Шалагин кликнул искалку, нашел сайт «АвтоГранда», посмотрел схему проезда к нему. Потом развернул интерактивную карту Москвы и некоторое время цокал мышкой, восстанавливая маршрут, проделанный, по словам Балдаева, им вместе с Амаровым.

«…Зачем в середине дня менять исправную машину? — думал он, щурясь в пощипывающий уставшие глаза монитор. — Да еще на клоунский „хаммер“ жены — когда в твоем распоряжении тачки три-четыре?..

Ну, например, затем, что „камаро“ и другие машины, на которых ездил Амаров, отслеживались по GPRS. Он знал, что его пасут и не хотел, чтобы „пасущий“ знал, куда он поедет… Кстати, поменял „колеса“ он в кабаке, где не был завсегдатаем, где его не знали… Логично…

…Но на фига тогда было возить по автосалонам и сервисам Балдаева, да еще с заездом в Красногорск? Зачем было показывать тому Радика? Предлагать разводку Пенязя? Засвечивать в итоге всю схему?..

Значит, это была не схема, а залепуха. Кому он пытался ее втусовать? Понятно, что не самому придурку Балдаеву — кто он такой?.. Значит, Амаров был уверен, что Балдаев стучит — и уж конечно не „приятелю-начальнику“ Пенязю. И вот этой-то самой инстанции, которой стучал Балдаев, он через него и засветил и „Брабус“, и Радика. Причем если он светил „Брабус“ — то на самом деле никаких бабок в том не было…

А Радика-то сдавать было зачем?..

И что это была за инстанция?..

А ты уверен вообще, что тебе это надо знать?..

На хрена?!

На хрена тебе эти московские варки? Понятно же, на каком уровне тут все решается. ГСУ сказало, что в гаражной яме был Калимуллин, так и написали. На хрена тебе знать, что на самом деле там сгорел Амаров? На хрена тебе знать, кто его там сжег? Тебя об этом спрашивают? Ни фига. С тебя требуют обвиняемого по трупу на Старозаводской. Сказано, что этот труп Амаров — пусть будет Амаров. Нужен Денисычу нормальный, единственный, без „националистической подоплеки“ обвиняемый? Нате вам обвиняемого!..»

Она не могла: пить минералку с газом и любой сок, кроме свежевыжатого, есть блюда, посыпанные любой солью, кроме морской, — а также хотя бы чуть пере- или недосоленные, приправленные майонезом и кетчупом, а еще летать на самолетах, ходить по мостам, сидеть спиной по ходу движения, спускаться в метро, вообще пользоваться общественным транспортом (даже думать об этом!), смотреть на насекомых, паукообразных, многоножек, земноводных, пресмыкающихся, иглокожих и кишечнополостных, червей гладких, ленточных и кольчатых, на мелких грызунов и крупных собак, переносить жару, холод и тяжести, ездить в лифтах, подниматься по лестницам более двух пролетов, находиться в одном помещении с практически любым домашним животным, вдыхать табачный дым, слышать громкие звуки, ориентироваться в городах… В общем, если бы Лене Гурвичу когда-нибудь пришло в голову (что, впрочем, было абсолютно исключено) каталогизировать все недуги и неврозы нынешней своей жены, наглядно ему продемонстрированные, то хронических болезней у Юли пришлось бы диагностировать штук пять, аллергий — с полдюжины, а фобий — не меньше десятка.

Интересно при этом, что о Юлиной уязвимости, слабости, женственной беспомощности и близко не догадывался никто, кроме ее мужа, некоторых любовников и совсем уж мусорных мужниных приятелей, которых она стеснялась не больше, чем владелица гуппи-самца, раздевающаяся в виду аквариума; прочие же знакомые, контрагенты, начальники и подчиненные имели дело с почти бесполым носителем бетонной самоуверенности, ледяного самообладания, стальной хватки и калькуляторной дотошности, неизменно высчитывающим свою прибыль до двенадцатого знака после запятой. Знакомая сюсюкающему Лёне трогательная женина пугливость, милая леность и бытовая непрактичность поразительным образом не препятствовали ее же стремительной инициативности, неумолимому напору и терпеливой въедливости во всем, что было связано с утверждением своего статуса и выгрызанием бабла. В таких делах она не мешкала и не ленилась — вот и на стрелку с Региной пошла готовно, хотя и не представляла пока, чем конкретно таковая может быть ей полезна.

Регина была знакомой не близкой, но такой, которой не пренебрегают. Дама под полтинник: длинная, сохлая, мосластая, далеко распространяющая приторный запах тропического древесного паразита, с гримом на лице, всегда внушавшим Юле безотчетное опасение, что при неосторожном мимическом Регинином движении увесистый шмат его рухнет, подняв пыль, обнажив дранку или кирпич. Гендиректорша лайфстайл-фирмы, берущей за обслуживание от двадцати пяти тысяч евро в год. Фирмочка, понятно, была из тех, о которых просто так ни в жисть не проведаешь (и уж тем паче нигде никогда не увидишь рекламы): знание о ней передовалось внутри закрытого клуба посвященных на правах одного из признаков посвящения.

Вот и для Регининого мироощущения центральным (в той или иной форме обязательно доносимый до любого собеседника) был тезис о том, что она не только обслуживает випов, а сама к ним принадлежит: «Я знаю, что им нужно, потому что — ты понимаешь — я же сама хожу во все эти рестораны, езжу на эти курорты, пользуюсь всеми теми же сервисами…» Юля не удивилась бы, узнав, что у самой Регины есть персональный лайфстайл-менеджер. Дабы никто не усомнился, что она «в материале» по самую крашеную макушку, Регина бесперечь рассказывала о радостях сладкой жизни — со смесью дотошности и небрежности, не забывая подчеркнуть скучную доступность общепризнанного шика: «Ну что?.. ну, пакет на „Оскар“: нормальный сьют в пяти звездах, по красной дорожке пройти, автерпати… — Она пренебрежительно дергала костлявым плечом, чуть кривя узкий глянцевый рот. — Полторы сотни долларов на двоих…» (Под «долларами», разумеется, имелись в виду тысячи долларов.)

С Юлей у нее обнаружилась общая любовь походя, впроброс, со снисходительной (покровительственной даже) улыбочкой заочно поиздеваться над очередным знакомым, остро наслаждаясь собственным умом и цинизмом («Я умная и сука», — хвалилась Регина). Точно так же в посторонних компаниях они размазывали по стенке друг друга.

Познакомились девушки на кинематографической почве, когда один из Регининых гранд-випов решил побаловать двенадцатилетнюю дочь актерской звездностью и Юля, в своей кинокомпании человек не последний, пробила той роль в статусном проекте, сноровисто разведя папашу-угольщика на миллионные спонсорские вливания, мигом распиленные почти без остатка. Дочка оказалась тупей и бездарней, чем кусок угля марки «тощий штыб», над проектом хихикали даже невзыскательные отечественные критики, но пиару было много, так что никто не ушел обиженным; а Юля с Региной с тех пор поддерживали контакт, изредка садясь в дорогой кофейне или в новом ресторане Деллоса брезгливо констатировать убожество здешней кухни и бестолковость официантов. Регина приносила неоценимую практическую пользу своими знакомствами и некоторое эстетическое удовольствие умением выговорить с невоспроизводимым прононосом «la Haute Horlogerie» или «le Bateau Gourmand».

Сейчас Юля по телефонным Регининым интонациям, несмотря на всю их небрежность, легко определила, что у той есть какая-то практическая нужда — хотя первый вопрос собеседницы (после того, как опустили всех, кого хотели, попиарили себя друг перед другом, обсудили и высмеяли слухи о надвигающемся кризисе) оказался для нее совершенно неожиданным:

— Юленька, — спросила Регина, поворачивая хрящеватую кисть с чашечкой так, чтобы свет люстры попал в брюлики от Cartier, — скажи, ты не знакома с таким Балдаевым?

Та посмотрела недоуменно. Не сразу сообразила:

— А, Кирюша этот… — поморщилась. — Ну, есть такой клоун, Леню откуда-то знает… Полное чучело… — гадливо фыркнула: — Достал нереально…

Регина подняла нарисованную бровь. Юля утомленно отмахнулась:

— Да его на мне переклинило. Набивается к нам с Леней, когда мы вдвоем — вроде с Ленькой поговорить, а сам на меня пялится, как на чемодан уе, идиот сексуально озабоченный…

Регина оттянула угол тонких губ (она помнила, что презрительные рассказы о бессчетных самцах, постоянно, настырно и неловко катящих к ней яйца, были любимым Юлиным жанром) и поинтересовалась со всем доступным легкомыслием:

— Зая, у тебя есть его телефончик?

— Нет, но я могу достать… — хмыкнула, дернула плечиком (при этом глянув быстро, но внимательно): — Зачем тебе этот лишенец?..

Та отмахнулась: дескать, оказался, представляешь, старым знакомым одного клиента, того вдруг пробило на сентиментальность, но он не хочет, чтобы приличные знакомые знали, так что очень просит не афишировать. Однако Юля, у которой на денежные дела чутье было иррациональное, но безошибочное, понимала, что Регина врет, что чуханистый Кирюша непонятным образом оказался втянут в серьезные варки серьезных людей, и заранее полна была решимости получить от своей невольной информированности любые возможные бонусы. Означенная решимость, видимо, слишком явно сквозанула то ли в интонации Юлиной, то ли в выражении лица — так что Регина снова подумала, что с этой хитрожопой крыской вряд ли стоило в данном случае связываться.

Дело было нешутейное и категорически не подлежащее огласке — Балдаевым интересовался ее знакомец из ФСБ, причем интерес у того был деловой, но неофициальный. Разумеется, он и без Регининой помощи мог добыть (и, видимо, добыл) Балдаевские координаты, но какая-то у него получилась заминка, найти самого интересанта он так и не сумел, а развивать сколь-нибудь заметную деятельность по профессиональной линии ему категорически не хотелось. Совершенно очевидно было, что дело тут в деньгах, что искомый Балдаев имеет какой-то выход на серьезные бабки, — но слишком любопытствовать не стоило…

Юля пообещала про лишенца осторожно поспрошать — и действительно в тот же день потребовала у Лени отчета, какой такой интерес может быть к Балде у больших людей. Так ей стало известно про генерала Моталина и его деликатный бизнес. Что же до Кирюши, то вскоре выяснилось, что недавно он бесследно пропал, телефон его не отвечает и знакомым местоположение его неизвестно. А еще через некоторое время стуканули, что Балда, оказывается, отвалил, никого не предупредив, в свою родную Рязань.

Когда-то Миша Кравец не мог привыкнуть спать при свете. При всей его тусклости и мути в нем, в этом свете забранных решетками лампочек и трубок, круглосуточном, неотвязном, общем на всех, было то уравнивающее и беспощадное безразличие, с которым работал затянувший Мишу ржавый барабан. Которое казалось самым страшным.

За пару лет до того в ресторанчике лондонского Сохо выносную табличку «Please wait to be seated» его собутыльник (пили шестнадцатилетний Single Islay Malt) перевел: «Погодите, и вас посадят» — и предложил фразу в качестве девиза России на все времена. Тогда Миша лишь мрачновато посмеялся.

Хитрец и умник с двумя высшими образованиями и двумя иностранными языками, непоседа, побывавший в трех с половиной десятках стран, эпический бабник, гурман с отменным аппетитом, сам охотно и отлично готовящий, а главное, расторопный, азартный бизнесмен, он знавал разные времена и бывало делал действительно неплохие деньги — которые, правда, у него никогда не задерживались. Несмотря на свой авантюризм и особенности национального предпринимательства, с прямым и даже косвенным криминалом Миша соприкасался не так часто, а закрыт был после нескольких лет последовательного невезения, в равной степени по собственной беспечности и ошеломляюще-откровенному беспределу дружественных его недругам ментов.

Теперь в поговорочке «Кто не был, тот будет» никакой иронии Миша не слышал. Фольклорный совет ни от чего не зарекаться получил в «зазаборье» столько (и настолько) предметных подтверждений, что из абстрактного нравоучения превратился в совершенно непосредственное, нутряное, кишечное ощущение шаткости, утлости и вообще условности тех стенок и рамок, которые любой находящийся внутри них воспринимает незыблемыми границами организованного бытия. Как воспринимал их когда-то сам Миша. Но никаких границ, ограждений, как выяснилось, не было — бездонная, бесформенная, бессмысленная трясина пружинила под каждым шагом каждого в любую из сторон, и для того, чтобы спустя секунду расступиться и схарчить тебя без звука и следа, никакой специальной причины ей не требовалось. Тем более — формального повода.

Любого могли вломить или оговорить — родные, знакомые, соседи, партнеры, с кем ты чего-то не поделил. Кому-то мог приглянуться твой бизнес. Твоя квартира. Кому-то мог приглянуться ты — без доходов, работы, семьи и места жительства — в качестве козла отпущения. Ты мог попасть под горячую руку, под облаву, под раздачу. Кто угодно. Когда угодно.

Подкидывали при обыске наркоту и оружие, фабриковали улики, игнорировали факты, выжимали чистосердечное «слониками», «заплывами» и «попугайчиками», делали резиновыми дубинками «балерину», подключали к ручному магнето — подобных историй Миша (которого, впрочем, никто пальцем не тронул) действительно наслушался тут порядком, куда больше, чем по долгу «службы» рассказал этому пацану, Кириллу, иногда доверительно выдавая их героев за придуманных кузенов. В общем-то, вяло отрабатывая вяло обещанную скачуху, в данном случае он мог быть совершенно искренен — он и сам полагал «несознанку» бессмысленной, так что особенно распинаться перед Кириллом ему не давало скорее отвращение к себе, к тождеству собственного убеждения с тем, в чем ему предписывалось убеждать… В любом случае для парня — как и для любого — это ни черта не меняло.

У попавшего в ржавый барабан — пускай персонифицированный какими-то операми и следователями с человеческими именами и даже, наверное, семьями, приятелями, домашними животными — шансов объясниться, оправдаться или изгильнуться было не больше, чем у оказавшегося на пути лавины в семьдесят тысяч тонн, прущей на ста километрах в час. Собственно, и с юридическими условностями система считалась не более чем сила тяготения. В конце концов, одного коммерсанта, здешнего, рязанского, с которым Миша квартировал в ФГУ ИЗ-62/1, посадили именно и единственно на том основании, что никакого основания для этого следователь так и не смог найти. (Желая завести дело, но не имея ни состава преступления, ни заявлений на этого коммерса, Рому, он стал вызывать на «беседы» его приятелей-знакомых-деловых партнеров и требовать показаний против него. Каких-нибудь. Любых. Одним намекал, что их общий бизнес всегда был под колпаком у органов, что органам «все» известно и пусть партнер лучше спалит Рому, чем гавкнется сам. Другим объяснял, что, объявив себя пострадавшими от Роминых действий, они могут подать иск о возмещении материальных и моральных убытков и хорошо за Ромин счет подогреться. Третьим орал об ответственности за дачу ложных показаний. Правда, единственным, чего он добился, оказались полдесятка жалоб на него областному прокурору. Областной прокурор, однако же, перенаправил их тому самому следаку. И тогда следак немедленно заявил, что жалобы были написаны под давлением Роминых угроз, а понимающий суд тут же выдал ему санкцию на Ромин арест…)

Мишина делюга раскручивалась неторопливо, нудно, уверенно, заседания переносились в связи с загруженностью суда, назначались кассационные рассмотрения. Раскапывались забытые бранжи и партнеры из других городов (под впечатлением Мишиного вектора готовые налепить про уже сидящего ровно столько, сколько потребуется, чтоб не составить ему компанию), за приговором тянулись новые обвинения, следственные действия, этапы. В итоге за три года задержанный, обвиняемый, осужденный Кравец сменил уже полдюжины КПЗ и тюрем. Тем более что ехать на свежий воздух зоны с некоторых пор сделалось для него чревато.

Карантины, сборки, спецы, тройники, общаки, стаканы, карцера. Тяжкие гремучие «тормоза» с грубыми сварными швами, железные двухэтажные шконки, стены цвета грязи с налепленными на них журнальными девками, вмурованные в пол столы и табуретки, едко смердящее очко за ширмой. Бетон, металл, сырая банная духота летом и ледяные сквозняки зимой. Резкий лязг запоров и кормушек, на общаке — карканье выкрученных до отказа радио или телевизора сквозь гам десятков голосов, хриплые вопли. Ежедневные шмоны, шмоны регулярные, шмоны карательные — с масками, собаками, дубиналами и разгромом хаты. Жидкая несъедобная сечка, иногда с червяками, пластилиновая спецвыпечка. Стада, сонмища, лавины тараканов. Дикая скученность, дикая скука, неподвижность, безделье, апатия. Тесное (до невозможности встать, сесть, повернуться) и постоянное соседство множества пахучих, полуграмотных, а в основном и безмозглых, злобных, подавленных, нервных, изможденных самцов. Обязательный эгоизм (скажем, физическое заступничество за показательно унижаемого могло провоцироваться ментами, нуждающимися в поводе измолотить тебя ПРами и кинуть в трюм — так ломали одного боксера) и вынужденное подчинение чужим правилам, как разумным, так и бредовым, мелочному регламенту в любом действии, включая естественные отправления. Общая демонстративная приверженность «поняткам» на фоне общей же готовности заложить кого угодно. Голод, страх, неизвестность, абсолютное бесправие, блатные понты, ментовский кураж.

На четвертый месяц ареста с ним развелась и тут же пропала навсегда жена, двадцатитрехлетняя инфанта, даже после двух совместных лет вызывавшая в Мише какую-то блаженную растерянность; а встречам с детьми от первого брака их мать, давно распознавшая в бывшем муже корень мирового зла, препятствовала еще в его бытность на воле. На третий год умерла мать Миши. Но степень собственного одиночества он осознал, только когда стал придумывать, чтобы оправдать перед сокамерниками визиты к куму, свиданки с несуществующими родственниками.

Ради пользы дела и Мишиной безопасности его теперь селили исключительно с первоходами, как правило, только заехавшими на тюрьму, и Миша в бессчетном количестве вариаций наблюдал пройденные им стадии восприятия катастрофы. Большинство поначалу хорохорились, на что-то или кого-то рассчитывали, не в силах поверить, что они не просто сцапаны и надкусаны, а уже проглочены и переварены. Им еще предстояли самые жуткие Мишины открытия. В том числе самое из самых, сломавшее-таки его — открытие, что ничего запредельно жуткого, несовместимого с жизнью вовсе не произошло и не происходит.

Невыносимой для Миши в новом существовании оказалась его выносимость. В этом углекислом, парном, ледяном, бетонно-железном, глубоко античеловеческом измерении жизнь продолжалась — шатко и валко, худо и бедно, но почти во всем спектре рефлексов, стимулов, чувств, человеческих проявлений. С взаимопомощью, семейниками, гревом и общаком, самоорганизацией и дисциплиной, делением на «людское» и «гадское». С настоящей любовью — включая нервические метания, улыбчивую прострацию, планы на будущее, — реализующейся в полуминутных судорожных диалогах, рукопожатиях и поцелуях через кормушку раз в неделю, пока купленный пупкарь, ведущий тебя в баню мимо женских хат, неторопливо ковыряет замок локалки. С расчетливым, последовательным, дотошным и всеобщим унижением тех, кто выбирался — обязательно и специально — для этого. С наглым, лениво-беззастенчивым вымогательством (со стороны и зэков, и — особенно — ментов: за несколько часов с женой, за избавление от карцера, за только что отобранное при обыске; иные опера, небесплатно проносившие в камеру телефоны, сами же наводили на нее шмон, после чего продавали конфискат владельцам). С хлопотливой товарно-денежной движухой, дорогостоящими привилегиями, коммерческими хатами. С превращением в кровавое мясо, в бессловесное желе тех, на кого «давали фас».

Миша собственными глазами видел, какую смирную тусклоглазую куклу сделали из здоровенного, самоуверенного, агрессивного парня, бывшего спецназовца, чеченского ветерана. Видел достоинство и бескорыстие, проявленные человеком, два часа убивавшим руками, ногами, стулом, домкратом и ломом собственных отца и мачеху. Наблюдал попытку петуха, давно жившего под шконарем, при попадании в компанию неосведомленных новичков немедленно зачуханить слабейшего. Знавал попавшегося на пьяной драке, который вдруг ни с того ни с сего, без всяких сигарет в противогаз, сам колонулся на грабеж с убийством, много лет бывший глухим висяком. Или зэка, носившего в камере махровый халат, на прогулки ходившего в спортивном костюме за несколько сот долларов, а в суд ездившего в тройке от Тома Форда. Слышал, как заинтересованно обсуждал мелкие нюансы текущей политики кандидат на пожизненное. Как многословно, страшно обиженно, с искренней интонацией уязвленной праведности описывал мерзость характера покойной жены ее расчленитель.

Вроде бы все представления о нормальном и ненормальном здесь отменялись — при этом люди оставались людьми. Сотворив что-нибудь абсолютно зверское или (и) будучи низведены до животного состояния. Выдранные из мира, из жизни, раздетые догола, разинувшие для проверки рот, глубоко присевшие на предмет торпеды в трубе, подставившие голову под злобные дотошные пальцы. Облупленные до физической основы, лишенные наращенного и привнесенного, непрагматичного и надуманного, избыточного, единственно ценного. С ними можно было делать что угодно, как угодно измываться, засовывать в сколь угодно нечеловеческие условия — а они знай себе копошились, боялись, надеялись, философствовали, гоняли чифирок, блюли понятия, изобретали изощреннейшие способы общения между хатами, мигом растаскивали, каная под корешей, дачки растерянных первоходов, сочиняли анекдоты, влюблялись по «сексовкам» («…ты снемаеш с меня ливчик и ласкаиш мою грудь, я вся стану и растегиваю твои штаны…»), душевно взбадривались, получив с передачей разноцветную авторучку, стильный блокнотик, проигрывались в карты, испытывали победительное торжество и удостаивались всеобщего одобрения, протащив через шмоны спертую со следовательского стола канцелярскую мелочь.

Вот эта общая — и его собственная на поверку — адаптивность, поддержание равновесия в любой среде, способность приноровиться ко всему, включая совершенно неприемлемое, и была хуже всего. Ведь и Миша оставался собой, даже ведя совершенно бессмысленную и почти бездвижную жизнедеятельность. Даже когда мир сократился для него до душной провонявшей хаты, голого продола, прихлопнутого решеткой крошечного дворика, внутренности автозака и кабинета следователя. Когда круг общения замкнулся на угрюмых, тупых, изъязвленных сокамерниках, за большинством из которых трупы, увечья, растления, грабежи, а личная жизнь свелась к онанизму над отхожей дырой. Когда за пределами его одрябшего, залитого потом, полусожранного блохами тела не осталось ничего, через что он мог бы определить себя и оправдать, — и оказалось, что он и не нуждался ни в определении, ни в оправдании. Как блоха.

Почему он стал стучать, Миша никогда себе не объяснял. Понятно, что возымела действие нехитрая напористая ментовская тактика угроз и посулов — но работать на оперетту он согласился не столько от страха или в надежде, сколько наоборот: потому, что ему стало все равно. Равная биологичность, почвенная, перегнойная простота модуса вивенди как мусоров, так и зэков совершенно стерла для Миши разницу между первыми и вторыми, а собственная фактическая растворенность в вязко ворочающейся, голой, прелой, костлявой, серокожей массе исключила сознательную идентификацию с ней.

Не в том дело, что он перестал считать, что своих сдавать нельзя, — а в том, что он неспособен был счесть здесь хоть кого-то своим. Если он и готов был объединяться с кем-нибудь — то на основаниях посложней и поосмысленней, нежели попадание в случайную выборку всеядного ржавого барабана. А репрессивная категоричность «понятийного» кодекса обнулила для него этическую сторону запрета на стук — уравненного, допустим, с запретом на оральные услуги бабе. Слишком уж часто, охотно и громогласно использовался этот кодекс в качестве повода для надувания щек и загибания пальцев, слишком очевидна была готовность большинства «пуристов» разом похерить его в ситуации, где из него не извлечешь выгоды (как, впрочем, происходило всегда, везде, со всеми этическими кодексами)…

Миша ни к кому не пытался втереться в доверие, расположить, разговорить. Не только потому, что даже не нюхавшие параши могли в таком случае заподозрить подляну. Не только потому, что практически все, перепуганнные неизвестностью и изоляцией, сами очень скоро принимались разливаться перед первым попавшимся слушателем. Миша не стремился купить послабления себе чужими проблемами, ненавидел стукаческий суетливый энтузиазм — но и не верил в то, что действием своим или бездействием может хоть как-то скорректировать мерную лязгающую работу ржавого барабана.

Он никого не провоцировал на очевидно вредные откровения и многим давал практические советы. Тем более что именно полной дезориентацией новичков в происходящем вовсю пользовались менты. Как в случае с этим Кириллом, которого, даже судя по его скуповатому рассказу, разводили совершенно уж внаглую, не утруждаясь и малыми условностями вроде адвоката.

Кирилла ему велено было прикошмарить и убедить, что вариантов у того все равно нет, что дешевле колоться самому и сразу соглашаться на предложенное. Да разве сам Миша считал иначе?..