Прошедшая перед глазами читателя биография В.Т. Шаламова неизбежно зовет к размышлениям, прежде всего — о свойствах человеческой памяти.

Ее сложным и загадочным качествам писатель посвятил много своих раздумий. «В провалах памяти и теряется человек» — одно из его печальных умозаключений. Другое тоже никак не назовешь оптимистическим: «Человек лучше запоминает хорошее, доброе и легче забывает злое. Воспоминания злые — гнетут, и искусство жить, если таковое имеется — по существу есть искусство забывать». Он всей душой принимал проникновенные строки К. Батюшкова, которые не раз цитировал:

О, память сердца! Ты сильней Рассудка памяти печальной…

Наверное, не нужно объяснять, почему у самого автора «Колымских рассказов» и «Колымских тетрадей» главенствующей и неутихающей была именно «память сердца», почему он так горячо восставал против «искусства жить — поживать — забывать» и почему он обозначил свое отличие от множества писателей-гуманистов столь резкими словами: «Помнить зло раньше добра…» Это не банальное «злопамятство», осуждаемое всеми народными премудростями («сиди тихо, не поминай лиха»), а глубоко выстраданная нравственная позиция писателя, понимавшего всю свою литературную работу прежде всего как долг перед «нетленными мертвецами» Колымы. Он знал и предвидел на много лет вперед, что наступят времена, когда — в силу отмеченных им свойств человеческой памяти и в силу столь же ясного ему извечного политического размена прошлого в угоду настоящему — в сознании людей и всего общества начнутся «провалы», будут улетучиваться воспоминания о страшном былом и на поверхность выйдет ностальгия по светлому и радостному…

Симптомы этого он явственно ощущал уже в современности.

«Документы нашего прошлого уничтожены, караульные вышки спилены, бараки сровнены с землей, ржавая колючая проволока смотана и увезена куда-то в другое место. На развалинах Серпантинки процвел иван-чай — цветок пожара, забвения, враг архивов и человеческой памяти.

Были ли мы?

Отвечаю: "были" — со всей выразительностью протокола, ответственностью, отчетливостью документа…»

Прошло уже почти 40 лет, как были написаны эти строки Шаламова в рассказе «Перчатка» (1972). Говорить ли об их актуальности? Ведь все, что возможно, на эту тему, кажется, уже высказано — еще со времен «перестройки» и «гласности», когда Шаламов был признан наиболее авторитетным, непревзойденным художником, написавшим подлинную правду о сталинской эпохе. И сегодня роль его «Колымских рассказов» — да и всей его судьбы, какой мы ее проследили, — по-прежнему остается незаменимой в качестве своего рода прививки иммунитета против исторического беспамятства, а конкретно — против сталинизма и его идеологии, против разного рода новейших циничных версий о Сталине как «гениальном менеджере», принесшем на кровавое заклание сотни тысяч людей якобы в силу «исторической необходимости».

Но при всей ее значимости эта социальная миссия для Шаламова — художника и мыслителя — была бы, согласимся, слишком узкой. Двадцать пять лет, прошедших с начала публикации его произведений, обнажили потрясающую прозорливость писателя в отношении «зыбкости», как он писал, человеческой природы и ее готовности поддаться любым иллюзиям и любой смене моральной атмосферы в обществе. Эпоха 1990-х годов, прокатившаяся своим безжалостным железным катком по всей России, подтвердила это ярчайшим образом. Она принесла по своим последствиям — социальным, экономическим, демографическим, моральным — такой ущерб, который превосходит даже сталинские опустошения. Именно из-за этого прежде всего возникла пресловутая ностальгия, на которой спекулируют самые разнообразные политические силы.

С фактами не поспоришь: бывший Вишерский ЦБК, в строительстве которого участвовал Шаламов-заключенный в свой первый срок, — приватизирован, разворован и находится на грани закрытия, а «золотая Колыма», которой в 1991 году объявили (устами залетевшего тогда в Магадан Е. Гайдара), что «мы вас содержать больше не будем, все северные льготы отменяются, живите по рыночным отношениям» — превратилась в настоящую колониальную резервацию, пусть и без колючей проволоки. Побывав здесь в 1994 году, автор этих строк видел и пустую, разбитую колымскую трассу, и заброшенные прииски и поселки, и множество печально-отчаянных глаз простых людей (детей заключенных и комсомольцев призыва 1950— 1960-х годов), у которых нет денег, чтобы убежать из этого богатейшего и ставшего вмиг нищим края и добраться хотя бы до Хабаровска, — и узнав подробности о наступившей частной «золотой лихорадке» на Колыме (которая вызвала к жизни сугубо русский — намного превосходящий описанный Джеком Лондоном и предвиденный Шаламовым — криминалитет и сопровождалась массовыми «разборками» с убийствами), понял, что новой эпохе России с ее системой ценностей только на руку все, что как-либо свидетельствует о «проклятом советском прошлом». На руку — и эстетически чудовищный, по прихоти Э. Неизвестного, памятник жертвам репрессий на Медвежьей сопке, и артистически разыгранное возвращение в Россию А. Солженицына с его «низким поклоном» в магаданском аэропорту и одновременным нашептыванием жене: «Улыбаться здесь не подходит. Нет, девочка, задумчивость» (что запечатлено в известном фильме Би-би-си, но вырезано при российском показе), и, оказывается, выгоден и Шаламов, которого в очередной раз пытались присоединить к политической игре.

Но с ним — не прошло! В результате многих усилий ни одна из партий — ни правых, ни левых (вроде КПРФ с ее сталинистской демагогией), так и не смогла привлечь имя Шаламова — как и при жизни — к обслуживанию какой-либо идеологии. Не имели успеха и телесериалы, снятые, казалось бы, «по Шаламову», но под соусом новобуржуазного либерализма. Даже та идеалистическая философия, что, по его выражению, «левее левых», отдельным персонажам которой он — в силу их героизма и жертвенности — симпатизировал, не может тысячу раз не споткнуться на открывшемся Шаламову и предъявленном миру, с учетом всего его опыта, законе об «обнажении звериных начал при самых гуманистических концепциях»…

Что-то отталкивает и в самой личности, и в произведениях Шаламова от сугубо утилитарного их толкования и использования, и это — чрезвычайно знаменательно. Значит, не все — на продажу. Значит, есть и остается серьезное искусство. Значит, есть в судьбе Шаламова что-то поистине неприкосновенное и святое… Автор не склонен — в соответствии с заветами самого писателя — переводить столь искусительный по сегодняшним представлениям образ его судьбы в религиозную плоскость (еще более неприемлемым представляется всякое кликушество на этот счет), но суть его судьбы не может не вызывать ассоциаций с вечными образами мира. Это тем более удивительно, что Шаламов жил не в далекой Галилее перед началом нового летоисчисления, а почти рядом с нами, в XX веке…

Наша документальная биографическая книга не претендует на полноту отражения всех перипетий жизни писателя, а тем более — на раскрытие тайн его творческой работы. Но нельзя не отметить одну непреложную закономерность, важную для будущих исследователей: чисто эстетический анализ его произведений (столь актуальный сам по себе, поскольку открывает подлинную новизну его «новой прозы») не может, в конце концов, не соединиться с внимательным анализом исторической реальности, в которой жил и работал писатель. А эта реальность была столь сложна в своей живой плоти, столь многими видимыми и невидимыми нитями сопрягается с живой плотью современности и столь остро предвосхитима в своих преломлениях в будущем, что нужны поистине титанические усилия многих ученых, чтобы разгадать и осмыслить ту таинственную связь, которая соединяет шаламовскии «колымский лагерь» с метафизикой и конкретикой человеческой несвободы, с ее всевозможными проявлениями в самых, казалось бы, демократических условиях.

Все это — снова и снова — будет заставлять возвращаться к реальной биографии Шаламова. Она — не только отражение трагедии России. Она еще и — лучшая школа самовоспитания. Школа сопротивления и школа памяти. Пренебречь ею, сославшись на то, что времена благородного идеализма и рыцарства «давно прошли», — значит лишиться одного из ключевых звеньев в распадающейся связи времен и поколений.