I

Ветром пронеслись страшные слухи..

Уже целых два дня дружинники неустанно зубрили «Салауат хана». Нурум справился с «Салауатом» быстро: он вообще все легко запоминал, ему достаточно было один раз прочесть или хоть раз прослушать. На что был глух к стихам Жолмукан, но и он уже на второй день осилил «Салауат», а сегодня терпеливо обучал своих джигитов.

— Аллахи салла набию! Повторяй! Еще раз! Аллахи салла набию!

Но как ни усердствовали и Нурум, и Жолмукан, повторяя каждую строчку по пятнадцать раз, джигитам было легче накосить стог сена, чем выучить стишок. Выбившись из сил, Нурум начал втолковывать каждое слово.

— Слово «набию» означает «пророку». А вторая строчка значит: «Нашему военачальнику Галию». А дальше говорится, чтоб вы, олухи, молились нашим правителям, то есть Жанше и другим. Поняли? А ну давай теперь хором:

Ал-ла-хи сал-ла набию, Войск защитнику Га-ли-ю И вождям всесильным нашим — Азаматам ты молись!

— Повторяй! Так. Дальше:

Тем, кто жизнь свою отдал, Сил своих не пожалел, Ради чести, ради славы, Аза-ма-там поклонись!

До самого вечера остервенело зубрили дружинники «Салауат», пока не опротивело учение и им, и их онбасы — Нуруму и Жолмукану. Вернувшись в казарму, приятели снова взялись подтрунивать друг над другом.

— Ты, Нурум, я вижу, крепко взялся за дело! — насмешливо заговорил Жолмукан. — Сначала я подумал, что ты приехал сюда позабавиться, показать свое искусство — петь песни да играть на домбре. А ты, оказывается, хочешь стать правой рукой хана.

— Ну, если я стану правой рукой хана, то ты, сроду делавший все наоборот, можешь быть его левой рукой.

— Ты вот уже настолько вырос, что стал даже корни слов в песне толковать. Нет, что ни говори, быть тебе правой рукой хана. Не только сам научился «И вождям всесильным нашим», но и джигитов обучил. Ну, а мои джигиты — олухи, как и я, точно быки, прут себе в одну сторону и, будто верблюд у брода, шарахаются назад перед каждой строчкой. Одну строчку задолбил, а другую уже забыл.

Широкоплечий, высокий и стройный, Нурум в военной форме выглядел весьма представительно. Ему пришлась по душе новая солдатская форма: уж слишком неприглядны были его зимние штаны из шкурок да грубая шуба из овчины. Теперь же френч из сероватого толстого сукна казался ему не хуже красивого кителя доктора Ихласа, а если поглядеть издали — можно было подумать, что Нурум — один из командиров. К тому же ладной своей фигурой, открытым, мужественным лицом Нурум заметно выделялся среди новобранцев. Дружинники были почти все неграмотны, поэтому жузбасы — сотник Жоламанов сразу же назначил Нурума и Жолмукана, неутомимого балагура, онбасы — десятскими. Составить список своих джигитов, организованно приводить их на учение было для Нурума делом нетрудным. А остальному военному искусству обучали дружинников сами командиры. Стать в строй, взять равнение, повернуться направо, повернуться налево, шагать строем — все это давалось Нуруму легко. Постепенно он научился владеть шашкой, обращаться с винтовкой, чистить оружие, стрелять и рубить. Самым трудным для джигитов-степняков было привыкнуть к строгому распорядку дня: поздно ложиться и рано вставать. Со временем Нурум привык и к этому, тем более, что и прежде сколько раз приходилось ему засиживаться до глубокой ночи, слушать, как поют на вечеринках, или веселить гостей своими песнями.

— Ей-богу, я не ошибся: стать тебе правой рукой хана. Скоро ты будешь всеми нами командовать. Слишком уж ты усердно изучаешь науку убивать людей, — снова съязвил Жолмукан, укладываясь спать.

Уже объявили отбой, но Нурум сидел на деревянной койке и сосредоточенно разбирал затвор винтовки.

— И с паршивой овцой надо уметь обходиться. На кой черт я буду тягать эту штучку, если не знаю каждую ее пружинку?! — ответил Нурум, щупая пальцем какой-то винтик.

— Ты говорил, что от скуки вступил в дружину, тебе и на самом деле, видать, скучно, — укоризненно покачал головой Жолмукан. — Лишь пустой человек может сам лезть в петлю.

— Чего ты все меня пилишь? Я же говорил тебе: лучше самому встать под курук, чем ждатть, пока насильно наденут на тебя узду. К чему без конца толковать об этом?

— Теперь не страшны ни курук, ни узда, когда сама петля затягивается на шее. Не веришь? Спроси у того рыжего, длинного парня. Сегодня к нему приехал родственник и такую весть привез, что лучше тебе не спрашивать, а мне не говорить.

— Что за весть, небо, что ли, на землю обрушилось?

— Хуже. Сама земля вот-вот на небо взлетит. Собственной пылинки не найдешь.

Нурум удивленно взглянул на Жолмукана. «Шутит, или в самом деле что-то произошло?» Жолмукан загадочно продолжал:

— Пора, пожалуй, припомнить мудрость предков казахов: пока еще в уме и здоров, найди свой край родной….

— Чего ты петляешь, мямлишь? Не можешь без загадок?

— Подойди-ка сюда, — шепнул Жолмукан. Нурум подсел к нему. — Тут многие уже весь день по углам шепчутся насчет прихода сюда мужиков из России…

— Что, красные пришли?

— Уральск окружили, говорят. Да пусть берут, мне-то какое дело? Только вот нас хотят погнать против них… под пули.

Нурум побледнел.

— Не врешь?

— Ни прибавить, ни убавить. Какой мне толк трепаться! Красные, говорят, ураганом налетели. Чтоб остановить их, выставляют нас всех: и русских, и казахов. Мы будем подсобной военной частью. Вот так-то, дружище…

II

Иногда и один человек может взбудоражить толпу.

Однажды утром подняли по тревоге всю Джамбейтинскую дружину. Новобранцы так и не успели привыкнуть к строгому порядку, и сейчас ханское войско, как и вначале, больше походило на разношерстную, крикливую толпу.

— Сотня! По правому флангу! — крикнул зычно Жола-манов. Все засуетились, затолкались, чей-то конь непослушно пятился назад, чей-то неудержимо вырывался вперед, а солдат на пегой кобыленке никак не мог поджать под ноги развевавшиеся полы шинели.

Сотник злился, ругался, спешил установить «железную дисциплину» до прихода высокого начальства.

— Онбасы Жунусов, приведи к порядку вон того, на пегой кобыленке, — взревел сотник.

— Он не мой, он Жолмукана! — ответил Нурум, выстраивая свою десятку,

— Я же тебе его отдал, он твой! — прокричал Жолмукан, сдвинув на затылок свой нелепый шлем. — Мои джигиты все в сборе.

— Ну если все, так этот дополнительный.

— Прекратить разговоры, Жунусов! — оборвал сотник.

— Есаул-ага, не я затеял этот разговор. Джигит на пегой кобыленке из десятки Жолмукана, — еще раз повторил Нурум.

— Жолмукан, посчитай свою десятку!

— В моей десятке — девять человек. Все на месте.

— Молчать! Что за десятка из девяти человек?! Безобразие!

— Растяпа, который не может справиться с конем, мне не нужен. Мне и девяти хватит, — отрезал Жолмукан.

Призвать к порядку онбасы было не так-то просто: дерзкий и острый на язык Жолмукан не боялся окриков сотника; об этом хорошо знали и джигиты и сам рассвирепевший Жоламанов. Поэтому сотник лишь гневно сверкнул глазами на непослушного Жолмукана и направился к бедному солдату, который наконец подобрал полы, застегнулся, но никак не мог поставить кобыленку в строй.

— Встань в ряд! — рявкнул Жоламанов и в сердцах огрел камчой кобыленку. Пегая рванулась, неуклюже лягнула и вклинилась в десятку Жолмукана.

— От этой паршивой кобыленки все равно не будет толку. Не могу же я ее, дуреху, под уздцы водить, — пробурчал Жолмукан.

— А ты не о пегой заботься, а смотри за джигитами, — поддел приятеля Нурум.

— Смотрю, смотрю, — отозвался Жолмукан. — Но ты мне лучше скажи, зачем нас построили? Строем на базар поведут, что ли? Или хотят бросить на помощь уральским казакам? Чтоб мы их от пуль заслоняли, да?

Он обращался к Нуруму, но сотник Жоламанов понял, что малоприятный вопрос предназначался ему.

— Бараков! Как строить войско и куда его направить — командир у солдата не спрашивает. Прекрати болтовню! — круто осадил его сотник. Голос его прозвучал недобро, и джигиты забеспокоились. Нурум насторожился, ожидая, что ответит сотнику Жолмукан.

— Но мы, кажется, не скот, чтобы нас гнали кому куда вздумается? Говори прямо: нас отправят в Теке или нет?

Опасение, что их отправят в Уральск и бросят в бой, всколыхнуло всех дружинников.

— Э, верно ведь не на базар поведут нас…

— Отправят нас щитом, а выйдем — толокном!

— Что толокно?! И кашей станешь…

— Э-э, друг, один мячик из пушки как бахнет над головой, все вокруг вверх дном опрокинет. А потом ни пылинки не найдешь ни от человека, ни от коня, ни от телеги!

— Упаси, аллах!

— Храни, аллах… — глухо загудели дружинники.

И дерзость Жолмукана, и унылый вид зеленых юнцов, охваченных страхом, не на шутку испугали Жоламанова. Но пресечь разговоры окриком он не решился, понимая, что руганью, криком таких джигитов, как Жолмукан, не устрашишь. Они достаточно сильны, могут постоять за себя, остры на язык, а при случае могут увлечь за собой и остальных. Жоламанов посчитал более целесообразным спокойно растолковать джигитам военные порядки.

— Куда и зачем вас поведут — такого разговора здесь не должно быть. Затевать подобные пререкания в строю, в торжественной обстановке, неуместно. Это раз. Во-вторых, сейчас сюда приедет сам командующий Белоус, он будет перед вами выступать. Мы выстроили вас, чтобы показать ему воинскую подготовку, выправку и дисциплину. Потом вы услышите решение военного суда о тех, кто изменил воинской присяге. Успокойтесь, не шумите, будьте примерными воинами.

Разволновавшиеся было всадники понуро опустили головы. Слова «приедет командующий», «объявит решение суда» невольно утихомирили их.

— Кто изменил присяге? — тревожным шепотом пробежало по цепи.

— А кто в темнице сидит? — тихо спрашивали другие.

Но никто не знал, кого сейчас держат в тюрьме и за какую вину.

Сотник кое-как установил тишину и порядок. Все смотрели в сторону города. Конница Джамбейтинской дружины выстроилась на небольшой площадке между садом и городом. Во время учений под копытами множества коней площадка стала рыхлой и пыльной.

Стояло безветрие, но тонкое облако пыли, точно кисея, уже окутывало всадников. Лишь между казармой и гауптвахтой, стоявшей несколько дальше, возле реки, не было пыли, там простиралась нежная голубизна речной глади, какая бывает лишь в тихую погоду. По широкой дороге за больницей гнали скот на выпасы, спешили в город люди на телегах, и за ними волочилась пыль, точно концы жаулыка у неряшливой бабы.

Вскоре со стороны гауптвахты появились двое верховых и один пеший. Один всадник ехал впереди, второй — позади пешего. Даже издалека было хорошо видно, что пеший в военной форме необыкновенно высок, шлем его был на уровне плеч всадника. Руки были связаны назад, а погоны сорваны.

— Этот долговязый, наверно, и есть преступник, — сказал кому-то Жолмукан.

— А кто он такой?

— Да кто бы ни был, ему хоть бы хны. Гляди: улыбается, рот до ушей.

— В самом деле, словно в слепого козлика идет играть: руки назад и ухмыляется…

Нурум узнал его с первого взгляда по высокому росту, длинному носу, оттопыренным ушам. Это был тот самый Каримгали, который вырос вместе с Нурумом и которого летом старшина Жол включил в список, а джигиты хана насильно угнали в волостное управление. Только вместо рваного чекменя сейчас на нем были серая солдатская рубаха, серые шаровары, а на ногах — сапоги. В солдатской форме он казался еще более долговязым.

«В чем он провинился, за что ему связали руки и пригнали сюда? Что хотят с ним делать? В эту самую… в Сибирь погнать? Вот уж закрутило несчастного: недавно умер отец, братишку прогнал Шугул, избил Нуруш, мать осталась одна, еле-еле перебивается, самого, беднягу, угнали в солдаты, а теперь — мало было — еще и в преступники попал».

Нурум, словно разгневанный беркут, оглянулся вокруг, но спросить было не у кого; подъехать к Каримгали не позволяла «железная дисциплина». К тому же только сейчас с большим трудом удалось, наконец, выстроить сотню, а снова нарушить строй не осмелился бы даже необузданный Жолмукан.

— Эй, Нурум, этот долговязый не твой родич? — спросил Жолмукан. — Смотри: и ростом, и носом он весь в тебя. Улыбается, будто к девушке идет, ишь, как сияет. Или это он, тебя увидев, расцвел? Надеется, что ты его освободишь?

Шутка его не понравилась ни Нуруму, ни джигитам, застывшим в тревоге.

— Мышонку — смерть, а кошке — забава. Не понимаю, зачем над несчастным смеяться, — недовольно сказал один из джигитов.

— Он от смеха вот-вот лопнет, а я должен за него горевать? — повысил голос Жолмукан.

Нурум нахмурился, жестко оборвал Жолмукана:

— Оставь при себе свою храбрость! В кандалах пригнали несчастного, задумали судить! Тут не смеяться, плакать надо! Только дурни могут зубоскалить.

— Ну тогда заплачь, начинай, может, кто-нибудь поддержит.

Нурум промолчал. Видя его гневное лицо, замолк и Жолмукан. Джигиты смотрели то на несчастного преступника, то на силача и певца-домбриста, поругавшихся из-за него; теперь их взоры обратились к высокому начальству, приближавшемуся к площадке.

— Равняйсь! Держи ряд! Выше головы! — прокричал сотник.

Все застыли на конях. На мгновение стало тихо-тихо. Подъехал грузный русский командир на вороном коне в сопровождении двух-трех всадников. Едва он осадил коня в центре круга, как к нему со всех сторон помчались сотники; коротко что-то приказав, командир махнул рукой, и сотники снова поскакали к своим местам.

— Ти-хо! Выше головы! Смир-р-рно! — зычными голосами старательно выкрикивали сотники. Но как ни старались и сотники, и сами дружинники, полной тишины установить не удалось; дружинники перешептывались, седла скрипели, позванивали кольцами уздечки, кони переминались с ноги на ногу, пофыркивали, и эти звуки сливались в общий тревожный, неспокойный и раздражающий шум, нельзя было понять, о чем кричали сотники; заговорил командир, задние ничего не слышали, передние улавливали лишь обрывки фраз, к тому же командир говорил очень скверно по-казахски, и косноязычную речь его джигиты еле понимали.

— Нарушители воинской дисциплины… и строгого порядка… будут крепко-крепко… наказаны. Осу… осю… осуждены!.. — искажая казахские слова, надрывался командир. Сотники одобрительно кивали, точно петухи на навозной куче, а сами потуже натягивали поводья.

Командир закончил речь, что-то сказал одному из адъютантов, тот дал какой-то знак группе пеших людей, стоявшей на краю площади. Там было человек шесть-семь, и среди них дружинники вдруг заметили хорошо знакомого им доктора Ихласа, худощавого и высокого, в своем обычном белом кителе, с золотым пенсне на носу.

— Смотри: локтр!

— И он прибыл сюда, зачем? — пронеслось по всему строю.

Нурум недоуменно смотрел то на статного, изысканно одетого Ихласа, то на стоявшего поодаль долговязого, со спутанными назад руками Каримгали.

«Видно, будут наказывать этого беднягу. Но как? За что? Неужто на расстрел привели? — обожгла Нурума догадка. — Ораз рассказывал, что в ту ночь, когда какие-то люди отбили обоз с оружием, офицер-мерзавец еле удрал, спасая шкуру. Неужели теперь хотят во всем обвинить Каримгали? Почему не наказывают офицера? Нашли на ком сорвать злобу! Все разбежались, а этот несчастный по глупости остался возле обоза и теперь во всем виноват».

III

Но это была горькая правда: во всем обвинили одного Каримгали.

«Мой маленький отряд бесстрашно бился с врагом, в десять раз превосходящим нас. В рукопашном бою погибло семеро джигитов, пятеро были тяжело ранены… Один джигит, дрожа за свою жизнь, спрятался под арбой, а на другой день, жалуясь и плача, пришел ко мне… Этот презренный трус рассказал мне, что ему говорили налетчики: «Мы — Красная Гвардия, бросай свое оружие и отправляйся в аул. Мы тебя прощаем». И его отпустили».

Так докладывал начальству офицер Аблаев после того, как группа Айтиева отбила вверенный ему обоз с оружием. На следствии Аблаев еще более усугубил «вину» Каримгали. Простодушный Каримгали рассказал Аблаеву, что он и прежде знал Хакима Жунусова. Откровенность Каримгали офицер Айткали Аблаев ловко использовал б своих показаниях: «Будучи в вооруженном отряде, сопровождавшем обоз, Каримгали Каипкожин видел агента большевиков Хакима Жунусова, однако мне об этом не доложил. Жунусов является родичем Каипкожина. В решающий момент этот солдат не поднял оружия против главаря большевиков, изменил воинской присяге, предал интересы велаята, бросил оружие. Таким образом, основная вина в пропаже обоза и гибели наших джигитов падает на Каипкожина».

— Обвиняемый Каипкожин, признаешь ли себя виновным в предъявленных обвинениях? — спросил его следователь.

Каримгали лишь молча улыбнулся.

Сын забитого, бесправного бедняка, Каримгали ничего не понимал, был жалок и несчастен. Ровесники, бывало, подшучивали над ним: «Скажи, кто сильней: старшина или волостной?» Каримгали отвечал, неизменно улыбаясь: «Всех сильней наш Жол». В его представлении самым сильным, самым почетным человеком на свете был старшина.

И наедине с собой он часто мечтал: «Эх, стать бы мне старшиной и разъезжать на коне по аулам!» Поэтому, когда Жол сказал ему: «Чем без дела слоняться по аулу, ты бы лучше сел на коня да взял бы оружие», Каримгали с радостью согласился. Получив желанную винтовку, он был уверен, что стал таким же могущественным, как старшина. А всякие посторонние вопросы насчет того, кто с кем воюет, ради чего воюет, понятия «правительство», «власть», «руководство»— все это его не интересовало, было выше его разумения. На все приказания Аблаева он только согласно кивал головой и не подозревал, что офицер может сделать ему что-либо плохое. Даже когда суд вынес решение за нарушение воинской присяги расстрелять его перед строем, он не удивился и, как всегда, широко улыбаясь, продолжал стоять, словно ничего не случилось. Кто знает, может быть, он был настолько забит, что ему и в голову не приходило возражать против чего-либо, а может быть, он сознавал полную свою невиновность и совсем не предполагал, что с ним могут обойтись так жестоко.

Дружинники смотрели теперь на полного, смуглого до черноты человека — председателя военно-полевого суда. Среднего роста, с усами, шинель на нем черная, длинная, до самых пят, и наглухо застегнута. Он подошел к строю ближе, снял черную фуражку с высокой кокардой, сунул ее под мышку и, повернувшись, что-то сказал секретарю суда. Писарь услужливо кинулся к нему, двумя руками почтительно протянул что-то похожее на папку. Черный неторопливо взял бумагу, небрежно подал свою фуражку писарю, погладил усы, расправил грудь и принялся ленивым, густым голосом монотонно читать приговор:

— «От имени автономии, именуемой Западным вела-ятом и созданной по желанию народа, единогласным решением малого учредительного меджлиса народных представителей, истинно справедливый военно-полевой суд, основанный на милосердных положениях шариата, под председательством судьи Копжасарова рассмотрел августа 28 дня 1918 года дело военнослужащего войск Западного велаята Каримгали Каипкожина, обвиняемого в тяжком преступлений — нарушении воинского устава…

За содеянное преступление — предательство интересов велаята, солдата Каримгали Каипкожина приговорить к расстрелу перед строем войск…»— закончил чтение приговора председатель суда, и взоры всех дружинников обратились на Каримгали…

Все ясно представили, всем сердцем почувствовали состояние невинного собрата, которому осталось несколько минут жизни под синим просторным небом. Все глянули на обреченного, несчастного джигита, у многих застыли тяжелые слезы на глазах, дрогнули сердца, гневно сошлись брови. Но на лице простодушного, ясного и тихого, как эта степь, джигита не дрогнул ни единый мускул, не появилось и тени испуга, отчаяния или сожаления. Он по-прежнему улыбался, безмятежно смотрел на могильно затихший строй солдат. Для него ничего не изменилось, ничего не произошло, все было, как прежде: и небо, и земля, и люди, и дома, и казарма… Зачем его убивать? Что он такое сделал? Ведь это — люди, как и он, с душой и сердцем, одни — родичи, другие — земляки, третьи — друзья, добрые приятели и знакомые…

Сотник вначале радовался, видя, что к нему попали деловые, способные и видные джигиты. Еще до формирования сотни он узнал, что Нурум — певец, смел, решителен да к тому еще и грамотен. Не раз он слышал, как высоким, чистым голосом пел Нурум и подыгрывал на домбре, иногда сотник вместе с джигитами одобрительно выкрикивал, поддерживая певца. Так было всего лишь несколько недель тому назад, когда еще только-только собирались со всей степи будущие солдаты. Потом, когда из новобранцев сформировали сотню, Жоламанов сразу назначил Нурума десятником — онбасы. Его приятель, кряжистый, своенравный Жолмукан, тоже с первого взгляда понравился сотнику. «Они вполне смогут держать в крепкой узде по десятку зеленых оборванцев», — решил он тогда про себя. Но когда сотня приступила к учениям, Жоламанов понял, что эти двое — совершенно разные люди. Нурум был послушен, но Жолмукан выказывал неукротимый вольный нрав. Окрики командира на него не действовали, наоборот, он еще больше дерзил.

Однажды Жоламанов решил приструнить десятника.

— Бараков, если вон тот твой джигит на сивой кобыле и дальше будет позорить сотню, я тебя посажу на гауптвахту! Почему не обучаешь как следует? — строго прикрикнул он.

Вместо обычного «Есть!» Жолмукан огрызнулся:

— Сам обучай, если тебе не терпится! А если не сможешь, отправляйся на гауптвахту!

От такого ответа кровь бросилась в лицо командира, но, увидев бычью шею Жолмукана, сотник обмяк, повернулся к другим онбасы. А про себя злобно подумал: «Дикий упрямец, не человек, шакал матерый: пальцем тронешь — за глотку ухватится». С тех пор сотник решил не связываться с «дикарем» Жолмуканом.

Командующий подозвал командира третьей сотни и приказал:

— Сотник Жоламанов, выдели десять солдат для исполнения приговора.

— Есть, ваше высокоблагородие, выделить десять солдат для исполнения приговора! — гаркнул Жоламанов, отдавая честь. Он повернул коня, примчался к своей сотне, взглянул на крутоплечего Жолмукана. «Этот не послушается», — мелькнуло у сотника, но все же он негромко приказал:

— Бараков, со своей десяткой приведешь в исполнение приговор суда!

Жолмукан заметил нерешительность сотника.

— Бараков пока еще не обучен проливать невинную кровь! — спокойно ответил он и, натянув поводья, вызывающе откинулся в седле.

«Я так и знал…» Сотник мельком взглянул на Нурума Жунусова, но Жолмукан, следивший за каждым движением сотника, точно кошка за мышкой, опередил:

— И Жунусов не пойдет. Тот улыбающийся долговязый — его родич. И не только Жунусов, и все джигиты не поднимут на него руку. А негодяя Аблаева хоть сейчас без приказа возьмем на мушку!

Жолмукан был внешне спокоен, но говорил сквозь зубы, от прежнего равнодушного тона не осталось и следа.

То ли сотник посчитал ответ Жолмукана вполне убедительным, то ли решил неудобным в такой ответственный момент вступать в пререкания, но только, ничего не ответив, он круто повернул коня и направился в другой конец сотни. Многие из джигитов не слышали ни приказа Жоламанова, ни ответа Жолмукана. Сотник повторил приказ рыжему онбасы на левом фланге, и его десятка вышла для исполнения приговора.

По длинному ряду в несколько сот джигитов пронеслась команда:

— Выше головы! Смир-рно!

Джигиты на конях смотрели вдаль, в глубину степи. Услышав команду, они затихли. Нурум, с особенной болью воспринимавший события на площади, заметил, что среди пятерых гражданских, направившихся к Каримгали, был и доктор Ихлас. Нурум не видел смертной казни, весьма туманно представлял, что такое суд, и потому ему показалось странным, неприличным участие доктора в этом кровавом деле. Он не знал, что доктор должен удостоверить смерть. «Неужели спесивый сын Шугула в черной шляпе и с золотым пенсне притащился сюда, чтобы поглазеть, как убьют несчастного сына бедняка Каипкожи?! Что за бессердечные, безжалостные люди! Зверье, любующееся смертью человека! Безбожники, отрешившиеся от доброты, человечности, от справедливости! Один нагло осуждает совершенно невинного простака, чтобы скрыть подлинного негодяя, другой приходит глазеть на смерть. У-у, стервятники! Слетелось, воронье, на падаль! — скрипел зубами Нурум, не отрывая взгляда от Ихласа. Но доктор не подошел к осужденному, а остановился чуть поодаль, возле председателя суда.

Нурум посмотрел на Каримгали. Возле него стоял полковой мулла Хаирша-кази в белой чалме и что-то говорил. О чем шла речь, Нурум не слышал, слишком далеко они стояли. «Наверно, заставил его читать имам…»— подумал Нурум. А Каримгали… Каримгали глядел на муллу и блаженно улыбался. Ему и дела нет до всего, что происходило вокруг. Такая, точно такая улыбка блуждала на его лице, когда с ним кто-либо разговаривал в ауле.

Нурум закрыл ладонями лицо, качнулся в седле. Мухортый конь под ним, будто стараясь удержать всадника, чуть расставил ноги, втянул брюхо и тяжело вздохнул.

Нурум вспомнил случай, происшедший летом на сенокосе.

… Тояш, Бекей, Нурум раньше других принялись косить высокий, сочный пырей в Шункырсае. Усердно поработав с самого утра, они к обеду пошли отдохнуть в тени зимовья. И тут заметили неуклюже шедшего к ним долговязого Каримгали. «Помочь нам собрался, но косой не владеет, копнить — еще рано, что же ему поручить?»— советовались косари. Кажется, Тояш сказал тогда: «Да вайте мы его отправим за харчами, а сами отдохнем здесь, чтобы зря не ходить в аул». Все согласились, уверенные, что Каримгали принесет из аула бурдюк айрана, и масло, и хлеб. «У тебя, Каримгали, наверное, от жажды в горле пересохло. На, выпей остатки айрана и отправляйся в аул за едой. Пусть это будет твоей помощью».

Каримгали согласно кивнул головой, не торопясь, вылил айран из бурдюка в деревянную большую чашу, одним глотком выпил «больше половины, взболтнул остаток на дне, выпил все, облизнулся и снова покосился на бурдюк. Все поняли, что он проголодался.

— Пей все, Каримгали, все равно сейчас за айраном пойдешь.

Каримгали выпил все и поднялся.

— Когда мне за едой идти? — спросил он.

— Хоть сейчас, — ответили косари.

Каримгали вскинул на плечи пустой бурдюк, собрался уходить, и тогда Нурум спросил, зачем он пришел к ним — помогать или просто от безделья?

Каримгали по своей привычке улыбнулся.

— Я пришел вам сказать, что умер человек по имени Каипкожа…

«О несчастный, — вздохнул Нурум, вспомнив, с каким беспечным видом сообщил он тогда о смерти отца. — Благодушное, неразумное дитя! Раскрылся перед негодяем-офицером и вот… сам себя угробил. Всю жизнь мыкал горе и ничего доброго так и не увидел, бедняга!..»

Нурум поднял голову. От грохота ружей, казалось, дрогнула вся долина, кони испуганно переступили ногами, насторожили уши, а некоторые тревожно заржали. Дружинники, впервые видевшие, как расстреливают человека, застыли, точно дикие козы; у кого-то невольно вырвалось: «О алла-а…» Там, где только сейчас стоял блаженно улыбавшийся Каримгали, густо всклубился серый дым и начал медленно оседать и рассеиваться, точно хвост пыли за арбой. В редком сероватом дыму Нурум ясно увидел крупное тело Каримгали: не в силах подняться, он странно пригнулся, приник к земле, словно опустился на колени молиться…

Остального Нурум не видел. Стиснув зубы, он смотрел пустыми глазами в сторону казармы и мчался среди подавленных дружинников, качаясь в седле, словно чучело.