Экспозиция «шушенской экспозиции».

Легенды об изводе зайцев, и не только зайцев.

«Легальный марксизм» — не марксизм, поскольку смыкается с «экономизмом».

Литература, измеряемая пудами, и дорогой «беспонятный» читатель

Теоретически мне надо было ехать до Иркутска, именно там находилась резиденция губернатора, в распоряжение которого я как ссыльный поступал. Воля губернатора определяла конкретный район моей трехлетней ссылки и поселения. Но я не был бы юристом, если бы не имел некоторого плана.

Как судорожно, когда уже приехал в Шушенское, я подсчитывал количество дней, которые почта идет до России и обратно! Здесь мне был важен каждый день и каждый час. Но зачем же забиваться на 1000 верст восточнее, в край, куда надо 700 верст ехать на лошадях? Вдобавок ко всему, я уже в поезде, расспросив попутчиков, знал, что представляет собою Минусинск. Есть такие благословенные места на карте Сибири, которые только по случайной игре природы не оказались где-нибудь в Италии или Швейцарии. Минусинск — это место с удивительным климатом, с прекрасным и жарким летом. Могут спросить: есть ли там бульвары, большие магазины, библиотеки и театры? Во всем это глухая и косная российская провинция.

Приехав в Красноярск и чуть осмотревшись, я уже 6 марта подал прошение иркутскому генерал-губернатору о назначении мне места ссылки в пределах Красноярского или Минусинского округа Енисейской губернии. Пока почта ходит туда-сюда, из Красноярска в Иркутск, из Иркутска в Красноярск, ссыльный Владимир Ульянов живет в довольно большом городе, рядом с железной дорогой, почтой и телеграфом, а его ссылка идет. И его никто не может из местного начальства особенно торопить с отъездом в какую-нибудь глухомань: прошение генерал-губернатору уже подано. Теперь мы ждем-с его высокородного губернаторского соизволения.

Тем временем наступила распутица, и, значит, опять, что бы ни соизволил генерал-губернатор, надо ждать. Против природы не попрешь.

Говорил ли я о том, что окрестности Красноярска напоминают не то наши родные Жигули — какая жалость, что для этих воспоминаний неуместно возвращаться к впечатлениям детства и описывать нашу любимую жигулевскую «кругосветку», — не то виды Швейцарии?

Я не терял времени даром, быстро оглядывался, стараясь сделать как можно больший задел. Я не собирался сдаваться, хотя стоял лишь у самого начала трехлетнего пути. Три этих года надо было превратить в годы сосредоточенной работы и ни в коем случае не опуститься. Мы в своем сознании немножко переоцениваем свои возможности. Был план-максимум и план-минимум. В план-максимум входили и иностранные языки, и изучение философии, и окончание работы над «Развитием капитализма», и стояла задача во что бы то ни стало не потерять связи со столичными издательствами и журналами, продолжить деятельность политического писателя, было еще и страстное желание попытаться материально жить без помощи матери, самостоятельно. А как мог интеллигент в мое время, да еще оторванный от центра, печати и издательств, жить самостоятельно? Только употребив на сиюминутную пользу перо и знания. Писать и переводить.

В Красноярске передо мной стояло лишь несколько локальных, местных задач. Здесь находилась знаменитая библиотека купца-собирателя Юдина, и надо было, памятуя о не до конца собранном материале к «Развитию капитализма», библиотеку эту до дна, до последней возможности выжать. В ней было почти 80 тысяч книг и особенно много старопечатных и рукописных, социологии было значительно меньше. Сожалею, что через два десятка лет Россию лишили этой библиотеки. Зато она стала ядром русского собрания библиотеки американского Конгресса. Пусть янки изучают своего западного соседа, это им будет полезно.

Я ходил в библиотеку, пока жил в городе, ежедневно. Она находилась в двух верстах от окраины и приблизительно в двух с половиной от дома, где я поселился и где имел полный пансион, — я всегда стремился не связывать себя домашними хлопотами, отнимающими уйму времени, и, пожалуй, мало что умел делать сам из бытового, хозяйственного, — итак, две с половиной версты я шел в одну сторону, а всего нахаживал в день по пять с лишним, и это мне нравилось.

Я твердо знал, что все недостающее — книги, дополнительные статистические материалы — мне придется гнать из Петербурга и Москвы. Но теперь уже из Красноярска, как прежде из тюрьмы, слал родным списки книг, которые необходимы были мне для работы. Надо было по возможности отодвинуть мой отъезд к еще неизвестному месту ссылки — раз, дождаться моих несчастных товарищей — два. Необходимо по возможности оставаться в пределах или досягаемости Красноярска.

Наконец в начале апреля пришел эшелон с ссыльными. Можно было считать большой ссыльный тракт открытым. Жандармы не ожидали, что вагон с арестантами кто-нибудь из местных обывателей станет встречать. Но об этом мы договорились еще на воле. Я встречал наших товарищей вместе с сестрой Глеба Кржижановского А. М. Розенберг, которая последовала в ссылку за своим женихом В. В. Старковым. Вот после этого и говори, что литература не влияет на жизнь. Я имею в виду поэму моего любимого Некрасова. Опять «декабристы», и опять верные жены и невесты! В переписке с родственниками и домашними мы обычно называли ее Schwester — сестра.

Подошел поезд, я увидел знакомые лица. В этой партии были мои ближайшие товарищи по «Союзу борьбы»: Г. М. Кржижановский, Ю. О. Цедербаум, А. А. Ванеев, В. В. Старков. Мы замахали руками, а товарищи в свою очередь увидели нас. Теперь представим себе чувства двух молодых людей, жениха и невесты, после длительной разлуки увидевших друг друга. Ссыльные принялись опускать оконные рамы, зазвучали вопросы, потянулись руки. Конвойные стали оттаскивать их от окон. И весь этот бедлам практически возник из-за нас двоих. А из-за того, что этап «пробный», на перроне стоит губернское начальство. Действительно, момент чрезвычайно торжественный: пришел первый вагон с ссыльными, открытие. Думали, когда строили железную дорогу, об экономике, а получили еще и политику.

Стоят, одним словом, губернские власти, ждут рапорта. Поездное жандармское начальство — а на этот раз этап лично сопровождал некий толстый полковник, начальник сибирских команд — пытается в этой суматохе рапортовать. А мои товарищи будто бы все просто ждали подходящего момента, чтобы проявить свое неповиновение, хотя бы в такой форме выразить протест. Гам и величайший переполох. Жандармы уже достали шашки и в который раз пытаются оттащить ссыльных от окон — и ничего не могут сделать. Но вот спохватываются, результата можно добиться и другим путем, хватают меня буквально за шиворот, как главный объект общественного возбуждения, хватают Schwester и куда-то, в какой-то чулан оттаскивают, порядок на некоторое время восстанавливается. К счастью, нас почти сразу же и выпустили.

Этот эпизод можно было и опустить, но он чрезвычайно любопытно закончился. О его окончании мне рассказал Мартов еще до того, как был отправлен в Туруханск. В ссыльном вагоне вместе с родителями-поляками ехала и их четырехлетняя дочь. И вот когда «пассажиров» стали выводить, чтобы на очищенном от публики новеньком красноярском перроне построить по двое в ряд, и полковник стал демонстрировать начальству «политических», эта девочка, сидя на руках у отца и глядя прямо в лицо этого полковника, видимо, надоевшего всем и ей в том числе за десять дней пути, вдруг пророчески сказала: «А тебя мы повесим!» Не возвещалась ли здесь истина устами младенца?

В арестантском вагоне ехал еще один очень интересующий меня человек — Н. Е. Федосеев.

Мартов и Ванеев, которых отправляли в Туруханск, добились того, чтобы им позволили ехать на место назначения за собственный счет. И оба они знали, что я очень хотел бы встретиться с Федосеевым. Последнего, отправляемого в Иркутскую губернию за казенный счет, оставили дожидаться этапа в тюрьме, а Ванеева и Мартова выпустили, давая возможность позаботиться о собственной дороге. Они ушли, оставив в тюрьме вещи, но вскоре вернулись в тюремный цейхгауз с телегой. Кроме возчика, телегу сопровождал некто, одетый в купецкую шубу, якобы хозяин телеги. Предполагалось, что, пока будет происходить погрузка, хозяин поговорит со ссыльным Федосеевым, поскольку этим самым «хозяином» был я. Но не повезло — не поговорили. Этот летучий сюжет оставил след сожаления и глубоко врезался в память, когда пришло известие о самоубийстве Федосеева выстрелом из ружья.

Именно молодость и помнится ярче и шире. Оттого и хочется охватить эту часть жизни подробнее. Революция — это, конечно, страсть, это для революционера что-то подобное вдыханию озонированного воздуха, и особенно остро это чувствуется, повторяю, в молодости. Но разве не завязываются и все «узлы» именно в молодые наши годы? Разве не тогда определяется мировоззрение и жизненный путь? Наша дальнейшая жизнь часто — следствие поведения в юные годы. Все помню, и обо всем хочется написать и сказать.

Империя продолжала крутить и ломать своих молодых, несогласных с течением дел в ней, граждан. Я пережидал распутицу и поэтому находился на свободе. Все же прибывшие по тому же самому политическому делу товарищи продолжали оставаться на тюремном режиме. Целых три недели в тюрьме. В городе, из которого, если и захочешь, никуда особенно и не побежишь. (В России в любом городе есть острог.) Потомственный дворянин — это одно, а какой-то неясный еврей Цедербаум, родившийся в Константинополе, полячишка Кржижановский это, по меркам самодержавия, другое. И сколько мерзкой толстопузой российской неразберихи!

Помню, каких трудов стоило нам встретиться с Надеждой Константиновной в Шушенском. Ей высылка в Уфу была заменена по ходатайству — перепросилась! — ссылкой в Сибирь. Она ехала туда венчаться с ссыльным женихом. Ей начальство поставило непременное условие: немедленно (sic!) вступать в брак. А мне соответственно на этот брак от начальства же — немедленно брать разрешение. А когда я за разрешением сунулся, оказалось, что в Минусинске, хотя я в ссылке здесь уже второй год, нет моего «статейного списка». Его не переслали из красноярского тюремного управления. Для будущих специалистов и историков эпохи поясняю: статейным списком называется документ о ссыльном; без этого документа исправник не знает обо мне ничего и не может выдать мне никакого удостоверения.

Мне хочется рассказать, как мы втроем — Кржижановский, Ванеев и я — на пароходике «Святитель Николай» в самом конце апреля отправились в Минусинск. Какие по берегам на фоне яростного синего неба проплывали пейзажи! По какому-то удивительному стечению обстоятельств на этом же пароходике в бытность свою наследником, возвращаясь из Японии, из зарубежного путешествия, совершил одну из своих экскурсий будущий царь Николай II. Тогда же я подумал, как интересно разбрасывает свои карты судьба. Как известно, нашего будущего царя в Японии стукнул какой-то сумасшедший националист мечом. А если бы наш кораблик тогда же перевернулся на енисейской стремнине?

Кржижановский и Ванеев выглядели скверно: бледные, какие-то желтые, утомленные этапом и тюрьмой. Но мы строили планы, говорили о том, что могло быть и хуже. Из Минусинска в Красноярск почту отправляют два или три раза в неделю, так что письмо с ответом будет, вероятно, ходить дней 30-35. Меня безумно интересовала почта. Главное, не закиснуть, главное, продолжать.

Заметно, как я отчаянно замедляю темп своего рассказа и не приступаю к главному. Запомним, чтобы это было уяснено надолго и для всех: царская ссылка — это не курорт, хотя бы потому, что отправляешься ты в нее не по своей воле и оказываешься в обстановке, далекой от привычной, а значит, не способствующей твоей внутренней уравновешенности. Здесь все зависит от тебя, от крепости твоего характера. Потом, после моей смерти, в моем относительно полном собрании сочинений, в разделе «именной указатель» будут «тактично» обозначать даты жизни и смерти моих соратников той поры и друзей.

Ванеев, А. А. — «одновременно с В. И. Лениным был арестован по делу «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» и в 1897 году сослан в Восточную Сибирь». Стоят даты жизни: 1872-1899. Мы ведь склонны глазами «пробрасывать» эти даты; в крайнем случае, подумаем про себя: как мало прожил!

Федосеев, Н. Е. — «один из первых марксистов России». 1871-1898. Ну что это за возраст по нынешним временам!

Ефимов, М. Д. — «рабочий бывшего Александровского южнороссийского завода в Екатеринославе. В ссылке в августе 1899 года присоединился к «Протесту российских социал-демократов» против «Credo «экономистов», написанных В. И. Лениным». Возможно, сотрудники, готовящие это собрание сочинений, и вообще не отыщут дат жизни и смерти этого рабочего Ефимова, о котором я среди прочих не лучших новостей, ссылаясь на Глеба Кржижановского, написал матери: «В Теси сошел с ума товарищ Ефимов (мания преследования), и Глеб отвез его в больницу».

Не умерли, не тихо скончались в собственной постели, окруженные домочадцами. Их убила ссылка.

Шушенское вообще-то село недурное: большое, в несколько улиц, довольно грязных, пыльных — все как быть следует. Лежит оно на голом месте в степи, садов и вообще растительности нет. Окружено село навозом, который здесь на поля не вывозят, а бросают прямо за селом, так что для того, чтобы выйти из села, надо всегда пройти сквозь некое навозное пространство. Невдалеке — версты полторы-две — есть лес, правда, сильно повырубленный, здесь даже и тени настоящей нет, но зато в начале лета бывает много клубники. К главному руслу Енисея прохода нет, но река Шушь течет около самого села, а затем через полторы версты, впадает в Енисей, который образует в месте слияния массу островов и протоков, и здесь как раз можно купаться. Я обычно и купался, в главном протоке. На горизонте — Саянские горы или отроги их, они лежат верстах в пятидесяти, так что на них можно только глядеть, когда облака не закрывают: точь-в-точь как из Женевы можно глядеть на Монблан. Некоторые совсем белые, и снега на них едва когда-либо стаивают.

В первые дни я решил не брать в руки карты Европейской России и Европы. Такая неистовая брала горечь, когда развернешь эти карты и начинаешь рассматривать на них разные черные точки. Правительство хочет культурно и цивилизованно стиснуть твое горло, убить твой мозг, а ты или сдаешься, или противостоишь.

Что же главное произошло за этот период? Столько сейчас встает в памяти мелких событий, которые отчаянно помнятся мне, но которые не имеют никакого значения для главной, политической моей биографии. Сколько немыслимых трудов было потрачено, чтобы получать всю необходимую почту и следить за новинками! Без канцелярии и помощников я получал груду книг из России и груду книг отсылал обратно. Я прошу сестер выписать мне газеты, а их все нет, я прошу высылать мне даже случайные номера, которые ими будут покупаться. Как хорошо было бы иметь «Новое слово»! Этот журнал вместе с М. И. Туган-Барановским выпускал Петр Струве — сначала «либеральные народники», потом «легальные марксисты», как очень вежливо именовали мы их направление тогда. Но потри любого «легального марксиста», и под розовой корочкой окажется все тот же буржуа.

Вот регулярно начали приходить «Русские ведомости». Событие! Я получал газеты на 13-й день от среды и субботы. Высчитал, пишу теперь об этом своим родным, на случай каких-либо расчетов об отправке. Спрашиваю у сестер: а выписано ли еще что-нибудь? Например, «Русское Богатство» или «Вестник финансов»? Меня все время свербит мысль устроить пересылку необходимых книг сюда из какой-нибудь столичной библиотеки. Не получается. Как никогда остро, осознаю, что без импульса извне вести какую-нибудь литературную работу невозможно. Требую прислать мне сюда новый каталог Петровской библиотеки. Потом в уже начавших приходить «Русских ведомостях» читаю о «Программе домашнего чтения на 3-й год систематического курса». Вот бы и это получить сюда, в глушь.

Так приходилось изворачиваться, прикидывать собственные возможности и возможности своих родных, так долго обдумывать, что заказать, а от чего из-за безденежья стоит отказаться, что я до сих пор помню цены на печатную продукцию того времени. Может быть, в память тех моих денежных отношений с прессой оказались так малы и доступны цены на газеты и журналы в Советской России. А в 1899 году цены были кусачие: «Русские ведомости» на год — 8 р. 50, «Русское богатство» — 9 р. 50, «Мир Божий» — 8 р., «Нива» — 7, «Archiv fur soziale Gesetzgbuch und Statistik, herausgegeben von Heinrich Braun» — 12 марок. А теперь сопоставим это с 8 рублями, «жалованными» мне царем и правительством на проживание. На баранину хватало, а вот на «Русские ведомости» нет.

С легкой руки Надежды Константиновны эта пресловутая баранина, боюсь, войдет во все воспоминания обо мне. Как же, колоритная деталь! Женщины вообще любят придумывать какие-нибудь истории, а потом повторять их до тех пор, пока все в них поверят, и они сами в том числе. И вот так Надежда Константиновна после возвращения из ссылки везде излагала некую забавную, с ее точки зрения, историю, должную свидетельствовать то ли о моей нетребовательности к пище, то ли о моем зверском, «мужицком» аппетите, то ли о немыслимой сибирской дешевизне. Если последнее, то чему же здесь дивиться? Оторванности от городского рынка, потребляющего деревенский продукт? Этот невинный рассказик Надежды Константиновны подразумевал, что еще, дескать, до приезда ее вместе с матерью, Елизаветой Васильевной, ко мне в ссылку, меня довольно однообразно кормили.

Итак, сам рассказик, запомнившийся мне почти наизусть. Обед и ужин был простоват, говаривала Надежда Константиновна, одну неделю для Владимира Ильича резали барана, которым кормили его изо дня в день, пока всего не съест; как съест — покупали новую порцию мяса, его во дворе, в корыте, где корм скоту заготовляли, работница рубила на котлеты для Владимира Ильича опять же на целую неделю.

Но отпустим «наших баранов» пастись к зайцам. Об этих, также ставших легендарными, животных, я тоже, пожалуй, поведаю сейчас. Речь идет опять о некоем фантастическом рассказе Надежды Константиновны, о целой лодке беззащитных зайцев, будто бы набитых мною чуть ли не веслом на островах, то есть в неохотничий сезон. Дед Мазай и зайцы наоборот. Прекрасная и удобная история, которую в будущем всегда можно выдать за иллюстрацию патологической жестокости российского революционера. Эта история даже попала в нашу семейную переписку. Тогда же я писал брату, тоже охотнику: «Не Анюта ли впадает в некоторые хронологические ошибки, выдавая старые мифы о зайцах за новые известия? Зайцев здесь я бил осенью порядком, — на островах Енисея их масса, так что нам они быстро надоели. Проминский — ссыльный лодзинский социал-демократ, шляпник, — набил их несколько десятков, собирая шкурки на шубы для своих детей». Не тогда ли возник и миф о заячьем избиении?

Но вернемся к почте, к изданиям, которые я получал в Сибири: и русские газеты, и иностранные, и новые книги. Книги, а не разговоры, вот истинная среда обитания для настоящего интеллигента.

В Шушенском я получил «Экономические этюды» Н. Водовозова, довольно известного в то время экономиста и мужа моей будущей издательницы. И это натолкнуло меня на мысль об издании нескольких моих статей отдельной книгой. Моя книга называлась похоже — «Экономические этюды и статьи». С выходом ее было связано много ожиданий. Готовую книгу все не присылали. Я, естественно, нервничал. Наконец, в одно серенькое утро видим — лезет через забор мальчишка из волости с каким-то громадным тюком: оказалось, «Этюды», завернутые в тулуп.

Перед приездом в Шушенское Надежды Константиновны я отослал ей огромный список книг, которые мне были нужны, чтобы закончить «Развитие капитализма». Этот списочек по своей монотонной длине не для мемуаров, но давайте заметим, что, сидючи в сибирской глуши, даже библиографию-то для этого списочка нелегко было собрать.

А тут мне еще вдруг ужасно захотелось иметь полное собрание сочинений Тургенева в 12 томах, обещанное как премия подписчикам журнала «Нива». А потом до озноба стали необходимы пособия по английскому языку: грамматика, да подробная, с разделом об идиомах, с развернутой главой о синтаксисе, понадобился словарь топонимики и имен собственных. Все, кто когда-либо занимался переводом, знают, какие трудности подстерегают вас при переводе имен собственных и географических названий. Но этот мой интерес уже означал, что я взялся переводить толстенную книжку Webb'oB. Об этом, если не забуду, расскажу ниже.

Представьте себе этот нескончаемый круговорот книг, летящих, как гуси, из Москвы или Петербурга до Шушенского и потом вскоре возвращающихся обратно. Сколько усилий приложили мои друзья, товарищи и мои сестры, чтобы организовать это «вечное движение». Сколько было написано ласковых писем родным, напоминаний о напоминаниях, как отцеживалась в поисках новостей и специальной информации вся поступающая ко мне литература! Каждая газета прочитывалась несколько раз целиком и по частям — передовые статьи, колонки объявлений.

Ну что же, вспомним кое-что еще не из самого главного, но существенного, что крепко запомнилось. А запомнилась, как состояние, постоянная борьба с собственной бедностью. Из Петербурга в свое время — за два года до ссылки да года в тюрьме — я писал, обещая любящей, но строгой матушке тратить меньше: «Нынче первый раз в С.-Петербурге вел приходно-расходную книгу, чтобы посмотреть, сколько я в действительности проживаю. Оказалось, что за месяц с 28.VIII по 27.IX израсходовал всего 54 р. 30 коп., не считая платы за вещи (около 10 р.) и расходов по одному судебному делу (тоже около 10 р.), которое, может быть, буду вести. Правда, из этих 54 р. часть расхода такого, который не каждый месяц повторится (калоши, платье, книги, счеты и т. п.), но и за вычетом его (16 р.) все-таки получается расход чрезмерный — 38 р. в месяц. Видимое дело, нерасчетливо жил: на одну конку, например, истратил в месяц 1 р. 36 к. Вероятно, пообживусь, меньше расходовать буду».

Но что же я мог поделать, когда сам мой образ жизни требовал определенных затрат. Это писательские траты: книги, газеты, письменные принадлежности. Так другие люди моего круга тратились на театры, на букеты, на франтоватые тросточки и модные котелки. Как я уже писал, в суде, в соответствии с традицией, я выступал во фраке. Но это был старый фрак моего отца. Вот что это было — природная экономия и прижимистость или понимание, отчетливое до слез, что за каждым на земле изготовленным предметом стоит человеческий труд?

Я недаром обмолвился о присылке мне в Шушенское монументального тома Webb'oB. Не успев еще как следует обустроиться здесь, я через петербургских знакомых достал себе этот огромный перевод, потому что это был реальный заработок, на который я рассчитывал, а не только на то, что мне подкинут родные. Далеко не всегда приходится делать работу, которая нам очень уж по душе. Наш медовый с Надеждой Константиновной месяц ознаменовался тем, что я, отложив собственную, дорогую для меня работу — завершение остающихся глав «Развития капитализма в России», принялся вместе с молодой женой в четыре руки переводить томище супругов-англичан. А это на двоих почти 1000 писчих страниц. С утра до вечера, не разгибая спины, потому что надо было сделать к сроку.

А разве я не рассчитывал на заработки от других своих литературных работ? И вот уже пошли первые за статьи гонорары. С какой гордостью я писал на второй или третий год ссылки своему товарищу А. Н. Потресову — последний обладал довольно значительным капиталом и часто помогал деньгами при выпуске разнообразных партийных изданий, — что если не очень стеснять себя в средствах для выписки книг, то можно и в глуши работать: я сравнивал свою жизнь в Самаре лет семь назад, когда читал исключительно чужие книги, и теперь, когда завел привычку выписывать книги.

Не так высок, как вначале предполагалось, оказался доход от «Этюдов», но ведь и количество экземпляров было небольшим — 1200 штук. Но потом, разве я не получил в конце концов от той же М. И. Водовозовой, издавшей, кроме «Этюдов», и «Развитие капитализма в России», огромную по тем временам сумму в 2 тысячи рублей? Часть ее должна была уйти на погашение моих долгов. Это шло одновременно: продолжать развиваться как политический писатель, то есть стремиться популяризировать свои идеи и в определенных кружках свое имя, но и жить по возможности на результаты труда.

Что касается родных, то без излишней застенчивости признаюсь: я, как правило, возвращал то, что они потратили на мои книги, на посылку необходимых мне вещей. В своих письмах я просил родных «округлить» мой кредитный счет до определенной суммы, сообщал о будущих своих гонорарах. Пусть у моих близких не возникнет чувства безнадежности. «С Надеждой Константиновной пришли мне, пожалуйста, — писал я в марте 1898-го из Шушенского матери, — побольше финансов. Расходы могут предстоять изрядные, особенно если придется обзаводиться своим хозяйством, так что я намерен прибегнуть к округлению своего долга и к повторному внутреннему займу. К осени, вероятно, получу за перевод достаточно на покрытие долгов — «I believe then five hundreds». Из-за какой-то дьявольской стыдливости или несвойственного мне суеверия, я написал в том письме «денежную» фразу на английском языке. Но недаром у мамы на ее письменном столе стояло собрание сочинений Шекспира на языке оригинала.

Может быть, за «основное» и «самое памятное» этих трех таких плодотворных лет принять написанное мною в сибирской глуши? Я еще тогда, выбираясь на лошадях по зимнему тракту на Ачинск после окончания ссылки, во время быстрой, но монотонной дороги мысленно подвел итоги, подсчитал: около тридцати больших и малых работ. Не такой уж плохой результат для человека, специально посланного для разрушения собственного интеллекта.

В первую очередь это, конечно, томище «Развитие капитализма в России». Писал ли я, что первоначально собирался книгу назвать значительно скромнее, да и ближе к ее истинному смыслу — «Процесс образования внутреннего рынка для крупной промышленности»? Но потом перед этим заголовком появился другой, более «коммерческий» — «Развитие капитализма в России». В Шушенском, я доделывал и сводил все предварительные наброски и разрозненные фрагменты, подготовленные раньше, ну а потом, конечно, пришлось сидеть с утра до вечера. Работа по напряжению, по необходимости держать первоначально всю книгу в голове, чудовищная. На простеньких, так называемых конторских счетах сводил все таблицы. Здесь закончил весь «черняк», а потом страницу за страницей обелял и отделывал рукопись. А за мною, мы словно два косца на одном поле, шла Надежда Константиновна, и страницу за страницей переписывала все по главам в тетради.

У Надежды Константиновны была и еще одна обязанность. Она должна была изображать из себя «беспонятного читателя» и судить о ясности изложения «Рынков». Причем стараться быть как можно «беспонятнее» и придираться. Сколько же появлялось новых волнений по мере ощущения окончания книги. Я никогда всерьез не думал и не сравнивал, конечно, Надежду Константиновну с великими женами, скажем, с Софьей Андреевной Толстой, так много сделавшей для воплощения задуманного великим художником, но совсем неизвестно: кто больше труда положил на «Развитие капитализма» — она или я? Но об этом, если успею, опять скажу позже.

На книгу надо было найти издателя. Люди пишущие знают, что это совсем не так легко. Но тогда я не очень отчетливо представлял себе эту проблему. Здесь я снова возвращаюсь к «Этюдам». Я уже рассказал, когда и каким образом у меня впервые возникла мысль объединить в книгу две мои большие статьи. Одну статью я готовил для ежемесячного журнала «Новое слово», редактируемого Струве. Это статья о знаменитом экономисте Сисмонди. Вторая статья о пермских кустарях. Работы эти были, конечно, разнородные, но в них присутствовало и объединяющее начало: обе — критика народнической экономики, одна — отвлеченная, так сказать, теоретическая, а другая — по русским данным, с фактами. При первых же попытках издать эти статьи книгой я столкнулся с огромными трудностями.

Хочется здесь отметить — это штрих политических и цензурных нравов того времени, — что в первой статье, по цензурным соображениям, вместо «теория Маркса» и «теория марксизма» я писал «новейшая теория». Маркс в моих «книжных» статьях выступал как «немецкий экономист», его «Капитал» — обозначался словом «трактат».

Но возвращаюсь к попытке издания сборника. Возникала даже утопическая «семейная» мысль, что Марк Елизаров, муж старшей моей сестры Анны, возьмет на себя хлопоты закупки бумаги и переговоров с типографией, а Мария Ильинична — корректуру, и таким образом издадут эту книгу в Москве. Самиздат. Я рассуждал в письмах к родным о стоимости этой книги, о количестве экземпляров, но Москва всегда есть Москва, и цензура здесь цепко, без малейшего либерализма, держалась неколебимо. Книга с уже наполовину ранее отцензурованными — журнальные статьи — произведениями могла, оказывается, лежать в цензурном комитете и год, и полтора. Московскую дотошную цензуру могло смутить и то, что в конце концов журнал «Новое слово», в котором они были напечатаны, по решению правительства был закрыт. Статьи из опального журнала! И вот по совету все того же моего тогдашнего товарища Петра Струве предприятие было перенесено в С.-Петербург. Струве обещал похлопотать и относительно издателя.

Я пропускаю здесь массу беспокойств и массу перипетий, интересных сейчас лишь людям, причастным к этому изданию. В октябре 1898-го некий Владимир Ильин — на обложке по каким-то соображениям, полагаю, по денежным, связанным с облагаемыми доходами, стоял год 1899-й — выпустил книгу «Экономические этюды и статьи». Больше всех по этому поводу радовался политический ссыльный Владимир Ульянов.

Крупной для меня удачей стало, что за этюды взялось издательство М. И. Водовозовой: я был проверен как его автор. Недаром издательница писала позже о моей книге «Развитие капитализма в России»: «Я издала ее весной и, несмотря на наступление лета и отлив молодежи из столиц перед Пасхой, эта книжка расходилась с невероятной быстротой. Успех Ильина объясняется, помимо блестящих литературных и научных данных… (Ну здесь милая издательница, наверное, перебарщивает, но все же скажу: а почему книжку расхватывали, как горячие пирожки в базарный день? Значит, публику что-то сильно волновало в этой полной цифири и совсем по виду не политической, а экономической книжке. И не стоит ли еще раз подчеркнуть, что политика — это лишь продолжение экономики, и жизнь подчас выворачивается не так, как хочется политикам, а как диктует сама логика жизни. Но дадим продолжить почтенной Водовозовой.)… еще, главным образом, тем, что он трактует об образовании внутреннего рынка в связи с аграрным вопросом в России и разложением крестьянства».

Нет, совсем недаром Водовозова тут же после этюдов взялась и за «Развитие капитализма в России».

Я ведь хорошо как читатель знал, что мало написать хорошую книгу, надо еще ее напечатать. Сверить все цифры, провести несколько грамотных корректур, а для этого найти корректора, который разбирался бы хоть отчасти в сути довольно сложных экономических вопросов. Это для меня тогда было очень важно. Но за этими хлопотами я не забывал и о собственных интересах. Уж коли почти никакой практической выгоды я не получил с «Этюдов», то надо попытаться наверстать на «Рынках». Каждый литератор знает знаменитое присловье Пушкина: «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать». Я предоставил своим родным, ведущим переговоры с издательницей, выбирать любой способ оплаты моего труда: определенный ли гонорар, или «вся чистая прибыль». Естественно, они должны были выбрать из этих двух способов оплаты наиболее выгодный. На месте это было виднее, а Ульяновы считать умели. Но в качестве своего непременного условия я поставил необходимость хорошей корректуры.

Смысл того, что я писал из Шушенского матери и старшей сестре, заключался приблизительно в следующем: «Безусловно необходим вполне интеллигентный и платный корректор — это надо поставить непременным условием, и я сам охотно соглашусь заплатить такому корректору хоть двойную плату ввиду того, что автор не может корректировать сам. Особенно с этими таблицами — врут в них отчаянно. А в «Рынках» таблиц куча. Затем (несмотря даже и на наилучшую корректуру) необходимо пересылать мне листы последней корректуры немедленно, лист за листом, и я буду присылать список опечаток».

Я всегда знал, что по возможности все надо делать самому. И здесь я хотел бы дать совет и любому политическому деятелю, и любому начинающему литератору: и все доклады, и все статьи надо делать самостоятельно. Я уже не говорю о книгах. И никаких приблизительных набросков, сделанных секретарями или помощниками. Черт знает, что из этого может получиться.

Если уподобить мою жизнь, уже правда завершающуюся, некой книге, то годы, проведенные в Шушенском, — это стремительно заканчивающаяся экспозиция. Здесь все узлы сюжета завязаны, характеры определились, сомнения отброшены. Дальше уже идет само «содержание», книга выстраивается по главам в безусловном, скорее диктуемом временем, нежели героем, порядке: газета «Искра», II съезд РСДРП, революция 1905 года, мировая война, Февральская революция, семнадцатый год и т. д. Моя болезнь, смерть, похороны, наследие — все это уже в послесловии, которое напишет другая рука.

Драматурги и писатели говорят, что экспозиция — это самое трудное. Здесь определяются мотивы поведения героя, импульсы его деятельности. Ах, как здесь много всего намешано! Вот и мне невероятно трудно и завершить, и продолжать эту свою «шушенскую пору».

Вот, например, окончательное и до физической осязаемости созревшее решение строить партию. Чтобы строить, надо было быть твердо уверенным в безусловной победе. Специфика идеологии партии такова, что ей не нужна была, для нее невозможна полупобеда, частичка власти, косметическая или либеральная реформа строя. Монархический строй в России по сути нельзя было реформировать, его можно было только сменить. И здесь я восклицаю, как настоящий народник: это Россия! Партию надо было строить не как либеральную, а как партию нового типа. Это тоже в моих убежденческих очертаниях вызрело в Шушенском, хотя и сформулировано было позже.

А вызревание мысли о плане строительства партии именно через газету? Это сейчас, когда все свершилось, и именно так, как я и предполагал, — а если не получится дальше, после моей смерти, то значит или поступили не так, как я советовал, или не прислушались к логике жизни, — это только сейчас все очевидно и естественно, будто бы подчинено разработанному в деталях плану, но ведь даже сам принцип надо было открыть и придумать. Хорошо говорить об озарениях и о падающих яблоках. Но нужна была целая жизнь Ньютона, чтобы заметить это «падающее» мгновение.

И, наконец, именно в Шушенском определилось, что дальше до донышка жизни нам идти вместе с Надеждой Константиновной.

Ну, а охота на зайцев или боровую дичь, а купание в Енисее, а езда на санях под луною в тридцатиградусный мороз, а наши песни и посиделки — я имею в виду свою ссыльную компанию, — а этнографически чрезвычайно увлекательный сибирский фон? Вот об этом обо всем, пожалуй, мне писать совершенно неинтересно.

Но нельзя для характеристики дальнейшей борьбы не написать хотя бы кратко всю историю с «Credo «экономистов».

Если бы это «Credo» не было так своевременно написано Кусковой, то в пору хоть садись и пиши сам, чтобы было на что отвечать. Но, впрочем, для ожидающего человека жизнь всегда в изобилии подбрасывает поводов. У меня появилась возможность ответить на давно беспокоившее давно копившимся внутри меня. Здесь были не просто молодые штучки моего друга, «ecrivain'a», писателя — я обычно так называл его в целях сохранения хоть видимости конспирации в письмах — и философа Петра Бернгардовича Струве и возглавляемого им лагеря. У Струве были еще и другие «партийные» клички и прозвища. Например, Иуда, Теленок, Inorodzew. Амплитуда его политических пристрастий невероятна: участник Международного социалистического конгресса в Лондоне (1896), делегат I съезда РСДРП в Минске (1898) — и вскоре полный разрыв с социал-демократией. Дорога убеждений или модные и доступные убеждения по дороге? Струве много позже напишет, пытаясь, наверное, меня унизить, но напишет совершенно правильно и по сути дела объективно точно: «Ленин увлекся учением Маркса прежде всего потому, что нашел в нем отклик на основную установку своего ума. Учение о классовой борьбе, беспощадной и радикальной, стремящейся к конечному уничтожению и истреблению врага, оказалось конгениально его эмоциональному отношению к окружающей действительности. Он ненавидел не только существующее самодержавие (царя) и бюрократию, не только беззаконие и произвол полиции, но и их антиподов — «либералов» и «буржуазию».

Здесь завопросим: антиподами ли в XX веке были «царь», «либералы» и «буржуазия»?

Ну что же, мы долго шли вместе с Петром Струве, и его переход в конце 90-х годов от социал-демократии к либерализму был вполне закономерен. Основная установка его ума была направлена в несколько другую сторону, чем у меня. Либералы и социал-демократы вращались в разных кругах общества. У меня не было стремления, как у Струве, ни знакомиться, ни часто общаться с П. А. Столыпиным. Я после поражения революции 1905 года ушел во вторую свою эмиграцию, а Петр Бернгардович остался и стал депутатом II Государственной думы, а уже после Февральской революции бывший марксист, утверждавший в нашей общей молодости, если не в след, то в соответствии с Марксом, что сознание не существует независимо от реального мира, что оно производно от бытия, через полтора десятка лет этот марксист становится идеалистом в философии. Для меня это было слишком большой роскошью — так стремительно менять взгляды. Разошлись. Отчего же я всегда рвал с человеком, порой даже близким, если расходился с ним политически? Может быть, это мой какой-то человеческий изъян?

Собственно, начало наших расхождений — это вопрос о ценах на хлеб. На мировом рынке тогда упали эти цены. Развернулась дискуссия по вопросу о значении для народного хозяйства хлебных цен. Народнические противники капитализма старались доказать, что трудовое крестьянство в высоких ценах не заинтересовано. Струве поставил вопрос на почву положения о прогрессивности и неизбежности развития капитализма в сельском хозяйстве. Высокие цены формально являются фактором такого развития. Низкие — способствуют сохранению форм кабальных экономических отношений.

Ряд наших товарищей, в частности самарцы, которые довольно случайно получили в свои руки «Самарский вестник» и старались сделать его если не боевым органом марксистской мысли, то хотя бы одним из центров борьбы с народнической идеологией, запротестовали. Они стали говорить об апологетическом по отношению к капитализму истолковании марксизма, а выступление Струве назвали политическим скандалом. Я тогда махом принял сторону Струве. Он был в столице, а я в ссылке, и я надеялся на его конкретную помощь. Но ведь позиция в хлебных ценах — для народа-то хлебушек оставался основным продуктом питания — не могла быть исчерпана простым «да» или «нет». Высокие цены на хлеб, убивая кабальные отношения в деревне, конечно, подготавливают революцию. Я подозревал начавших это «расследование» самарцев в сентиментализме. Наверное, я был тогда не до конца искренен. Но здесь проявился и характер Струве, далекий от самого вечнозеленого древа жизни. Легальный марксизм начал приспосабливаться.

Многое из моей жизни и тогдашних отношений можно восстановить по моим письмам к матери и сестрам. Мать почти все эти письма, несмотря на понимание рискованности их содержания, как я уже, кажется, говорил, сберегла. Ну, что мать не может осмелиться письма сына уничтожить, это понятно, но ведь она эти письма еще и понимала. Мама и сестры всегда умели жить общей со мною духовной жизнью. Разве мог бы иначе я им писать что-либо, касающееся не сферы сокровенного: философии или политики.

«Кончаю теперь статейку в ответ Струве, — писал я маме в марте 1899 года. — Напутал он преизрядно, по-моему, и может вызвать этой статьей немало недоразумений среди сторонников и злорадства среди противников». Речь шла о статье Струве «К вопросу о рынках при капиталистическом производстве», написанной в ответ на одну из моих статей и книгу Булгакова. Последний принялся доказывать «устойчивость» и «жизнеспособность» мелкого крестьянского хозяйства, превосходство этого хозяйства над крупным капиталистическим, а повсеместное обнищание народных масс наивно объяснял «убывающим плодородием» почвы.

Я здесь, в Сибири, насмотрелся этого «убывающего плодородия». Однажды у меня состоялся задушевный разговор с одним зажиточным мужиком-сибиряком, у которого батрак украл кожу. Этот самый зажиточный мужик поймал своего батрака у ручья, где тот, видимо, пытался кожу или вымочить или спрятать, и прикончил. Здесь уже надо говорить не о плодородии, а о беспощадной жестокости мелкого собственника. Благостная Сибирь, которая лежит за Уральским хребтом как невинная красавица, померкла. Эксплуатация батраков в этой патриархальной, не испорченной близостью к центру Сибири, была чудовищной. Сибирские батраки работали, как каторжные, отсыпались только по праздникам.

Работая над этим трудным для меня куском воспоминаний, я попросил у людей, помогающих мне, у кого-то из секретарей, подыскать, может быть, взять письма у сестер и выписать мне кое-что из цитат того времени. А если проще — мои упоминания Струве в письмах к сестрам и матери из Шушенского. Оказалось, очень полная и довольно обширная картина.

В наших разногласиях со Струве был отчетлив политический момент, но есть и товарищеский, личный. Соблазнительно, конечно, при первой же возможности наполовину переметнуться и начать поругивать то, чему раньше поклонялся, я имею в виду всю критическую линию Бернштейна и все бернштейнианство. Здесь я, к сожалению, неуступчив. Но признаюсь, я так рассчитывал в ссылке на товарищескую помощь Петра Бернгардовича, все-таки он находился в столице, в центре интеллектуальной жизни с журналами, газетами, альманахами, личными связями, чего категорически в данный момент лишен был я.

— «От писателя никаких известий по литературной части нет, и мы не надеемся получить их. Между тем писать без постоянных и правильных сношений чертовски неудобно».

— «Сделал сугубую глупость, положившись опять на ecrivain'a. Надеюсь, впредь так глуп не буду».

— «Оригиналов Webb'oB все не получил, несмотря на обещание писателя».

— «Насчет предложения написать краткий курс политической экономии: я решил отказаться. Так как наша переписка с ecrivain'oм вовсе стала, то извести его, пожалуйста, об этом отказе».

— «Молчание писателя меня возмущает. Я думаю, следовало бы взять у него все рукописи и передавать в редакции самим — лучше уж пересылать прямо, чем пересылать писателю. Если он задержал мою статью против него только ради того, что он сам еще не кончил своего ответа на нее — то это уже просто свинство! Самому ему писать нет смысла — не ответит».

Можно ли было всю эту ситуацию по-человечески понять? Конечно. Петр Бернгардович делал карьеру, торопился писать «свое», торопился читать, жить молодой жизнью в богатой событиями столице, на «чужое» времени не хватало. А у нас время было, Надежда Константинова уже научилась управляться с русской печью, мы запасались на зиму свечами и керосином для лампы, мы писали письма и с жадностью, как кроссворды, разгадывая, что в намеках, читали ответы.

Наверное, я никогда не был близок с неталантливыми людьми. Петр Струве был образованным блестящим писателем. Его восторг по поводу любви к свободе и ее жажды в обществе, из которых, собственно, и возродилось российское освободительное движение 90-х годов, его мысли о богатстве русской культурной и духовной жизни — все это лишь великолепные литературные пассажи. Он совершенно искренне писал о том, что свобода, которой «высший образованный слой» так дорожит, если и была нужна народу, то сама по себе мало его привлекала. Вообще, хороший писатель, в том числе и политический, разоблачает себя сам.

Я оставляю без внимания все выпады этого члена ЦК партии кадетов и министра правительства Врангеля в мою сторону. Конечно, мне скажут — «настрой ума». Я отвечу: да, у меня другой настрой ума, другое ощущение политики и социальной справедливости в России. Но пусть за «легальный марксизм» Струве отвечает, и пусть будущий читатель нас рассудит.

Струве всегда предупреждал, что существенной чертой русского «легального марксизма» был его интерес к аграрной проблеме. Его личная точка зрения в известной мере совпадала с реакционнейшей мыслью, что беды России идут от «перенаселения», а отсюда — что «производство пищи у нашего крестьянина недостаточно». Уже можно было бы и не продолжать дальше. Или? Пожалуйста: «В отличие от народнической и либеральной теории эта теория (мой «легальный марксизм») утверждала, что тяжелое положение народа не было следствием ни крестьянского безземелья, ни ошибок правительственной политики. «Марксистский» тезис был совсем иной: он говорил, что корень зла вообще и опустошающих Россию периодических неурожаев, в частности, лежит в общей экономической и культурной отсталости страны».

Добавлю: и политической тоже.

В тех же самых цитатах из писем, которые приводились, упоминается чуть выше или чуть ниже и другая фамилия — экономиста Булгакова. Как же возмутила меня его статья, та самая, которая появилась в «Начале», журнале, редактируемом Струве.

В апреле 1899 года я писал сестре Анюте: «Начало», № 1-2, получил наконец. В общем, очень понравилось, но… Булгаков же меня просто взбесил: такой вздор, сплошной вздор и такая бесконечная профессорская претенциозность, что это черт знает что такое! Недаром его уже похвалил «Сын Отечества»! Посмотрим, как он кончит. Я думаю писать «О книге Каутского и о статье г. Булгакова».

Как Булгаков кончил, это известно, а вот книга его называлась так: «К вопросу о капиталистической эволюции земледелия». Любой интеллигент лучше всего разбирается в крестьянском вопросе и земледелии. Но в это время я уже начинал думать не только о научной истине, но и о значении такого феномена, как общественное мнение. Тогда же в письме А. Н. Потресову, находящемуся в ссылке в центральной России, я обратил внимание именно на эту сторону вопроса. «Я, так же как и Вы, уверен, что публика совершенно (именно!) сбита с толку и недоумевает в самом деле, когда ей объявляют — от лица «современной науки», что у Каутского все неверно, произвольно, социальное чудо, «одинаково мало настоящей агрономии и настоящей экономии» и проч., причем Каутский не излагается, а прямо извращается, а собственных воззрений Булгакова, как сколько-нибудь связной системы, совершенно не видно».

Это была целая тенденция, вызванная, наверное, и разгромом «Союза борьбы» и сочувствующих ему марксистских организаций. Совесть-то в интеллигентных и горячих молодых людях, да начитавшихся еще социалистической литературы, требовала что-то делать, когда народ нищает в оковах феодализма, но хочется найти какой-то безопасный для себя способ этой борьбы. Определенный и последовательный марксизм, который достаточно ясно объяснял ситуацию, не подходил именно потому, что он и определенен, и достаточно опасен. Потом, всегда находятся люди, которые готовы именно при помощи критики примкнуть к какому-то делу и попытаться прославить себя хотя бы таким ничтожным образом. Конечно, это всего лишь смелая попытка платяной вши, паразитирующей на чужом теле.

Но все началось, может быть, по несколько иным поводам. Началось со статей 1896-1898 годов известного немецкого социал-демократа Э. Бернштейна. Известности и славы захотелось большей. В этом смысле русские «молодые философы», как заведено, шли в фарватере критикуемого во все корки Запада. Исключительно русская, идущая от необразованности, мода. Мы, русские марксисты-«старики», марксисты-практики, уходили в ссылку, а «теоретик» Бернштейн публиковал серию статей под общим заголовком «Проблемы социализма». (У социализма всегда есть свои проблемы, это живая теория. У нее еще много возьмет капитализм, если раньше не подохнет. Но это ремарка на полях.) А тем временем наша замечательная «молодежь» эту достохвальную западную тенденцию подхватила. Вернее, к ней радостно прислонилась. Как же, «там» сказано! Но объясню.

Если коротко, через практические выводы, то Бернштейн говорил об отказе от революционной борьбы рабочего класса, от диктатуры пролетариата. Это было либерально-реформистское учение. Сама книга Бернштейна, в которую он объединил свои печально знаменитые статьи, называлась почти символически «Предпосылки социализма и задача социал-демократии». Обращаю внимание на многозначительное слово «предпосылки». У робкого характера и робкого ума всегда только предпосылки. Но в будущем с этим ощущением предпосылки, я боюсь, можно проехать и через социализм, не заметив его. Социализм через победу пролетариата, считает Бернштейн, практически недостижим, поэтому сей ученый социалист выдвигает лукавый лозунг: «Движение — все, конечная цель — ничто». Эффектно, но когда вдумаешься, очень вредно. Позже я назвал Бернштейна оппортунистом и сказал, имея в виду его: «О революции Пролетариата оппортунист разучился и думать». Мы ведь только что перевели с Надеждой Константиновной книжку Веббов о тред-юнионизме, многие идеи Бернштейна были позаимствованы оттуда. Философским обоснованием всего этого «учения» стало неокантианство. Голову своему читателю я забью философией попозже, если доживу и додиктую.

В Шушенском к изучению философии я только подступал, если иметь в виду постоянное и углубленное чтение книг по этому предмету. В Шушенском я философию только подчитывал, скорее как развлечение, почти как художественную литературу.

Появление книг и статей Бернштейна было обусловлено определенным положением немецкой социал-демократии и, конечно, самим характером этого политического писателя. Правда, ему тут же на его родине дали и отпор. Я имею в виду в первую очередь книжку Каутского «Бернштейн и социал-демократическая программа. Антикритика». Эту книжку, зная круг моих интересов, а интересы у нас были семейные, довольно быстро прислал мне в ссылку брат Дмитрий. Может быть, за сутки, за двое мы с Надеждой Константиновной книжку эту запоем одолели и тут же кинулись ее переводить. Настоящий революционер противодействует тенденции, как только может. Работа революционера — не за деньги и не по указу, а по собственному разумению. Мы вдвоем, «в две руки» смогли «Антикритику» за две недели перевести на русский. Потом довольно долго рукописный перевод ходил между ссыльными в Минусинском округе. Истершуюся рукопись белили, переписывали, она прорывалась и во многие другие места.

В книжке самого Бернштейна нас особенно возмутила ссылочка автора на то, что с ним солидаризировались и многие русские. Здесь был повод вспомнить и г-на Струве, и г-на Булгакова, мудреца с профессорскими замашками. Я, кстати, совсем недаром тогда же писал, вопрошая: чем, интересно, г-н Булгаков закончит? Ум нестойкий, мечущийся, несамостоятельный — Булгаков в восемнадцатом году стал священником.

Теперь немножко отвлекусь, и поговорим о высылке некоторых российских ученых, философов, литераторов.

Эту высылку мы планируем на осень двадцать второго года. Войдет обязательно в число высылаемых и мой оппонент юности Сергей Николаевич Булгаков, но, кажется, впрочем, он уже покинул пределы Отечества. По существу это дела не меняет. Как настаивал бы я на высылке С. Булгакова, являющегося идейным противником нашего нового строя, я буду настаивать и на высылке Л. Радченко, той самой, в квартире которой состоялось заседание, положившее начало «Союзу борьбы». Может быть, я и тут ошибаюсь, но, по дошедшим до меня слухам, моя бывшая соратница оказалась злейшим врагом большевизма. Я буду настаивать на высылке А. Потресова, с которым переписывался во время ссылки. Лишние теоретические споры сейчас, когда все решилось, это топтание на месте в политике и в экономике. Это лишние страдания народа ради выяснения «правоты» некоего мыслителя. Огромная ломка страны уже совершилась, и надо иметь терпение и дружно всем работать, чтобы утвердить новый образ жизни. На все это я потратил не один десяток лет, и я докажу свою правоту.

Я ведь достаточно знаю нашу интеллигенцию и поэтому весьма отчетливо представляю себе тот невероятный шум, который поднимется вокруг этой высылки и будет связан в первую очередь с моим именем. Мне не привыкать брать ответственность на себя и принимать решения. Я понимаю, что означает жить вне страны, в которой работаешь, вне страны, в которой родился и которую любишь. Высылка — вещь жестокая. Мне ли не знать эмиграции? Но мне иногда кажется, что интеллигенция готова даже к тому, чтобы власть уничтожила большую ее часть, лишь бы оставшаяся могла всласть покричать и повысказываться по этому поводу. Интеллигенция никак не может понять объективности процессов и протестует по поводу каждого личного неудобства. В итоге она даже готова смириться с кровью и братоубийством, но не лишайте ее блинчиков со сметаной. Они что, хотят совсем остаться без своих высокоумных голов? Они что, забыли уроки Французской и английских революций, когда победившие расправлялись со своими противниками? Как бы я хотел вообще в этой революции обойтись без жестокостей! Я что, не понимаю значение интеллигенции в жизни страны? И будто все мы в Политбюро не знаем, что любой талант выращивается годами и без фона культуры и науки страна не может жить!

Но сколько я тянул с этой высылкой! Мне стало ясно еще в восемнадцатом, что во имя дела надо поступать круто, но я все тянул и тянул. Недаром в девятнадцатом я довольно откровенно говорил одному из американских журналистов, а, давая это интервью, я предупреждал не только чужих, но и своих, наших: «Мы должны найти какой-то путь, как избавиться от буржуазии, высших классов. Они не дадут нам совершить никакой экономической перемены, на которые они не пошли бы до революции; поэтому их надо вышибить отсюда. Сам я не вижу, как мы можем испугать их так, чтобы они убрались из России без массовых расстрелов. Конечно, находясь за границей, они будут представлять такую же угрозу, однако эмигранты не столь вредны. Единственное решение я вижу в том, чтобы угроза красного террора способствовала распространению ужаса и вынуждала их бежать. Однако, как бы это ни делалось, сделать это необходимо; если вы хотите достичь целей, которые ставит перед собой революция, то абсолютную, инстинктивную оппозицию, старых консерваторов и даже твердых либералов надо заставить замолчать».

Остался позади страшный голод двадцать первого года. Налаживается не только экономическая жизнь, но и духовная. В одной лишь Москве, куда было переведено правительство, существует около полутора сотен издательств. И не одну только азбуку для неграмотных эти издательства выпускают. Интеллигенция не занимается «контрреволюционной деятельностью» — здесь она уже попадала бы под власть ревтрибунала, — интеллигенция все не одобряет.

Если Николай Бердяев, Семен Франк и Федор Степун выпускают в эти дни сборник, в котором оспаривают предопределенность социализма, разве они не понимают, что делают и что по сути их акция — это литературное прикрытие белогвардейской организации? Мой старый знакомый Сергей Булгаков выпускает в 1904 году многозначительный сборник «От марксизма к идеализму». Это, конечно, еще не повод для высылки. Но ведь он и сейчас пишет и выступает с лекциями и идет еще дальше в любимой теме. Социальная борьба представляется ему не столкновением лишь враждебных классовых интересов, а осуществлением и развитием классовой идеи.

А разве мы придумали высылку? Каждый раз, когда власть колеблется и не хочет брать на себя ответственность за физическую судьбу человека, она применяет высылку. Из древних Афин, обвиняемый в растлении молодежи, был выслан философ Анаксагор, учитель Сократа. Овидий был выслан в античные времена из Рима, Данте в Средневековье — из Флоренции. И все это не были простенькие, не имеющие под собой почвы обвинения. Во все времена шла партийная борьба. Мы тоже собирались высылать политических врагов не по простому политическому навету. Я лично считаю, что этой проблемой надо обязательно озаботить всех членов Политбюро, пусть по 2-3 часа в неделю занимаются просмотром ряда неблагополучных изданий и книг. Надо обязательно требовать письменных отзывов. Письмо — это возможность еще раз сосредоточиться на судьбе человека. Так губим мы, высылая, людей или спасаем из гибельной для них ситуации, как дед Мазай зайцев?

Мне нечего сюда добавить, кроме того, что за несколько лет, которые минули после интервью американцу, мы так и не смогли испугать эту инстинктивную оппозицию, а значит, были недостаточно жестки. Мы так и остались противниками расстрелов. Наступил нэп, который должен был дать некоторые экономические преимущества нашей власти. И опять я возвращаюсь к собственной цитате: «Они не дадут нам совершить никакой экономической перемены». Понятно ли, что решение вопроса могло произойти только таким путем? О красном терроре речь еще не шла, мы все только грозили. Победив, мы все еще продолжали уговаривать.

Я почти уверен, что со временем станут говорить не только о терроре большевиков по отношению к интеллигенции, прямо и открыто пропагандировавшей свое несогласие с новым режимом, но и о неслыханном либерализме, который большевиками был проявлен.

Но вернемся к С. Булгакову.

Я не люблю у книг велеречивых заголовков. Моя статья против Булгакова называлась простенько: «Капитализм в сельском хозяйстве». Были в заголовке и скобки, разъясняющие суть намерений автора. В скобках стояло: «О книге Каутского и статье г. Булгакова». Целей при написании статьи у меня было три: популяризация марксистских идей, довольно четко очерченных Каутским — еще тем Каутским, сторонником и последователем Маркса, а не «центристом», идеологом одного из оппортунистических течений в рабочем движении; было стремление дать бой на их же площадке «экономистам», легальным марксистам; и была цель собственная, учебная. Любая работа в первую очередь проясняет вопрос для самого себя. Россия — крестьянская страна, и долгие годы по основной массе населения, по происхождению ее пролетариата (даже «потомственные» пролетарии — сплошь и рядом деревенские) будет страной крестьянской, а следовательно, человеку, который вознамерился эту страну повернуть, крестьянство надо доподлинно знать.

Что-что, а это я знал, как, наверное, никто в нашем кругу. Может быть, это кто-то из будущих кадетов защищал в Самаре крестьян и писал для них в суды прошения и исковые заявления? Может быть, это госпожа Кускова «прочесала» все статистические сборники по сельскому хозяйству и написала «Развитие капитализма в России»? Книжка-то в основном была о крестьянском хозяйстве. Может быть, это господин Булгаков, почти, кстати, мой ровесник, устроил в Шушенском некую негласную юридическую консультацию, куда крестьяне несли не только свои размышления о справедливости, но и свои весьма конкретные заботы? О, эти теоретики, черпающие знания из статей и книг друг друга! Друзья мои, этот самый предмет будущий предсовнаркома Ульянов знал в России, как никто из людей с высшим образованием.

Книга Карла Каутского «К вопросу о капиталистической эволюции земледелия» была написана на материале немецкого сельского хозяйства. Но аграрный вопрос в то время был вопросом, на котором скрещивалось слишком многое. И Булгаков — торопливый рецензент — тем не менее весьма справедливо заметил, что «книга Каутского представляет собой целое миросозерцание». С этим согласимся. Но это миросозерцание не укладывалось в желанные схемы г-на Булгакова. И укладывалось в схемы мои, воспитанные чтением марксистской литературы и наблюдениями за российскими в сельском хозяйстве тенденциями.

Что меня в первую очередь возмутило в этой полной глубокомыслия и по-филистерски важной, а по сути вздорной, статье русского экономиста, мечтавшего стать еще и русским философом? Боже мой, как зудит этого философа желание прославиться! Как, оказывается, просто бездоказательно замахнуться! Прозорлив был все-таки толстяк и гурман великий Иван Андреевич Крылов: «Ай, Моська, знать, она сильна…» Еще прежде чем г. Булгаков добрался в своем раже до Каутского, мимоходом от него достается досточтимому Марксу. Так, между прочим, по русской вальяжной традиции, даже особенно не стремясь что-то доказать. У Маркса, дескать, «частью» попадаются даже «ошибочные представления, уже достаточно опровергнутые историей».

Я не стану здесь касаться самой моей полемики с Булгаковым. Монографий и статей по аграрному вопросу накопилось слишком много, насущной задачей современной теории стало исследование основных тенденций. Но речь в статье Булгакова опять шла все о том же: идти ли России «своим путем», развивая сельское хозяйство, или этот-путь уже давно стал другим, общим для капитализма, и на это надо смотреть, не закрывая глаза. Я ничего не могу поделать, но законы теории Маркса, умело применяемые Каутским при анализе, все еще безошибочно действовали, несмотря на желание всех «легальных марксистов» их подправить. С целым рядом вещей, хочешь или не хочешь, необходимо согласиться, именуешься ли ты социал-демократом, народником или либералом. В конце концов Земля — круглая. Солнце всходит на востоке.

Ну, например, что носителем технического прогресса даже в общинном мире крестьянства стал в XIX веке не некий общий — читай: общинный — интеллект, а сельская буржуазия, как мелкая, так и крупная. Нужно согласиться, что гигантская революция, которую произвел в земледелии капитализм, превратила рутинное ремесло забитых нуждой и задавленных темнотой крестьян в сельскохозяйственное искусство с применением агрономии и достижений ветеринарии. Трехполье заменилось плодопеременной системой, улучшилось содержание скота и обработка почвы. Стало быстро расти применение машин в хозяйстве. Этот переворот связан с ростом рынка, с подчинением сельского хозяйства конкуренции. Стратегия и общая технология сельского хозяйства — предельно элементарны. Та отрасль производства, которая была доходна до тех пор, пока ближайший рынок соединялся с мировым рынком лишь шоссейной дорогой, становится бездоходной и должна быть заменена другой отраслью. Если, например, железная дорога подвозит более дешевый зерновой хлеб, производство зерна становится безвыгодным. Но в то же время создается возможность сбыта молока.

Не хотелось г-ну Булгакову согласиться и с тенденцией, одинаково верной как для немецкого агрария, так и для русского крестьянина. Превосходство крупного производства в земледелии над мелким неизбежно, но лишь «при прочих равных условиях». Известно, как носятся с товариществами мелких земледельцев идеологи мещанства вообще и российские народники в частности. И опять, хотя не по душе это г. Булгакову, надо, что вполне доказано, согласиться, выражают они, эти товарищества, переход к капитализму, а вовсе не к коллективизму, как часто думают и утверждают.

Нет, чтобы современному читателю все величие нашего самородного философа стало очевидным, не поленюсь и попрошу проверить цитату, которую я собираюсь привести по памяти. Каутский «исходит из неверного предположения, будто более совершенный технически способ производства является более жизнеспособным и экономически». Ясно ли читателю, о чем говорит Булгаков? Да это все та же народническая песня! И не буду я здесь всего перекладывать своими словами, не буду вспоминать все мотивы этого возмутившего меня публичного и вредного выступления. Я остановлюсь только, так сказать, на «человеческом факторе». И всласть поцитирую самого себя.

Как иногда актуальны старые цитаты, особенно когда снова начинают лить слезы над крестьянским миром, разрушенным и искалеченным большевиками. Я хотел бы, чтобы современный читатель вдумался в них, а не просто пробежал по строкам глазами. Полемика о коллективизме в сельском хозяйстве, о его укрупнении или полной «социализации», превращении сельскохозяйственного производства еще продолжается. Предупреждаю, дело это чрезвычайно тонкое: есть неоспоримая теория, но есть и жизнь с живыми людьми и их многовековым укладом. Действовать надо не махом, а через убеждения, показывая людям их новые выгоды. Итак, старые цитаты.

«Те в высшей степени интересные и важные данные, которые приводит Каутский в доказательство «чрезмерного труда и недостаточного потребления в мелком производстве», г. Булгаков называет «несколькими случайными цитатами». Факты говорят, что мелкий производитель и в земледелии, и в промышленности гонит на работу детей с более раннего возраста, работает большее число часов в день, живет «бережливее», урезывает свои потребности до того, что в цивилизованной стране выделяется, как настоящий «варвар» (выражение Маркса). «Мелкий крестьянин, даже при желании, не может работать больше, чем нуждается в этом его поле», — говорит г. Булгаков. Но мелкий крестьянин может работать по 14 часов, а не по 12 часов; может работать и работает с той сверхнормативной напряженностью, которая изматывает его нервы и мускулы гораздо быстрее нормального. И потом, какая это неверная и губительная абстракция — сводить все работы крестьянина к одному полю. Крестьянин работает также и в домашнем хозяйстве, работает над постройкой и ремонтом избы, хлева и орудий и пр., не считая всего того добавочного труда, за который наемный рабочий в крупном хозяйстве потребует обычной платы. Перерабатывание мелкого земледельца, как всеобщий факт, наглядно доказывается еще тем, что все буржуазные писатели единогласно свидетельствуют о «прилежании» и «бережливости» крестьянина, обвиняя рабочих в «лености» и «мотовстве».

В своей работе Каутский пользуется ссылками, которые, не перестав быть справедливыми сами по себе, приобретают теперь характер чуть ли не казуального, но тем не менее достоверного материала.

«Мелкие крестьяне, — ссылается Каутский на других исследователей, а в данном случае на исследователя быта сельского населения в Вестфалии, — непомерно заваливают своих детей работой, так что их физическое развитие задерживается; таких дурных сторон не имеет работа по найму. Парламентской комиссии исследований аграрного быта Англии (1897) один мелкий крестьянин из Линкольна заявлял: «Я воспитал целую семью и до полусмерти замучил ее работой». Другой говорит: «Мы работаем с детьми по 18 часов, в среднем по 12 часов». Третий: «Мы работаем тяжелее, чем поденщики, мы работаем, как рабы».

Мы этого хотим от сегодняшнего крестьянина?

Необходимо ли здесь продолжать? Надо было бы коснуться еще укрупнения хозяйств, против которого, естественно, протестует г. Булгаков, но не ясно ли уже и без примеров, что попытки искусственно разукрупнить уже созданное губительны и для прогресса, и для страны. И — для людей. На сем заканчиваю с этим господином.

Булгаков — одна из вылазок против наших, социал-демократических, идей. Такие нападения шли фронтом. И на все это надо было реагировать. Я долго искал какого-то обобщающего повода и, наконец, мне в руки попало «Credo».

О необходимости созыва съезда РСДРП я писал еще из тюрьмы товарищам на волю. Лучшая, наиболее революционная, часть его возможных участников была к моменту созыва — март 1898 года — рассеянна по ссылкам. Можно говорить, что не совсем те люди на съезд попали, о превалировании на съезде Бунда — еврейской социал-демократической организации с ее традицией экономической борьбы. Можно вспомнить, что вскоре ЦК был полностью арестован, но дело было сделано. Девять делегатов объявили о слиянии местных «Союзов борьбы» — об их организации в Москве, Киеве, Екатеринославе я в своем месте говорил, — о слиянии «Союзов» и Бунда в «Российскую социал-демократическую рабочую партию». Акцентирую на слове «рабочая». Уж коли назвались так, надо этой партией и быть! Отметим, однако, что девять участников съезда, собравшихся в Минске, в деревянном домике, на свой съезд — как известно, во время II съезда мы собирались и в сарае для стрижки овец, — не успели выработать программы, а политическая линия была недостаточно выверена и осознана.

Что ж, это дело наживное, но жизнь коротка, и страдания людей, русских неимущих людей слишком вопиют, чтобы долго раздумывать и ждать. Объединять как единомышленников надо хотя бы горсть верных сторонников. Объявленную партию надо строить. Единство мнения, единство программы, единство воли, дисциплина большинства. Вокруг этих идейных единомышленников потом человеческое мясцо нарастет. Переубедим. Вот так у меня и возникла идея некоего нового идейного движения за объединение вокруг определенного документа. Этим документом стал «Протест российских социал-демократов». Предощущения проекта будущей «Искры» и II съезда у меня уже были в душе, когда мне попал в руки совершенно непредназначенный для печати пресловутый реферат, присланный сестрой и ею же, кажется, названный «Credo».

Это была многоходовка.

Во-первых, необходим был достаточно аргументированный ответ на сам реферат Кусковой. Чтобы кто-нибудь не решил, что Владимир Ильич силен в своих воспоминаниях задним умом, попрошу привести цитату из моего письма той поры матушке. Не в моем это характере — еще раз ударять по уже отжившему: ушло и ушло. Итак, письмо: «Из присланных Анютой книг особенно рад я Мерингу; второй том дочитал только что и остался очень и очень доволен. Насчет Credo der Jungen (кредо молодых): был прямо-таки поражен бессодержательностью этих фраз. Это не credo, а просто какой-то жалкий набор слов! Собираюсь написать об этом подробнее».

Во-вторых, вокруг резолюции, написанной по поводу этого скандального документа, неизбежно произошло единение товарищей, и так уже повязанных общей судьбой и ссылкой, произошел смотр боевых сил, репетиция действенности партийной дисциплины. Все приехали, никто не искал подходящего повода, чтобы увильнуть.

В-третьих, наконец состоялась не лишняя в том положении, когда нервы у нас на исходе, истрепаны, весьма живая и запомнившаяся молодежная гулянка. Ведь все съехались из неближних мест в село Ермаковское под классическим и добрым предлогом — у четы П. Н. и О. Б. Лепешинских родилась дочь. Святой, даже полицией не опровергаемый повод — рождение ребенка!

К принятому на этом собрании «Протесту» — нас первоначально было 17 человек, потом протест подписало еще несколько «своих», действительно не сумевших приехать, — также присоединилась небольшая колония ссыльных в заполярном Туруханске, где отбывал свой срок Мартов.

К тому времени, когда подоспели все гости и еще только закипали пельмени — главное блюдо праздничного стола, — мы уже прочли и подписали весь подготовленный и собранный мною материал. Первые строки звучали так: «Собрание социал-демократов одной местности — конспирация продолжалась и не хотелось продлевать ссылку, — в числе семнадцати человек, приняло единогласно следующую резолюцию и постановило опубликовать ее и передать на обсуждение всем товарищам».

Для чего это нужно было сделать? Кускова в то время являлась членом заграничного «Союза русских социал-демократов», и нужно было точно показать всем расстановку сил. Недаром Плеханов пытался опубликовать «Протест» сначала в очередном номере «Рабочего дела», а когда не желавшие открытой дискуссии «молодые» сорвали это издание, Плеханов опубликовал «Протест» в направленном против «экономистов» сборнике («Путеводитель»). Плеханов понимал, что российские социал-демократы тоже видят опасность «экономизма» и объявили ему борьбу. Я всегда считал, что любую борьбу надо начинать, имея в основании правое дело.

Но вот наступила минута разъяснить новому советскому читателю, для которого все наши социал-демократические конфликты и споры — дела давно минувших дней, что же собой представляло это самое КРЕДО и против чего возражали мы, социал-демократы, в своем «Протесте». Есть смысл говорить даже о личных мотивах. Они спрятаны в последних фразах документа. «Если классовая схема помешает деятельному участию русского интеллигента в жизни и отодвинет ее слишком далеко от оппозиционных кругов — это будет существенный ущерб для всех, кто вынужден бороться за правовые формы не рука об руку с рабочим классом, еще не выдвинувшим своих задач». Речь, надо понимать, идет все о том же самом интеллигенте, который хочет и возглавлять рабочее движение, и быть в оппозиции к правящему режиму, и душевно понимать либералов и демократов, а справедливость отложить до более зрелых времен. Рабочим же — 12-часовой рабочий день и казарма.

Все это обосновывалось некими сравнениями рабочего класса, возникшего первоначально в западных странах, и «отсталого» и «дикого» рабочего класса России. Тезис был таков: демократические свободы в странах Запада завоевала буржуазия без помощи пролетариата. Будто бы на Западе рабочий класс выступил уже на расчищенное политическое поле. А вот наши, дескать, марксисты с «презрением» относятся к радикально или либерально-оппозиционной деятельности всех других, нерабочих, слоев общества, готовых, не торопясь, расчищать. В настоящее время рабочий класс европейских стран политически инертен, это, дескать, видно на примере того, что он всегда активно участвует в экономической борьбе и неохотно и пассивно, в отличие от все той же буржуазии, участвует в борьбе политической. Отсюда соответствующие выводы: больше «экономизма»! Хоть ложкой рабочее движение его хлебай.

К сожалению, авторы плохо и неполно знали и историю рабочего движения, и саму теорию марксизма. По сути дела здесь была та же профессорская болтовня, что и в статьях Булгакова. Но если у Булгакова «заход» был со стороны «экономики», то у Кусковой — со стороны «истории».

Мой вывод, зафиксированный в «Протесте», — я не только его написал, но и был председателем собрания — был для меня ординарным. Собственно, об этом я толковал всегда, и, как оказалось, был не всегда неправ. «Только самостоятельная рабочая партия может быть твердым оплотом в борьбе с самодержавием, и только в союзе с такой партией, в поддержке ее могут проявить себя все остальные борцы за свободу». Понять этот вывод, всеми своими корнями принадлежа к другому миру и классу, очень трудно. Но настоящий интеллигент бескорыстен и должен уметь влезть в чужую шкуру.

В этом «Протесте», справедливости ради и памятуя, что по моим той поры планам мне очень скоро придется, если удастся конечно, эмигрировать из России и вести борьбу из швейцарского, немецкого или английского далека, вот тут я, думая о поддержке плехановской группы, и вставил цитату из работы милейшего для меня тогда Павла Борисовича Аксельрода.

Это была несколько иная, чем у меня, но все равно реальная перспектива: «Социал-демократия организует русский пролетариат в самостоятельную политическую партию, борющуюся за свободу частью рядом и в союзе с буржуазными революционными фракциями (поскольку таковые будут в наличности), частью же привлекая прямо в свои ряды или увлекая за собой наиболее народолюбивые и революционные элементы из интеллигенции». Слог у Павла Борисовича был тяжеловат.

Вот так, госпожа Кускова, для нашей победы мы не побрезгуем ничем и пойдем на все.

Если исходить из мною же предложенного тезиса, что моя жизнь — это написанные мною книги и события политической жизни, в которых я участвовал, то глава, посвященная моему шушенскому периоду жизни, закончена. Последняя книжка и статья написана. Даже замызганных и до смерти надоевших Webb'oB я успел там, в Шушенском, перевести, и последний переписанный том был отправлен по почте в С.-Петербург буквально за несколько дней до окончания ссылки.

Но все же в Шушенском случился еще один окончательный выбор: именно здесь вызрело не только в чувствах, но и в прагматической рефлексии желание соединить свою жизнь с жизнью Надежды Константиновны.

Это удивительная женщина. Меня всегда окружали женщины неординарные. Первой среди них была, конечно, моя мать. Мои сестры, по своей преданности общему делу и своему брату, олицетворяющему для них это дело, являют пример поразительной самоотверженности. Я уже не говорю о народной героине и революционерке Вере Засулич, о замечательной Розе Люксембург и героической Кларе Цеткин. Я здесь не вспоминаю одного из ближайших друзей моей последней поры — Инессу Арманд. Помню ее живой, и помню ее похороны… Жены моих друзей и соратников-революционеров тоже являют собой удивительные примеры. Но на первое место среди этих замечательных женщин я всегда буду ставить Надежду Константиновну.

Духовный облик моей собственной жены возник в своей завершенности для меня совсем не сразу. Я помню — это письмо попало мне в руки много позже, — как Надежда Константиновна объясняла моей младшей сестричке Марии Ильиничне, Маняше, что стоит за нашим выбором жизненного пути. Но свой выбор необходимо сделать каждому. Только этот выбор в юности может хоть как-то предопределить такое редкодостижимое счастье — читай: особое душевное равновесие и удовлетворение от поступков собственных и твоих близких. Так вот, эти письма ярче всего обрисовывают саму Надежду Константиновну, ее внутренний мир. Впрочем, я бы так, как ответила на вопросы сестрички Надежда Константиновна, ответить не смог. У женщин в душах идет особая, часто непостижимая для нас, мужчин, духовная работа, мир ее более утончен и искренен, а понять его необходимо — это душевный мир половины человечества.

«Читая твое письмо к Володе, где ты спрашиваешь его, куда тебе поступить, я вспомнила, как металась в твои годы. То решила в сельские учительницы идти, но не умела места найти и стремилась в провинцию. Потом, когда Бестужевские курсы открылись, я на них поступила, думала, сейчас там мне расскажут о всем том, что меня интересует, и, когда там заговорили совсем о другом, бросила курсы. Одним словом, я металась совершенно беспомощно. Только в 21 год я услыхала, что существуют какие-то «общественные науки», а до тех пор серьезное чтение мне представлялось в образе чтения по естествознанию или истории, и я бралась то за какого-нибудь Россмеслера, то за историю Филиппа II Испанского… «Хлебное занятие», не знаю, стоит ли к нему готовиться, думаю, не стоит, а если понадобятся деньги, поступить на какую-нибудь железную дорогу, по крайней мере отзвонил положенные часы, и заботушки нет никакой, вольный казак, а то всякие педагогики, медицина и т. п. захватывают человека больше, чем следует. На специальную подготовку время жаль затрачивать, когда так многое хочется и надо знать, а вот знание языков всегда тебе будет куском хлеба. Вот нам с Володей с языками беда, оба плоховато их знаем, возимся с ними, возимся, а все знаем плохо. Опять принялись за английский. Который это уже раз».

Она приехала в Шушенское — эта дата не забудется — 7 мая 1898 года. Я уже год здесь, в ссылке. Приехала со своей матерью, моей теперь уже тещей, Елизаветой Васильевной. А я как раз был на охоте!

Если бы кто-нибудь знал, что такое настоящее одиночество, особенно когда оно среди людей. Одиночество человека, выброшенного из большой столичной жизни, из жизни общественной, наполненной чувством, опасностью и интеллектуальной работой, когда загораешься подчас от чужой мысли, от своевременно прочитанной газетной страницы или книги. Это постоянное, как зуд, шуршание зимнего ветра за стеной, бег ночных облаков в пронзительном свете луны, собачьи перебрехи и на мгновение вспыхивающая от движения воздуха в остывающей избе лампа. Не буду дальше писать и диктовать в несвойственном мне стиле. Пытка одиночеством — вот что такое ссылка.

Все сельское общество состоит из «интеллигентного» учителя, который все тянет к священнику, к попу, там сытно и поднесут рюмку. Попробовал с этим «интеллигентом» пару раз поговорить: скучно, бесперспективно. Да еще из «интеллигентов» был местный еврей, лавочник с семейством, в котором «читают». Крупская потом старшей сестре напишет, делясь с нею нашим шушенским житьем-бытьем, об этом семействе: «Володя питает к ним особую антипатию за их навязчивость».

Но еще хуже, если был рядом по-настоящему свой брат — интеллигент. Особенно ссыльные. Поэтому и сам в другое место не просился, и к себе особенно в товарищи никого не звал. В селе Теси, я поминал уже, сошел с ума товарищ Ефимов, рабочий из Екатеринослава, — мания преследования. Глеб Кржижановский отвозил его, беднягу, в больницу. А у Юлия Цедербаума в Туруханске вышла какая-то грустная и нелепая «история». Один из ссыльных, видимо, скандалист по натуре, выдвинул против него дикие обвинения. Пришлось разъезжаться. Юлий стал жить один, развинтились нервы, перестал работать. Он, помнится, стал просить своего отца хлопотать о переводе его куда-нибудь в другое место. Упаси, Господи, все время говорил я себе, от этих «ссыльных колоний»! И ссыльных «историй»!

Итак, я возвращаюсь с охоты и вдруг вижу, что в моем окне свет. Сердце почему-то сжалось. Но тут хозяйка меня во дворе встречает и говорит — они меня по деревенской привычке решили разыграть: это у вас был сосед-ссыльный, был он пьяный, и все ваши книжки разбросал. Врываюсь в избу уже с другим настроением. А навстречу мне Надежда Константиновна, Надя. Родной человек!

Мы не виделись с дней моего ареста в декабре 1895-го — уже два с половиной года. В августе следующего Надежда Константиновна, по тому же, что и я, делу, была арестована. Моя еще тюремная мечта, чтобы она вместе с Аполлинарией Якубовой вышла на Шпалерную улицу в определенный час в определенное место, которое на мгновение просматривалось, когда нас водили на прогулку, — я, кажется, уже писал об этом? — тогда так и не осуществилась, не увидел… Переписывались. Все время переписывались. А может быть, в этом было какое-то предопределение? Конечно, мы всё в наших письмах перед ее приездом в Шушенское твердо решили, но кто же мог загадать, как оно сложится на самом деле.

Всю ту, первую ночь с 7-го на 8 мая мы проговорили.

Вот этот лад родной души по-существу все и решил. Это огромное счастье — отыскать человека, с которым можно было бы выговориться. Всю мою жизнь с Надеждой Константиновной мне не было скучно. Она понимала меня, верила в меня и в чем могла помогала и поддерживала. Может быть, и сбываются самые безумные мечтания, потому что их кто-нибудь с тобою разделяет? Анализируя сейчас прошедшее, я должен сказать, что помощь ее была огромной и, быть может, для моей жизни решающей.

Если бы мне надо было определить основную черту в характере Надежды Константиновны, я бы сказал: верность. Мы вместе прошли всю жизнь, и она всегда и во всем меня поддерживала. Мы вместе с ней ехали в «запломбированном вагоне» в семнадцатом в Петроград навстречу неизвестности. Практически без адреса во время первой моей эмиграции она нашла меня в Мюнхене. Она кормит меня с ложки сейчас. Я ей всегда доверял все, что было продумано. Она, и еще один парень, финн, были посвящены в адрес моей тайной квартиры в Петрограде. Она переходила, изменив внешность, нелегально через границу, чтобы повидать меня. Она была моим другом, секретарем, товарищем. Она была, может быть, единственным человеком после смерти мамы, который по-настоящему меня знал.

Этот первый год вместе мне не забыть. Моим воспоминаниям можно было бы придать сейчас характер социальный, какой, к сожалению, становится наша партийная печать. Рассказать о нелепой и смешной бюрократической переписке с начальством о разрешении мне жениться. Или о том, как к нам пришли с обыском; жандармы решили покопаться в наших книгах, а мы по небрежности давно «не чистились», и вся нижняя полка была заставлена нелегальной литературой и перепиской. Я отчего-то подал жандарму стул, приглашая его начать обыск с верхних полок, на которых ничего предосудительного среди книг не было. А до нижних, устав, жандарм так и не добрался…

Но сейчас в моей старой голове стоит другое, когда я вспоминаю этот свой ссыльный год с Надеждой Константиновной. Как вместе летом по утрам ходили купаться, как по-семейному готовились к зиме, как я обкладывал навозом завалинку, чтобы под дом не поддувало, как конопатили все окна, как Надежда Константиновна и Елизавета Васильевна насадили огород: огурцы, зелень, даже помидоры посадили и тыкву посеяли. Вспоминается свист метели и керосиновая лампа, которую я купил в Минусинске. Вспоминается, как вместе мы занимались языком, как, сидя перед лампой за столом друг против друга, правили наши переводы, или я читал, а Надежда Константиновна переписывала «Развитие капитализма в России». Как мне купили и переслали коньки фирмы «Меркурий», и мы расчистили на протоке каток и катались на коньках. Это было невиданное для всей деревни зрелище. Деревенские красавицы, лузгая семечки, наблюдали за нами. Правда, Надежда Константиновна часто падала, а я закладывал, катаясь, за спину руки и для удовольствия зрительниц делал иногда на коньках «испанские» прыжки. Пригодился мой еще симбирский опыт.

А потом перед самым концом ссылки наступила бессонница. А вдруг прибавят еще пару лет? Но все обошлось, пару лет не прибавили, вместе с Надеждой Константиновной, чтобы отвлечься, постоянно не думать о сроках, о дороге из ссылки в Россию, а потом и за границу — план уже был, уже было предвосхищение будущей «Искры», — чтобы не думать обо всем этом, тысячу раз передуманном, мы перебирали и паковали книги, что-то откладывали, чтобы отдать остающимся товарищам, что-то решали взять с собой. Потом, когда все упаковали, то взвесили для интереса на хозяйских весах — только книг пришлось везти из Шушенского 15 пудов.