Грек и его проводник прошли через несколько тюремных двориков, полутемных коридоров, железных дверей, у каждой из которых стояло по два охранника, и остановились у решетки, загораживающей вход в подземелье. Куриаций крикнул пароль — стражник, стоявший по другую сторону от решетки, поднял ее с помощью специальной системы блоков. Каллист и Куриаций ступили на небольшую площадку, являющуюся входом в подземелье, и по каменным ступеням, истертым многими поколениями тюремщиков и узников, стали опускаться вниз.

Через некоторое время они оказались в коридоре, куда выходили двери камер. Коридор слабо освещался еле горевшими факелами, прикрепленными к стенам на большом расстоянии друг от друга. Пахло сыростью и плесенью. Каллист и его проводник дошли до самого конца коридора — там был пост охраны, представлявший собой стол, за которым сидели два надзирателя, игравшие в кости. Узнав в одном из подошедших своего начальника, а в другом тень императора, Каллиста, они дружно вскочили, всем своим видом выражая почтение и подобострастие.

— Посвети-ка нам, Аппий, — сказал Гай Куриаций, обращаясь к одному из них.

Тюремщик вынул один из факелов из настенного держателя. Освещаемые его неровным светом, начальник тюрьмы и Каллист подошли к одной из дверей подземелья. В дверь было вделано два замка, один из которых открыл Гай Куриаций, выбрав подходящий ключ в связке, висевшей у него на поясе, а другой своим ключом открыл Аппий.

Начальник тюрьмы толкнул дверь, и все втроем они вошли в маленькую каморку, служившую последним пристанищем многим знатным римлянам. Тюремщик высоко поднял факел — самые дальние углы комнаты осветились. В одном из них стал виден человек, сидевший на ворохе соломы, уныло склонив голову. Это был Аниций Цериал.

По пути в тюрьму Цериал несколько раз обмирал, когда преторианцы замедляли ход — ему всякий раз казалось, что это делается из-за близости места казни. Слова, сказанные Кривым Титом по поводу Марка, несколько успокоили сенатора — Цериал начал догадываться, что преторианцам велено доставить его и другого участника заговора в тюрьму, не более того. В камере же страх опять захлестнул Цериала — ведь его узничество, как и всякая отсрочка, должно было рано или поздно кончиться…

Любое шарканье ног, любой скрип за дверью Аниций Цериал воспринимал как верный признак приближения палача, поэтому увидев вместо палача Каллиста, он несколько приободрился. Мысль о том, что это именно он выдал план Каллиста, мелькнула в голове сенатора и тут же пропала — Каллист сам пришел к нему, а не прислал палача, значит он, Цериал, еще может приходиться Каллисту. Вот только как гадать, что нужно Каллисту от него?.. Быть может, грек не произнесет вслух свое желание, и жизнь его будет зависеть от того, правильно ли он угадает, как ему следует угождать…

«Наверное, Каллист хочет обратить свое поражение в свою победу (а может, на поражение-то он и рассчитывал!)» — подумал Цериал.

Сенатор успокоился настолько, что способность мыслить вернулась к нему.

«Не иначе как он собирается разделаться со своими врагами, схватив их под предлогом участия в заговоре. Наверное, в этом-то я и должен помочь ему — я должен буду назвать кого-нибудь из тех, на кого он зол, своими приятелями-соучастниками».

Решив таким образом добиться прощения за предательство ценой нового предательства, Аниций Цериал повалился на колени. Плача и стеная, пополз он к Каллисту, обращаясь к нему прерывающимся голосом:

— О наконец-то пришло мое избавление!.. Каллист, великий, заступись за меня пред императором — ведь я не виноват, я предан ему, это я предупредил его тогда… Внеси успокоение в мою истерзанную душу — скажи, что я могу надеяться на твою защиту. Боги, как путаются мои мысли… А ведь голова моя должна быть ясной, чтобы я не забыл никого из тех негодяев, что злоумышляли против императора… Подскажи мне, великий, славный, добрый Каллист, как мне вымолить прощение, как я должен себя вести, что я должен говорить?..

Стоя на коленях перед вольноотпущенником, римский сенатор целовал край его тоги и пол у его ног.

Каллист злорадно наблюдал за унизительными телодвижениями и позорным лепетом сенатора, осмелившегося нарушить его планы и теперь жестоко расплачивающегося за это. Вдоволь налюбовавшись, он успокоительно сказал:

— Похоже, Аниций Цериал, ты и в самом деле раскаиваешься в том, что сообщил о заговоре лишь в покоях императора, подвергнув, таким образом, жизнь божественного риску, — и это вместо того, чтобы рассказать мне обо всем без утайки еще накануне вашего визита к Цезарю. Мне жаль тебя, и я, наверное, и в самом деле замолвлю о тебе словечко императору. Так что успокаивайся, приводи свои мысли в порядок: завтра я, пожалуй, опять навещу тебя, и мне понадобится, чтобы твоя память была достаточно крепкой.

С этими словами коварный грек протянул сенатору правую руку, с которой он предусмотрительно снял перчатку еще в коридоре. Аниций Цериал покрыл ее поцелуями, рассыпаясь в благодарностях, — перед ним забрезжил свет надежды.

Да, Каллист недаром напудрил свою правую руку ядовитым порошком!.. Повидав за свою богатую заговорами и их крушениями жизнь множество смертей, он прекрасно знал, что барахтающиеся в трясине отчаяния несчастливцы готовы ухватиться за любую соломинку, не задумываясь о том, не обернется ли эта соломинка ядовитой змеей…

Когда Каллист посчитал, что Аниций Цериал нализался достаточно яда, он оторвал свою милостливую руку от его алчущих губ — ведь оставшегося на ней порошка должно было хватить и для насыщения другого опасного заговорщика — Марка Орбелия. Обещание спасти Марка, данное Сарту, было обманом — хитрый грек не собирался ради дружбы египтянина и римлянина рисковать собственной жизнью.

Из камеры Цериала Каллист и тюремщики отправились прямо к Марку Орбелию.

Молодой римлянин дремал, прикрывшись плащом, который, однако, мало защищал от промозглой сырости подземелья. Теперь руки Марка были свободны — тюремщики, которым преторианцы передали его, внимательно проследили, как тюремный кузнец приковывал юношу за ноги к короткой цепи, закрепленной в стене, и после этого развязали его. Марк твердо знал, что ему надлежало делать дальше — терпеливо снести то, что ему предуготовила судьба, умолчав о том, что ему было известно о заговоре, чтобы не подвести Сарта. Утомленный происшедшими событиями, Марк, как только его оставили одного, задремал, или, вернее, забылся.

Молодого римлянина заставил очнуться чей-то насмешливый голос:

— Ого! Молодец, видно, не больно раскаивается в своем злодеянии — глядите-ка, как он спокойно посапывает, будто честный земледелец после целого дня работы!

Повернувшись на голос, Марк увидел худого римлянина в тоге — в нем он признал Каллиста (во дворце юноше довелось несколько раз видеть знаменитого вольноотпущенника), а в его спутниках по их темным плащам и подобострастным лицам он верно угадал тюремных служек.

Каллист заметил, что пленник пришел в себя, и продолжал:

— Молодой человек, по-видимому, слегка запамятовал о происшедшем, а может, его слишком хорошо вразумили мечом, так что спешу напомнить: ты покусился на жизнь принцепса и по римским законам заслуживаешь смерти.

— Смерть мы заслужили, родившись на свет. (Марк говорил медленно — усталость и удар давали о себе знать.) А вот то, какую жизнь мы заслужим, зависит лишь от нас самих — иная жизнь бывает хуже иной смерти.

Каллист усмехнулся.

— Скоро ты на собственном опыте убедишься, что смерть всегда хуже жизни… Клянусь богами, смерть будет горька для тебя: ведь одно дело — умирать утомленным старцем, пресытившимся ее удовольствиями‚ иное — умирать молодым, не познавшим всех ее радостей.

— Ну, если радостями да удовольствиями считать пьянство, обжорство, разврат, то и в самом деле — не напившись допьяна, не наевшись досыта, не натешив похоть до онемения членов, с жизнью горько было бы расставаться. Но если радость и удовольствие заключаются в достоинстве и чувстве выполненного долга, а предательство и трусость ведут к мучениям, миновать которых можно, только сойдя с дороги жизни, так не предпочесть ли жизни смерть?

Марк говорил уверенно — он отвечал, а не спрашивал. Однако Каллист тоже не считал себя учеником, но считал учителем — он знал за собой право спрашивать, а не отвечать.

— Твои рассуждения достойны римлянина… — внушительно проговорил Каллист и далее с насмешкой, подчеркивающей его пренебрежение к только что сказанному, он продолжал: — Но они достойны римлянина — старика, у которого уже не гнутся колени, чтобы перепрыгивать препятствия, встречающиеся на жизненном пути, и поэтому бедняга вынужден сойти в придорожную канаву — так старость за сильными словами скрывает свое бессилие. (Тут Каллист ненадолго остановился, якобы давая юноше возможность обдумать его слова, а в действительности же — подождав, пока яд его слов впитается в душу Марка.) Но зачем же тебе, такому молодому, умирать?.. Тебе следовало бы перепрыгнуть препятствие, которое глупцы да гордецы называют достоинством, и ты не оказался бы здесь. Так нет же, ты полез напролом, ты хотел сокрушить препятствие твоему так называемому достоинству — нашего императора, и вот результат — ты сам сокрушен. Ты упал, но ты еще не скатился на обочину, ты еще можешь подняться!.. Я чту твою смелость и твое мужество, а император милосерд. Я наверняка упрошу его простить тебя, если ты раскаешься в своей гордыне и поможешь мне кое в чем…

Всю дорогу в тюрьму Каллист раздумывал, как ему вести разговор с Марком, как добиться той степени благодарности юноши, чтобы Марк, если не прильнул к его отравленной руке, подобно Цериалу, то, по крайней мере, пожал бы ему ее (хоть пылинка яда с руки юноши обязательно попала бы Марку в рот — Каллисту стоило только после посещения тюрьмы велеть накормить узников). С Цериалом было проще — понятнее…

«Этот юнец знает о том, что покушение на Калигулу — дело моих рук, — размышлял грек. — И если я предстану перед ним как его товарищ, не разоблаченный и достаточно влиятельный, чтобы спасти его, то, я думаю, пара ободряющих слов — и он бросится ко мне в объятия, а там уж мне надо будет как-нибудь изловчиться и подсунуть ему свою руку. Но такой разговор можно вести только наедине с ним, когда же он умрет, проклятому ищейке Гнею Фабию наверняка покажется странной его смерть — сразу после моей с ним беседы, — и вопросов не оберешься… Итак, все это не годится — я ведь должен встретиться с мальчишкой в присутствии свидетелей, которые могли бы подтвердить, что я не мог убить его. Но перед ними я должен выглядеть как верный слуга Калигулы… Значит, остается одно — я должен так повести себя, чтобы юнец подумал, будто я — прислужник Калигулы, организовавший не покушение, а инсценировку покушения втайне от императора для каких-то своих целей: чтобы запугать (но не убить) Калигулу или чтобы погубить Басса с Цериалом — пусть думает, как хочет. Он, конечно, разозлится — как же, его обманули!.. И он может болтнуть о моем участии в заговоре при тюремщиках… Нет, не болтнет — он будет молчать, ведь если меня разоблачат, то разоблачат и Сарта, его дружка. Однако мне не нужна его ненависть ко мне — мне нужна его признательность. Следовательно, я должен дать ему надежду на спасение — этого наверняка будет достаточно, чтобы он перестал дуться на меня…»

Вначале все шло, казалось бы, так, как и рассчитывал Каллист, Марк ни словом не обмолвился о его участии в заговоре. Правда, грека немного смутило то, что Марк не проявлял ни малейших признаков злобы по отношению к нему — ведь организатором заговора был он, Каллист, и он был на свободе, в то время как его рядовой участник-исполнитель, Марк, сидел в тюрьме, и вот теперь Каллист будто бы судил Марка за то, что сам организовал.

Такую незлобивость юноши Каллисту больше всего хотелось бы объяснить тем, что тот попросту боялся рассердить человека, который мог бы помочь ему (то есть его, Каллиста). Однако при этом Марк должен был стенать на манер Цериала, умолять о милости, а не проявлять такую удивительную твердость. Вот эта-то твердость (или стойкость — как кому нравится) и удивила Каллиста.

Каллист решил, что стойкость юноши исходит из уверенности в том, что его непременно казнят (что его стойкость была сродни обреченности), поэтому стоит только расшатать эту уверенность в неизбежности смерти обманчивой надеждой на спасение, как от невозмутимости и хладнокровия молодого римлянина не останется и следа.

Закончив говорить, грек внимательно всмотрелся в лицо Марка, и ему показалось, что черты юноши потеряли былую суровость. Ему показалось, что он убедил мальчишку — да и разве много нужно доводов, чтобы доказать преимущество жизни перед смертью?..

Принимая молчание Марка за радостное волнение, вызванное открывшейся перед ним возможностью спастись, Каллист бодрым голосом сказал:

— Ну-ну, не горюй. От тебя нужно только раскаяние и послушание, а там уж я помогу тебе.

Затем, прощаясь, грек с дружеским видом протянул юноше руку (конечно же, правую, ядовитую). Каллист не рассчитывал на поцелуй, но был уверен в рукопожатии: не рассчитывая на пресмыкательство Марка, он был уверен в его признательности за обещанное ему заступничество.

Однако напрасно коварный грек протягивал свою отравленную приманку — юноша, казалось, не замечал ее. Каллист держал руку на весу до тех пор, пока она не стала дрожать — тогда уж ему ничего не оставалось делать, кроме как развернуться, ругнуться и выйти.

Каллист велел тюремщикам хорошенько сторожить узников, после чего отправился обратно, на Палатин, по пути обдумывая способы, как бы ему побыстрее извести Марка. Грек отнюдь не был успокоен стойкостью юноши, так как был уверен в том, что огонек палача способен сделать самого твердого фанатика мягче воска, а самого молчаливого — болтливее сороки.

 

Глава пятая. Прозрение

Окончив расследование во дворце, Гней Фабий и Сергий Катул на время прервали свое общение, которое, увы, нельзя было назвать взаимно благожелательным и которое (что уж там греха таить!) весьма неприятно щекотало их чувства. Гней Фабий направился в тюрьму — допрашивать схваченных заговорщиков, а Сергий Катул — домой, так как после бурно проведенной ночи он чувствовал усталость. Утомленный развратом юнец, впрочем, пообещал к вечеру заявиться в тюрьму, чтобы, как он сказал, «помочь Гнею Фабию сдержать свою алчность и не поддаться на посулы преступников».

Гней Фабий предпочитал всегда проводить расследование по горячим следам, поэтому, добравшись до тюрьмы, он приказал немедленно послать за палачом Антохом — лучшим мастером пытки, а сам в сопровождении уже знакомого нам начальника тюрьмы Гая Куриация и надзирателя Аппия направился к схваченным заговорщикам.

Когда тюремщики открыли дверь камеры Аниция Цериала и, почтительно пропуская вперед претора, вошли туда, то они увидели своего узника лежащим на полу, раскинув руки.

— Что это он так развалился? — встревожился Гай Куриаций.

Начальник тюрьмы подошел к распростертому телу и несколько раз пнул его носком сапога.

Гней Фабий молчаливо стоял, загораясь злобой. Увидев сенатора, он сразу понял, что от Аниция Цериала ему уже не дождаться приветствий и не добиться признаний.

Сенатор был мертв. Возможность получить какие-либо сведения о заговоре, таким образом, резко уменьшилась.

Гней Фабий грозно взглянул на начальника тюрьмы и устрашающе тихо сказал:

— Ты, видно, забыл, негодный, что наказания обрушиваются на головы не только рабов, но и преступников, а преступниками могут быть признаны не только рабы, но и свободнорожденные римляне, такие, как ты. А разве не преступление (тут голос претора загремел) своей тупостью и ленью разъедать правосудие императора?.. Тебя держат здесь для того, чтобы ты берег своих питомцев, как зеницу ока; пестовал их, как собственных детей; лелеял их, как свою возлюбленную; охранял их так, чтобы никто не мог нарушить священное право цезаря — право перерезать нить их жизни. Говори же, несчастный, говори: кто мог убить сенатора?.. кто входил к нему?.. кто видел его?.. кто разговаривал с ним?.. Говори правду, помни: ежели я разгляжу хоть крупицу лжи в твоих словах, то я позабочусь, чтобы Аниций Цериал не надолго опередил тебя на своем пути к Харону!

— Клянусь всеми богами Рима, — испуганно, с дрожью в голосе, начал Гай Куриаций, — после того, как преторианцы ввели этого преступника в предназначенную для него камеру, в которой мы сейчас находимся, только однажды ее дверь раскрывалась — Каллист, вольноотпущенник Калигулы, велел мне провести себя самого к сенатору, и я выполнил это распоряжение, ведь он — управляющий канцелярией императора, и он приказывал мне именем императора.

«Интересно, что здесь было нужно этой старой лисе?» — подумал Гней Фабий. Правда, Каллисту было поручено наблюдать за следствием, но претор не ожидал такой прыти от вольноотпущенника, который сумел переплюнуть даже его усердие, — встретиться с пленником раньше его самого.

— И что же делал здесь этот славный римлянин? — спросил он вслух.

— Почтенный Каллист пробыл здесь совсем недолго, — принялся объяснять Гай Куриаций. — Он лишь пообещал Аницию Цериалу, тронутый его слезами, свое заступничество, а на прощание сказал, что завтра еще раз навестит его. Мы, я и Аппий, присутствовали при их разговоре, и — видят боги — больше меж ними не было сказано ничего.

— Не передавал ли Каллист сенатору что-нибудь?

— Нет, они только разговаривали. Ведь правда, Аппий? (Начальник тюрьмы с надеждой посмотрел на своего помощника, ожидая, что тот подтвердит его слова.)

Надзиратель Аппий, отвечая на обращение Куриация, так энергично и размашисто закивал головой, что можно было подумать, будто у него тряпичная шея.

Немного помолчав, Гней Фабий сказал:

— Теперь я, кажется, понимаю, в чем дело. Аниций Цериал не иначе как скрывал под своей туникой яд, а вы, растяпы, даже не удосужились как следует обыскать его! Когда же он окончательно убедился, что дела его плохи, то он глотнул из пузырька и фьють! — упорхнул от вас. Но вам это так даром не пройдет, негодники, ужо я доберусь до вас!

Ругая на чем свет стоит бедных тюремщиков, Гней Фабий, однако, в душе не разделял уверенность, звучавшую в его же собственных словах. Смерть сенатора продолжала оставаться для него загадкой.

«Вряд ли Цериал отправился к берегам Стикса без посторонней помощи — ведь негодяи вроде него слишком живучи, чтобы умереть от страха, и слишком трусливы, чтобы пойти на самоубийство, размышлял претор. — Но кто же тогда убийца?.. Каллист?.. Но эти олухи-тюремщики утверждают, что вольноотпущенник и сенатор мирно беседовали друг с другом и мирно разошлись, хотя…»

Претор прекратил сквернословить (без чего, как известно, не обходится ни одна крепкая ругань) и быстро спросил:

— А что, Каллист не подходил к сенатору?

Гай Курнаций и Аппий переглянулись.

— Нет, Каллист не подходил к Цериалу, — проговорил Куриаций. — Правда, сенатор сам подошел к нему, когда они прощались. Цериал поблагодарил Каллиста за обещанное заступничество, и весьма горячо: видишь, любезный Фабий, вся туника Цериала в грязи — он вымазал ее, ползая у ног Каллиста.

Гней Фабий некоторое время молчал, обдумывая услышанное. «А что, если Каллист, прощаясь, сунул Цериалу, незаметно от растяп-тюремщиков, какой-то яд?.. Быть может, сенатор все же отравил себя сам: этих трусов не поймешь, чего они больше боятся — смерти или пыток… Впрочем, Каллист мог убить Цериала и без его на то согласия, раз у них было такое теплое расставание: говорят, есть яды, действующие через кожу, — Каллист мог мазнуть Цериала одним из них, прикоснувшись, будто невзначай, к его телу, например, к щеке (а сам Каллист, чтобы яд не подействовал на него самого, мог накануне принять противоядие)… Как бы то ни было, смерть, чтобы настичь Цериала, наверняка не обошлась без услуг Каллиста. Следовательно, Цериал знал о Каллисте то, что, по разумению грека, не должен был узнать я… Да поможет мне Юпитер — я выведаю во что бы то ни стало, каких же это признаний Цериала так боялся Каллист!»

— Ну что же, ведите меня теперь к преторианцу, — сказал Гней Фабий, обращаясь к тюремщикам. И тут же тревожная мысль мелькнула в его голове! «А что, если и другой схваченный заговорщик мертв?»

— А что, Каллист посетил и этого… преторианца? — как бы мимоходом спросил претор на пути к камере Марка.

Тюремщики замялись. Затем, немного помедлив, Гай Куриаций согласно кивнул.

— Что же вы стоите, остолопы?! Ведите же скорее меня к нему! — раздраженно крикнул Гней Фабий…

* * *

Когда провожатые претора распахнули двери камеры Марка, Гней Фабий облегченно вздохнул: молодой воин, целый и невредимый, спокойно сидел на ворохе соломы и, казалось, не собирался умирать.

«Ну уж из этого-то юнца я вытрясу все, что он знает», — подумал Гней Фабий.

Претор велел тюремщикам выйти, и когда они покинули камеру, он сказал, обращаясь к Марку:

— Итак, храбрый юноша, ты славно покуролесил сегодня утром — теперь пришла пора расплачиваться. Император скорее всего повелит тебя казнить, и смерть твоя будет мучительной, но если ты без утайки ответишь на все мои вопросы, то я, клянусь Юпитером, помогу тебе отправиться к Орку без особых хлопот и без тяжелой поклажи вроде цепей да колодок, которые на тебя наденут уже сегодня и которые не снимут до самой твоей смерти, если ты, конечно, не будешь покладистым.

Претор дал юноше некоторое время, чтобы тот собрался с мыслями и по достоинству оценил его слова, а затем спросил у Марка, где он родился, кто его родители и каким образом ему удалось попасть в гвардию. Молодой римлянин ответил, что он родился в семье всадников Орбелиев‚ вилла которых неподалеку от Рима, что за долги он продался в гладиаторы, а за победу над Тротоном вновь получил свободу из рук Калигулы. Император же зачислил его в свою гвардию.

Гнею Фабию вспомнилась смерть Тротона на арене, свидетелем которой, в числе тысяч зрителей, был и он сам. «Так, значит, этот мальчишка — тот самый гладиатор, который убил нубийца…» — с некоторым удивлением подумал он вслух и сказал:

— А теперь, смелый воин, отвечай без утайки‚ за что же ты так невзлюбил императора, столь милостивого к тебе, и как ты сошелся с сенаторами?

— Император миловал не меня, а свои страсти, свои прихоти, которые волею случая обернулись мне благом, тогда как для многих (большинства!) они — неиссякаемый источник горя. Неудивительно, что через некоторое время и мне пришлось испить из этого горького источника, ведь прихоти тирана так же редко приносят счастье, как и игра с ловкачом шулером — победу. Вот тогда-то я и решил убить Калигулу, чья случайная милость или страшна, как улыбка урода, или нелепа, как чистое пятно на грязной тоге… — Марк говорил глухо, тщательно подбирая слова, чтобы не сказать лишнего. Передохнув, он продолжал: — Больше я ничего не скажу тебе. Участие в заговоре сенаторов — их тайна, и я не раскрою ее.

— Ну это мы еще посмотрим. (Претор широко улыбнулся.) Сейчас ты сам убедишься, что твоя уверенность не стоит ни асса. — Гней Фабий выглянул за дверь и крикнул:

— Палача сюда!

В камеру тут же вошел палач, томившийся в коридоре. Это и был знаменитый Антиох — худой, но жилистый раб-сириец. В правой руке он сжимал пучок железных прутьев разной толщины. Вслед за ним тюремщики втащили жаровню, в которой весело потрескивал огонь. Кряхтя, они поставили свою ношу на пол, близ Марка, и затем привязали юношу к кольцам, укрепленным в стене. Напоследок они подергали за эти самые кольца, проверяя прочность крепления, после чего, удовлетворенные своей проверкой, удалились.

— Ну что, ты все еще намерен противиться мне? — насмешливо поинтересовался Гней Фабий.

Юноша молчал.

Претор посчитал, что времени на раздумье у Марка было предостаточно, — он кивнул палачу, приглашая его приниматься за работу (ну что поделаешь с таким упрямцем?).

Сириец положил несколько своих прутьев на жаровню, затем подошел к молодому римлянину и резким движением надорвал его тунику, обнажив грудь.

На правом плече юноши чернели три звездообразные родинки, расположенные треугольником.

Гней Фабий, не отрываясь, смотрел, как накаляется, краснеет железо, которым он хотел разбудить разговорчивость Марка. Когда прут побелел, палач осторожно взял его перчаткой и подошел к узнику.

Претор перевел взгляд на юношу.

Сириец поднес свое страшное орудие к самой груди Марка, собираясь коснуться ее (этим весьма действенным способом он уже не раз преодолевал оцепенение, сковывающее язык тех, кто, по мнению претора, нуждался в его услугах), но — чего никогда не бывало раньше — Гней Фабий вдруг сдавленным голосом крикнул:

— Стой, раб! — и столько ярости было в этом крике, что палач, застыв, удивленно посмотрел на претора.

Гней Фабий был бледен, как полотно, по лицу его струился пот, а в расширенных глазах поблескивал (вот чудеса!) как бы ни испуг…

— Убирайся! — прохрипел Гней Фабий, и сириец поспешно вышел, недоумевая, чем же это мог он прогневать грозного всадника.

Претор застыл, тяжело дыша. Остановившийся взор его был прикован к плечу юноши…

Такие метаморфозы поведения претора, способные удивить любого стороннего наблюдателя своей кажущейся беспричинностью, на самом деле имели весьма веские основания. Когда Гней Фабий взглянул на Марка, то ему показалось, что стены темницы зашатались, потолок стал стремительно падать на него, а где-то вдалеке раздался хохот богов — на плече узника претор увидел точно такие же пятна, нанесенные насмешницей-природой, какие были и у него самого…

* * *

В молодости Гней Фабий не раз участвовал в военных походах римлян к берегам Дуная. В сражении с одним из германских племен, упорно сопротивлявшихся завоевателям, его добычей стала дочь вождя.

Будущий претор полюбил свою новую рабыню, и, по возвращении в Рим, стал добиваться ее благосклонности. Однако девица оказалась достойной мужества своего гордого племени: она ненавидела римлян — врагов ее народа, и склонить ее к добровольному сожительству оказалось невозможно.

Неудивительно, что Гней Фабий, раздосадованный неуступчивостью рабыни, в конце концов насильно овладел ею. По-видимому, Ареиста (так звали рабыню) обладала особой притягательностью — каждую ночь Гней Фабий отважно шел на приступ ее твердыни… Частые соития если не разбудили в германке страсть, то, казалось, по крайней мере остудили в ней ее ненависть. Когда через положенное время Ареиста родила ребенка, радость Гнея Фабия была столь высока, что он дал рабыне свободу, заключил с ней законный брак и признал новорожденного своим сыном-наследником.

Сделавшись матроной, Ареиста, впрочем, оставалась холодной к Гнею Фабию и безразличной к его богатствам. Германка скучала в доме всадника; вместе с сыном она любила гулять в садах Саллюсия, сопровождаемая двумя рабами, своими соплеменниками.

Как-то раз Гней Фабий, вернувшись домой из поездки в одно из своих загородных имений довольно поздно, обнаружил в доме уныние в переполох. Ареиста, уйдя гулять, по своему обыкновению, в полдень, все еще не вернулась. Уже были посланы рабы на ее поиски, но Гней Фабий, не удовлетворившись этим, отправился разыскивать ее сам.

Поиски продолжались до самого утра, однако все было тщетно: никто не знал, куда средь бела дня исчезла знатная римская матрона. Гней Фабий разослал рабов по всей Италии, в отчаянии пообещал целое состояние тому, кто отыщет его жену или хотя бы сообщит место, где она находится, но все усилия были напрасными — Ареиста исчезла бесследно, вместе с двумя рабами-германцами и сыном, его сыном…

Прошло два года в бесплодных поисках, и Гней Фабий женился вновь на римлянке из богатой всаднической семьи, которая дала ему двух дочерей, к моменту нашего повествования уже замужних. И хотя новая жена полностью вытеснила из его памяти образ гордой Ареисты, тоска по так неожиданно утраченному сыну не только не развеялась с годами, но еще больше усилилась — так плотское начало всегда склоняется перед вечностью начала духовного, не нуждающегося в тленной телесности.

* * *

«Неужели это он… мой сын… мой мальчик?..» — с трепетом подумал Гней Фабий.

— Какая у тебя была булла? — тихо спросил он Марка о том маленьком талисмане, который, по римскому обычаю, вешали на шею маленького римлянина при рождении, а в день его совершеннолетия снимали и посвящали домашним ларам.

Марк был не менее палача удивлен внезапной переменой, произошедшей в преторе, да и вопрос Гнея Фабия отнюдь не показался ему светочем, дарующим ясность.

— Моя булла — маленький золотой шарик с вырезанной на нем лирой, — немного помедлив, ответил юноша.

Роду Фабиев покровительствовал Аполлон (по крайней мере, именно так считали сами Фабии), и поэтому у всех детей рода на булле была изображена лира — символ этого бога, предводителя муз.

Услышав ответ, Гней Фабий встрепенулся и кинулся к своему вновь обретенному сыну-преступнику, прикованному к стене и обреченному на казнь.

Не успел претор преодолеть и половину пути, отделявшего его от Марка, как дверь камеры с шумом распахнулась.

Гней Фабий обернулся — на пороге стоял Сергий Катул.

— Ну что, этот упрямец, видно, не больно-то разговорчив? — проговорил жестокий юнец, заметив приготовления к пытке. — Ну ничего, сейчас я вразумлю его.

Сергий Катул мельком взглянул на претора.

«У этого увальня Фабия наверняка ничего не вышло — молодчик не сказал ни слова, — подумал он. — То-то Фабий злится, глянь-ка, аж губы кусает… Ну я-то сейчас покажу ему, что значит настоящий допрос!»

И Катул громко крикнул, впившись глазами в Марка:

— Отвечай же, подлец, как ты снюхался с негодяями-сенаторами?

Развратному юнцу очень хотелось выглядеть грозно, и поэтому — страшно, но все выходило как-то истерично, хотя отчасти и в самом деле страшно — таков страх здоровых людей перед вооруженными помешанными. Впрочем, этот страх, витая в воздухе, казалось, не находил почву, где бы ему можно было прорасти, — лицо Марка оставалось спокойным, юноша молчал.

Хладнокровие пленника разозлило Катула — он схватил раскаленный прут, кривя рот в зловещей улыбке.

— Стой, Катул! — крикнул Гней Фабий. — Досматривать и подсматривать за мной можешь, сколько угодно, но я не позволю, чтобы ты вмешивался в следствие, не имеющий понятия, как его вести!

Сергий Катул яростно посмотрел на претора.

— Можно подумать, что допрашивать да пытать — такое хитрое дело, что доступно лишь твоему утонченному уму. Ну же нет, я поклялся доказать, и я докажу, что ты — просто старый осел, скрывающий свои ослиные уши под колпаком заносчивости!

Сказав это, злобный юнец направился прямо к Марку, однако на этот раз его попытке доказать свое мастерство в пыточном деле было суждено закончиться, не начавшись, — Гней Фабий кинулся ему наперерез и, настигнув, ударил его по той самой руке, в которой он сжимал раскаленный прут. Пальцы Катула разжались, и прут упал, слегка задев его ногу.

Дикий вопль юного сластолюбца огласил тюрьму. Когда боль немного поутихла, Сергий Катул прошипел:

— Погоди же!.. Я еще расквитаюсь с тобой. Этот молодчик, наверное, уже подкупил тебя, ты успел сговориться с ним!..

— Глупец! — презрительно бросил Гней Фабий. — Своими дурацкими пытками ты можешь убить единственного оставшегося в живых заговорщика из схваченных нами. Как же мы тогда доберемся до остальных — до тех, что разгуливают на свободе?.. Ты сам, наверное, замешан в чем-то преступном, о чем известно этому мальчишке, — быть может, ты сам замышлял что-то против императора и теперь собирался, будто случайно, убить его, чтобы он не выдал тебя!

Проклиная, претора, Сергий Катул выбежал из камеры.

Не успел Гней Фабий толком собраться с мыслями, чтобы обдумать, что же ему предпринять, как в камеру вошел центурион. Преторианец сообщил, что Каллист немедленно требует к себе обоих римлян, которым было поручено расследование дела о заговоре.

Выбравшись из подземелья, претор велел тюремщикам расковать Марка.

 

Глава шестая. Прощание

Каллист продержал у себя Гнея Фабия и Сергия Катула аж до второй стражи, якобы для того, чтобы хорошенько растолковать им, что же от них хочет император, а на самом деле — стараясь таким образом отвлечь их от следствия (затянув беседу с ними допоздна, грек хотел вынудить их перенести допрос на следующий день). Проволочка была Каллисту нá руку и после того, как он покинул тюрьму, ему удалось еще до встречи с Фабием и Катулом связаться с одним из своих доверенных лиц — государственным рабом, в обязанность которого входило приготовление пищи для заключенных и который уже не раз получал от грека сестерции за свою ловкую стряпню. На сей раз этот умелец должен был постараться, чтобы скромное тюремное блюдо, предназначавшееся на завтрак Марку, было обильно приправлено полученными от Каллиста специями — теми самыми, что хранились в потайном ларце.

Неудивительно, что Каллист, расставаясь с приглашенными, настойчиво посоветовал им «получше отдохнуть этой ночью, чтобы завтра продолжить расследование с новыми силами».

Непримиримые противники, которых грек связал одной веревкой императорского приказа, вышли из дворца вместе и тут же разошлись, кажется, собираясь последовать его совету, — дом Катула находился на Авентине, а Фабия — на Виминале.

Вскоре однако же оказалось, что претор не больно-то прислушивался к наставлениям императорского фаворита: пройдя несколько улиц по направлению к собственному дому, он решительно свернул к Капитолию — туда, где находилась Мамертинская тюрьма.

У Каллиста Гней Фабий ни словом не обмолвился о своих подозрениях относительно смерти Цериала — ни Каллист, ни умерший сенатор более не интересовали его, как не интересуют переливы бренности увидевшего смерть. Смерть вновь обретенного сына стояла перед глазами претора, она и он в единственности своем лишь занимали его, их свидания он боялся, их объятий страшился. В распоряжении Фабия была только ночь, чтобы спасти своего сына, — эта ночь, ведь завтра он уже не смог бы вразумительно объяснить, почему он так настойчиво уклоняется от услуг палача.

Оказавшись на Капитолии, претор требовательно постучал в тюремные ворота — тут же из смотрового окна выглянул стражник. Узнав грозного всадника, он, не мешкая, пропустил его во двор, а затем побежал за старым надзирателем, Авлом Пакунием, который заступил на ночное дежурство, сменив своего начальника, Гая Куриация.

Вскоре Авл Пакуний, уже собравшийся ложиться спать, вышел, зевая.

— Так-то ты сторожишь преступников, Пакуний… — сулящим неприятности голосом проговорил Гней Фабий. — В то время, как все верные слуги императора готовы работать день и ночь, чтобы обрубить корни измене прежде, чем она успеет вновь замаскироваться, отрастив листву притворства, ты предпочитаешь портить свою доблесть ленью, ублажая тело сном. А что, если именно тогда, когда ты спишь, злоумышленники вздумают проникнуть в тюрьму, чтобы избавить от твоего общества своих дружков?.. Ни одни стены не удержат узника, имеющего в тюремщиках засоню, вроде тебя… На будущее же имей в виду: случись что, и ты получишь прекрасное местечко для сна — в темноте и с соломенной подстилкой. Ну да хватит слов — иди, буди своих молодцов да подавай мне сюда моего Орбелия. Я должен доставить его немедленно в канцелярию Каллиста, там мы оба допросим его.

Послушный Авл Пакуний, как огня боявшийся претора, тотчас же побежал за Марком. Спустя некоторое время он привел своего узника, предварительно велев связать ему руки, и передал его Гнею Фабию вместе с двумя конвоирами-сопровождающими.

На этом претор и тюремщик распрощались. Пакуний заковылял к своему ложу, а Фабий, Марк и солдаты вышли за ворота.

Прошло не более получаса после ухода претора, как в ворота тюрьмы опять постучали. На этот раз стражник, разглядев нового посетителя, не проявил прежней расторопности, да и немудрено — стучавшим был молодой римлянин с изнеженным лицом изрядного повесы. Пожилой солдат смерил незнакомца презрительным взглядом и раздраженно произнес:

— Вот что, друг, проваливай-ка отсюда подобру-поздорову здесь у нас не лупанарий!

Сказав это, стражник сразу же отвернулся от смотрового оконца, не утомляя себя ожиданием ответа от какого-то юнца. Однако молодой негодяй был, по-видимому, иного мнения о собственной значимости: недовольный оказанным ему приемом, он принялся тарабанить так, что разбудил уже было задремавшего Авла Пакуния. Старший надзиратель вышел во двор, как ни странно, мало довольный той помощью в поддержании его неусыпности, которую ему оказывали в эту ночь.

— Ты что, дожидаешься, пока этот молодчик снесет ворота? — грозно спросил он караульного. — Ты посмотрел, кто это так стремится попасть сюда?

— Да там какой-то молокосос, видно, спьяну спутавший тюрьму с лупанарием.

— Ну так что же ты стоишь? Открывай-ка живее ворота, сейчас мы почешем ему то место, которое у него так раззуделось!

Пока стражник открывал ворота, Авл Пакуний раскрывал рот, чтобы сразу же осыпать вошедшего градом отборных ругательств, но на этот раз его катапульта не сработала — он увидел Сергия Катула.

Старший надзиратель рассыпался в извинениях — в такой досадной задержке виноват, конечно же, не он, а солдафон-караульный, который не так давно прибыл из провинции и поэтому не знал еще всех знатных людей Рима в лицо. Разумеется, несмотря ни на что ему это так даром не пройдет — он, Авл Пакуний, непременно доложит обо всем начальнику тюрьмы, Гаю Куриацию, и тот наверняка лишит караульщика дневного заработка…

— Замолчи, Пакуний, — наконец оборвал Катул напуганного тюремщика. — Твоя назойливая болтовня начинает раздражать… Отведи-ка лучше меня к преступнику, покушавшемуся на цезаря (я говорю про бывшего преторианца). Я намерен допросить его.

Авл Пакуний невинно удивился.

— Но его нет в тюрьме… — растерянно проговорил он.

— Да ты что — насмехаешься надо мной, что ли?

— Нет, что ты, уважаемый Катул. Марка Орбелия только что забрал по приказу Каллиста Гней Фабий — претор повел его на допрос во дворец.

У Катула задергалось веко.

— В своем ли ты уме, милейший?.. Допрос во дворце в такую пору?.. Да ты, наверное, совсем тут спятил от безделья!

Авл Пакуний не на шутку встревожился.

— Клянусь Юпитером, я говорю правду — я только что передал Марка Орбелия, бывшего преторианца, Гнею Фабию…

Сергий Катул призадумался, ненавидя Гнея Фабия за его насмешки и завидуя его богатству, он на каждом углу кричал о продажности претора, но сам при этом меньше кого бы это ни было верил в собственные россказни‚ зная их действительную цену. Известие о том, что Фабий увел преступника к Каллисту, ошеломило его: ведь он вместе с претором был у грека — ни о каких ночных допросах Каллистом не было сказано ни слова. Так что же это значит?.. Измена?.. Так неужто тогда, когда он поносил Гнея Фабия, его презренным ртом какой-то бог-прорицатель давал свой оракул?..

— Слушай, Пакуний, — проговорил наконец Катул. — Сегодня вечером вместе с Гнеем Фабием я вошел в кабинет Каллиста, и вместе с Гнеем Фабием я вышел из него. Так вот: Каллист не собирался никого допрашивать, и даже нам он советовал отправляться спать. Если претор забрал из тюрьмы преступника от имени Каллиста, значит, он обманул тебя. Теперь тебе придется расплачиваться за собственную глупость и трусость — ведь ты даже не потребовал от Гнея Фабия предписания грека, не так ли? (Пакуний мелко, с дрожью закивал головой.) Так… значит, я оказался прав…

Повисло тягостное молчание. Внезапно Катул, будто наверстывая упущенное за мгновения относительного спокойствия, сорвался на резкий, с визгливыми руладами крик — так река, прорвав плотину, обретает куда как большую силу течения, нежели до запруживания.

— Ты, пустоголовый дуралей! Что же ты трясешься, как дрянной кобель во время случки?! Что — испугался?.. А ну, тащи сюда четырех солдат — быть может, я еще успею догнать их!

Авл Пакуний, не чувствуя под собой ног, кинулся сразу в разные стороны, и через мгновение перед Катулом стояло четверо молодцов. Получив строжайший приказ старшего надзирателя во всем повиноваться Катулу, солдаты вместе со своим новым начальником покинули двор тюрьмы (собственно говоря, этот приказ исходил от самого Катула, а не Пакуния. Пакуниевы были только дрожащие губы да прерывающийся голос).

Пока Катул убеждал Пакуния в том, что его, Пакуния, природа обделила не то что мудростью, но даже мелочной сметливостью, Гней Фабий, Марк и солдаты-конвоиры успели отойти уже довольно далеко. Они шли по направлению к Палатину, солдаты думали — в императорский дворец, но у Гнея Фабия была иная точка зрения. Правда, претору все никак не удавалось приблизить действительность к своим соображениям, потому что для этого была нужна некая интимность, которой как раз и не хватало: то луна так некстати выходила из-за туч, то вдруг какой-то запоздалый прохожий показывался неподалеку. Впрочем, подходящий момент, когда все помехи куда-то попрятались (словно испугавшись неизбежности), все же наступил — и Гней Фабий воспользовался им.

Гней Фабий сделал вид, что его тога зацепилась за какой-то куст, и, замедлив шаг, принялся будто бы высвобождать ее. Солдаты подумали, что это — пустяковая задержка, и претор тут же нагонит их, поэтому они перегнали его. То-то и нужно было Гнею Фабию — претор выхватил из-под тоги свой кинжал и изо всех сил ударил в затылок одного из них. Солдат упал. Его товарищ непонимающе оглянулся и, не успев испугаться, тут же был сражен вторым ударом прекрасного орудия случая, чью золотую рукоятку, усыпанную каменьями, сжимала в своей руке судьба. Клинок сверкнул еще раз и веревки, стягивающие руки юноши, упали к его ногам.

— Ты свободен, — тихо проговорил Гней Фабий. — Отправляйся немедленно на Виминал. Найди там дом купца Секста Ацилия‚ у ворот его — фонтан с тремя дельфинами. Передай рабу, который откроет тебе дверь, вот этот перстень (претор надел тускло блестящее золото на палец Марка) — и хозяин примет тебя, как своего родного сына. Расскажи ему обо всем. Он предан мне — он укроет тебя.

Гней Фабий замолчал, будто бы в нерешительности. Казалось, он хотел сказать что-то еще — и не смел. Наконец, заметив, что юноша с изумлением смотрит на него, Гней Фабий, словно боясь расспросов, торопливо произнес:

— Ну, иди-иди… Время дорого, потом я все объясню тебе…

Когда молодой римлянин скрылся за поворотом, претор облегченно вздохнул. Только теперь он стал задумываться о собственной участи, ведь, спасая Марка, он погубил себя. Да-да, погубил себя — ему не оправдаться за тот обман, с которым он вывел узника из тюрьмы, и последовавший за этим побег. Значит, ему самому надо скрыться, ему самому надо бежать…

Вдруг в темноте мелькнули фигуры людей. Гней Фабий хотел было войти в тень, но опоздал — незнакомцы стремительно приближались к нему, по-видимому, заметив его. Через мгновение перед претором стоял Сергий Катул.

— Вот ты где! — воскликнул Катул со злорадством. — А где же остальные?

Тут молодой преследователь заметил трупы двух стражников, на которые падала тень, и, торжествуя, сказал своим помощникам, показывая то на трупы, то на претора:

— Теперь вы знаете, что Фабий — убийца и преступник. Хватайте его!

Гней Фабий понял, что он пропал, — ему не одолеть пятерых вооруженных противников. И тогда сверкнула молния — кинжал претора до самой рукоятки вошел в шею Сергия Катула.

Поначалу солдаты стояли, непонятливо разглядывая то трупы своих недавних товарищей, то претора, то Катула. Услышав приказ своего предводителя, они разве что только слегка шевельнулись, но не спешили выполнять его, удерживаемые презрением к командиру-юнцу и страхом к претору, гнев которого был им хорошо известен. Но когда Катул с кинжалом в горле стал медленно оседать, они кинулись к убийце, не столько выполняя приказ, сколько защищаясь.

— Наконец-то, — подумал Гней Фабий, отринув ненужные одежды со своей груди…

 

Часть четвертая. Следствия

 

Глава первая. Игроки

Каллист узнал о ночных событиях, происшедших в Мамертинской тюрьме, ранним утром из сбивчивого рассказа начальника тюрьмы Гая Куриация.

Солдаты, сопровождавшие Сергия Катула, убив претора, вернулись обратно, в тюрьму, и доложили обо всем Авлу Папинию. Папиний тотчас же послал за Гаем Куриацием. Куриаций, добравшись до тюрьмы, из всхлипываний Папиния понял, что произошло нечто нешутейное, а после допроса солдат и вовсе схватился за голову. Но случившегося не исправишь, а предопределенное не изменишь — Куриаций все же сумел кое-как зажать свой страх слабенькими тисками надежды. Дождавшись утра, он сразу же помчался во дворец и вот теперь стоял перед Каллистом.

Каллист внимательно выслушал доклад Куриация и задумчиво произнес:

— Итак, Куриаций, у тебя из тюрьмы убежал преступник — ты, надеюсь, понимаешь, чем тебе это грозит. Я попытаюсь выручить тебя, но не знаю, удастся ли… Пока ты мне не нужен — ворочайся назад и жди Паллисия, он займется всеми твоими трупами, он ведь у нас знатный трупоискатель. Кстати, а ты знаешь Паллисия? (Куриаций кивнул. Паллисий был вольноотпущенником Калигулы и подручным Каллиста, который не раз поручал ему расследование всяких запутанных дел. Правда, насчет умелости Паллисия Каллист значительно преувеличивал — тот был удивительно неудачлив во всем, где необходимо было проявить малейшую находчивость, но зато был послушен ему, Каллисту.) Ну иди, — отпустил грек начальника тюрьмы наклоном головы.

Куриаций направился к двери.

— Да… — негромко произнес Каллист, и Курнаций, весь внимание, остановился и обернулся. — Не забудь посадить в камеру этого… Авла Папиния. Позаботься, чтобы в его новом жилище было побольше крыс: пусть они потренируют его ловкость. Авось, проснется и его сообразительность.

Куриаций склонился в согласии и, так и не распрямившись‚ полусогнутым вышел.

«Вот и Гнея Фабия пробрало, — подумал Каллист. — Даже он, палач-кровопийца, решил отречься от Калигулы… То-то он и полез спасать этого Орбелия — выслуживал прощение за свои делишки. Правда, Катул помешал ему насладиться плодами своей преданности Цезарю — они оба канули в Орк, туда им и дорога!»

Греку была не по нраву та независимость Фабия и Катула, которую давала им близость к императору — их смерть пришлась ему по душе. Исчезновение Марка Каллист тоже счел за благо — Марк унес с собой тайну участия в заговоре его, Каллиста, и греку оставалось только позаботиться, чтобы беглеца не нашли (при этом он, разумеется, должен был сделать вид, что усиленно разыскивает сбежавшего мальчишку). Вот поэтому-то Каллист и послал за Паллисием — большего простака трудно было сыскать.

Паллисий оказался ярким рыжеволосым субъектом, обсыпанным веснушками. Едва выслушав несколько слов грека, он заторопился:

— А, в тюрьму?.. Да-да, я все выясню, я все разузнаю… Я отправляюсь туда сейчас же!

— Погоди, — улыбнулся Каллист. — Ты должен выяснить не только то, что же на самом деле произошло в тюрьме, но и то, что случилось за ее пределами (я говорю о смерти Фабия и Катула), а самое главное — куда бежал узник?..

— Мне все ясно, Каллист, не задерживай меня! — И Паллисий кинулся к двери.

— Будь внимателен: там, в тюрьме, сплошь обманщики да прохвосты! — крикнул Каллист ему вдогонку, но Паллисий вряд ли услышал своего наставника — он уже успел захлопнуть за собой дверь.

Каллист испытал мимолетное чувство удовлетворения. «Такой помощничек, — подумал он, — будет разыскивать беглеца до скончания века». Быть может, грек и подольше порадовался бы людской глупости, но у него не было времени — ему следовало немедленно сообщить обо всем императору, который должен был узнать о происшедшем от него первого, иначе действия Калигулы могли бы выйти из-под тайной опеки.

Каллист вышел из своего кабинета и отправился в покои Цезонии — именно там, по его сведениям, император провел последнюю ночь.

Грек прошел длинный коридор, соединяющий канцелярию с апартаментами Августы, и, отворив дверь, которой этот коридор кончался, оказался прямо в вестибуле ее дома. Там было людно: у двери, ведущей в атрий, стояли на страже четыре преторианца, еще восемь сидели на скамьях в самом вестибуле.

Каллисту цезарь даровал право бывать без особого разрешения в покоях божественных супругов, преторианцы, разумеется, прекрасно знали его, но тем не менее они расступились перед ним, пропуская его в атрий, только тогда, когда он назвал пароль (таков был обычай — ведь под видом Каллиста к Цезонии мог проникнуть какой-нибудь сластолюбец-чародей, принявший его обличие).

Войдя в атрий, Каллист увидел Кассия Херею, который шел прямо навстречу ему, — видно, преторианский трибун осматривал императорские покои, что входило в его обязанности (конечно же, за исключением спальни) и теперь возвращался назад, в вестибул, к своим преторианцам (постоянно находиться дальше вестибула без специального на то указания императора ему не полагалось).

Дежурство Кассия Хереи‚ начавшееся прошедшим днем с покушения злоумышленников на жизнь императора, все еще не закончилось — когорты охраняли дворец сутками, смена когорты Хереи должна была прийти в полдень. О том, что ночь оказалась не менее богата событиями и пролитой кровью, нежели предшествующий ей день, Кассий Херея, как предполагал Каллист, еще не знал.

— А, Кассий… Ну как, все ли благополучно во дворце? — ласково проговорил Каллист. Херея буркнул в ответ что-то утвердительное, и Каллист с еще большей ласковостью продолжал:

— Ну вот и хорошо… Да, вот что я думаю: тебя сменят в полдень, мы с тобой оба — верные слуги цезаря, так не распить ли нам с тобой сегодня, по-приятельски, кувшинчик вина? На прошлой неделе мне прислали отменное цекубское…

— Да ты еще, чего доброго, намешаешь мне чего-нибудь, — проворчал Херея. — Если бы даже я умирал от жажды, то я скорее напился бы слюны змеи, чем твоего вина!

Каллист все еще продолжал растягивать рот в улыбку.

— Сегодня ты что-то больно мрачен, Херея, раз даже в моей расположенности к тебе ты видишь какой-то подвох. Конечно, я понимаю — негодяи покушались на жизнь цезаря, и ты все еще гневаешься на них. Это похвально. Но сейчас император в безопасности, и все мы должны радоваться этому, особенно ты — ведь именно ты так вовремя оказался в канцелярии и сумел помешать злодею Бетилену Бассу! — Тут Херее надоело слушать грека, и он захотел было пройти в вестибул, однако Каллист, будто непредумышленно, загородил собою дверь, продолжая добродушно разглагольствовать: — Так что же ты такой хмурый?.. Может, ты нездоров?.. Улыбнись, брось свою хандру, вспомни о чем-нибудь веселеньком — ну, например, о том, как вчерашним вечером вы с императором пошутили. Припоминаешь случай с императорскими сандалиями?.. Весь дворец до сих пор покатывается со смеху!

История и впрямь произошла забавная: после того, как Калигула, до смерти напуганный Бетиленом Бассом, кое-как пришел в себя, Цезония отвела его в свои покои. Ужимки Мнестера и вино окончательно успокоили императора, да так хорошо успокоили, что к концу дня он даже как-то злобно развеселился. Когда пришло время отходить ко сну, Калигула призвал прямо в опочивальню Кассия Херею и, завалившись на ложе, велел трибуну снять с его императорских ног сандалии (просьба, вернее, приказ был необычен — подобные услуги даже императорам оказывали, как правило, только рабы). Как только Херея, склонившись, стал расстегивать пряжки, Калигула комедийно застонал и принялся бойко сучить ногами, словно его охватил судорожный приступ какой-то нервной болезни, вызванной пережитым. Разумеется, преторианскому трибуну, спасшему императора, пришлось несладко — разлетающиеся императорские ноги не раз останавливались какой-нибудь частью тела (обычно — лицо) Хереи. Но что преторианец мог поделать?.. Отказаться от выполнения приказа цезаря он не мог, зажать божественные ноги так, чтобы они не трепыхались, он не смел.

В конце концов Херее все же удалось стянуть августейшие сандалии, и тут же раздался хохот императора — шутка удалась на славу. Цезония, стоявшая рядом, тоже смеялась, смеялись и рабы, оказавшиеся в опочивальне, — только Херею не больно обрадовало общее веселье.

— Дай дорогу… — прохрипел Херея и, едва не свалив Каллиста, прошел в вестибул.

Каллист остался доволен — он встретил Херею именно таким, каким и ожидал, а вдобавок потешил свое злорадство, которое очень, очень любило, когда его тешили…

Разминувшись с Хереей, Каллист пересек атрий и остановился у двери, ведущей в обширную залу Нимф — любимую комнату Цезонии‚ из которой был выход прямо в спальню Августы. Каллист не решался пройти далее, не узнав, пробудились ли для дня божественные супруги (для ночи-то они, возможно, и не прекращали бодрствовать).

Тут как раз из залы Нимф выглянула любимая рабыня Цезонии, Диодора. Наверное, она расслышала голос Каллиста.

— Ну как там? — шепотом поинтересовался грек.

— В спальне скрип такой, как будто пляшут, но ты пришел рано — цезарь и Августа еще спят, — протараторила Диодора и захлопнула дверь.

В ожидании пробуждения царственной четы Каллист присел на скамью, стоявшую у стены атриума, и задумался.

«Верна ли Калигуле гвардия?.. Солдаты — да, по крайней мере в той степени, в которой они верны его сестерциям, которые у них есть, пока он есть… Ну а трибун?.. (Каллист не спеша шлифовал свои мысли — торопливость могла ему дорого обойтись.) Трибуны, конечно, не настолько богаты, чтобы не желать большего, но они достаточно богаты, чтобы пренебречь подачками императора… Значит, трибун может однажды не подчиниться приказу?.. А как же присяга?.. Интересно, что вскоре запоет о присяге Кассий Херея — он спас Калигулу, и теперь Калигула — вот умора! — не иначе как возненавидел его. Этот глупец Херея, небось, рассчитывал на милость, а получил ненависть — владыки не любят своих спасителей, они едва терпят своих помощников, ну а милуют только своих рабов…»

Размышления Каллиста прервала Диодора — она выглянула из-за двери и пискнула, что Калигула готов принять его.

Каллист тут же стремительно поднялся (в данном случае спешка была оправдана — ведь любая случайность могла помешать греку доложить о случившемся так, как ему хотелось) и быстро прошел в залу Нимф.

Зала Нимф представляла собой большую комнату округлой формы, из которой выходила только одна дверь, кроме той, что впустила Каллиста, — дверь в спальню Августы. В центре комнаты разлился бассейн, в воде его размещалась целая скульптурная композиция морской бог Нерей, выполненный из мрамора, в окружении своих дочерей, мраморных же Нереид. Руки Нерея и Нереид сжимали большие раковины, которые извергали целые фонтаны воды.

Немного в стороне от бассейна, у большого стола, находилось широкое ложе, усыпанное маленькими пурпурными подушками. На ложе возлежали Калигула и Цезония. Когда Каллист вошел, то оказалось, что супругам к этому времени уже было нужно не только ложе, но и стол — они играли в кости. Наградой победителю служил поцелуй — побежденный целовал выигравшего. Калигула целовал Цезонию в сосок, она его — в окаянное место. Игра, против обыкновения, протекала довольно лениво — более шутливо, нежели игриво, — оба игрока были утомлены предыдущей, ночной игрой.

— Приветствую тебя, мой государь, — проговорил с достоинством Каллист. — Да будут милостивы к тебе боги…

— А, Каллист… — Калигула заметил своего вольноотпущенника и, повернувшись к Цезонии, подмигнул: — А почему бы ему не сыграть с нами, а?

Императрица с презрительной улыбкой оглядела и худобу, и бледность, и морщинистую обвислость Каллиста.

— С таким игроком я не хотела бы сразиться — тут уж не позавидуешь ни выигравшему, ни проигравшему, — со смешком сказала она. — Разве только мы будем играть на что-нибудь другое, не на поцелуи…

— Так зачем ты пожаловал на этот раз? — Калигула посмотрел на грека, отбросив шутливость.

Каллист взглянул на копошившуюся у стены комнаты с какими-то ковриками Диодору. Калигула махнул рукой — Диодора вышла.

— Важное сообщение, государь, принес мне только что начальник Мамертинской тюрьмы Гай Куриаций, — проговорил Каллист. — Аниций Цериал найден мертвым в камере. Гней Фабий вывел из тюрьмы единственного оставшегося в наших руках заговорщика — преторианца Марка Орбелия и помог ему бежать. Сергий Катул хотел воспрепятствовать Фабию — Фабий убил Катула, да и сам тут же пал под ударами стражников, которые были вместе с Катулом.

По мере того, как Каллист говорил, Калигула приподнимался на ложе — так приподнимается кипящее молоко, грозя залить огонь, который вызвал его же кипение. Но молоко, как известно, иная дуреха нагревает и кислым — император со стоном упал на свои подушки. (Видно, страх на этот раз одолел ярость. Впрочем, в душе Калигулы страх, возникнув, всегда одерживал верх над яростью — другое дело, что «кесарево безумие» начисто лишило Калигулу осторожности. В отдалении от опасности он был бесстрашен, аки лев, вблизи же, когда опасность становилась осязаемой, он вмиг оборачивался трусливым грызуном вместо хищника.)

— Сенаторы… опять сенаторы… — прохрипел Калигула. — Они пробрались даже в Мамертинскую тюрьму… Они, это они убили Цериала — ведь он предал их… Они сманили даже Фабия — Фабия! — и устроили побег преторианцу… (Калигула на мгновение замолчал, как будто что-то припоминая.) Фабий… не могу поверить… Это он… он помог пленнику бежать?

— Да, государь, — горьким голосом проговорил Каллист. — Фабий хитростью вывел из тюрьмы преторианца и затем отпустил его, зарезав при этом двух стражников — они, наверное, пытались помешать ему.

— А кто… кто разрешил вывести из тюрьмы изменника? (Калигула как-то странно посмотрел на грека.)

— Приказывал сам Фабий, а тупица-тюремщик только и успевал, что кланяться ему да разворачиваться. — Тут Каллист заговорил быстрее — ему не понравился вопрос цезаря. Видно, Калигула догадался, что сейчас-то ему ничего не угрожает, и начал от страха переходить к ярости — греку надо было спешно направить ее поток на кого-то, отведя, таким образом, от себя. — Скорее всего, этот тюремщик — просто большой дуралей, но все же есть какая-то вероятность того, что он связан с сенаторами, поэтому я велел бросить его в темницу. Расследование всех этих убийств я поручил одному своему помощнику, ловкому малому… Да, я хотел просить твоего соизволения, о божественный, на конфискацию имущества Гнея Фабия…

— Гнея Фабия?.. (Калигула встрепенулся, будто огонь злобы и желчи пронзил члены его.) Нет, на этот раз я не собираюсь забирать то, что по праву принадлежит Марсу-Мстителю!.. Пусть снесут дома Фабия и его виллы, пусть засыплют сады его солью, пусть казнят всех его рабов — пусть все видят, какова она — кара за измену, и нет кары страшнее той, что обрушивается на предавшего мои милости!..

Разъяренный цезарь был воистину величествен — поднявший вверх кулаки, с искаженным гневом лицом, он и в самом деле был похож на рассерженного бога. Для полного сходства ему не доставало только молнии (так негодяю для полного сходства с честным человеком недостает порядочности).

Цезония, до этого молчаливо что-то жевавшая (наверное, свой язык — ведь на столе, кроме четырех игральных костей, ничего не было), вдруг заплакала.

— Сенаторы убьют нас с тобой, — прохныкала она, размазывая слезы. — Ах, за что они так ненавидят нас?..

— Дура! — крикнул Калигула и поднес кулак к ее пухлой прыгающей щеке. — Замолчи, дура!.. (Цезония продолжала реветь — Калигула, разжав кулак в ладонь, заткнул ладонью ее размякший рот.) Они ненавидят цезарей, потому что цезари отняли у них власть; они хотят растерзать меня — но я не дамся им, я сам раздавлю их, как жадных, ненасытных вшей!.. Они ненавидят меня — да, но и я ненавижу их: скорее высохнет Тибр, чем иссякнет моя ненависть к ним! Они ненавидят меня, эти мерзкие кровососы; легионы и гвардия — вот тот скребок, которым я очищу Рим от них!..

Калигула замолчал, тяжело дыша. Цезония приутихла, цезарь освободил ее рот и отодвинулся от нее. Каллист недвижимо стоял, потупив глаза.

— Ну, что призадумались? — воскликнул вдруг Калигула. — Или размечтались о моих похоронах?.. Клянусь бородой Юпитера — прежде чем меня снесут на погребальный костер, Рим засыплет пепел с костров сенаторов!.. Ну а пока я жив, я собираюсь жить — продолжим же нашу игру!.. Эй, Диодора! (Цезарь дернул за какой-то шнур — тут же вбежала расторопная рабыня). Передай рабам — пусть внесут сюда еще два ложа, да кликни Кассия Херею — мы тут намерены поразвлекаться!

Каллиста насторожило веселье, обуявшее Калигулу, вроде бы совсем неуместное, однако он ничем не выдал своего удивления (удивленно рассматривать веселящегося тарантула не менее опасно, нежели печального). Напротив — хитрый грек принял беспечный вид, весело улыбнулся: «Кости так кости, почему бы и в самом деле не позабавиться?» Как только рабы втащили ложа, Каллист непринужденно разлегся на одном из них, стараясь в то же время всем своим видом показать, что такая непринужденность — лишь выполнение приказа цезаря.

Вслед за рабами в залу Нимф вошел Кассий Херея. Отвечая на его приветствие, Калигула ласково сказал:

— Вот твое место, дружок! (Император показал на свободное ложе.) Ты ведь спас меня, не так ли? (Глупый Херея кивнул.) Ну так я хочу отблагодарить тебя, для начала — порадовать тебя веселенькой игрой! (Калигула потряс в ладонях кости.)

— А на что мы будем играть? — спросила Цезония, улыбаясь, как ни в чем не бывало.

— Ну хотя бы… (Калигула с показным интересом посмотрел на свои сандалии, которые валялись рядом с его ложем, и перевел взгляд на Херею — Херея покраснел.) Хотя бы на чистые ноги!

— А как это? — Цезония заинтересованно растопырила глаза.

— А вот так: проигравшие должны будут вымыть победителю ноги, — с усмешкой проговорил Калигула. — А чтобы это занятие не показалось им слишком пресным, — вымыть ноги своими поцелуями!

— Ну так я молю фортуну о проигрыше, — захлебываясь радостью и улыбками, сказал Каллист. — Разве может что-нибудь быть достойнее для римлянина, чем целовать божественные ноги?

Кассий Херея промолчал.

— Пора начинать игру — где там кости?.. — проговорил Калигула, покосившись на Херею.

Кости пошли по кругу. Калигула бросил свой ход со злобной гримасой (должно быть, улыбкой), Цезония — с веселым любопытством («А ну-ка, что там у меня? Ха-ха, ха-ха…»), преторианский трибун — с плохо скрываемым волнением, Каллист — с благодарным подобострастием («Как я счастлив — я развлекаюсь вместе с Цезарем! О боги, пошлите мне поражение! Но если даже по вашей, о боги, милости мне суждено выиграть, то это будет означать, что вы благосклонны к моему послушанию — ведь я, играя, выполняю волю цезаря!»).

В первом туре победителем оказалась Цезония — игорное счастье подбросило ей очков больше, чем остальным игрокам.

— Самый раз тебя пощекотать, моя свинка! — сказал Калигула и, повернувшись к ней, первым облобызал ее подошвы.

При этом Цезония сладострастно подстонала ему: что ни говори, а это был ее супруг, к тому же — император.

Вторым был Каллист. Грек медленно подошел (почти что подполз) и осторожно (как будто со священным трепетом), бормоча, какая это честь для него, несколько раз коснулся губами ног Августы. Цезония вытерпела — конечно, мало радости, когда тебя целует то ли слизняк, то ли лягушка, но, к ее счастью, процедура была непродолжительной. Благодарно охая‚ Каллист удалился.

Оставался еще один проигравший — Кассий Херея. Преторианский трибун подошел к ложу Августы, багровея лицом, наклонился (тут по губам его пробежала судорога отвращения — стопы Цезонии, сами по себе не вызывавшие у него ни малейшего желания их поцеловать, были сплошь облеплены слюной Калигулы) и несколько раз прикоснулся к ногам императрицы щекой, выбирая места посуше.

— Э нет, друг, так не годится, — сказал Калигула, внимательно следивший за действиями Кассия Хереи. — Давай-ка расплачиваться за проигрыш звонкой монетой, а не фальшивкой!

Херее пришлось наклоняться опять. Цезония, заметив нерешительность преторианца, капризно поджала губы. Когда Кассий Херея принялся за поцелуи, ноги Августы пришли в движение — Херея лобызал ноги Цезония, а Цезония все норовила то засунуть их в рот Херес, то зажать пальцами его нос…

Калигула хохотал, Каллист вежливо улыбался — игра, и в самом деле, получалась презабавнейшая!

— Ну довольно, довольно… — наконец проговорил сквозь смех Калигула, и преторианский трибун, сгорая от стыда, вновь занял свое место.

Игроки опять по очереди бросили кости. На этот раз фортуна улыбнулась злосчастному преторианцу.

— Ну где там твои… — проговорил с загадочной улыбкой Калигула. — Давай их сюда — делать нечего, мы проиграли…

Кассий Херея несколько мгновений не шевелился. Утонченность лица его — печать страха — сменилась какой-то суровостью, развисшие губы твердо сжались. Трибун закинул свою ногу на стол.

Калигула, казалось, спокойно поцеловал ногу победителя — только Каллист заметил, как на миг злобно сузились его глаза.

— Ну, что же ты? — прикрикнул император на Цезонию. — Не видишь — тебя ждут!

Кисло сморщившись, Цезония отвесила пару поцелуев.

Последним оказался Каллист. Медленно, как бы извиняясь за то, что в присутствии владыки ему приходилось целовать ногу кому-то другому, он приложился к стопе Хереи…

— Что же, продолжим игру, — мрачно сказал Калигула. — Где там кости?

Кости пошли по новому кругу. Все молчали — Калигула молчал. Победителем на этот раз случай выбрал Каллиста.

— Давай, Каллист-голова, забрасывай свои ноги на стол — ты видел, как то ловко проделывал Херея‚ — проговорил Калигула, внимательно всматриваясь в грека, — забрасывай обе, чего уж там…

— Да я скорее готов собственноручно отрубить их, чем пойти на такое! — продолжал Каллист. — Нет, ни за что!

— Ты отказываешься выполнять мой приказ? — император был будто бы удивлен. — Тогда я заставлю тебя!

Калигула поднялся со своего ложа.

Каллист словно увидел явление какого-то божества: он в страхе вытянул вперед руки, резко отшатнулся, не удержавшись, упал со своего ложа, простонал (Цезония стала подсмеиваться) и задом, задом пополз от стола.

— Ну… — грозно промычал Калигула.

Каллист сделал рывок назад и свалился в бассейн.

— Тону! Тону!.. — истошно завопил, барахтаясь, грек. — Тону!

Цезония тоже приподнялась, чтобы лучше видеть, как барахтается Каллист, а он барахтался просто великолепно: грек то поднимал руки вверх, призывая на помощь; то разводил их в стороны, стараясь удержаться на воде. Разбрасывая мириады брызг, он то громко, сильно кричал, то издавал какие-то горловые звуки, которые обычно издают захлебывающиеся (в бассейне воды было едва ему по пояс). Каллист тонул так забавно, что любой бы рассмеялся, — и божественные супруги весело хохотали.

Повеселившись добрых четверть часа (Кассий Херея все это время молчал, уставившись в стол), Калигула в конце концов позвал рабов, которые и вытащили вымокшего грека. Каллиста тут же переодели во все сухое, и он кое-как, будто утомившись в борьбе с водой, взгромоздился на свое ложе.

— Раз уж ты такой упрямый, придется, видно, тебе уйти отсюда нецелованным, — проговорил Калигула. («Зато и не обезглавленным», — подумал Каллист.) Все же, сдается мне, игра у нас получается неплохо — давайте сыграем еще разок!

Кости опять застучали о стол. Фортуне, наверное, захотелось еще раз полюбоваться, как барахтается Каллист: ему выпала «Венера» — максимально возможное число очков. Грек снова стал победителем.

Цезония захлопала в ладоши — ей тоже не терпелось опять увидеть представление Каллиста, но императору захотелось чего-то нового.

— Ты уже однажды выигрывал, дружище Каллист, — сказал Калигула. — Так не поделишься ли ты со мной своей удачей — не передашь ли ты мне свой теперешний выигрыш?

Когда Каллист увидел выпавшую ему костяшками «удачу», он впервые за всю игру заметно погрустнел — ему не очень-то хотелось вновь плескаться в воде, изображая тонущего. Неудивительно, что, услышав просьбу-приказ императора, он на этот раз совершенно искренне обрадовался.

— Да! Конечно! О чем речь! Все мое принадлежит тебе! — радостно закивал грек.

— Итак, решено — выигрыш мой. (Калигула тяжело посмотрел на Кассия Херею.) Да, я забыл сказать вам — на этот раз мы с вами играли на целование не ног, а…

Тут император, развернувшись на ложе, выпятил в сторону партнеров-игроков свой зад.

— Ах ты, проказник! — засмеялась Цезония, первая с большим удовольствием приложившись к его божественному сидалищу.

— Вот это штука! — весело вторил императрице Каллист и тут же последовал ее примеру.

Кассий Херея не смеялся.

— А где же Херея? — поинтересовался Калигула, оглядываясь. — Что-то я не чувствую его преданного дыхания!

В голове пожилого воина мелькали обрывки каких-то мыслей: достоинство, честь, верность, долг, предательство, смерть… Последнее обстоятельство, возникнув, не исчезло, как прочие, но мгновенно увеличившись, поглотило все остальное. «За невыполнение приказа цезарь и да покарает меня смертью», — загремели в ушах Хереи слова из клятвы, которую каждый преторианец давал гению императора.

— Эй, Каллист, помоги ему — он никак не может прийти в себя от волнения: так велика честь, которую ему оказывают! — со злорадством проговорил Калигула.

Каллист подвел бледного трибуна к Цезарю…

— Однако же, мне пришлось изрядно ждать этого Херею, — ворчливо сказал император, опять приняв положение, подобающее римлянину и мужу. — Он, видно, не обучен отдавать игорные долги. (Тут Калигула сумрачно посмотрел на преторианца.) Ну ничего, мы обучим тебя, мы предоставим тебе возможность потренироваться — я сам подберу тебе несколько евнухов с жирными задами, чтобы ты не промахнулся… Ну а теперь — идите, работайте! Мне тоже надо кое-чем заняться с Цезонией…

Кассий Херея, пошатываясь, вышел. Вслед за ним вышел и Каллист. «Херея получил хороший щелчок, — удовлетворенно подумал Каллист на пути в канцелярию. — В следующий раз, прежде чем бросаться спасать императора, он хорошенько все обдумает…

Мне же надо торопиться с Калигулой — Калигула, похоже, все меньше доверяет мне. Может, кто-то ему нашептывает обо мне?.. Нет, не должно — ведь вся его прислуга подобрана мною, да и мне бы доложили об этом. Император не настолько умен, чтобы разгадать меня, тем не менее он все более подозревает меня значит, он все более безумеет, значит, он должен умереть! Не могу же я постоянно сигать в бассейн только для того, чтобы поддерживать его чувство превосходства надо мной и уверенность в том, что я до смерти боюсь его! Вода слишком холодна, а я не слишком молод…»

 

Глава вторая. Благое намерение

Каллист не зря торопился, желая доложить Калигуле мамертинские тюремные вести первым — они распространились по Риму с достойной удивления быстротой. Наверное, их разнес сильный ветер, уже неделю не покидавший Рим.

Этот ветерок поймал Сарта где-то около полудня, когда египтянин, прибрав в зверинце и проголодавшись, заглянул на дворцовую кухню (разумеется, в те кастрюли, где готовилась пища для прислуги). Известия ошеломили Сарта — кусок пшеничной лепешки, только что с таким удовольствием разместившийся во рту его, плюхнулся обратно в чашку.

«Так что же, значит, Марк спасен, и мне больше не надо торопиться с Калигулой?» — мелькнуло в голове у египтянина.

«Пусть Каллист подыщет для покушения еще какого-нибудь сенатора, — прошептал кто-то рассудительный в его ушах. — Зачем самому теперь-то рисковать?..»

«Но разве дело тут в Марке? — подумал Сарт. — Разве только Марку был опасен Калигула?.. Да и разве Марку больше не опасен Калигула?.. Марк бежал, но не спасся, его спасет смерть Калигулы, а значит — и да погибнет Калигула!»

Сарт решил немедленно повидаться с афинянином Фесарионом, чтобы убедиться в его памятливости: в том, что происшедшие события не заставили его забыть его же обещание — спрятать нож египтянина в императорских покоях. Фесарион должен был проделать это уже на следующий день.

Позабыв было о еде, Саш прошел к каморке Фесариоиа‚ но когда он распахнул ее дверь (на этот раз египтянин, учтя свой предыдущий визит, не стучался), то оказалось, что те, кто думает, будто нахлебавшаяся горя душа способна без труда сдержать плотские позывы тела, далеки от истины. Голод тотчас же напомнил о себе Сарту: встрепенувшись, он впился в него где-то под ложечкой.

Голоду было с чего лютовать — Фесарион трапезничал. Он сидел на утлой табуретке за покосившимся столом, а на столе важно разлеглись: добрый окорок, величественный пирог, внушительная головка сыра, ну и, конечно же, она, любимица римских гурманов крупная краснобородка. Пленительная рыбеха, вся пропитанная каким-то захватывающим дух в свои объятия соусом, казалось, с удивлением глазела на окружающее ее убожество.

Как только заскрипела дверь, открываемая Сартом, Фесарион резко накренился, словно собираясь загородить от взглядов нежданного посетителя свое богатство. Впрочем, Фесарион, по-видимому, быстро уразумел, что странность его позы способна привлечь к столу еще большее внимание, да и телом-то он не слишком горазд, чтобы использовать себя вместо ограждения. Фесарион тут же дернулся в прежнюю позицию.

— Вот как я вовремя! — радостно воскликнул Сарт, делая вид, будто паника афинянина осталась незамеченной. — У меня с самого утра во рту ни крошки!

Нельзя сказать, что Фесариона сильно обрадовало сообщение египтянина о собственном рте.

— Садись, садись… — проворчал Фесарион, выдвигая из-под стола такую же ветхую табуретку, как и у него самого. — Сыра, что ли, тебе отрезать? — Тут Фесарион уставился в пол, как будто именно там, в какой-то половой щели, дожидался его ножа сыр, предложенный египтянину.

— Да, пожалуй, — скромно проговорил Сарт, но как-то невнятно, словно зажав что-то в зубах.

Фесарион посмотрел на Сарта и обомлел — египтянин уже успел потянуть с блюда сочную ляжку и теперь откусывал от нее…

Ляжка не остановила Сарта. За ней последовали: пирог, сыр, рыба — куски и куски, и все изрядной величины. Фесарион тяжело вздыхал, уста его бездействовали — наверное, афинянин рассчитывал своим примером заразить Сарта быстрее, нежели пища могла бы его насытить.

— А что же ты? Уже наелся? — прошамкал с набитым ртом египтянин немного погодя.

— Ну, если я могу насытиться теми кусками, которые ты отправляешь в свой рот, то наелся, и уже давно, — хмуро сказал Фесарион. — Но зачем ты пришел? Думаю, не только для того, чтобы съесть мой обед?

Сарт наконец-то удовлетворился столом — он протер руки и губы какой-то тряпкой, лежавшей на столе (наверное, она служила Фесариону салфеткой) и, ни мало не смущаясь недовольством афинянина, назидательно произнес:

— Хорошая пища врачует тело, хорошее дело врачует душу. Раз мне завтра предстоит испить горькое лекарство очищения души — рисковать жизнью, отбирая жизнь у тирана, — то сегодня я должен, по крайней мере, укрепить свое тело. Кроме того, не забывай — смерть Калигулы несет очищение нам обоим (очищение от подлости страха, пресмыкательства, униженности), в то время как горечь врачевания достанется вся, без малого, мне одному. Ведь ты почти что ничем не рискуешь, кроме этого «почти что», без которого не обойтись… Итак, Фесарион, значит, решено — завтра?..

— А я, честно говоря, думал, что ты пришел сказать мне, что наше дело не состоится, — уныло прогнусавил Фесарион. — Коли сенаторы сумели даже вытащить преторианца из тюрьмы (ты, конечно, уже слышал об этом), то убить Калигулу им не составит особого труда, стоит только немного подождать…

Сарт едва не бросился на афинянина с кулаками (во всяком случае, именно так показалось самому Фесариону) — египтянин резко вскочил, отбросил стол, который обязательно упал бы, если бы не был сильно перекошен в его сторону.

— Неужели ты не способен не быть рабом?! — вскричал египтянин. — Неужели тебя всего разъела язва рабства, не оставив ни единого здорового кусочка? Неужели ты умер для свободы? Неужели кровь твоего отца, которую пролил Калигула, не палит огнем твою душу? Неужели те поклоны, которые ты отбиваешь тирану, не впиваются в тело твое, словно крючья палача?

— Да я не отказываюсь от нашего плана, нет, что ты, — поспешно ответил Фесарион с некоторой толикой испуга. — Просто мне подумалось, что тебе будет труднее осуществить его, нежели сенаторам — ведь тебя могут даже не допустить к Калигуле.

— Меня пропустят к нему, можешь не сомневаться. Я найду, что сказать, — произнес спокойнее Сарт.

— А если император не соизволит завтра посетить комнату Муз?

— Что же, значит, будем ждать другого раза. — Тут египтянину пришло в голову, что, задавая вопрос, Фесарион, возможно, не столько беспокоился о Калигуле, сколько о судьбе ножа, который он должен был подложить под ковер комнаты Муз. — Что же касается той вещички, которую я дал тебе, то, если она останется не использованной, ты сможешь забрать ее обратно вечером: ведь вы, насколько мне известно, убираетесь в императорских покоях по два раза на день. (Фесарион согласно кивнул). Итак, — продолжал египтянин, — значит, договорились: завтра в комнате Муз под ковром у правой ножки императорского кресла я буду искать тот предмет, что передал тебе. А теперь прощай — мне надо кормить моих зверей. Да поможет нам Юпитер!..

— Да, да, — тихо промямлил Фесарион и опустил глаза.

Сарт поспешно вышел, чтобы удержаться от искушения взбодрить афинянина, нашлепав его по его обвислым щекам.

* * *

Утро следующего дня пробудило Сарта теплом и светом жизни. Египтянину показалось, что оно шепнуло ему: «Я ведь нравлюсь тебе, так стоит ли тебе делать то, что ты задумал, рискуя жизнью — рискуя расстаться со мной навсегда?»

«Навсегда я расстанусь с тобой, если струшу, если дрогну сегодня — тогда ты не будешь мне нужно больше, — мысленно ответил Сарт. — Я не смогу ощущать тебя, любоваться тобою, презирая себя. Нет уж, я не сверну…»

Сарт прошел в ту часть дворца, которая прилегала к покоям императора, и стал внимательно прислушиваться к гомону прислуги. Египтянин ожидал, что кто-нибудь невзначай скажет о Калигуле, что тот, мол, развлекается в своей любимой комнате Девяти Муз, и вот какой-то раб мельком заметил, что видел, как Калигула вместе с музыкантами и певцами проследовал туда…

Сарт тут же шагнул в приемную. За большим дубовым столом там сидел один из секретарей Калигулы, его вольноотпущенник Метрувий — именно он мог пропустить или не пропустить к императору. Счастливчикам Метрувий давал в сопровождающие раба и золоченую пластинку с изящным рисунком — то был пропуск. Кроме Метрувия, в приемной находились четыре преторианца.

— Привет тебе, Метрувий, — сказал Сарт, прикрыв за собой дверь. — Я хотел бы немедленно повидать императора…

— Императора? А что там у тебя? — вяло спросил Метрувий, видно, уже заранее собравшись отказать. — Цезарь принимает сегодня, но не могут же его беспокоить все подряд!

— У меня важная новость — одна моя львица тяжело заболела… — начал было рассказывать Сарт, но Метрувий, не дослушав, перебил его:

— Да ты сам-то здоров ли, приятель?.. И по таким пустякам ты намерен тревожить императора?! Сходи лучше в канцелярию — пусть Каллист даст тебе какого-нибудь мясника, чтобы он помог тебе убить твою львицу и снять с нее шкуру, пока она не издохла!

— Но это не просто львица, — возразил Сарт. — Это Хрисиппа, любимица цезаря. Божественный Калигула велел мне хорошенько присматривать за ней, а в случае ее болезни сразу же докладывать ему. Ты мешаешь мне выполнить его приказ!

Хрисиппа полюбилась Калигуле тем, что, прежде чем разорвать свою жертву — какого-нибудь сенатора или всадника, которого подсаживали в ее клетку по приказанию Калигулы, — она долго игралась с ней, словно большая кошка с мышонком. Это было интересно наблюдать. Чтобы случайно не подвернулся такой умник, который сказал бы, что Хрисиппа здорова, египтянин несколько дней подряд подсыпал львице в воду всякую гадость, так что она и в самом деле чувствовала себя неважно.

«Конечно, львица — не велика птица, — подумал Метрувий, — но Калигула и за меньшее убивал. Значит, надо пропустить этого звериного служку в императорские покои — пусть сам объясняется с Цезарем».

Вслух секретарь Калигулы сказал:

— А, Хрисиппа… Это другое дело. Пожалуй, я пропущу тебя.

Метрувий тут же дернул за шнур, и из какой-то малоприметной двери в стене выскочил черный раб, по-видимому, нубиец.

Нубиец тщательно прощупал каждую складочку одежды Сарта разумеется, его поиски не увенчались успехом. После этого египтянин получил золоченую пластинку-пропуск, и затем вместе с рабом-провожатым он был пропущен в императорские покои.

Раб провел Сарта через несколько комнат, у двери каждой из них стояли преторианцы. Нубиец говорил пароль, египтянин показывал пластинку, и солдаты пропускали их. В одной из комнат Сарт увидел маленького, сморщенного старичка. Это был Тинисса‚ доверенный слуга Калигулы и его раб. Тут-то они и остановились.

Нубиец повернул назад, и, как только дверь за ним захлопнулась, старичок сладким голоском спросил у египтянина, что ему нужно от Калигулы. Сарт рассказал свою историю — старичок скрылся за высокой красного дерева дверью, которая как раз и вела в комнату Девяти Муз.

Ожидать пришлось недолго. Вскоре Тинисса вернулся и важно произнес:

— Божественный Калигула сейчас занят — он слушает флейтисток‚ но, может быть, он все же найдет какое-нибудь мгновение для тебя. Осторожно приблизься к нему и ожидай, когда он соизволит заговорить с тобой.

Сказав это, сладкий старичок распахнул дверь, и Сарт не без волнения шагнул в знаменитую комнату Девяти Муз.

Эта комната была по-императорски велика, вдоль стен ее стояли статуи всех девяти Муз-покровительниц пения, танцев, поэзии, науки, театра. В глубине комнаты на большом кресле-троне восседал Калигула; к креслу его вела ковровая дорожка — та самая, под которой Сарт рассчитывал отыскать свой нож. По правую руку от Калигулы бесновались флейтистки, и в этом не было ничего удивительного, ведь флейта (или, точнее, авлос) — инструмент Диониса, веселого виноградного бога. Под их аккомпанемент несколько певичек грубыми полосами выводили незамысловатые песенки, если и могущие привлечь внимание, то только разве что своей непристойностью. Впрочем, Калигула, казалось, был вполне доволен и музыкантами, и певцами: сидя на своем кресле, он то притоптывал, то прихлопывал, то подпевал.

Цезарь словно не заметил Сарта — сидя вполоборота к двери, он даже не повернул голову в его сторону. Однако при этом было бы неразумно обвинять Калигулу в невнимательности, которая, как известно, порождается беспечностью. Император, однако, не был беспечен — после нескольких покушений он был весьма пуглив. Просто Калигула был предупрежден Тиниссой о том, что некая песчинка жаждет прицениться к его сандалии, — разумеется, он не мот быть более участлив). Другое дело, что песчинка могла очеловечиться, и для этою ей надо было немного — превратиться в песчаную бурю и снести великолепные одежды цезаря, которые прикрывали кучу пепла.

Сарт не успел сделать и трех шагов по направлению к Калигуле‚ как его догнало рассерженное стариковское шипение:

— Падай ниц, негодный, и ползи, ползи к божественному! Падай ниц!..

Египтянин, ничуть не склоняя свою гордость, преклонил свои колени и пополз (ковер оказался ближе — стало удобнее выхватить оружие).

Когда Сарт таким способом подобрался к креслу императора (между тем Калигула все «не замечал» его), то он обнаружил, что правая ножка императорского кресла стояла как раз на том самом углу ковра, под который Фесарион должен был еще утром подложить нож. Наверное, Калигула сам передвинул свое кресло, чтобы было удобнее наблюдать за актерами…

Ничто не вечно, кроме вечности — в конце концов представление закончилось, исполнительницы удалились, и вот тут-то Калигула заметил Сарта.

— Чего тебе? — буркнул он.

— Я бедный служитель твоего зверинца, о цезарь!.. Беда привела меня к тебе — Хрисиппа заболела!

— Что ты мелешь, скотина?.. Какая еще Хрисиппа!.. Та, что ли, потаскушка, которая спит с тобой? (Калигула прекрасно знал Хрисиппу, но ему захотелось немного попугать египтянина — поразвлечься.)

Сарт уткнулся головой в ковер, как будто сраженный гневом императора, и трусящимся голосом пролепетал:

— Хрисиппа — львица, цезарь… Та самая львица, которую ты так часто угощал всякими негодяями…

— Ах, львица… Да ты, негодяй, что же, хочешь сказать, что я отравил ее?..

— О нет, божественный, нет, клянусь твоим гением!.. — завопил Сарт, но Калигула уже не слушал его.

— Замолчи! — недовольно бросил император.

Сарт, прекратив свои вопли, мельком взглянул на Калигулу — цезарь внимательно всматривался во что-то… Сарт скосил глаза Калигула смотрел на человека, только что вошедшего в комнату через бесшумную дверь.

Этого человека знал Рим, хотя он не был ни сенатором, ни всадником, но был сыном одного из многочисленных клиентов некоего Гая Цинцинната‚ отпрыска древнего рода Квинкциев. Квинту Плантию (так звали вошедшего) известность принес его голос и его песни, вплетенные в голос кифары, — песни о величии Рима и величественности его граждан, эпически просторные, лирически тончайшие.

Как это нередко бывает, в представлении римлян певец со временем воплотился в, символ того, о чем он пел, символ (а для людей с развитым воображением — олицетворение) римской доблести, что, конечно же, не могло понравиться Калигуле.

Однажды император, прослушав в театре выступление Квинта Плантия, как только певец закончил, предложил ему станцевать что-нибудь под веселый барбитос или флейты («У такого артиста наверняка не только голос ловок, но и ноги», — сказал при этом Калигула.) Квинт Плантий, по-видимому, увлеченный (или упившийся) собственной песнью не менее, чем зрители, молча покинул подмостки. Это было величайшим оскорблением цезаря — нарушением приказа его… Калигула не стал долго раздумывать — он повелел выйти на сцену флейтистам, прицепить, для смеха, Квинту Плантию кожаный фаллос (который был одним из обычных атрибутов комедиантов того времени) и заставить его танцевать, хотя бы палками. Все тотчас же было исполнено — несколько отрезвляющих ударов, и Плантий запрыгал по сцене, тряся забавной безделицей.

С тех пор так и повелось — выступления Квинта Плантия заканчивались непристойным танцем, что не оставляло и следа от их очарования. Калигула был доволен, растоптав очередное достоинство, ведь один из способов стать величественным — это ниспровергнуть чье-то величие (однако при этом завоеванная грандиозность обращается не в высь, но в бездну). Для римлян же — тех, кто почище, — кифаред Квинт Плантий словно умер, правда, на земле осталась его тень, выплясывающая на его могиле…

— А вот и Плантий наконец-то пожаловал, — насмешливо произнес Калигула. — Негодник, я ожидаю тебя с самого утра!

— Я торопился, государь… — принялся виновато оправдываться певец, но Калигула перебил его:

— Торопился?.. Уж не хочешь ли ты этим сказать, что в спешке что-то позабыл? Кифара, вроде, с тобой, твой кожаный набедренник хранится у меня (у меня он не пропадет, будь спокоен!)… Может, ты растерял по дороге свои напевы?

— Нет, цезарь, я…

— Ну так давай, приступай! (Калигула не собирался мерить глубину своего терпения выслушиванием оправданий.) Напой для начала мне хотя бы что-то из Вергилия, а уж потом можешь бормотать свои вирши!

Квинт Плантий взял кифару в левую руку, ударил по струнам изящным плектром и запел. В воздухе стали возникать образы соразмерные, сияющие, загадочные… Звуки рождались и умирали, таинство жило.

Тем временем Сарт все еще лежал под ногами у Калигулы — император, увидев Плантия, словно забыл про него.

«Хорошо еще, что Калигула не велел мне убираться прочь тогда бы мне пришлось действовать впопыхах, не раздумывая, — пронеслось в голове у Сарта. — Однако у меня все равно не так уж много времени, так что, раздумья, поторопитесь! А ну-ка подскажите, как мне достать из-под ковра, придавленного императорским креслом, свой нож?»

Сначала, до прихода певца, египтянин рассчитывал на то, что Калигула, отпустив певичек и флейтисток, придаст комнате обычную симметричность, то есть, другими словами, поставит свое кресло так, как оно обычно стояло: на мраморе пола, а не на ковре. Но принцепс, увы, не догадался поступить согласно его, Сарта, желаниям, так что же ему теперь оставалось делать?.. Ждать, пока уйдет и Квинт Плантий?.. А что, если Калигула все равно не уберется с ковра?.. Значит, оставалось одно…

Сарт крепко сжал руками плотный ворс ковра и бросил быстрый взгляд на Калигулу — император сидел отрешенный, погрузившись в мир песни, полуприкрыв глаза… Сарт резко дернул ковер на себя.

Императорское кресло шатнулось и с грохотом упало, вместе с ним повалился на пол и Калигула. Египтянин быстро откинул правый угол ковра, под которым должен был лежать его нож… Ножа не было — Фесарион подвел его!

В этот момент в комнату Муз ворвались четверо преторианцев вместе со старым Тиниссой — видно, они расслышали шум падающего кресла. Тинисса тут же кинулся к императору (к его радости, Калигула, разумеется, был жив), а преторианцы принялись за императорских подданных — они прижали к полу и Сарта, и Плантия, приставив мечи к их спинам.

Калигула поднялся, потирая ушибленный бок.

— А ты, Плантий, оказывается, не только трус, но и злодей, — зловеще проговорил он. — Да еще и хитрец к тому же. Но только боги, которые охраняют меня, поумнее тебя…

Квинт Плантий молчал.

— Залейте его ядовитую глотку свинцом, — бросил Калигула преторианцам. — Я наслушался его песен — пусть теперь поет у Плутона!.. А ты, Тинисса, проследи за всем — потом расскажешь мне, как шипел его язык!

— А что делать с этим? — Тинисса кивнул на Сарта.

— А этот останется пока у меня. Все, идите.

После того, как преторианцы и Тинисса ушли со своею жертвой, Калигула принялся расхаживать по комнате, что-то бормоча себе под нос. Сарт прислушался и приподнял голову — император вертел в руках фигурку какого-то крылатого божка вроде Амура, блестевшую серебром; ноги Амура (если это, конечно, был он) плавно переходили в заостренный штырь.

«Надо же, что придумал этот Квинт Плантий, — разобрал Сарт. — Прицепить эту штучку к кифаре, словно украшение, и пронести сюда! (Калигула поднес вещицу к своим глазам.) А сделано-то как!.. Надо приказать Каллисту — пусть разыщет мастера, который делал это. Не может быть, чтобы мастер не знал, для чего Плантию это нужно!.. А Плантий-то, оказывается, меток, нечего сказать! И кто бы мог от него это ожидать?!»

Тут-то Сарта обожгла мертвящей молнией догадка.

«Так вот, оказывается, почему за мгновение до того, как я дернул ковер, Плантий перестал петь!.. За мгновение до того, как я дернул ковер, Плантий запустил в Калигулу этим самым заостренным божком, который был приделан к кифаре, словно украшение, поэтому-то ему и удалось пронести его! Плантий метнул свое оружие, целя в Калигулу (наверное, в глаз или в шею), но не попал — я дернул за ковер, и Калигула упал, избежав его мести! — В глазах египтянина потемнело, какие-то отблески заплясали перед ним — то пузырился расплавленный свинец. — Я хотел убить Калигулу, но я спас его — я помешал тому, кто чуть было не убил его, я помешал Квинту Плантию, я убил Квинта Плантия!..»

Сарт со стоном припал головой к ковру — император внимательно посмотрел на него.

— Ты, я вижу, верен мне, — медленно проговорил Калигула, по-видимому, убежденный в том, что Сарт только потому и дернул за ковер, что хотел этим самым спасти его. — За это я прощаю тебе Хрисиппу, можешь из ее шкуры сделать себе накидку. Только смотри, чтобы вслед за ней не перемерли другие львы, а не то придется тебя самого посадить в клетку — будешь вместо львов грызть моих ослушников!.. Ну все, убирайся!

* * *

Сарт, спотыкаясь, вышел из императорских покоев и, пошатываясь, поплелся в свою каморку. Добравшись до нее, он сразу же повалился на ложе, зажав уши (отовсюду египтянину слышались крики Квинта Плантия, обжигаемого свинцом).

Сарт пролежал так то ли час, то ли вечность — мука души не имеет временной размеренности. Привело же его в себя чье-то осторожное касание. Сарт оглянулся — рядом с ним стоял Каллист.

— Да, мой друг, сегодня ты прославился! — произнес грек язвительно. — Я же не раз говорил тебе, умолял без моего ведома не соваться туда, куда не следует, но нет же, ты, видите ли, не доверяешь мне!.. Правда, должен признаться, я тоже в последнее время не очень-то доверял тебе: почему-то Калигула все более охладевает ко мне, и я никак не могу докопаться, кто же это обдает императора холодом от моего имени. Вот поэтому-то я и не помешал тебе сегодня, чтобы убедиться наверняка, тот ли ты, за кого себя выдаешь:

— Не «помешал» мне?.. О чем это ты говоришь? — с непонимающим видом спросил египтянин.

Каллист снисходительно улыбнулся, словно прощая Сарту его глупое притворство.

— Да о твоих ковровых делах — о чем же еще! Разумеется, я имею ввиду не твое спасение Калигулы, надеюсь, невольное (вся эта история с Квинтом Плантием явилась такой же неожиданностью для меня, как и для тебя). Я говорю о твоем желании прирезать Калигулу ножом, который должен был дожидаться тебя под ковром, не так ли?.. (Удивление египтянина осведомленностью Каллиста все больше росло, и это не скрылось от внимания последнего.) Да-да, под ковром — разве я не прав?.. Фесарион — давний мой приятель — надоел мне своими доносами на тебя — уж больно ты настойчив!.. Ты пообещал Фесариону свободу — он, конечно, не прочь получить ее, но он рассчитывает получить ее из моих рук, служа мне. Согласись, это куда более надежный и безопасный путь, нежели тот, который ты так усиленно навязывал ему!

— Так значит Фесарион лгал мне с самого начала? — мрачно произнес Сарт.

— Конечно, ведь он служит мне. Неудивительно, что ему приходится иной раз поводить за нос какою-нибудь простака! — самодовольно подтвердил Каллист. — Ну да ладно, хватит про Фесариона. Лучше скажи, собираешься ли ты в дальнейшем слушаться меня и подчиняться мне — разумеется, до тех пор, пока Калигулу не положат на погребальный костер, — или же ты намерен по-прежнему действовать самостоятельно?

Сарт покачал головой.

— Нет уж, с меня довольно собственных ошибок, — произнес египтянин. — Я готов подчиняться — надо же дать возможность поошибаться и тебе. (Прежде, чем сказать это, египтянин подумал о Каллисте — греку не нужны были те, кто, зная много, слишком уж самостоятельничал).

— Вот и хорошо, — с удовлетворением сказал Каллист. — Вот тебе поручение — надо проследить за одним человечком…

 

Глава третья. Опять сенаторы

Разумеется, Калигула интересовал не только Сарта с Каллистом — читателю уже известно, что внимание сенаторов тоже было привлечено к его особе, по крайней мере, тех из них, которые вечером того же дня, дня Квинта Плантия, собрались у Корнелия Сабина. Пропуском, как и в прошлый раз, служил золотой перстень с изображением волчицы и пароль.

Со дня последней встречи этих ненавистников цезаря произошло немало событий — триумф Басса и падение Цериала, побег Марка из Мамертинской тюрьмы, гибель Гнея Фабия и Сергия Катула мелькнули, но не как крылышки мотылька, а как резец, которым история, или, лучше сказать, никому не подвластное время, проводит неизгладимые рытвины в памяти поколений и природы. (Правда, время, неутомимый ваятель, материал для своих новых работ берет, рассыпая в прах предыдущие. А там, в прахе, попробуй найди давние зарубки!)

На встрече у Корнелия Сабина присутствовали, как и в предыдущий раз: сам хозяин, Валерий Азиатик, Павел Аррунций, Марк Виниций и Фавст Оппий.

Первым начал) Корнелий Сабин:

— Мы намечали с вами, о римляне, обсудить сегодня, что удалось каждому из нас сделать из того, о чем мы договорились в прошлый раз, и что не удалось. Однако время оказалось торопливее нас вы знаете, о чем я говорю…

— Это уж точно. Знаем! — подхватил Валерий Азиатик. — Ты имеешь ввиду покушение на Калигулу Бетилена Басса и все, что связано с ним. Да, Бетилен Басе оказался настоящим римлянином! Мы как-то упустили его, не знаю уж как… Но что теперь слезливо сокрушаться?! Теперь надо думать, как отомстить за него. Так что воздадим должное делу… (Присутствующие согласно закивали головами.) Ну тогда, коли уж я начал, расскажу о себе — я должен был подыскать нам сторонников среди сенаторов. Вы знаете, что часть сенаторов (к счастью, их немного — менее трети), открыто поддерживают Калигулу — трудно сказать, то ли из-за собственной порочности, то ли из-за страха к нему. Последнее вернее, но это в данном случае значение не имело — я не разговаривал с ними, ведь даже не из-за любви к Калигуле, а из-за страха они могли бы состряпать донос на меня. Прочие же мои коллеги-сенаторы скользки, как угри, или, вернее, склизки (природа, видно, обильно вымазала их мылом угодничества и приспособленчества). Все же я отобрал среди них два десятка человек, показавшихся мне наиболее подходящими для разговора наедине, и что же вы думаете? Все они, как один, проклинали Калигулу, почти все согласились поддержать тех, кто рискнул бы уничтожить его (после того, разумеется, как Калигула был бы убит), но никто из них не согласился участвовать в этом самом убийстве!.. Короче говоря, они предпочитают разделывать дичь и, конечно же, лакомиться мясом, а вот охоту препоручают другим!

— То же самое скажу вам и я, — махнул рукой Павел Аррунций. — Городские когорты недовольны Цезарем (и немудрено — у преторианцев больше жалование и больше привилегий), но не настолько недовольны, чтобы рискнуть собой. «Собственная голова дороже сестерциев», — сказал мне Тит Стригул, один из трибунов городской стражи и мой приятель, когда я намекнул ему, что неплохо было бы поторопить Калигулу расстаться, если не с принципатом‚ то, по крайней мере, с собственной жизнью. Когда же я попытался убедить Стригула в том, что дело тут не в сестерциях, а в чести, в римском достоинстве, то знаете, что он мне ответил?.. Стригул рассмеялся и сказал: «Если бы в Риме нашелся такой глупец, который давал бы за так называемое римское достоинство хоть асс, то я немедленно расстался бы с ним».

— Если бы нашелся в Риме такой глупец, который давал бы за римское достоинство асс, то он наверняка остался бы при своих деньгах: предлагать римлянам асс за достоинство, это все равно, что предлагать им асс за пригоршню лунного света — пусть, мол, наскребут в своих спальнях! — желчно проговорил Валерий Азиатик. Помолчав, сенатор продолжал: — Впрочем, я не прав — в Риме не только рабы да тени, есть и римляне!.. Ну а ты, Марк Виниций, ты-то что нам скажешь? Ты, кажется, занимался Каллистом?

Марк Виниций кивнул.

— Насчет Каллиста: мои рабы следили за ним целыми сутками, и вот что они рассказывают. Каллист никогда не выходит из императорского дворца один, но — только с охраной. Впрочем, я оговорился: Каллист никогда не выходит из дворца, его выносят на носилках здоровяки каппадокийцы, его рабы. Кроме того, не менее двух десятков охранников в разноцветных плащах, будто простые прохожие, сопровождают его. Однажды мой раб упал, будто нечаянно, прямо перед носилками грека, и его тут же оттащили в сторону эти будто бы случайные прохожие. Так что мне совершенно ясно одно: чтобы напасть на Калигулу, нужно не менее сотни рабов…

— И хоть один из этой согни (а, скорее, не один, но несколько, если не все) донесет, обязательно донесет на тебя, — подхватил Валерий Азиатик. — А в награду раб получит от Калигулы свободу и деньги — что же ему еще нужно?.. Нет, это не годится — видно, Каллиста нам придется оставить в покое. У нас не так много сил, чтобы тратить их на него.

— Я тоже так думаю, — сказал Марк Виниций. — Нет существа продажнее, чем раб.

Всем присутствующим был хорошо известен нрав рабов, поэтому никто из них не возразил Валерию Азиатику.

— Что же касается меня, — произнес Фавст Оппий вслед за Виницием, — то я должен был проверить, любят ли служки императорскою дворца сестерции. Для этого я нарядил двух своих рабов в тоги. Словно любопытствующие провинциалы, они направились к императорскому дворцу и, улучив момент, принялись предлагать выходящим из дворца императорским рабам сестерции с тем, чтобы не только провели их во дворец — поддельным римлянам якобы не терпелось полюбоваться на него изнутри. Из пяти императорских рабов согласился только один — он велел подойти им к вечеру, однако его самого мои люди через час видели в канцелярии Каллиста. Не иначе, как он докладывал обо всем греку. Так что вывод мой таков: мы опоздали подкупать дворцовых служек, все они давным-давно куплены Каллистом и, надо думать, не только за сестерции, но и за собственные жизни. Так что, видно, нам придется обойтись без дворцовых служек — без их алчных, потных рук, нечесаных голов и трусливых душ, — подвел итог Валерий Азиатик. — Ну а ты, Корнелий, что скажешь нам о своих преторианцах?

А Корнелий Сабин, слушавший своих сотоварищей, опустив голову, со спокойной твердостью ответил:

— Из всего того, что вы тут наговорили до меня, я понял одно: преторианцы — единственная наша надежда. Раз мы не можем положиться на сенаторов (кроме, разумеется, тех, кто присутствует здесь), раз мы не можем довериться городским когортам, не говоря уж о рабах Калигулы, то, следовательно, остается единственный источник, способный придать нам дополнительные силы, — это они, мои воины. После Бетилена Басса вряд ли вас, сенаторы Рима, допустят к Калигуле без обыска и сопровождения — тем более нам нужны преторианцы… Разумеется, не все преторианцы спят и видят гибель Калигулы — большинству, увы, во сне мерещится блеск его золота. Однако найдутся и такие, кто пришел со мной в преторий из легиона, кто воевал и видел смерть, кто знает, что не жизнь нужна для сестерциев, а сестерции нужны для жизни, жизнь же нужна для смерти — она слишком дорога, чтобы разменивать ее на сестерции‚ или подлость, или трусость. Конечно, таких воинов, преданных мне, немного — я говорю о трех центурионах и двух-трех десятках ветеранов своей когорты. Вот на них-то я могу положиться, довериться же остальным — все равно, что доверить слону высиживать куриные яйца… Впрочем, если на остальных нельзя положиться, то им можно положить… сотню-другую сестерциев в их сумки. Это, по крайней мере, на время притупит их любовь к императорским сестерциям — а большего, пожалуй, нам и не потребуется… Да, я не сказал вам самого главного — мне кажется, что скоро с нами будет Кассий Херея! Старому ворчуну, сдается мне, больше не захочется выкрикивать приветствия императору — Калигула, судя по слухам, обил Херее все губы о свою задницу…

Ну а если Кассий Херея будет с нами (а с ним — несколько центурионов и солдат, которые пойдут за ним), то тогда нам стоит дождаться дня, когда обе когорты — его и моя — станут одновременно нести службу во дворце. В этот день мы сумеем одолеть Калигулу. И нам не придется долго ждать: такой день приближается. Я говорю о Палатинских играх. Обычно в это время на Палатине несут службу по две когорты одновременно — я могу постараться, чтобы меня поставили вместе с Хереей, если вы, конечно, не будете возражать.

Гости Корнелия Сабина некоторое время молчали, обдумывая его слова.

— Короче говоря, ты предлагаешь нам убить Калигулу на Палатинских играх, — проговорил наконец Валерий Азиатик. — Я говорю «нам» — не хочешь же ты, чтобы мы — я, Аррунций, Виниций, Оппий — остались безучастными, этакими зрителями на представлении, плата за которое — наша честь!.. Ну нет, это не годится; Мы обязаны поддержать тебя, и мы поддержим тебя во что бы то ни стало! Так что я вообще-то не против твоего предложения с этой вот поправкой. Как я представляю себе, на Палатинских играх нам желательно будет улучить такой момент, когда бы мы все (и твои преторианцы в том числе) оказались рядом, и в это самое время поблизости проходил Калигула… Я думаю, такое будет возможно в театре: зрителей не обыскивают — нам удастся пронести с собой кинжалы, ну а твои люди всегда при оружии.

— Я согласен, — кивнул Корнелий Сабин.

— Быть может, кто-нибудь думает иначе? — спросил Валерий Азиатик.

— Нет, нет! — ответили в один голос Павел Аррунций и Фавст Оппий. — Давно пора расправиться с Калигулой‚ сколько же можно откладывать?

— Я тоже согласен, — сказал Марк Виниций. — Меня беспокоит одно: что будет с Римом после того, как мы убьем Калигулу?

— Ты еще спрашиваешь, что будет?! — воскликнул Валерий Азиатик. — Будет республика!.. Рим уже достаточно помучили цезари, еще один принцепс — и в Риме не останется римлян, а будут лишь только рабы!.. Мы не допустим новой тирании, которая может оказаться похлеще старой! Лучше умереть гражданином, чем жить презренным подданным!

Заговорщики зашумели — само упоминание о возможности новой тирании было ненавистно им. Корнелий Сабин задумчиво произнес:

— А все же Марк Виниций тревожится не зря — я уверен, что Рим больше не увидит цезарей, но тем не менее мы должны постараться, чтобы цезарей больше не было, — так надежнее… Сенат, конечно, выступит за республику, но нам надо позаботиться, чтобы и родственники Калигулы, отпрыски Юлиев, поддержали нас. Я говорю об одном человеке, вы все знаете его — это Тиберий Клавдий Друз (о прочих Калигула позаботился сам, отправив возможных претендентов на престол прямиком в Орк).

— Этот дуралей? — презрительно усмехнулся Павел Аррунций. — Правда, Клавдий носит сенаторскую тогу, но когда он начинает выступать в сенате, все принимаются шептаться между собой о своих делах, будто в заседании объявлен перерыв…

— Корнелий прав, — перебил Аррунция Валерий Азиатик. — Нам надо заручиться поддержкой Клавдия, я увижусь с ним завтра. Ничем нельзя пренебрегать!

Заговорщики поговорили еще немного. Они договорились о новой встрече — накануне плебейских игр, на которую Валерий Азиатик пообещал привести все еще скрывавшегося Муция Мезу. Затем заговорщики расстались.

Заговорщики расстались, а пламя, горевшее в большом камине, продолжало колыхаться — так колышется, дышит жизнь, вроде сильная, могущая спалить, а могущая и согреть. Но кончаются дровишки — и что остается?.. Лишь дымок от тлеющего уголька, да и тот мгновение спустя развеется по ветру.

Кому же будущее сулило угасание?.. Принцепсам ли, сенату?..

Ни одно пламя не вечно, но, живя, оно может спалить, обжечь, согреть, а может и просто рассеяться, раствориться…

 

Глава четвертая. Клавдий

Темной птицею прилетела ночь, багрянцем полыхнул день — и Валерий Азиатик отправился на Виминал, к Тиберию Клавдию Друзу…

В дом Клавдия сенатора долго не пускали; раб-привратник бегал то от ворот, то к воротам, то якобы в поисках хозяина, то якобы затеряв куда-то ключи. Словом, было видно, что от такого визитера Клавдий не ожидал ничего хорошего. Однако в конце концов решился на встречу — Валерия Азиатика пропустили-таки во двор и затем провели в атрий дома, где его уже поджидал сам хозяин.

Наружностью Клавдий был горазд, тут были: и почтенная седина, и дородность тела, и величественность лица, которая создавалась массивным подбородком (мечтой скульпторов, образцово пригодным для профилей), крупными, жирными морщинами, толстыми губами, горделиво выпяченными вперед, как будто выставляющими напоказ свою крупность. Все вышеперечисленные достоинства придавали Клавдию некую монументальность, когда он молчал, и какую-то комедийность, шутовство, когда он говорил, — слишком разительным получался контраст между пышной внешностью и простоватой речью (не простой, а простоватой!).

Войдя в атрий, Валерий Азиатик сразу же заглянул в триклиний‚ дверь в который была приоткрыта, и затем, повернувшись к хозяину, с деланным удивлением произнес:

— А я-то думал, что мне пришлось так долго торчать за воротами твоего дома оттого, что ты, узнав о моем приходе, распорядился накрыть на стол — вот я и дожидался, пока очухаются твои расторопные рабы…

— Да, неплохо бы пообедать сейчас, — мечтательно проговорил Клавдий. — Я что-то тоже проголодался, и, наверное, поэтому с таким нетерпением ожидал, когда же ты войдешь. Однако ты что-то копался там, и я было подумал, что ты подыскиваешь слова, с которыми собирался преподнести мне в подарок какого-нибудь красавца лангуста или краснобородку. Но у тебя в руках ничего нет — значит, ты уже побывал на кухне и передал все, принесенное тобой, повару… Как мило!.. Так зачем же ты пришел ко мне?

— Сущая безделица, — сказал Валерий Азиатик, не посчитав нужным опровергнуть догадки хозяина. — Лет пять назад я купил в лавке твою «Римскую историю», и вот теперь хочу поинтересоваться у тебя: там ты больно уж расхваливаешь республику — такую, какой она была до цезарей, — так ты, что же, и сейчас считаешь, что республика была так уж хороша?

— О да, — довольный тем, что его писания читают, важно произнес Клавдий. — Прежние времена были, конечно же, лучше нынешних — лет двадцать назад я покупал у торговцев говядину и вино чуть ли не вдвое дешевле, чем сейчас. Что же говорить про более ранние…

— Так что же, как я понял, до цезарей жилось лучше, чем с цезарями?

— Да, конечно… — рассеянно начал Клавдий, но тут же спохватился. — Постой, постой, что ты сказал?.. До цезарей жилось лучше — значит, с цезарями живется плохо?.. И я, что же, будто бы согласился?.. Ах они мерзкие, ах они негодные! (Клавдий принялся нашлепывать себя по губам, как шлепают, только что не по губам, напроказивших ребятишек.) Да как же это я?.. Как же это меня угораздило?.. Как же?.. — Через некоторое время Клавдий прекратил размахивать руками, видно, посчитав, что уже достаточно наказал своих несносных торопыг, и далее более спокойно продолжал: — Я ошибся, я обмолвился… Цезари возвеличили Рим и облагодетельствовали его граждан, не так ли?..

— Принципат лучше республики настолько, насколько цепи раба легче свободы, — ответил Валерий Азиатик. — Вспомни республику, Клавдий! («Нет, нет, не говори!» — Клавдий снова замахал руками, но на этот раз руки его всего лишь полоскали воздух.) — Вспомни республику! — продолжал Валерий Азиатик с подъемом, не обращая внимание на жестикуляцию своего собеседника. — Вспомни республику и вспомни Калигулу! Если бы у нас была республика, твой родственничек не осмелился бы ни бить тебя сандалиями по лицу, ни купать в озере.

— Да, вода была холодна, — поежился Клавдий.

— Если бы у нас была республика, то у нас была бы власть — у нас, сенаторов; власть, дающая уважение и почет, а не только краснополосые тоги. Так разве республика не лучше Калигулы?.. Так разве Калигула не хуже?..

— Да-да, так-то оно так, — промямлил Клавдий. — Республика республикой, но сейчас у нас Калигула, а не республика, это факт несомненный, историческая, так сказать, реалия…

— Но разве Рим не жив?.. Разве мы с тобой, римляне, не живы?.. — воскликнул Валерий Азиатик. — Представь себе — Калигула умрет, и мы с тобой, со всем сенатом опять возглавим государство. Тебе вернут деньги, которые ты должен был заплатить за сан жреца Калигулы — Юпитера; ты сможешь к своей «Истории» добавить еще одну — «Историю Калигулы» — справедливую, беспристрастную, которой, ей-ей, будут зачитываться, прямо, клянусь богами, ее будут читать до дыр…

— Ну уж нет, не надо до дыр, дыры не к лицу римлянину. — И Клавдий оглядел со вниманием свою тогу — не закралась ли где какая-нибудь шальная прореха? К счастью, прорех не было. Довольный осмотром, Клавдий продолжал: — Ну что ж, республика, кажется, и в самом деле штука не плохая…

— Но раз республика лучше тирании, то пади тирания — и ты примкнул бы к тем, кто стоит за республику? — с воодушевлением подхватил Валерий Азиатик. — Если бы цезаря, к примеру, убили, то ты бы выступил на стороне сената, ведь верно?

— Убили?.. (Глаза Клавдия расширились.) Как… как это — убили?.. Разве в Риме враг?.. Разве Рим осажден?.. А может, восстали рабы?..

Клавдий поспешно подошел к окну — дом его находился на возвышенности, из окна открывался прекрасный вид на город — и принялся всматриваться в темноту, словно стремясь отыскать там зарево пожаров, этих непременных спутников войны.

Валерий Азиатик гневно, без тени улыбки, посмотрел на Клавдия, раздраженный его глупостью — ведь глупость смешна для нас только тогда, когда она нам безразлична.

— Ты, быть может, велишь еще своим рабам выпустить на улицу гусей, чтобы они опять попытались спасти Рим, как им это уже однажды удалось во времена нашествия галлов?

— Гусей?.. (Клавдий оглянулся.) Я не держу гусей в этом доме, за ними надо ехать в мое загородное имение…

— Так что же ты там высматриваешь, раз здесь у тебя, видите ли, нет гусей? — с досадой проговорил Валерий Азиатик. — Не побежишь же ты сам спасать цезаря?.. Да ему, к тому же, пока что ничего не угрожает. Но если его вдруг поразит молния Юпитера, и он умрет (гуси тут окажутся бессильны) — вот тогда встанешь ли ты на сторону сената — за республику?

— Конечно, ведь я — римлянин, а римляне должны чтить традиции… Конечно же, я буду за республику, — нерешительно ответил Клавдий.

— И тогда республика наградит тебя — ты получишь деньги, почет, быть может, даже триумфальные знаки отличия… — начал обещать Валерий Азиатик, уж и не зная, чем же ему укрепить рассеянную нерешительность Клавдия, уже жалея о своем визите. — Помни — сенат и народ римский не оставят, не забудут тебя, поддержи ты их…

— Да, теперь я вижу, что республика — это хорошо, прямо-таки здорово, — мечтательно пробормотал Клавдий, немного погодя провожая своего гостя.

Как только Клавдий, жуя какие-то слова (наверное, он уже принялся составлять «Историю Калигулы»), воротился в атрий, то первое, что он увидел, было бюстом его супруги — Валерия Мессалина в небрежно одетой столе, скорее подчеркивающей, нежели драпирующей известные выпуклости, уже поджидала его.

Супружница Клавдия была грузной, тяжелой женщиной, но не пасмурной, дождливо-нудной, а ядреной, золотистой (вернее смуглой), грозовой; Голос она имела басовитый, а страстность неутолимую — казалось, она испытывала постоянно такой страшный зуд в посвященном Венере месте, как будто в то самое место ее поразила чесотка. Валерия Мессалина отличалась если не деловитостью, то, но крайней мере, властолюбивой напористостью — она постоянно вмешивалась во все, что касалось Клавдия, все разговоры-переговоры Клавдия с более-менее важными посетителями проходили при ее участии, если не явном, то тайном — тайном для визитера, но не для хозяина. Клавдий прекрасно знал, что стоит только какой-нибудь важной птице переступить порог его дома и, настояв на аудиенции наедине, приняться болтать, как тут же Мессалина, его Женушка, начинала упражнять свой слух, притаившись за будто бы плотно прикрытой дверью.

— Ну что ты скажешь, каков молодец! — гневно проговорила Мессалина, смерив глазами своего супруга. — Он, видите ли, будет за республику!.. Ишь ты, какой республиканец выискался! Поразвесил уши, раззявил рот, а Азиатик, не будь дураком, и принялся запихивать туда лесть да обещания! Их-то у него оказалось предостаточно — я уже было хотела сбегать за корытом, чтобы собрать то, что в тебя не вместится, да выкинуть на помойку — нечего засорять дом липкими сладостями из тины да грязи!..

— Какими еще сладостями? Что-то я ничего не заметил, — удивился Клавдий. — Мы только немного поговорили — о старых временах, о старых людях. Сдается мне, республика, власть многих, и в самом деле лучше единовластия цезаря!

Мессалина злобно усмехнулась.

— Республика лучше… Для кого, я спрашиваю, лучше? Для Азиатика — да, ведь он получил бы от республики все, на что он только может рассчитывать, но ты ведь не Азиатик! Ты из рода Юлиев, и, если Калигула умрет, ты мог бы стать Цезарем!

— Я?.. Цезарем?.. (Клавдий испуганно огляделся). Говори тише — нас могут услышать, и тогда мне несдобровать…

— Можешь не беспокоиться — если даже кто-нибудь из наших рабов подслушивает нас сейчас, то, будь уверен, он не побежит с доносом к Калигуле, потому что, когда ты станешь Цезарем, твои рабы получат свободу и по тысяче наградных. Ну а если какой-нибудь негодник все же донесет о нашем разговоре, то, клянусь Гекатой, я не пожалею всех своих сокровищ, чтобы расквитаться с ним — я пообещаю выдать всякому, кто принесет мне его голову, ее вес золотом!.. (Мессалина, видно, хотела подкупить возможного слухача, ну а если ему обещанные ею награды показались бы слишком незначительными, то — запугать.) Немного передохнув, она продолжала: — Да, я хочу стать Августой, но разве ты не хочешь стать Августом?.. Ты только подумай — не какие-то жалкие триумфальные знаки отличия, но постоянный триумф будет сопровождать тебя! Твоя «История» будет высечена на мраморных плитах и помещена на форуме, ты сможешь осуществить свою давнишнюю мечту — ввести три новые буквы в латинский алфавит. Тебе не нужна ничья милость — ты сам станешь источником милостей и кары!

— Хочу ли я стать принцепсом?.. — задумчиво протянул Клавдий. — Да, принцепсам и в самом деле живется неплохо. Тогда бы я смог рассчитаться со своими долгами, ну а кредит, в случае необходимости, открыл бы мне каждый…

— Какой еще кредит, дуралей ты этакий?.. (Мессалина всплеснула руками.) В твоем распоряжении будет вся казна — и императорская, и Сенатская!

— А что же останется сенату? — озабоченно поинтересовался Клавдий.

— Сенату останется то, что ты ему оставишь — краснополосые сенаторские тряпки да здание курии, чтобы отцы-сенаторы могли болтать в тени, а не на солнце. Ну а Валерию Азиатику, раз уж ему так понравилась твоя писанин… твоя «История», ты подаришь выполненный на драгоценном пергаменте экземпляр…

— На пергаменте и обязательно с картинками! — подхватил Клавдий. — И в самом деле — до чего же хорошо быть цезарем!

— Тут беседа супругов была прервана появлением раба-нумидийца, который, поклонившись Мессалине, доложил, что ложе ее готово.

По телу матроны пробежала дрожь — раб был молодой, рослый, красивый.

— Ах, мне сегодня что-то нездоровится, — жеманно сказала она Клавдию, не сводя глаз с нумидийца. — Вот я и приказала прибрать в моей спальне сейчас, а не вечером — я должна отдохнуть. С тобой же мы еще поговорим после… Ой-ой! кольнуло сердце! Клавдипор, проводи меня!

Нумидиец подошел к Мессалине, и та оперлась, вернее, повалилась на него, тело ее стало сотрясаться — видно, она действительно была больна.

— В-веди!.. — низким, грудным голосом простонала матрона, словно тигрица, раздираемая течкой…

За Мессалиной и рабом громко хлопнула дверь, но Клавдий даже не шелохнулся — весь погруженный в мечты о будущем величии, он словно не заметил ухода своей супруги. Очнулся Клавдий только тогда, когда кто-то осторожно потянул его за тогу.

Клавдий вздрогнул — перед ним стоял Марк Антоний Паллант, вольноотпущенник его матери, Антонии, и его доверенный слуга.

Паллант был тем самым рабом, с которым Антония послала весточку Тиберию о готовящемся Сеяном перевороте. Благодаря своевременности такого предупреждения планы Сеяна удалось расстроить — так Паллант заработал свою свободу. В дальнейшем Антония поручала Палланту немало щепетильных дел, которые он с успехом выполнял. Умирая, знатная матрона завещала своему сыну, Клавдию, его ловкость (то есть пронырливость) и его преданность (то есть здравомыслие).

Судя по облику, Паллант не отказывал себе в мелких радостях жизни — с сытым брюшком, пухленькими щечками-ямочками, масляными глазками он походил на какого-нибудь бездельника, с удовольствием проедающего наследство, достаточно большое, чтобы освободить своего владельца от каких бы то ни было забот. Улыбчивое лицо его и чуткий голос (когда надо — веселый, когда надо грустный, но никогда не раздраженный, не гневный, не сварливый) представляли его как милого, доброго человека. Только сама наблюдательность могла бы разглядеть злобный огонек, изредка мелькавший в его глазах, — в человечке-то была изюминка, причем отнюдь не из сладких.

— И да простит мне господин мой, — начал тихим голосом Паллант, — но я шел мимо окон атриума и случайно расслышал несколько слов, сказанных Мессалиной. Как я понял, Валерий Азиатик говорил сегодня в этом доме о смерти Калигулы как о свершившемся факте (меж тем император пока что жив-живехонек) и просил тебя, господин, выступить на стороне сената…

— Только если Калигула будет уб… если Калигула случайно умрет, — быстро сказал Клавдий. — Только на этот случай!

— Так-то оно так, но, сдается мне, Калигуле будет безразлично, согласился ли ты поддержать сенат до его смерти или после… Тут вот о чем я подумал (Паллант тревожно оглянулся по сторонам и понизил голос до шепота): а что если Валерий Азиатик — лазутчик Калигулы?.. Быть может, цезарь специально подослал его, чтобы выведать, как ты относишься к сенату… Валерий Азиатик перескажет Калигуле ваш разговор — как ты восхищался республикой, как ты обещал помочь сенату… Понимаешь, что тогда сделает Калигула?

Клавдий не на шутку встревожился.

— О боги, что же мне делать теперь?.. (Величественные щеки его заметно пообвисли.) Неужели я сам подал топор своему палачу?.. Неужели я обречен?.. (Паника все больше охватывала его). Ты слышишь — сюда идут… (Клавдий посмотрел на окно, откуда и в самом деле донесся шелест чьих-то шагов.) Это преторианцы… они пришли за мной…

Паллант быстро подошел к окну. Он понял, что перестарался — еще немного, и Клавдий перестал бы воспринимать членораздельную речь.

Паллант выглянул в окно.

— Да это старуха рабыня, твоя птичница, — успокоительно сказал он. — Преторианцы так не шаркают — их калиги делают пока что не из железа… Что же касается цезаря, то все еще можно поправить.

— Как? — встрепенулся Клавдий.

— Это несложно. Ты, господин, должен немедленно отправиться во дворец, добиться встречи с Цезарем и рассказать ему о сегодняшнем визите к тебе Валерия Азиатика — о том, что тот так уверенно говорил о смерти божественного, как будто сам готовит покушение на него. Ты же в разговоре с Азиатиком лишь сделал вид, что поможешь сенаторам, — ты просто не хотел спугнуть заговорщиков.

Лицо Клавдия немного прояснилось.

— Да-да, ты прав… Вели подать носилки — я должен быть на Палатине немедленно!

— Если господин не возражает, я тоже отправлюсь с ним, — вкрадчиво произнес Паллант. — Кто знает, быть может, я понадоблюсь господину в императорском дворце…

 

Глава пятая. Ловкачи

К Палатину медленно ползли носилки, которые тащили восемь чернокожих рабов. В носилках сидели двое — сенатор Клавдий Тиберий Друз и клиент его, Марк Антоний Паллант. Эти носилки несли римскому принцепсу, Калигуле‚ весть о Валерии Азиатике о том, что Азиатик-то, оказывается, враг и ненавистник цезаря…

Когда до императорскою дворца стало рукой подать, Паллант вкрадчиво сказал:

— А что, господин мой, если Валерий Азиатик все же честный сенатор, а не провокатор императора?.. А что, если он невиновен перед тобой?.. Если он говорил с тобой искренне, значит, он и в самом деле злоумышляет против императора, и если ты передашь все то, что он говорил тебе, Калигуле, то тем самым ты погубишь его. Калигула наверняка казнит его, а это отсрочит смерть самого Калигулы и, стало быть, отсрочит начало правления новою принцепса…

Клавдию не понравились последние слова Палланта, и он просящим совета голосом произнес:

— Так как же мне быть?.. Сказать лишь о том, что Валерий Азиатик был у меня, но умолчать, о чем он говорил со мной?.. А если все же этот Азиатик был прислан Калигулой?

Паллант слегка кивнул, как бы соглашаясь с сомнениями своего патрона, и задумчиво проговорил:

— Если господин позволит, то можно сделать так: ты, господин, когда мы войдем во дворец, не пойдешь дальше вестибула, пока я не разузнаю хорошенько, был ли сегодня Валерий Азиатик у Калигулы, да и вообще, частый ли он гость на Палатине. Если окажется, что Валерий Азиатик так же любит свидания с Цезарем, как какая-нибудь крыса — с крысоловкой, то это будет означать, что Валерий Азиатик говорил с тобой своим языком, а не языком Калигулы или Каллиста. Тогда мы потихонечку уйдем, так и не вкусив счастья лицезреть цезаря. Если же мне скажут, что Азиатик и днюет, и ночует у Калигулы, то тогда, мой господин, тебе придется не идти, но бежать к Калигуле, как будто за тобой уже гонятся посланные им преторианцы.

— Ну так я полагаюсь на тебя, Паллант, — со слезою ответил Клавдий, проклиная свою судьбу за то, что она послала ему такой несчастливый день.

Подъехав на рабах до самого дворцового крыльца, Клавдий и Паллант сошли с носилок и прошли в вестибул. К Клавдию тотчас же подошел один из дворцовых служителей, приставленных к вестибулу, с вежливым вопросом — уж не хочет ли почтенный сенатор видеть императора? Клавдий в ответ, было, что-то начал мычать, но тут вмешался Паллант — он сказал, что, возможно, все дела его патрону с его, разумеется, помощью, удастся решить в императорской канцелярии без вмешательства Калигулы, и в этом случае свидание с императором не понадобится, ну а если нет — вот тогда Клавдий смиренно попросит цезаря принять его. Пока же сообщать о приходе Клавдия (который приходился Калигуле дядей) цезарю не стоит — незачем его беспокоить, быть может, дело уладится и без его императорского вмешательства.

Удовлетворенный разъяснением Палланта, служитель отошел, после чего Клавдий со вздохом опустился на скамью для посетителей, а Паллант отправился добывать сведения о Валерии Азиатике (по крайней мере, именно это он обещал своему патрону).

Выйдя из вестибула, Паллант сразу же повернул к канцелярии, а добравшись до канцелярии, он тут же прошел в приемную Каллиста. Даже Клавдию, не отличавшемуся особой сообразительностью, если бы он мог проследить за своим клиентом, действия его показались бы странными — не у Каллиста же, в самом деле, следовало выспрашивать о Валерии Азиатике, ведь если Валерий Азиатик состоял на службе у Калигулы, то, стало быть, Азиатик состоял под началом у Каллиста.

Между тем Паллант, не обращая внимания на могущие возникнуть у какого-нибудь бога-покровителя Клавдия сомнения относительно его действий, попросил секретаря передать Каллисту, что он, Паллант, настаивает на немедленной встрече с ним. Секретарь немного знал Палланта, да и Каллист, по-видимому, тоже: несмотря на множество толпящихся в приемной посетителей, Паллант сразу же получил разрешение войти в кабинет.

— А, дружище Паллант, — с обычной своей улыбкой проговорил Каллист, ласково взглянув на доверенного слугу Клавдия (так ласково смотрит кошка на хозяйскую сметану). — Давненько, давненько ты не заглядывал к нам!

— Да все не было нужды, — сказал Паллант, садясь. — Но тут такая приключилась история, что хочешь-не хочешь, а пришлось заглянуть.

— Что же это за история? — без тени любопытства спросил Каллист, словно для того, чтобы только отдать необходимую дань вежливости.

— История, увы, не больно веселая — сегодня Валерий Азиатик был у Клавдия…

Тут Паллант замолчал и внимательно посмотрел на Каллиста, но тот ничуть не изменился в лице. Грек, словно недовольный медлительностью своего собеседника, лишь коротко бросил:

— И что же?

Паллант настороженно оглянулся на дверь — плотно ли она прикрыта.

— Так вот: Валерий Азиатик попросил моего патрона, Клавдия, поддержать сенат… поддержать сенат после того, как будет убит Калигула!.. (Паллант сделал страшные глаза.) Валерий Азнатик говорил так, как будто смерть Калигулы неизбежна… Несомненно — против императора составлен заговор, и Азиатик во главе его…

Каллист укоризненно покачал головой.

— Смотри-ка, какой этот Азиатик, оказывается, негодяй — осмелился покуситься на жизнь цезаря!.. Ну а что же Клавдий?

— Клавдий, по своему обыкновению, много мямлил и мало говорил. Когда же Азиатик ушел, он, как преданный слуга нашего императора, сразу же помчался во дворец — сейчас он сидит в дворцовом вестибуле и дожидается меня, чтобы вместе со мной пойти к Калигуле.

Каллист презрительно сморщил губы — презрительность в данном случае адресовалась явно избыточной, по мнению грека, волнительности Палланта.

— Все то, что ты рассказывал мне сейчас, конечно же, довольно интересно, — с демонстративным равнодушием протянул Каллист. — Но что же вам — тебе и твоему патрону — нужно от меня, всего лишь горсточка праха у императорских ног?.. Идите, докладывайте Калигуле обо всем — если цезарь сочтет нужным вмешать меня в это дело, то он пошлет за мной.

Паллант слегка побледнел, его улыбчивость и сахарность изрядно обмелели — наружу выступила та самая изюминка, которая по вкусу мало чем отличалась от перца, а по действию своему была сродни отраве.

— Погоди, Каллист, не торопи меня, — заторопился Паллант, — это еще не все, что я хотел сказать тебе… Знай, Каллист, — к рассказу Клавдия там, у Калигулы, я добавлю кое-что от себя… Я поведаю императору о том, что тогда, когда Бетилен Басс бежал за ним, собираясь убить, некто поджидал его в полутемном коридоре, ведущем в канцелярию, с кинжалом в руке… Это был ты, Каллист!.. Мнестер не так уж и глуп, хотя прикидывается паяцем, он следил за тобой и выследил тебя!..

— Значит, Мнестер… — задумчиво сказал Каллист, полуприкрыв глаза, словно насмехаясь над ожиданиями Палланта в спокойствии своем. — Мнестер — личность известная… О том, что он работал на тебя, я знаю — один мой человек ходил за ним по пятам несколько дней и выследил все его пути-дорожки, все они вели из императорского дворца к тебе, Паллант… Правда, мне удалось раскусить Мнестера лишь после того самого визита Бетилена Басса к Калигуле, к которому ты так оказался внимателен, но, думаю, это не беда — я переговорил с Мнестером и теперь, боюсь, он не подтвердит перед императором твои догадки насчет меня.

— Итак, ты подкупил или запугал Мнестера, — зловеще уставившись на Каллиста, проговорил Паллант. — Но Мнестер — не все, что у меня есть… вернее, было. Я смогу кое-что порассказать Калигуле о Сарте — том самом служителе зверинца, который был когда-то верным слугой Макрона, врага императора. Уж не он ли выследил Мнестера?.. Ну, что ты скажешь на это?

— Да, подобное сообщение могло бы огорчить не только Калигулу, но и меня. (Каллист загадочно посмотрел на Палланта.) Но ты ведь не хочешь огорчать меня, не так ли?

Паллант довольно усмехнулся — наконец-то ему удалось пробить броню невозмутимости грека.

— Ты, никак, хочешь запугать меня?.. Не будь глупцом, Каллист, — убить меня тайно сейчас, пока я не встретился с императором, тебе не удастся, ведь о том, что я у тебя, знает и Клавдий, и твои канцеляристы!

— Не совсем так, — Каллист любезно вернул Палланту его улыбку, вернее, усмешку. — Боги сделали человека, увы, слишком хрупким — совсем не обязательно в него всаживать нож или кинжал, чтобы убить. Иному несчастливцу, чтобы быстро и без мучений умереть, достаточно неловко подвернуть ногу и, падая, толкнуться головой… хотя бы об эту штучку…

Каллист показал на массивную бронзовую ножку стола, за которым он сидел, и в тот миг Паллант услышал за своей спиной какой-то шорох. Паллант оглянулся — за его креслом возвышалась массивная фигура чернокожего раба. Паллант попытался встать великан положил свою руку на его плечо. Нашему хитрецу показалось, что на него взвалили ствол какого-нибудь столетнего дуба: скривившись, он плюхнулся на свое место и немедленно придал своему лицу благоразумный вид.

— Это мой верный Ниоба, — пояснил Каллист. — Он верен мне и к тому же, на его счастье, глух и нем. Боги обделили его слухом и речью, но зато силу придали ему изрядную… (Каллист слегка повел головой в сторону, и Ниоба скрылся за портьерой, благодаря искусно подобранной окраске полностью сливающейся со стеной. Паллант понял, почему он не расслышал шума открываемой двери.) Ну да что уж нам пугать друг друга собственными тенями, — миролюбиво продолжал Каллист. — Ты, сдается мне, не для того пришел сюда, чтобы предупредить меня, насколько ты опасен для меня… Так зачем же ты пожаловал?

— Я знаю, что ты, Каллист, связан с сенаторами — об этом говорит хотя бы то, что тебе была хорошо известна истинная цель того самого визита Басса и Цериала к Калигуле, — начал присмиревший Паллант тоном объясняющим, но не назидающим. — Ты, как мне думается, желаешь Калигуле смерти, и поэтому ты вошел в сговор с сенаторами, которые ненавидят его, — чтобы убить его… Я пришел к тебе, чтобы сказать тебе — давай объединимся!.. Пусть сенаторы на здоровье убивают Калигулу — в этом мы поможем им, но что касается власти — они после смерти Калигулы хотят заграбастать ее целиком, без остатка, — то уж нет, дудки!.. Если после Калигулы будет республика, то даже тебе, Каллист, придется уйти от дел — эти глупцы считают, что только свободнорожденные созданы для власти, а мы, вольноотпущенники, годимся лишь на то, чтобы почтительно толпиться вокруг своих патронов, лебезить да кланяться им!.. Ну ничего, они еще пожалеют о собственной глупости!.. — Тут Паллант на миг остановился, чтобы перевести дыхание, и затем тотчас же продолжил: — Ты знаешь моего Клавдия?.. (Каллист кивнул.) Если Клавдий будет Цезарем после Калигулы, то мы с тобой будем сенаторами, а тупицы сенаторы нашими вольноотпущенниками!..

— Я понял тебя, — перебил Палланта Каллист. — Ты говоришь верно, я сам думал об этом — для сенаторов, этих капитолийских гусей, мы что-то вроде червяков. Так мы покажем им, что умеем жалить не хуже змей!.. Насчет Клавдия… Ты должен свести меня с ним поближе, чтобы он знал, от кого получает власть — а не то, когда он станет Цезарем, ты, глядишь, обскочишь меня! (Паллант энергично замахал головой.) Ну-ну, я пошутил — не думаю, чтобы тебе это удалось…

Тут в дверь кабинета осторожно постучали. Каллист дернул за шнур — раздался звонок в приемной, разрешающий войти (грек знал, что по пустякам его не стали бы тревожить). Полуоткрыв дверь, в кабинет заглянул секретарь Каллиста.

— Только что от Калигулы прибежал раб, господин. Цезарь зовет тебя к себе.

— Не спросил, зачем?

— Раб бормочет что-то про Клавдия… Я понял только то, что Клавдий сейчас у Калигулы, а зачем-то одновременно Калигуле понадобился ты…

— Ну ладно, иди.

Секретарь захлопнул дверь, грек же негромко сказал:

— Клавдий почему-то не стал дожидаться тебя, Паллант… Возможно, Калигуле шепнули, что в вестибуле сидит его дядька, и цезарь сам велел позвать его: как известно, Клавдий для Калигулы неиссякаемый источник питания веселости, его, Калигулы, шуток и острот… Как ты думаешь, успел ли Клавдий болтнуть насчет Азиатика?

— Вряд ли. Он слишком труслив, чтобы говорить о чем-либо с Калигулой, не будучи уверенным наверняка, к выгоде ли это. Поэтому у Калигулы он, скорее всего, сейчас несет всякую чушь — так безопаснее.

— Как бы то ни было, я должен идти к Калигуле. (Каллист встал.) Не могу же я ослушаться его приказа… Да, вот что я думаю: давай-ка, друг, вместе пойдем к нашему Цезарю — вдвоем мы скорее поможем Клавдию расстаться с ним, а то еще, чего доброго, Калигула что-нибудь учудит. Нам же нужен Клавдий живым и здоровым (по крайней мере, физически) правда ведь?

Паллант кивнул, и оба вольноотпущенника поспешили к Калигуле.

* * *

Как же Клавдий оказался у Калигулы?.. Мы оставили его, когда он, расставшись с Паллантом, уселся на скамью вестибула императорского дворца — дожидаться возвращения своего доверенного слуги. Волею судьбы сидеть ему пришлось недолго: вскоре после ухода Палланта к Клавдию подошел раб-сириец, один из императорских вестников, и сказал, что, мол, Калигула, прослышав про то, что его дядька томится в вестибуле, страшно разгневался и велел немедленно провести его, Клавдия, к себе — отпрыскам Юлия Цезаря не пристало высиживать в приемных, как обычным смертным.

Подлый раб, увы, изрядно исказил истинные слова и чувства цезаря — Калигулу нельзя было обвинить в излишнем почитании своих родственников, в особенности Клавдия, которого все знали как человека недалекого. Правда, Калигула и в самом деле велел немедленно привести к себе Клавдия, но не потому, что не хотел утруждать своего дядьку длительным ожиданием в вестибуле, а потому, что хотел с участием Клавдия немного поразвлекаться…

С раннего утра Калигулу, которого мучила бессонница и безлюбица, развлекал Мнестер — верный мим показывал своему покровителю сценки, изображающие подвиги Геракла.

Как известно, свои подвиги Геракл совершил на службе у Эврисфея, царя Микен. По воле Аполлона Геракл должен был выполнить двенадцать заданий царя, и он справился со своими двенадцатью, но коварный Эврисфей, согласно распространенной в те времена версии, имя автора которой затерялось в авгиевых конюшнях народной памяти, не засчитал герою одно из них — Гераклу, видите ли, помогли (имеется ввиду битва Геракла с лернейской гидрой, которую помог ему одолеть его друг Иолай, сын его брата Ификла, — чтобы отрубленные героем головы гидры не отрастали вновь, Иолай прижигал шеи чудовища). Поэтому Эврисфей дал Гераклу еще одно поручение — последнее, тринадцатое: герой должен был за одну ночь удовлетворить сорок девственниц.

Мнестер, дойдя до тринадцатого подвига Геракла, принялся изображать то самого героя, то поочередно каждую из его противниц, различных и обличием, и нравом. Мнестеру приходилось представлять то отчаянную трусиху, то неистовую тигрицу; то жадную толстуху, то болезненную пигалицу. Чтобы затруднить Гераклу выполнение задания, Эврисфей включил в число его противниц десяток старых дев — беззубых, со сморщенными грудями и седыми волосами, висящими клочьями, — Мнестеру пришлось показать и все это. Словом, работы у прославленного мима было хоть отбавляй.

Калигула во все глаза смотрел на дрожание да рывки его любимца, казалось, полностью погруженный в мир его фантазии. Вдруг император тряхнул головой, словно пробуждаясь от очарования мастерства актера, и махнул Мнестеру рукой — мим замер.

— Ты, конечно, кувыркаешься хорошо, — медленно проговорил Калигула, — но вот что пришло мне в голову: чтобы придать блеска твоему представлению, тебе надо парочку партнеров… вернее, партнерш — Геракла ты неплохо вытанцовываешь и сам. (Тут Калигула зловеще улыбнулся.) Тебе помогут… ну, хотя бы, Кассий Херея — кажется, именно он сегодня охраняет дворец; да еще, пожалуй, найдется какой-нибудь сенатор в моей прихожей… Эй, раб, есть ли там кто-нибудь?

Из-за двери выглянул старик Тинисса.

— Только Клавдий, государь…

— Клавдий?.. Этот будет получше многих… Тащи сюда Клавдия да разыщи Херею — его я тоже жду!..

Клавдия и Херею тут же доставили к Калигуле. Оба они принялись было бормотать слова приветствия, но император перебил их:

— Вот что, мои милые, — я намерен развлекаться!.. Для этого тут есть Мнестер, от вас же требуется немного — только помочь ему. Вы должны делать то, что он скажет вам, а остальное — не ваша забота.

Клавдий сразу же несколько раз кивнул головой, чтобы Калигула не сомневался в его покорности. Кассий Херея не шелохнулся.

Мнестер подошел к своим помощникам.

— Ты, господин мой сенатор, — сказал он Клавдию, низко кланяясь, — должен встать вот так (Мнестер опустился на пол и изогнулся в любовной позе) и стоять, стоять не шелохнувшись!

Клавдий тут же попытался повторить позу своего наставника — он запутался в тоге, а ноги его стали разъезжаться (пол был очень скользкий). Калигула засмеялся.

Мнестер посмотрел на Херею.

— Ну а тебе, господин, нужно изобразить этакую недотрогу… (мим вновь повалился на пол, раздвинул широко ноги и ладошками принялся сжимать, вроде как охранял, то самое место).

Кассий Херея продолжал стоять, бледнея.

Калигула бросил на Херею молниеносный взгляд и сразу же махнул рукой Мнестеру.

— Ну, начинай!

Мнестер плавно развел руки, затем — ноги, и, выплясывая, начал кружиться вокруг Клавдия. Постепенно мим сжимал свой круг, и когда Клавдий приблизился настолько, что до него уже можно было дотронуться рукой, Мнестер стал ритмично дергаться, изображая любовь. Клавдию между тем так и не удалось найти точку опоры — ноги его продолжали разъезжаться, он то валился на пол, то приподнимался. Калигула хохотал — зрелище веселило.

Покончив с Клавдием, Мнестер, танцуя, приблизился к Кассию Херее и принялся вокруг Хереи выписывать свои кренделя.

Преторианский трибун стоял неподвижно, не обращая на актера ни малейшего внимания.

Калигула топнул ногой — мим остановился.

— Похоже, для Хереи не в радость доставлять радость императору, — мрачно сказал Калигула. — Но ведь дело тут не только в радости — я приказал тебе, Херея, слушаться Мнестера, а ты?..

Херея дернулся, но не так, как дергаются от страха. Его рука, казалось, дернулась к рукоятке меча.

— Не принуждай, государь… — глухо начал преторианский трибун, но Калигула перебил его.

— Молчи!.. — Калигула затрясся не хуже Мнестера. — Молчи!.. Ты не выполнил мой приказ — ну так я заставлю тебя выполнить его!.. Раз ты не желаешь раскорячиваться здесь, то тебя растянут на арене! До Палатинских игр осталось немного — пусть зрители полюбуются на тебя!.. А теперь убирайся!

Кассий Херея вышел. Калигула проводил его полным ненависти взглядом и затем посмотрел исподлобья на Клавдия, который все еще валялся на полу, а посмотрев на Клавдия, опять подумал о Херее. Ему вдруг стало казаться, что он дрогнул перед Хереей…

Так неужто он и в самом деле дрогнул?.. Ведь он вместо того, чтобы сразу покарать осмелившегося неповиноваться его приказу, лишь пообещал (пообещал!) наказание в дальнейшем… Но что же теперь, возвратить, что ли, Херею?.. Но тогда все узнают о проявленной им слабости. Нет, пусть уж Херея получит свое на Палатинских играх — осталось недолго ждать, а до той поры Херею даже не стоит смещать с должности преторианского трибуна — пусть его вытащат на арену каков он есть, со всеми знаками отличия!.. (Здесь Калигуле опять попался на глаза Клавдий.) А что же Клавдий?.. Уж не подумал ли он, что его, Калигулы, приказа — приказа римского императора — можно ослушаться?..

— Ну вот, Клавдий, — Калигула широко улыбнулся. — В свое время я немало колошматил тебя и палкой, и кулаком, и сандалией, а сегодня ты к тому же стал моим шутом. Так разве ты свободный человек?.. Ты — мой раб!.. Да-да, ты мой раб!.. Я сейчас же велю Каллисту занести тебя в список моих рабов, и завтра об этом будет объявлено на форуме. Твое имущество, разумеется, станет моим, в том числе и твоя сенаторская тога — она не подобает рабу, вместо нее ты получишь набедренную повязку… Эй, Тинисса! (Старый раб слегка приоткрыл дверь и в образовавшуюся щель сунул свою лысую голову.) Немедленно пошли за Каллистом! А ты… (Калигула посмотрел на Мнестера.) Ты можешь идти — сейчас у меня начнется другое представление!

Мнестер поспешно удалился, Клавдий же беспокойно заворочался на полу — он не поднялся, ведь ему не было велено вставать. Тинисса послал раба к Каллисту; о том, как приказ императора достиг грека, читателю уже известно.

* * *

Итак, Каллист и Паллант отправились к Калигуле. Весь путь они прошли молча, обдумывая сказанное друг дружкой. Уже в вестибуле императорского дворца Каллист произнес:

— Вот что Паллант: тебе-все же, сдается мне, следует остаться здесь и здесь дожидаться своего патрона. Калигуле может не понравиться, если я притащу тебя — он страх как не любит, когда людишки кучкуются. «Вместе хороши только враги» — вот его любимая прибаутка. (Про себя Каллист подумал, что если Клавдию у Калигулы приходится туго, то лучший способ сойтись с ним поближе — выручить его собственными усилиями, без помощников.)

Паллант насупился.

— Хорошо, я буду ждать Клавдия здесь, — недовольно сказал он. (Паллант явно рассчитывал на то, что, сотрудничая с греком, он будет говорить, грек же будет соглашаться. Однако пока получалось наоборот.)

Тинисса распахнул перед Каллистом дверь комнаты, в которой находился Калигула вместе с Клавдием, как раз в тот самый момент, когда император поучал своего дядьку, — разъяснял своему новому рабу его обязанности (о правах, разумеется, речь не шла).

— Ну а ежели ты окажешься нерадивым, то тебе придется познакомиться с эргастулом… А, Каллист! (Калигула заметил своего фаворита.) Занеси-ка этого Клавдия в список моих рабов, да приставь его к какому-нибудь делу, хотя бы мести пол… Клянусь Юпитером, это самое подходящее занятие для него — видишь, как он вычистил мой пол своей тогой!

Пока Клавдий, что-то лепетал в ответ, Каллист быстро, но внимательно оглядел императора — Калигула говорил хотя и грозно, но как-то деланно, несердито (обычно, когда божественный изволил гневаться, он бледнел, жестикулировал и бегал по комнате; сейчас ничего такого не было — Калигула довольно спокойно сидел, развалившись, в своем кресле. Значит, Калигула и сам-то не воспринимал всерьез свои слова, а раз так, то, следовательно, цезарю можно было возразить — разумеется, умело).

Каллист улыбнулся, делая вид, что принял все, сказанное Калигулой, за хорошую, прямо-таки мастерскую шутку.

— Божественный слишком добр — он берет этого старика себе в рабы, тогда как убытка от него будет, несомненно, больше, нежели пользы! Кроме того, должен напомнить тебе, государь, — у Клавдия больше долгов, чем имущества…

— Так ты, что же, не хочешь заполучить такого помощника?.. (Каллист поклонился, соглашаясь с догадкой императора.) Ну, будь по-твоему… (Тут Калигула продемонстрировал свою меткость — его смачный плевок попал прямо в клавдиево темечко.) Видишь, старый дурень, — ты даже в рабы не годишься, а ведь носишь сенаторскую тогу… Впрочем, таковы все сенаторы — они горазды только лгать да лицемерить. А теперь убирайся!.. Каллист, помоги ему встать — а не то этот умник перепутает, где ноги, а где руки, и взгромоздится на голову… (Каллист помог Клавдию подняться.) Ну а теперь — марш отсюда!

— Позволь, божественный, довести его до выхода — как бы он не заблудился во дворце! — быстро сказал Каллист.

Калигула усмехнулся.

— С него станется… Так и быть — проведи его, да скажи там кому-нибудь, пусть сбегают за Цезонией — что-то мне захотелось свидеться с ней…

Каллист тут же подхватил под руку Клавдия и грубо потащил его к двери, в присутствии цезаря выпячивая свое будто бы пренебрежение к сенатору. Оказавшись снаружи, грек моментально понежнел, как будто Клавдий вмиг превратился в какой-то хрупкий драгоценный сосуд. Передав слова Калигулы насчет Цезонии Тиниссе, Каллист медленно, осторожно, можно сказать — трепетно повел Клавдия в сторону вестибула.

Когда Клавдий перестал дрожать, придя, по-видимому, в себя, Каллист вкрадчиво сказал:

— Думаю, что почтенный сенатор не забудет мою ничтожнейшую помощь — ведь все, что я говорил у Калигулы, я говорил только для того, чтобы почтенный сенатор мог побыстрее распрощаться с цезарем… Я мог бы и впредь помогать тебе, о досточтимый Клавдий, — я слышал, что император собирается подшутить над тобой на предстоящих Палатинских играх, и я мог бы подсказать тебе, как избежать этой нешуточной опасности…

— О боги, когда же он оставит меня в покое?.. — простонал Клавдий.

— Клянусь богами, которыми ты, достойнейший сенатор и консуляр, клянешься, — я помогу тебе!.. Позволь мне только на днях посетить тебя, я поведаю тебе о многом…

Клавдий несколько раз кивнул головой, соглашаясь, а вскоре показалась и дверь в вестибул.

 

Глава шестая. Сюрприз

Накануне Палатинских игр, в начале января, у Корнелия Сабина опять собрались его единомышленники, а дума-то у всех была одна — уж как бы нам исхитриться да убить Калигулу…

Пропуском им, как и в прошлый раз, служил золотой перстень и пароль; а для маскировки они использовали плащи с капюшонами — верное средство от назойливых глаз. Войдя в предназначенную для тайной беседы комнату, заговорщики скидывали свои плащи и рассаживались в специально приготовленные для них кресла.

Всего в комнате стояло семь кресел, к началу второй стражи четыре из них были заняты — наиболее дисциплинированными или, быть может, наиболее торопливыми оказались Марк Виниций, Павел Аррунций, Фавст Оппий и Корнелий Сабин. Впрочем, пятому креслу не пришлось долго пустовать: не успели гости перекинуться и парой слов с хозяином, как в комнату вошел Валерий Азиатик. После обычного приветствия Корнелий Сабин удивленно сказал:

— А где же Муций Меза? Ты, Валерий, кажется, обещал привести его…

— Меза вот-вот должен прибыть, — ответил Валерий Азиатик. — Хотя я, честно говоря, думал, что он уже прибыл сюда. Он скрывается в одной из моих загородных вилл, еще утром я послал за ним своего доверенного раба.

— Раз так, то давайте подождем еще немного — вряд ли Меза обрадуется, если мы начнем без него, — проговорил Корнелий Сабин. — Ну а пока его нет, я вам представлю нашего нового товарища…

Корнелий Сабин скрылся за дверью и тут же вернулся назад. За ним шел Кассий Херея.

Все оживились.

— Кассия я знаю, как себя самого; я не раз говорил вам о нем, — сказал преторианский трибун. — Правда, он долго колебался, прежде чем примкнуть к нам, но, как известно, решение тем тверже, чем оно обдуманнее.

— Видно, у Хереи много ума, раз ему пришлось его так долго переворашивать, как сопревшее сено, — проворчал Валерий Азиатик. — Да, друг ты милый, долго же нам пришлось дожидаться тебя!

Слова Валерия Азиатика можно было посчитать оскорбительными, только отказавшись признать их справедливыми, но Кассий Херея был не таков — самолюбие его явно не достигало степени слепоты, не говоря уж о более высокой ступени развития, именуемой глупостью. Как совестливый человек, Кассий Херея нуждался сейчас в подобной грубости, он был благодарен Азиатику за нее — эта грубость притупляла его досадование на самого себя, ведь и в самом деле он поздно прозрел. «Правда, к счастью, не слишком поздно», — подумал про себя Херея.

Вслух же преторианский трибун сказал, опустив глаза долу:

— Я долго служил цезарям — привычка повиноваться ослепляла меня, но не страх, нет, не страх… Калигула раскрыл мне глаза на свою «божественность»: это всего лишь зад, и больше ничего… Так что же, повиноваться заду?.. Нет, никогда… Калигула не может приказывать, он украл право приказывать, и это право у него надо отнять, пока он не наделал еще худших злодеяний…

— Отнять и передать сенату! — подхватил Валерий Азиатик. Все это ты правильно говоришь, но где же ты был раньше?

— Да хватит вам, — примирительно сказал Павел Аррунций. — Теперь Херея с нами, и это — самое главное, а не то, что привело его сюда… Ты, Азиатик, лучше скажи, где же все-таки твой Меза? Может, нам следует начать без него — ведь скоро закончится вторая стража.

— Ну что ж, давайте начнем… — медленно, словно раздумывая, проговорил Валерий Азиатик. — Что же касается Мезы, то он вот-вот должен появиться, иначе и быть не может, иначе я и не знаю, что думать… Так как там насчет Палатинских игр, Корнелий?

— Палатинские игры пропускать нельзя — кто знает, когда нам еще подвернется подходящий случай?.. Хотя, должен признаться, нельзя сказать, что тут все благоприятствует нам. Как вы помните, я рассчитывал, да и продолжаю рассчитывать на то, что мою когорту в один из дней Палатинских игр поставят охранять Палатин вместе с когортой Кассия Хереи. Так вот — сейчас поговаривают, что для придания играм особого блеска (а скорее всего — из-за страха) Калигула, возможно, прикажет охранять Палатин одновременно трем когортам, что было бы крайне нежелательно для нас: мы с Хереей можем положиться только на несколько человек из своих когорт, но не из других. Будем надеяться, что Калигула не станет нарушать традиции, но если это даже и произойдет, мы все равно обязаны рискнуть — ожидать далее нету сил… Мы с Хереей разместим своих людей так, чтобы те, кто будет знать о наших планах, оказались рядом друг с дружкой. Это возможно сделать в переходе между дворцом и театром: обычно одна когорта охраняет театр, а другая — дворец, в переходе же они соприкасаются. Когда Калигула будет проходить это самое место соприкосновения, я подам знак, и все свершится…

— Только не забудь про нас, — сказал Валерий Азиатик. — Я, Аррунций, Оппий, Виниций будем в театре; когда представление закончится и Калигула отправится во дворец, мы напросимся сопровождать его, чего б это нам не стоило — хотя бы нам пришлось для этого, проявляя свои верноподданнические чувства, ползти рядом с ним на коленях. Когда же ты подашь свой значок, мы все оприходуем его… А вот и Меза наконец-то пожаловал!

В комнату заговорщиков вошел человек, закутанный, по их правилам, в плащ.

— Чего-то ты, Меза, больно долго добирался сюда… — начал было Корнелий Сабин и осекся.

Вошедший скинул капюшон — это был не Меза, а… Каллист!

— Все дернулись назад, словно увидевши змею, но, осознав, что Каллист один, опомнились. Все разом вскочили. Вокруг грека заблестели кинжалы.

Марк Виниций — тот самый сенатор, которому так и не терпелось убить Каллиста, это препятствие на пути к Калигуле, — кинулся к двери и загородил ее собой. Грек не мог выйти, не напоровшись на его клинок.

— Я бы посоветовал уважаемым сенаторам и всадникам поосторожнее обращаться с оружием, — спокойно проговорил Каллист. — Ведь впопыхах можно запросто порезаться и самому. Что же касается меня, то я на этот счет спокоен — при мне нет ничего металлического, кроме, разве что, вот этого перстня, который помог мне войти сюда… Так что берите пример с меня!

Заговорщики мало-помалу успокоились. Они попрятали кинжалы и расселись по своим местам: только Марк Виниций продолжал, сжимая оружие, стоять около входной двери.

— Ты… зачем ты пришел сюда? — глухо спросил Валерий Азиатик. — Здесь не Мамертинская тюрьма, в которой ты можешь делать все, что тебе заблагорассудится!

Каллист улыбнулся.

— Ты, Азиатик, можешь успокоиться: я еще не настолько стар, чтобы перепутать тюрьму с домом Корнелия Сабина… Тому доказательство хотя бы то, что я, как видишь, пришел сюда один, без тюремщиков. А привело меня к вам маленькое дельце: вы, присутствующие здесь, насколько мне известно, собираетесь убить Калигулу. Так вот: предлагаю вам свою помощь, без которой вам, боюсь, не справиться!

Марк Виниций и Корнелий Сабин, вожди заговорщиков, недоуменно уставились друг на друга. Фавст Оппий и Павел Аррунций, вцепились в подлокотники кресел, подались вперед, во все глаза глядя на своих предводителей. Марк Виниций тяжело задышал — он-то и не выдержал первым.

— С Каллистом надо кончать! — вскричал Виниций. — Что вы поразвесили уши да слушаете его, словно пение сирен?!

Валерий Азиатик сделал предостерегающий жест.

— Погоди, Виниций… Я думаю, что ты, Каллист, просто хочешь заманить нас в ловушку, не так ли?.. Ты навязываешь нам свою помощь, как будто мы без нее не можем обойтись, — в басне Федра свободные голуби, ускользавшие от коршуна, согласились на его предложение выбрать его, якобы для их защиты, их царем. В воздухе потом кружилось много белых перышек… Почему ты так уверен, что мы доверимся тебе?.. Ты, кажется, не настолько глуп, чтобы считать нас непроходимыми глупцами.

Каллист по-прежнему сохранял спокойствие.

— Никакими голубями я вас не считаю — на вас, несомненно, нет перьев, да и летать вы, судя по всему, не умеете… Мне понятны ваши колебания насчет того, смогу ли я помочь вам, между тем мне уже доводилось помогать вам. Ведь Мезу спас я — это мой слуга по моему приказу предупредил его, опередив преторианцев, которые были посланы за ним… Кстати, о Мезе: пусть вас не беспокоит его отсутствие, он — у Валерия Азиатика. Надеюсь, вы простите мне маленькую хитрость: чтобы без лишней волокиты пройти в эту комнату, мне пришлось представиться твоим, Корнелий, рабам Муцием Мезой. Это было нетрудно: у меня есть перстень, я знаю пароль, ну а капюшон вместо лица дополнил мое сходство с ним. Самого же Мезу я, представившись твоим, Азиатик, слугой и показав ему в доказательство своих слов перстень, отправил к тебе домой: я сказал ему, что сборище, намеченное на сегодня, вы перенесли на другой день.

Повисло тягостное молчание — заговорщики были изумлены и удручены осведомленностью грека. Наконец Валерий Азиатик медленно сказал:

— Итак, как тебе удалось провести Мезу и рабов, мы уже услышали. А теперь скажи — и, смотри, без уверток! — откуда тебе все известно о нас?.. Только не уверяй‚ что обо всем ты узнаешь от какого-нибудь бога во сне!

Заговорщики заволновались — прозвучал вопрос, который висел в воздухе с тех самых пор, как только Каллист перешагнул порог комнаты и скинул свой капюшон.

— Все, о чем вы говорили у Корнелия Сабина, мне пересказывал один человек, который присутствует здесь. Этот человек… (тут Каллист помедлил, давая возможность всем почувствовать напряженность момента) этот человек — Фавст Оппий!

Фавст Оппий вскочил, да так резко, что кресло, на котором он сидел, упало на пол. В его руке блеснул кинжал.

— Не верьте Каллисту!.. Он хочет перессорить нас всех, чтобы наше дело погибло!.. Позвольте мне — я сам убью его!

Фавст Оппий, было, кинулся к Каллисту, но на пути его вырос Валерий Азиатик.

— Погоди, Оппий!.. Сначала мы должны узнать все то, что знает этот грек, — надо дать ему выговориться! Пусть он болтает, хотя бы ложь — для достоверности ему придется сдабривать ее правдой, ну а отделить зерна от плевел мы, я думаю, сумеем! А вот потом ты убьешь его… Говори, Каллист!

Каллист стоял, скрестив руки на груди, бушующие вокруг страсти, казалось, совсем не волновали его.

— Доказательство правдивости моих слов на пальце Оппия. Сними с него перстень, почтенный сенатор, и ты увидишь, что волчица, вырезанная на нем, не такая, как у вас всех, — помимо двух глаз, которыми ее наделила природа, у нее есть еще и третий, добавленный ювелиром, — на ее лбу!.. Когда-то Оппий принес мне свой перстень, ваш опознавательный знак, чтобы я сделал с него копию для себя. Я же оригинал оставил себе, а копию, изготовленную ювелиром по моему заказу (с пометкой!), передал ему. Разумеется, при этом я забыл сказать Оппию о подмене…

— Оппий, дай перстень! — Валерий Азиатик протянул руку.

Фавст Оппий снял перстень со своего пальца (руки его при этом дрожали) и передал его Валерию Азиатику.

— Я сам заказывал ювелиру шесть одинаковых перстней себе, Сабину, Аррунцию, Виницию, и тебе, Оппий… — Задумчиво произнес Валерий Азиатик, разглядывая перстень. — Это не мой перстень — я дал тебе другой…

— Ну так и что же с того? — Фавст Оппий зябко передернул плечами. — Наверное, Каллист подкупил кого-нибудь из моих рабов, и этот раб подменил перстень, который я получил от тебя, на перстень Каллиста. Каллисту просто было нужно заготовить доказательство своей правдивости, и ему ничего не оставалось делать, кроме как прибегнуть к фальшивке!

— Но мы же договорились всегда держать перстень с волчицей при себе, беречь его, а не бросать, где попало! — взорвался Корнелий Сабин.

— Держать при себе?.. — с подчеркнутым удивлением переспросил Фавст Оппий. — Я думал, что речь шла о том, что каждый из нас должен иметь этот перстень при себе, выходя из дома, но зачем таскать его в собственном доме?.. А ты-то сам разве не расставался с ним? Вспомни: когда ты послал своего раба (кажется, Феликса) спасать Мезу, ты дал ему свой перстень!

— Но это было необходимо для того, чтобы Феликс был принят Мезой незамедлительно, — от этого зависела жизнь Мезы! Кроме того, план оповещения Мезы мы обговаривали заранее, вы все прекрасно знали о нем; о том же, что ты, оказывается, дома снимаешь свой перстень, мы узнаем только сейчас!

— Просто раньше все как-то не представлялся случай рассказать вам об этом, — проговорил Фавст Оппий, успокаиваясь на глазах: довод Каллиста был явно недостаточен, чтобы погубить его. — Ну, долго вы еще будете лакать яд сладкоречивости этой змеи грека?

Или вы хотите обязательно дождаться, когда в вас окажется яду столько, что он бросится вам в голову?

— Этот перстень и в самом деле недостаточно доказывает виновность Оппия, — нахмурившись, сказал Валерий Азиатик. — Конечно, то, что мы узнали, мы просто так не оставим. Мы доищемся‚ откуда у тебя поддельный перстень, Оппий, — мы попросим твоих рабов и, если будет нужно, мы побываем у всех ювелиров Рима… Однако, если тебе, Каллист, больше нечего сказать, то…

— У меня есть еще кое-что в запасе, — перебил Валерия Азиатика Каллист. — Вообще, должен вам заметить, неплохо иметь запасы на черный день… Пусть Корнелий Сабин прикажет ввести сюда человека, который стоит у ворот его дома!

Корнелий Сабин, посмотрев предварительно на Валерия Азиатика (тот слегка кивнул головой), поспешно вышел из комнаты.

Все молчали, поглядывая то на Каллисто, то на Оппия. Каллист оставался невозмутимым, Оппий же начал опять раскисать, то ли зная за собой вину, то ли страшась коварства грека.

Вскоре преторианский трибун вернулся; вместе с ним в комнату вошел человек, закутанный в плащ.

Незнакомец скинул свою личину — Фавст Оппий охнул и обмяк. Это был брат его, Квинт…

— Как, Квинт?.. Да полно, ты ли это? — воскликнул Валерий Азиатик. — Глашатая Калигулы слышал собственными ушами, тебя казнили еще полгода назад в Мамертинской тюрьме…

Квинта Оппия полгода назад по обвинению в оскорблении величия бросили в Мамертинскую тюрьму, и, как было объявлено, на третий день заключения палач, по приказанию Калигулы, якобы задушил его. В чем состояло это самое «оскорбление величия» никто только не знал, хотя догадок на этот счет было предостаточно: одни говорили, что Квинт Оппий, посещая отхожее место, демонстративно не снимал с пальца кольцо, на котором было написано имя цезаря; другие — что он будто бы заменил голову мраморному Приапу, стоявшему у него в саду и показывавшему фаллосом на дом, мраморной же головой Калигулы; третьи — что он назвал своего шута Гаем (именем цезаря!), а шутиху — Цезонией. Словом, в том, почему же Квинт Оппий попал в немилость, не было ясности, но бесспорным казалось одно — то, что он был казнен.

— Что, не ожидали?.. Как видите, я жив, — ответил Квинт Оппий. — В первый же день, как только я оказался в тюрьме, меня навестил мой братец. Братец Фавст сказал мне, что цезарь подарит мне жизнь, если я расскажу, где я прячу то золото, которое мне удалось накопить благодаря успешной торговле с Парфией. Оно уже давно не давало покоя им обоим — и Калигуле, и Фавсту… От меня мой братишка, конечно, ничего не добился; ему так и пришлось убраться ни с чем. А через день в мою камеру пришли какие-то люди, не похожие на тюремщиков; они зашили меня в мешок и куда-то сперва понесли, а затем повезли — я уж думал, что топить… Богам, видно, пока что не была угодна моя смерть: меня вытряхнули из мешка в каком-то саду, как потом оказалось — на вилле Каллиста. Каллист сказал, что мне нужно скрываться, и все это время я жил там, на его вилле… Каллист не требовал с меня ничего за мое спасение, не ставил мне никаких условий… Вчера он прислал за мной своего посыльного с просьбой явиться к нему, в Рим; а сегодня он попросил меня рассказать здесь мою историю. Он объяснил мне, кто вы такие, я же должен был объяснить вам, кто такой мой братец…

— Вот донос Фавста Оппия на собственного брата, Квинта Оппия, — проговорил Каллист и бросил на низенький столик, стоявший у очага, свиток папируса. — Фавсту Оппию захотелось разжиться сестерциями, наследуя брату, которого по навету с удовольствием убил бы Калигула, не вмешайся я, — доносчику, как известно, перепадает от цезаря часть имущества осужденного. Из-за того, что основную часть своего состояния Квинту Оппию удалось хорошо запрятать, Фавст Оппий получил немного — намного меньше того, на что он рассчитывал. Вот тогда-то я и предложил ему за известное вознаграждение стать осведомителем, предварительно втесавшись в ваши, любезные мои ненавистники Калигулы, ряды…

— Та-ак… — протянул Валерий Азиатик. — Значит, среди нас все же есть предатель… вернее, был…

— Нет… нет… не убивайте меня… (Фавст Оппий, позабыв про свой кинжал, простер руки к тем, кто недавно называл его своим товарищем.) Я отдам Квинту… я отдам вам все свое состояние… Я отправлюсь в изгнание… Я покину Рим навсегда…

Тут Фавст Оппий замолчал и застыл, очарованный видом Марка Вининия, который подошел к нему, сжимая в руке блистающий, словно откровение богов, кинжал.

Валерий Азиатик опустил голову — из раны на шее сребролюбца забилась, запузырилась кровь. Фавст Оппий захрипел и повалился на пол.

Корнелий Сабин приоткрыл дверь и кликнул управляющего.

— Позови рабов, Харипп. Тех, которые все знают… Ты понимаешь, о чем я говорю. У нас тут труп — труп негодяя, его надо закопать в саду…

Управляющий кивнул. Живо обернувшись, он вошел в комнату с двумя рабами. Втроем они положили тело в мешок и вынесли его.

— Место Фавста Оппия по праву принадлежит мне, — произнес Квинт Оппий. — Никто не посмеет сказать, что я не достоин убить Калигулу!

— Садись, Оппий, садись… Мы все знаем тебя, — сказал Валерий Азиатик, показывая на кресло, которое только что занимал Фавст Оппий. Посмотрев внимательно на Каллиста, сенатор продолжал: — Странно, что ты, Каллист, надеешься, выдав нам своего лазутчика, спасти тем самым себя самого… Если охотник, азартно преследовавший льва, вдруг бросает зверю свой колчан со стрелами (а, быть может, не со стрелами, но пустой), то разве этого достаточно, чтобы они тотчас же подружились? Не безопаснее ли льву растерзать своего преследователя, нежели согласиться на сомнительную дружбу с ним?

— Если какой-то глупец бросает своей добыче свое оружие, что делает его самого добычей, то это значит, что он сошел с ума, — сказал Каллист. — Не за вами я охочусь, почтенные сенаторы и всадники, но за Калигулой… В вас же я вижу своих сторонников, увы, предубежденных против меня; поэтому мне и пришлось заводить себе лазутчика, чтобы, прежде чем встретиться с вами, в доказательство своей честности хоть в чем-то помочь вам: для этого я должен был знать о ваших намерениях, не так ли?.. Я спас Мезу, я спас Квинта Оппия — разве это не доказывает мою искренность? Наконец, сегодня я добровольно отдался в ваши руки — если бы я стоял за Калигулу, то мне, с моими знаниями о вас, ничего не стоило бы расправиться с вами: хоть со всеми вами сразу, хоть с каждым из вас в отдельности. Мне не нужно было так рисковать только для того, чтобы сперва втереться в ваше доверие, а уж затем погубить вас…

Заговорщики переглянулись.

— Не нравится мне этот Каллист, хоть обмажь его медом, — хмуро сказал Марк Виниций. — Мне кажется, что нам все же следует убить его: мертвый не навредит.

Каллист покачал головой‚ осуждая поспешность Виниция, и смиренно произнес:

— Мне бы хотелось предостеречь вас от необдуманных поступков… Как известно, укротители хищников, которые иногда показывают нам искусство своих питомцев, хоть и дружат со своими любимцами, но тем не менее всегда наготове держат если не топорик, то кинжал, если не кинжал, то нож — мало ли что взбредет в голову зверю!.. Так и я: боясь вашей решительности, я маленько обезопасил себя, хотя и рискуя вызвать этим самым ваше неудовольствие. Одному рабу, преданному мне, я передал письмо к императору, в котором говорится о вас (вы, конечно, понимаете, что именно). Если к утру я не вернусь во дворец, то это письмо прочтет Калигула, и тогда уже не вы будете охотиться за ним, а он за вами…

Заговорщики, возмущенные предусмотрительностью Каллиста, зашевелились.

— Каллист должен умереть! — вскричали в один голос Марк Виниций и Павел Аррунций, однако остальные ограничились невнятным бормотанием.

Валерий Азиатик поднял руку, призывая к тишине.

— Мы не можем винить грека в том, что он не хочет умирать, — проговорил сенатор. — Мы не можем убить его, и дело тут не в нашей трусости, не в том, что тем самым мы поставили бы под угрозу собственные жизни, а в том, что тем самым мы спасли бы Калигулу — кто же убьет его, если мы будем убиты?.. Мы должны пойти на сотрудничество с Каллистом — видно, так уж решили боги. Но пусть он сначала скажет, чем же это он может помочь нам?

Каллист, пряча в углах рта удовлетворенную улыбку, ответил:

— Насколько мне известно, вы собираетесь напасть на Калигулу на Палатинских играх. Так вот: я устрою вашу встречу с ним так, что никто не помешает вам; я сделаю так, что Калигула сам полезет на ваши мечи — ведь я буду главным распорядителем на играх!

— Какую же плату ты хочешь получить за свою помощь? — спросил Корнелий Сабин.

— Безумство Калигулы смертельно опасно для меня — то, что вы убьете его, будет уже достаточной платой за мою ничтожную поддержку. Ну а когда Калигула умрет и сенат опять возьмет власть в свои руки, вы, я надеюсь, позволите мне беспрепятственно покинуть Рим вместе с моими скромными сбережениями. Их у меня немного, что-то около пяти миллионов сестерциев. Все же виллы и дома свои я оставлю римскому народу.

— Ладно, можешь улепетывать… — Валерий Азиатик махнул рукой. — Ну что, согласимся на его предложение? (Квинт Оппий и Павел Аррунций кивнули, Корнелий Сабин развел руками, Кассий Херея пожал плечами, Марк Виниций, продолжая хмуриться‚ опустил голову.) Итак, возражений нет… Мы согласны, Каллист! Ты получишь то, что просишь — ты сможешь покинуть Рим вместе со своими сестерциями, даю тебе в этом свое слово, слово римского сенатора!.. Ну а теперь давайте еще раз хорошенько обсудим, как мы будем действовать на этих самых играх…

 

Часть пятая. Стойкость

 

Глава первая. Искушение

Дворцовые интриги заставили нас на время позабыть о Марке Орбелии, теперь же мы напомним читателю о нем, а не то образ стойкости (а может, упрямства?) рискует улетучиться из нашей памяти…

Итак, вырванный Гнеем Фабием из рук тюремщиков, юноша побежал, согласно совету претора, на Виминал, где ему предстояло разыскать дом, хозяин которого вроде должен был бы его укрыть.

Марк плохо знал город и поэтому долго искал указанный Гнеем Фабием фонтан с дельфинами. В конце концов фонтан все же был найден, и юноша тихонько постучался в ворота расположенного рядом с ним дома. На стук из окошка, что над дверью, выглянул сонный раб-привратник. Поведя мутными очами, он вялым голосом спросил:

— Чего тебе надо, приятель? Приходи-ка лучше днем — сейчас хозяин спит, как и все честные римляне, и я не стану его будить.

— Днем твой хозяин накажет тебя, если ты не разбудишь его сейчас. Передай-ка ему вот это, — сказал Марк, протягивая перстень Гнея Фабия.

Раб, молча взяв перстень, скрылся. Через некоторое время заскрипели засовы, где-то заворчали собаки, и Марка впустили во двор. Раб провел юношу прямо в атрий дома, где его уже поджидал хозяин.

Всадник Секст Ацилий был купцом и сыном купца, его корабли ходили в Египет, Мавретанию, через Боспор Фракийский — к государствам Понта Эвксинского. Год назад один из вольноотпущенников Калигулы, позарившись на богатства Ацилия, обвинил его в оскорблении величия. Не торговать бы больше купцу, да и живому бы не быть, если б за дело не взялся Гней Фабий. Нет, не невинность Ацилия и не его мольбы оказались спасительны, и уж, разумеется, не честность да милосердие претора. Дело решила случайность: удивительное внешнее сходство Секста Ацилия с отцом Гнея Фабия, умершим десять лет назад.

Претор уже давно позабыл о жалости, да и разве его жаловала судьба, отняв у него сына?.. В своей жестокой исполнительности Гней Фабий искал забвение и находил его — ведь чужое горе успокаивает иного горюющего лучше, нежели чужое счастье радует иного счастливого.

Облик отца оставался неизменным в памяти претора — время, властное над телом, оказалось бессильно перед мыслью. Мгновением пролетели десять лет, и вот теперь Фабий увидел в темнице человека, как две капли воды похожего на того, которого он никак не мог забыть…

Претор спас Секста Ацилия, опровергнув ложь мерзкого вольноотпущенника. Правда, чтобы не вызвать гнева Калигулы, Фабию пришлось отнять состояние у другого купца — тут уж ничего не поделаешь, такова жизнь… О спасенном же им римлянине претор, продолжая служить Калигуле, казалось, позабыл. Ан нет, не позабыл — спасая Марка, Фабий вспомнил о нем, им спасенном…

Когда Марк, поздоровавшись, рассказал купцу все, что произошло с ним (вернее, то, что необходимо было рассказать), и под конец попросил для себя хотя бы временного пристанища, Секст Ацилий ответил:

— Человек с перстнем Гнея Фабия может оставаться в моем доме столько, сколько захочет. Пока волнение, вызванное твоим побегом, не уляжется, тебе необходимо быть у меня, а через пару месяцев в Египет отправится с караваном мой управляющий, и ты можешь поехать вместе с ним — ведь в Италии, пока жив Калигула, ты никогда не будешь в безопасности. Своим рабам я накажу молчать, ну а чтобы любопытство не распаляло их, я скажу им, что ты, мол, сын моего давнего друга, скрываешься у меня от кредиторов. Ну а сейчас тебе, конечно же, больше всего нужен отдых. Исидор, мой управляющий, покажет тебе твою спальню.

Вскоре в доме римского всадника и купца Секста Ацилия наступила тишина, лишь изредка нарушаемая хриплым лаем молосских псов.

* * *

На следующий день в Риме только и было разговоров, что о покушении на императора и побеге одного из заговорщиков. С ростр зачитали обращение Калигулы к народу, в котором он клял свою несчастливую судьбу, сделавшую его римским принцепсом; грозился отойти от дел и стать частным лицом, раз его не любят ни сенаторы, ни преторианцы. В конце же император обещал награду за поимку преступника — миллион сестерциев, а если отличившийся будет рабом, то, кроме того, и свободу. Множество ищеек кинулось на поиски беглеца (если помнит читатель, руководить императорскими следопытами Каллист назначил простака Паллисия, правда, нашлось и немало доброхотов); охрана городских ворот была усилена; все, покидающие город, тщательно сличались с разосланными повсюду приметами Марка.

Когда Марк проснулся, раб, приставленный к нему для услуг, пригласил его в триклиний, где уже был накрыт стол, за которым ночного гостя поджидал сам хозяин со своей дочерью, Ацилией.

Ацилия была смуглой, черноволосой‚ бойкой девушкой; неутомимой в желаниях, желанной в неутомимости; любвеобильной до неистовства. К сожалению, ее порывы не ограничивала так украшающая девушек стыдливость, ей, увы, не свойственная. Зная ее веселый нрав и боясь за свое доброе имя, Секст Ацилий уже месяц как держал ее взаперти. Ограждая таким образом свою дочь от далеко не добродетельных подруг и прервав ее далеко не невинные игры с друзьями, купец пытался тем самым охладить ее горячность и затолкать ее в рамки (а она говорила — в гроб) римской добродетели. Однако добрая бражка, стоящая в каком-нибудь укромном месте, со временем становится все забористее — так и натура девичья становится все вспыльчивее; ну а длительное брожение способно, как известно, превратить образовавшуюся живительную влагу в уксус.

Марк, разумеется, обратил на себя внимание Ацилии, которая обрадовалась, услышав, что он останется в их доме надолго. Ацилия пообещала никому не говорить о юноше — грустный рассказ о терзающих его кредиторах опечалил ее. До сих пор она не была замечена в выбалтывании секретов своего отца, что давало купцу право надеяться на ее сдержанность и в этом случае. Обворожительно улыбаясь, Ацилия засыпала юношу пустыми вопросами, не имевшими ни малейшего отношения к тому, что привело его в их дом, она справедливо рассудила, что напоминание о долгах может навести тоску на кого угодно. Однако несмотря на тактичность Ацилии, ответы Марка были краткими, а паузы между словами долгими, что впрочем, легко объяснялось невеселыми переживаниями юноши, посвященными сестерциям.

После трапезы все разошлись: Секст Ацилий направился к своим лавкам, которые располагались на Бычьем рынке, Марк — в отведенную ему комнату, а Ацилия, как и подобает порядочной римлянке и послушной дочери, — к своей прялке, в атрий. Однако за напускной кротостью фальшивой девицы скрывалось разгоравшееся сластолюбие — вид Марка так же подействовал на нее, как действует свежий ветерок на тлеющие головешки, которым мешает разгореться наваленный на них хворост, затрудняющий доступ воздуха.

Терпения Ацилии хватило ненадолго: посидев немного в атрии, она поспешила на зов своей похоти — в комнату юноши, на ходу обдумывая приличествующую ее появлению фразу.

Войдя к молодому римлянину, Ацилия сказала:

— Совсем забыла спросить, милый Марк, нравится ли тебе эта комната?

— Комната прекрасная, госпожа, — удивленно ответил юноша, озадаченный неожиданным появлением дочери хозяина.

Роскошь к тому времени глубоко въелась в быт богатых римлян, ушли в прошлое ограничивавшие ее законы предков. Комната, отведенная Марку, и в самом деле была великолепна: пол ее покрывал громадный ковер, на стенах висели шкуры тигров и леопардов, сам же юноша сидел на ложе из красного дерева, среди набитых лебяжьим пухом пурпурных подушек.

— А твоя кровать не показалась ли тебе этой ночью слишком жесткой? — воркующим голосом произнесла Ацилия, садясь рядом с ним.

— Нет, госпожа, — ответил Марк и немного отодвинулся.

Ацилия принялась глубоко дышать — стало видно, как заходили ее упругие груди.

— А твоя туника не слишком ли тонка? Тебе, наверное, холодно? — продолжала она. Ее тонкие пальцы ухватились за одежду юноши и стал теребить ее, как будто проверяя толщину материи.

— Нет, госпожа!

Тут Марк встал и отошел к окну. Ацилия, тело которой уже трепетало, была разочарована. Пытаясь скрыть свое недовольство, она пообещала все же прислать юноше пару добротных туник и затем, кивнув головой на несколько сказанных Марком слов благодарности, поспешно вышла.

* * *

Прошло несколько дней. Все попытки Ацилии расшевелить Марка оказались безрезультатны; правда, опасаясь отца, Ацилия не была слишком уж назойливой. При этом самого Секста Ацилия она донимала постоянными вздохами да слезами, которые вроде как изображали ее тоску по обществу подруг, однако и на этом поприще ее усилия не приносили желаемых результатов. Наконец молодая притворщица, видя непреклонность своего отца, поклявшегося держать ее взаперти до замужества, в сердцах сказала ему:

— Так сколько же времени, дорогой отец, я буду томиться в этой темнице?.. Что же плохого в том, что я иногда посещала своих подруг?.. Разве дружелюбие не достойно римлянина?.. А ведь нельзя быть дружелюбным без друзей!

Секст Ацилий сурово оглядел свое нетерпеливое создание.

— Римлянина — да, но не римлянки!.. Друзья хороши для дела — военного или торгового, а какое дело может быть у римлянки, кроме как поддерживать семейный очаг?.. Но ты отвергла уже двух юношей из славных всаднических семейств, кого же ты хочешь найти на улице?

Ацилия не стала объяснять своему отцу, какое отвращение вызвала у нее толщина одного и худоба другого, — она принялась жалобно плакать, умоляя разрешить ей пройтись хотя бы до форума и обратно (не узница же она, в конце концом). На этот раз Секст Ацилий устоял, но через несколько дней он все же сдался, решив, очевидно, что его дочь пролила достаточно слез, чтобы наполнить ими доверху чашу собственной добродетели (кто из нас не принимал женский плач, лишь симулирующий печаль, за истинное чувство!)

Ацилии были разрешены короткие прогулки в сопровождении нескольких рабынь, и она не замедлила воспользоваться этим разрешением.

Прошло еще несколько дней. Ацилия вела себя так благовоспитанно, — и на улице, и дома, с Марком, — что Секст Ацилий позволил ей гулять одной. При этом купец взял с нее слово, что она не будет портить свою с таким трудом взращенную порядочность общением со своей старой подругой, Юлией Норицией.

Юлия Нориция была бездетной вдовой, причем (как это случается только в сказочках о счастье) богатой — муж оставил ей хороший дом вместе с состоянием в двадцать миллионов сестерциев. Но не домом и не богатством была известна она всему Риму, а тем распутством, теми оргиями, которые почти что ежедневно устраивались у нее. В ее дом как мух на мед (или, вернее, как стервятников на падаль) тянуло всех сластолюбцев вечного города.

Купец, понадеявшись на клятвенные уверения своей дочери (Ацилия клялась вслух и Вестой — хранительницей домашнею очага, и Юноной — покровительницей честных женщин; в то время как про себя она, наверное, давала совсем иные обещания Венере и Приапу), вскоре уехал в Кумы по каким-то своим торговым делам. Ацилия наконец-то получила возможность вознаградить себя за столь длительное воздержание. Для начала она решила доканать-таки Марка, на которого, казалось, совершенно не действовали ее чары.

На следующий день после отъезда Секста Ацилия Марк, Ацилия и управляющий, старый раб Исидор, на попечении которого она осталась, уселись за обеденный стол, как обычно, в восемь часов. Уселись-то они уселись, но вот куска ко рту никто поднести не успел — внезапно Ацилия слабо охнула и стала сползать на пол.

— Госпоже плохо! — встревоженно воскликнул Исидор.

На его крик со всех сторон сбежались рабыни. Они положили свою госпожу на ложе и принялись то брызгать водой, то махать опахалами, — словом, делать все то, что полагалось в таких случаях.

Вскоре Ацилия открыла глаза и прерывающимся голосом сказала:

— Ох, как мне плохо… Как кружится голова… Перенесите меня в мою спальню…

Засуетившиеся рабыни хотели тут же поднять свою хозяйку, но она запротестовала:

— Вы так неуклюжи, что, чего доброго, уроните меня… А ты, Исидор, слишком стар и слаб… Быть может, наш гость поможет мне?.. О боги, как я страдаю…

Марк, конечно же, согласился помочь. Старый управляющий нахмурился, но промолчал.

Когда молодой римлянин поднял свою не столько прекрасную, сколько тяжелую ношу (девица-то была в теле!)‚ Ацилия так обхватила его шею, что если бы не ее жалобные стоны, Марк, пожалуй, засомневался бы в ее столь неожиданной немощи.

Транспортировка в спальню прошла благополучно. Опуская Ацилию на ложе, Марк заботливо спросил:

— Не могу ли я еще чем-нибудь помочь, госпожа?

— Не уходи… Мне страшно — мне кажется, что Танат кружит над домом…

— Я думаю, что молодому человеку лучше уйти, — твердо сказал старый управляющий. — Не его дело — женские хвори!

Несмотря на молящий взгляд Ацилии, Марк тотчас же вышел, а ее окружили рабыни. Конечно, хозяйская дочь могла приказать Исидору замолчать, а юноше — остаться, но такая решительность не соответствовала бы ее мнимой болезни и могла бы вызвать у старика удивление, а то и подозрение. Впрочем, Ацилии показалось, что цель ее все же достигнута — некая связь между нею и Марком будто бы установилась…

* * *

На следующий день Ацилия встала как ни в чем не бывало, словно отдых полностью восстановил ее было пошатнувшиеся силы. Она решительно прогнала рабынь и, бодрая и независимая, отправилась на прогулку.

Ацилия, конечно же, совсем не желала оказаться у дома Юлии Нориции, но когда она, споткнувшись, случайно посмотрела на ворота, мимо которых проходила, то оказалось, что врата сии ей хорошо знакомы — через них она-то хаживала не раз. Но раз уж боги привели ее прямо к жилищу старой подруги, то, конечно же, не для того, чтобы провести ее мимо. Чтобы не прогневать их, она волей-неволей должна была войти внутрь. Правда, тому было маленькое препятствие…

Как только Ацилия выходила прогуляться, за ней тотчас же увязывался раб-сириец атлетического телосложения, которому купец поручил шпионить за ней. Этот раб был куплен Секстом Ацилием за немалые деньги, причем когда купец покупал его, то он выложил за него сумму большую, чем другой претендент — владелец серебряных рудников. Неудивительно, что раб боготворил своего нового господина и добросовестно выполнял все его задания. Однако Секст Ацилий, отправляясь в Кумы, захватил с собой преданного сирийца, следить же за Ацилией было поручено одному галлу, любителю выпить.

Ацилия оглянулась по сторонам — галл стоял неподалеку, как раз у винной лавки. Ацилия блеснула ему краешком сестерция соглядатай тут же подошел к своей госпоже. Надо ли говорить о том, что распоряжение немедленно отправляться в харчевню было выслушано им без возражений?..

Когда Ацилия вошла в вестибул, раб-именователь, улыбнувшись давней приятельнице своей хозяйки, сразу же поспешил к Юлии с докладом. Разрешение войти было получено, и раб провел Ацилию через несколько богато обставленных комнат прямо в атрий, где уже собралась небольшая компания.

Здесь все были давними знакомцами Ацилии: сама хозяйка, уже начинающая заметно стареть и полнеть; любовник хозяйки, неудачник и игрок Аппий Сумпий; а также Теренция, весьма юная особа, чей престарелый муж, отправившись год назад с караваном в Египет, так до сих пор и не вернулся, что ее весьма радовало.

Увидев вошедшую, милая компания обрадовалась.

— Давненько тебя не было видно, — сказала Юлия, мерзко осклабившись. — Чай, завела себе какого-нибудь нового дружка?

— Наверняка завела: глянь-ка, какая она веселая да румяная! — не без зависти проговорила Теренция, отличавшаяся худосочностью и желтизной.

Ацилия, притворяясь скромницей (наверное, для смеху — здесь все хорошо знали ее), потупила глазки.

— Я просто рада, что выбралась к вам! Отец мой, старый скряга, держал меня взаперти больше месяца, как какой-нибудь дешевый товар в ожидании хорошей цены.

Аппий Сумпий плотоядно ощерился.

— Уж я-то дам за тебя хорошую цену, будь спокойна! Дай-ка я поцелую твои губки, моя бедняжечка!

С этими словами Аппий Сумпий смачно поцеловал Ацилию и тут же получил хороший пинок от Юлии Нориции. Все весело засмеялись.

— И тем не менее я готова поклясться, что наша вертунья уже успела подхватить кого-нибудь, — сказала Юлия, отдышавшись. — Интересно, кто же это может быть?

— Наверное, какой-нибудь красавец-патриций, — сказала Теренция. — Высокий, стройный, черноглазый… ох, сильный…

— Нет, это какой-нибудь старик, толстый, как свинья, или кривоногий, как сатир, но зато богатый, как Красс… Ведь Ацилия, сдается мне, уже подумывает о муже, а ей, умнице, прекрасно известно, что должно быть в муже, а что — в мужчине!

Ацилии не понравились догадки Аппия Сумпия.

— Нет, он не свинья и не Сатир! Правда, он и не патриций, но он… он… (в голове Ацилии зашумело) он молодой, светловолосый, голубоглазый… с маленькой родинкой у правого виска…

Тут Ацилия замолчала — ей вспомнилось, что Марка разыскивают кредиторы. И как ее приятели, посмеиваясь, не пытались побольше разузнать о предмете ее чаяний, им так и не удалось ничего дополнительно выведать. Наконец Аппий, вздыхая, сказал:

— Ну, как бы то ни было, он — счастливчик, что и говорить… не то, что некоторые!

Вздохи Аппия не оказались напрасными — он тут же был награжден внушительным пинком от своей сожительницы. Приятели еще немного поболтали и немного посмеялись, а затем хозяйка пригласила всех в триклиний. Ацилия, однако же, отказалась принять участие в общих развлечениях — она знала, что пирушки у Нориции сопровождаются обильными возлияниями, а возлияния распутством, в то время как ей была нужна трезвость, а там, глядишь, могла понадобиться и бодрость. Наскоро простившись, она отправилась домой.

Весь оставшийся день Ацилия была весела, вернее, взбудоражена, предвкушая наступление ночи. Когда все отравились спать и в доме все стихло, она с нетерпением стала дожидаться храпа своей старой няньки, ночевавшей в ее комнате. Как только Морфей затрубил в свой рог, Ацилия на цыпочках, стараясь не шуметь, отправилась к спальне Марка.

В легкой тунике из тончайшего шелка, она подошла к двери его комнаты и, неслышно отворив ее, просочилась внутрь. К сожалению, Марк не спал, а то бы она попросту прошмыгнула бы к нему в постель. Юноша сидел на ложе, прислонившись к стене, по-видимому, о чем-то думая.

Тяжелые, мрачные мысли не покидали его, но не о себе, нет, не о себе, а о Гнее Фабии… Секст Ацилий уже рассказал ему о том, что в ту самую ночь, ночь его спасения, претор был убит — слухи об этом убийстве с подробностями и догадками, одна нелепее другой, носились по Риму. Все поступки влиятельного всадника, любимца цезаря, начиная с того самою момента, когда он прогнал палача, и кончая убийством конвоиров, казались Марку странными, необъяснимыми, удивительными. Постепенно юноша пришел к выводу, что претора, по-видимому, внезапно посетила добродетель, и он проникся его (наверное, Марк считал, что добродетель — это что-то вроде дубинки судьбы, удар которой способен основательно всколыхнуть мозги). Однако оставалось неясно, что же привело в действие эту самую дубинку, что пробудило Фабия?.. что его возродило?.. что потрясло'?..

Поразил ли Фабия ужас пытки?.. Но к пыткам он был привычен.

Проснулась ли в нем жалость к узнику, такому юному?.. Но через его руки прошло множество людей, среди них немало было и молодых.

Быть может, претора пронзила ненависть к Калигуле, и в этом причина его внезапной помощи?.. Но в чем же тогда причина столь внезапной ненависти?

Причем чувства Гнея Фабия были настолько сильны, что он, не ограничиваясь простым сочувствием, помог Марку бежать, рискуя собственной жизнью и потеряв ее.

Да, вопросы были тяжелы, словно могильные плиты, Марк искал ответы на них и не находил…

Вдруг юноша услышал шелест легких шагов, приближающихся к его кровати. Вздрогнув, он поднял глаза.

Перед ним стояла Ацилия.

— Ацилия?.. Что нужно тебе здесь в такую пору?

Красотка моляще простерла руки (к нижней части тела юноши, надо полагать).

— Твоя любовь, Марк!.. Пожалей меня, ох… ох… о-о-о-о… полюби меня…

Марку показалось, что нечто холодное, липкое, гадкое стремится проникнуть в его душу.

— Что ты, Ацилия!.. Ведь это означает предательство — предательство того, кто приютил меня. Твой отец, узнав обо всем, проклянет меня!

Ацилия решила изменить тактику — взять крепость не уговорами (не только уговорами, но тараном. Руки ее опустились и уперлись в бока, в дальнейшем же они принимали положение в зависимости от смысла ее слов.

— Отца не бойся — он ничего не узнает, да и стоит ли мужчине бояться того, кого не боится слабая женщина?

Марк опустил глаза.

— Я не боюсь твоего отца, а боюсь своего предательства… пусть даже твой отец не будет знать о нем, но будет знать о нем моя совесть. Тебе ведь известно, что по обычаю предков девушка может подойти к мужу только с согласия отца.

— Но я уже не гожусь в жрицы Весты!

Подобное откровение могло повергнуть в ужас любого благонравца (как, впрочем, и любого ханжу) — слова Ацилии понял бы любой римлянин, ибо все римляне знали, что Веста требует от своих жриц целомудрия.

Марк не нашелся, что ответить, — да и разве есть слова, которые смогли бы утихомирить расходившуюся похоть?.. Ацилия немного подождала. Как только ей стало ясно, что надежды ее на сегодняшнюю ночь рухнули, так тут же сущность ее женская высохла, а глаза увлажнились. Ацилия заплакала.

— Теперь я вижу, что ты не любишь меня, тебе даже не жаль меня… Ты любишь только себя, ты жалеешь только свою совесть, и ласкаешь ты только ее…

Марк молчал. Отвергнутая красотка вышла, еле сдержавшись, чтобы не наделать шумных глупостей, — это было бы совсем некстати; в сердце ее полыхал гнев. Ее выгнали, как какую-то липкую потаскушку из тех, что предлагают себя в лупанариях! А ведь она так полюбила его!.. Ах он негодяй, подлец!.. Ах он… он…

Ацилия была слишком богата, чтобы продавать себя, но слишком бедна, чтобы не продаваться. И вот ей впервые отказали. Что же может испытывать женщина, чью любовь отвергли, кроме ненависти?..

Но разве любовь может породить ненависть?.. Похоже, ненависть появляется там, где не было любви, а была лишь похоть и было лишь требование ее удовлетворить. Ведь любовь дает, а похоть требует. Если же похоть получает отказ, то этот отказ порождает ненависть — горькую фигу обиды, растущую не на прекрасном дереве любви, но на тернии самолюбия.

* * *

Весь следующий день Ацилия старательно избегала Марка. Ближе к полудню она, как обычно, отправилась на прогулку. Подойдя к дому Юлии Нориции, Ацилия, не колеблясь, постучалась — на этот раз она даже не вспомнила о своем непрошеном попутчике, к его немалому сожалению. Раб-привратник, отворивший дверь, сразу же провел ее в атрий дома (наверное, на этот счет было соответствующее распоряжение его госпожи).

В атрии Ацилию встретило многолюдие — множество гостей, разбившись на маленькие группки, оживленно переговаривались, ожидая обед. Сама Нориция сидела в глубоком кресле у очага, рядом с ней стояли уже знакомые читателю Аппий Сумпий и Теренция.

— Ты что-то больно грустна сегодня, — сказала хозяйка, едва взглянув на Ацилию. — Уж не твой ли дружок огорчил тебя?

— Или, может, тебя огорчила его погремушка? — предположила Теренция.

— Видно, приятель Ацилии непозволительно богат, раз он позволяет себе огорчать такую милашку! — заметил Аппий Сумпий.

После того вреда, который нанес Марк репутации прелестей Ацилии (в ее глазах — очень, очень высокой!), выглядело бы по меньшей мере странно, если бы Ацилия продолжала помогать его укрывательству.

— Куда ж там «богат»!.. Мой отец из милости приютил какого-то хлыща, у которого нет ни сестерция! — злобно сказала Ацилия.

Аппий Сумпий развеселился — ему нравилось, когда особы женского пола злились.

— У него нет ни сестерция — вот он и хочет продать себя подороже! Наверное, он присмотрел себе покупательницу богаче, чем наша Ацилия!

Приятели засмеялись (о том, засмеялась ли Ацилия, пусть судит читатель). Трудно сказать, чем закончился бы этот разговор — хохотом или ссорой, — продлись он еще немного, но тут раб-распорядитель громогласно объявил, что стол накрыт, и все направились в триклиний.

Пара хороших кубков с цекубским погасила досаду, последующие же принесли желанное забвение, и вскоре Ацилия уже не вспоминала ни Марка, ни отца. Кубок настигал кубок, а там подоспел и неизменный спутник возлияний — разврат. Винцо да разврат — эти старые друзья и желанные гости Юлии Нориции — веселились и плясали до самою вечера до упаду.

…Пьяная Ацелия вернулась домой затемно. Первый, кого она встретила, приходился ей отцом. Секст Ацилий, вернувшийся из своей поездки еще в полдень, пришел в ярость. Ругая на чем свет стоит свою распутную дочь, управляющего, а пуще всего — самого себя (весьма похвальная самокритичность!), он приказал рабыням немедленно отвести Ацилию в спальню и впредь никуда не выпускать ее без его ведома.

 

Глава вторая. Плата

Каллист держал перед собой письмо, которое передал в его канцелярию чей-то раб (это случилось как раз не следующий день после праздника, устроенного для себя Ацилией).

Неизвестный доброжелатель утверждал, что знает, где скрывается бежавший из тюрьмы преступник Марк Орбелий, и за обещанное вознаграждение предлагал свои услуги. Каллист должен был явиться сам или прислать кого-нибудь из своих доверенных лиц к храму Януса, вечером этого же дня (причем с собой надлежало иметь сестерции). Прибывшего к храму Януса неизвестный обязывался отвести прямо к убежищу злодея, получив предварительно причитающуюся ему плату. Свое инкогнито таинственный помощник объяснял боязнью мести друзей заговорщика.

Ясно было то, что автору письма хотелось заработать, но вот собирался ли он заработать сестерций честным доносительством, либо он просто надеялся, поморочив голову, выманить их, в действительности ничего не зная о сбежавшем узнике?.. После непродолжительного раздумья Каллист решил все же поверить письму — по крайней мере настолько, чтобы заняться им.

«Возможно, кто-то из приятелей заговорщика решил выдать своего товарища — дело-то житейское! — предположил грек. — Но мне-то что делать с этим сребролюбцем?»

Если бы узник вновь занял свое место в темнице, то Каллисту пришлось бы опять что-то выдумывать, как-то выкручиваться, ловчить, чтобы только он замолчал, — подобная перспектива совсем не улыбалась греку. Так не лучше ли, не проще ли устранить этого добровольного помощника, нежели обременять себя заботами об Орбелии — его жизни или, вернее, смерти?..

Каллист велел позвать Сарта. Когда египтянин явился, он сказал ему:

— Ну, любезный Сарт, подставляй горсть — вот тебе гостинец: пришла первая весточка о твоем приятеле!

Грек протянул египтянину полученное им письмо и, когда тот, потемнев лицом, закончил читать, невозмутимо продолжал:

— Так что можешь отправляться. Ты, я знаю, сумеешь доказать этому умнику, что сестерции так легко не достаются, — в противном случае все были бы богачами!

* * *

Когда наступил вечер, Сарт вместе с полученными от Каллиста восемью чернокожими рабами-великанами отправился к форуму. У храма Януса он остановился — именно здесь ему предстояло дожидаться незнакомца, как это было указано в письме.

Незаметно наступили сумерки, а затем на форум опустилась ночь, и египтянину стало казаться, что он напрасно мерзнет — автору письма, возможно, что-то помешало прийти, а быть может, само письмо было какой-то шуткой. Внезапно послышались чьи-то шаги, в перед Сартом возникла фигура человека, с головы до ног укутанного в плащ.

— Где деньги? — грубо спросил незнакомец.

— А где преступник?

— Давай сестерции!.. Я отведу тебя к дому, где он скрывается, и подожду, пока вы не вытащите его. Можешь оставить со мной на это время кого-нибудь из своих рабов, если боишься, как бы я не улизнул. Ну а затем мы с тобой распрощаемся.

— Ну что же, пойдем! — сказал Сарт, отдавая мешок. — Но имей в виду — у любого из моих молодцов достанет сноровки постеречь тебя, пока я сам не уверюсь в том, что ты нс морочишь нам голову!

Незнакомец, получив мешок, взвесил его на руке и затем, по-видимому, вполне довольный его весомостью, засунул его в большую сумку, которую он запасливо прихватил с собой. После этого он махнул рукой, предлагая следовать за собой, и быстро пошел по направлению к Виминалу.

У дома Секста Ацилия незнакомец остановился и молча показал на него. В тот же миг он повалился с раздробленным затылком на мостовую.

Ловкий пройдоха не заметил малоприметный жест египтянина — Сарт, казалось, лишь слегка шевельнул левой рукой, сжатой в кулак. Этого было достаточно — один из чернокожих, получив приказ, резко взмахнул боевым топориком.

Сарт нагнулся к поверженному доносчику и приподнял его капюшон. Он увидел лицо римлянина, которое лишь однажды мелькнуло перед ним на каком-то пиру у императора, — он увидел лицо Аппия Сумпия.

Аппий Сумпий, встретившись с Ацилией в доме Юлии Нориции впервые после ее длительного отсутствия, из ее болтовни сразу понял, что за юнец так вскружил ей голову — ведь приметы Марка висели на каждом углу. Правда, в тот раз ему не удалось выяснить, где же скрывается голубок, но зато на следующий же день он вспомнил досадный пробел — Ацилия чуть ли не с радостью выдала убежище своего возлюбленного, которое оказалось домом ее отца.

Неудачливый игрок Аппий Сумпий, имевший множество долгов, сразу же ухватился за прекрасную возможность поправить свои дела. Он, разумеется, не собирался в открытую заявляться к Калигуле — Рим постоянно будоражили слухи о заговорах и заговорщиках, и он опасался их мести. Да и Калигула мог, чего доброго, объявить его самого преступником и засадить за решетку, чтобы не платить. Так умный Аппий избрал вроде бы надежный способ обогатиться — способ, который сулил ему безопасность и удачу.

Вдоволь насмотревшись на игрока, проигравшего свою последнюю игру, Сарт приказал рабам выкинуть труп в фонтан с дельфинами — тот самый, который находился поблизости от дома Секста Ацилия (бассейн у фонтана был глубокий; чтобы труп не всплыл, египтянин привязал к нему сумку покойника, предварительно вытащив из нее мешок с сестерциями и набив ее булыжниками). После этого Сарт вместе со своими помощниками повернул назад, во дворец.

Теперь египтянин знал, где находится убежище Марка, но опять вмешивать его в дела с Калигулой он не собирался. Да в Марке, собственно говоря, теперь не было никакой необходимости: Каллисту не без помощи Сарта за дни, прошедшие с тех пор, как юноша вырвался на свободу, удалось сплести достаточно крепкую паутину заговора — достаточно крепкую для того, чтобы ее не пришлось склеивать чьей-то кровью (по крайней мере, именно так считали и именно на это надеялись сами заговорщики).

Оставалось только дождаться, когда же жирная муха (вроде тех, что так любят падаль) запутается в ней…

 

Глава третья. Смутность

В девятый день до февральских календ в доме Секста Ацилия было шумно: то здесь, то там хлопали двери; рабы носились, как угорелые; собаки лаяли, кони ржали. Подошло время — купец отправлял большой караван в Египет, шли последние приготовления. С этим-то караваном и должен был выбраться из Рима Марк, переодетый рабом.

Ацилия по-прежнему сторонилась молодого римлянина, а если он все же ненароком оказывался поблизости, то она тут же надувала губы. Впрочем, ее холодность не очень-то огорчала юношу.

Когда наконец все товары были связаны в тюки, Секст Ацилий подозвал к себе Марка.

— Вот тебе письмо, — сказал он, протягивая юноше свиток. — Когда будешь в Александрии, найди контору менялы Политария. По этому письму он передаст тебе сто тысяч сестерциев — это твои деньги… Нет, нет, не возражай! — торопливо продолжал купец, заметив, что Марк хочет перебить его. — Это, воистину, ничтожная плата за то, что сделал для меня Гней Фабий, твой покровитель — ведь он спас мне жизнь. Кроме того, Политарий, мой давний приятель, поможет тебе купить какой-нибудь маленький домик, в котором ты смог бы пережить это опасное время. А вот тебе на дорожные расходы.

Купец протянул Марку увесистый мешочек. В этот момент какой-то гул, уже давно доносившийся с улицы, резко усилился, превратившись в рев.

— Что там еще стряслось? — недоуменно спросил Секст Ацилий и вышел из комнаты. Марк, взяв сестерции, поспешил за ним.

Только они вошли в атрий, как из вестибула выскочил запыхавшийся управляющий, который сразу же кинулся навстречу хозяину.

— Радуйтесь! — крикнул он. — Калигула убит! Нет больше тирана!

Секст Ацилий и Марк вылетели из дома.

Вся улица была запружена толпой, толпа неслась к форуму. Одни радовались, другие в горе взламывали руки, большинство же составляли просто любопытные, спешащие получить удовольствие от представления, называемого переменой власти, — оно вызывало у них такой же неподдельный интерес, какой испытывают зрители в театре при перемене декораций.

Марк и Ацилий присоединились к бегущим. Из криков, которые обрушились на них сразу со всех сторон, они смогли понять только то, что на Калигулу совершено покушение, но имело ли оно успех или нет, разобрать было невозможно. Одни кричали, что на форуме заговорщики показывают его отрубленную голову, другие же уверяли, что заговорщики схвачены, а легко раненый Калигула то ли говорит, то ли собирается говорить на форуме с народом.

А вот наконец и форум, старый римский форум, повидавший многое и многих. Вот и ростральная трибуна, но на ней никого.

Противники Калигулы приуныли, сторонники же воспрянули духом — вместе со зрителями, которых всегда большинство, они стали громко прославлять Калигулу и проклинать заговорщиков, требуя их головы. А вскоре противники Калигулы словно куда-то исчезли, кругом были видны лишь орущие рты:

— Калигула!.. Калигула!.. Да здравствует император!.. Смерть предателями!..

Одни вспоминали о великолепных зрелищах, которые устраивал принцепс, другие — о бесплатных раздачах хлеба и подарках. Ну а если Калигула иногда маленько пощипывал богатеев, то разве не для того, чтобы порадовать народ римский роскошными празднествами?..

Вдруг взревели трубы, и на площади тотчас же установилась тишина. Все поняли, что сейчас объявят то самое…

На рострах появился Валерий Азиатик.

— Народ римский! Тиран убит — я сам убил его! Да здравствует свобода! Да здравствует республика!

Какое-то мгновение все молчали. Вдруг люди кинулись в объятия друг друга, потоками хлынули слезы радости (можно было подумать, что их специально запасли к этому случаю). Они свободны!.. Нет больше тирана!.. Слава сенату! Слава Валерию Азиатику!..

А когда на трибуну взошел консул Гней Сентий Сатурнин и зачитал свой эдикт, в котором он пообещал снижение налогов, радость превратилась в неистовство. Все вдруг стали ярыми республиканцами: одни кинулись крушить статуи Калигулы, другие — громить его храм, третьи предлагали уничтожить самую память о цезарях.

Глядя на всеобщую радость, Марк тоже радовался. Теперь ему не придется скрываться, словно сбежавшему рабу. Опасности отступили от него — дорога в будущее свободна!..

В это время в лагере преторианцев тоже хватало шума: солдаты присягали Клавдию.

Когда Калигула был убит, один из центурионов случайно заметил Клавдия, невесть как оказавшегося во дворце. Преторианец вытащил его из какого-то угла, в который Клавдий, услышав об убийстве Калигулы, забился, и приветствовал его императором. Затем преторианцы, не растерявшись, потащили Клавдия в свой лагерь, и вот теперь он, стоя на возвышении, принимал от них клятву верности…

Люди, раздираемые жизнью, безумствовали — вселенная же безмолвствовала, молчало небо — ипостась вечности, молчала земля — исход всего сущего, молчала природа, дыхание вселенной, и собираясь в тучи, и рассыпаясь ливнями; и расцветая, и увядая; и рождаясь, и умирая, и воскрешаясь вновь…