Он уснул и увидел под собой мокрую крышу: толь, поросший желтоватым мхом и довольно высокими кустами, сплющенные жестянки, круглые отпечатки дождя в лужах; чуть дальше — стеклянный конический свод St’Enoch Shopping Center, выглядывающую из-за угла часть вывески Fat Baby’sa, где они с Юркой вчера нагрузились горьковатым «МакЭвансом» за простецким деревянным столом среди пролетарской до бомжеватости публики, слушая громко- и хриплоголосые переговоры теток через стойку и поддато следя бегучее разноцветное мерцание на панели игрового автомата; он видел, как на другой крыше вентиляторы то принимались бешено вращаться, образуя сплошной зыбкий круг, то останавливались, постепенно распадаясь на лепестки лопастей; видел вокруг частые переплеты окон и органные частоколы тонких, круглых в сечении, тесно составленных дымовых труб, мокрых чаек, противно, почти по-кошачьи оравших всю ночь, вполне совдеповские башни-многоэтажки на другом берегу речки Клайд, которая сама не просматривалась отсюда, с седьмого этажа «Еврохостела», из окна номера с тремя железными, тюремного пошиба двухярусными шконками, адски скрипучими, превращающими «растаможку» здешних постоялиц, пары равнодушно-блядовитых латышских дзевчин (прилетевших из Риги прямым дискаунтером и зацепленных благодаря Юркиному знанию ихней «валуо-оды»), в концерт индустриальной какофонии, с ледяным душем и двумя кранами над раковиной, затыкаемой резиновой пробкой, из-за чего в ней (раковине) удобно охлаждать (положив его в воду) бутылочный эль, открытый о ребро шконаря.

Тогда в ноябре, когда Юрис прилетел в первый раз, Кириллова виза еще действовала — правда, надпись в ней «No work or recourse to public funds» уже превратила его в нарушителя: за два месяца он успел тут освоить профессии дорожного рабочего и прачки. Кризис кризисом, но на собачью работу вакансии оставались всегда и везде.

Поначалу оставаться в Британии надолго Кирилл не помышлял — но тебовалось что-то жрать и где-то жить: денег у него не было вообще. Он позвонил Юрке, тот — своим знакомым-гастарбайтерам. Латвийцы помогли; выяснилось, что здесь, как и везде, тоже можно жить и работать без разрешения на то и другое. Херово, конечно, жить и на износ работать (как и везде) — но выбирать ему не приходилось.

Вообще-то Кирилл никогда не видел себя на ПМЖ вне России. Не потому, что был так уж к ней привязан, а потому, что точка зрения изнутри России на нее и мир была для него единственно представимой. Это совсем не исключало анализа, в том числе и сравнительного, но исключало выбор (в чем было их различие с Юркой, таким же русским по крови, но в силу обстоятельств имевшим двойную точку зрения и могущим выбирать). Как бы ни было омерзительно ему зачастую происходящее дома, возможность эмиграции Кирилл не обдумывал никогда даже теоретически. Он и дальше бы о ней не думал — если б не пришлось подрывать в элементарном опасении за собственную жизнь.

Он ничего не делал, никому не мешал, не совершал правонарушений — просто его страна окончательно перестала его терпеть.

Россия, та Россия, в которой Кирилл прожил последние семнадцать лет, всю осмысленную жизнь, была страной предельно откровенной. Там не тешили себя и друг друга иллюзиями, не ограничивали правилами, не признавали конвенций. Жизнь там воспринимали в самом ее голом, прямом, природном проявлении, не пытаясь ни сдерживать, ни маскировать зверство, а любые разговоры о ценности непрагматичного чем чаще и напористей велись, тем невыносимей смердели предельно, опять же, откровенной и хамской разводкой, исключающей любую возможность веры в них. Никто там не верил ни во что и никому, и никто там не обманывал себя. Не то чтобы жизнь там, жизнь как форма существования органической материи, отличалась от жизни где бы то ни было еще — но там эта жизнь, не ведающая ограничений и закономерностей, представала во всей очевидности и беспощадности.

Но Кирилл-то был человеком иллюзий. Ему приходилось компенсировать ими свою жизненную, биологическую неконкурентоспособность. Так что ему в его стране ничего не светило по определению.

Он помнил Варданово: «Не знаю, что тебе делать. Это ведь не мои проблемы. Сам решай…» И он решил, что раз нельзя изменить себя, можно сменить место пребывания.

В конце концов, тот мир, в котором он находился теперь, был миром иллюзий. Был миром правил. Тут веками убеждали себя, что в жизни возможен если не смысл, то порядок, — и многие тут в это поверили, и пытались существовать, исходя из этого…

Так Кирилл (нелегал, строительный разнорабочий со стойким, приобретенным на мартовских сквозняках бронхитом) разливался перед вторично прилетевшим Юрисом на кладбище за кафедралом Святого Мунго, на горке, над городом, где они валялись с бутылочным семиградусным «МакЭванс Чемпион» на изумрудной травке, под совершенно летним солнцем, сменившим вдруг в конце апреля ледяные, по-ноябрьски занудные ливни, у надгробия Чарльза Теннанта, помершего 1 октября 1838 года в возрасте 71 года, глядя сквозь редкий забор из серых обелисков и кельтских, похожих на прицелы крестов на дымящие трубы, цилиндрические резервуары, промышленные корпуса, типовые многоэтажки. За ближайшими могильными памятниками гонял на зеленой газонокосилке скотсмен в салатовом жилете. Снизу, от завода, поднималось индустриальное сиплое гуденье, и носились там с воем зеленые неотложки, напоминающие из-за шашечек по бортам такси (на тот свет?)…

Но тогда Кирилл и сам еще действительно верил, что ему дадут жить — пусть впавшему в дорожно-прачечно-батрацкое ничтожество, кантующемуся по набитым пьяными прибалтами и поляками общагам, разваливающемуся на части и полностью отупевшему после очередного дня, проведенного по уши в строительной пыли и цементном растворе… Верил, что его шансы как-то зависят от географии и общественного устройства… Веры этой ему оставалось две недели — до того, как на пляже Ардроссана играющие девочки найдут завернутую в полиэтиленовый пакет женскую голову, а потом в течение нескольких дней с каждым новым приливом из Ирландского моря на побережье с разбросом в десять километров не выбросит большую часть 35-летней литовки, подсобной рабочей, прирезанной во время оргии бухими польскими и литовскими гастерами в пригороде Глазго; до того, как местная полиция в поисках убийц не прочешет здешние общаги трудовых восточноевропейских мигрантов и едва соображающего после полулитра вискаря Кирилла не поднимут с койки и не заставят предъявить паспорт…

Он ничего не делал, никому не мешал, не совершал правонарушений. Просто его здесь не должно было быть.

Никто не гасил его демократизатором, никто даже ничего против него не имел — но именно казенное, непроницаемое ни для единой эмоции безразличие, с каким его заперли в тамошнюю КПЗ, без проволочек признали виновным в нарушении визового режима и под конвоем отвезли в аэропорт, исключало последние сомнения в совершенной его лишнести где бы то ни было. Тем более что через три дня после возвращения его снова упаковали в клетку — уже дома…

Он пытался ей это втолковать, но Женя только молча смотрела на него своими светлыми глазами: прямо, спокойно, со знакомой легкой насмешкой — смотрела, смотрела, а потом вдруг заорала:

— Подъем!

Кирилл распахнул глаза и бессмысленно ими захлопал. Едва живой диванчик сотрясся от нового Шалагинского пинка, панически воя пружинами.

— Встать!..

Не успел Кирилл сесть на диване, как важняк повалил его обратно, мордой в покрывало, заламывая назад левую руку — в суставах полыхнуло так, что он заорал в голос. Но Шалагин стащил его с продавленного лежбища и в согнутом положении, вроде того, в каком ходят под конвоем особо опасные зэки, заставил ковылять к лестнице. Так как правая нога у Кирилла почти не гнулась и чтобы не свалиться, правой рукой ему пришлось упереться в пол, мучительно раскорячившись и рыча от боли, все это, видимо, выглядело какой-то дикой пантомимой — хотя ему точно было не до того, чтобы представлять себя со стороны. На двух точках опоры, короткими рывками, понукаемый матом, он свернул за угол и достиг-таки лестницы, но тут следователю пришлось его отпустить. По ступенькам голый Кирилл, получив щедрый направляющий пендаль, вязко стек, лежа правой подмышкой на перилах. Внизу важняк толкнул его на стул, пристегнул наручниками (вспышка в запястье) к спинке и обернулся к одетому в одни спорташки Упыхтышу, чья обычная снулость сейчас, удвоившись спросонья, делала его вовсе похожим на обмылок.

Они приглушенно сварливо забормотали, после чего Упыхтыш принялся с крайне недовольным видом натягивать майку и зашнуровывать кроссовки, а Шалагин быстро вышел на улицу, но почти сразу вернулся, демонстративно стукнув о стол перед Кириллом уже знакомым тому (или точно таким же) шокером. Закурил нетерпеливо, предельно чем-то взвинченный. Проследил, как обмылок, громко, демонстративно приволакивая ноги, плетется к двери и исчезает в непроглядной ночной темени. Нервно шагнул к окну. И только после того, как заворчавший снаружи мотор «шахи» постепенно затих, удаляясь, — швырнул, не затушивая, на пол очередную сигарету, вернулся к Кириллу и, взяв того за волосы надо лбом, рывком запрокинул ему голову. Небритый Шалагинский подбородок и скалящийся, плюющийся рот нависли над Кирилловым лицом:

— Короче, сука: или колешься, или сейчас тебе будет тут конкретное гестапо, — частил он страшно напористо, но внятно и негромко. — Как те у ментов, понравилось? Ну так вот там, блядь, был массажный кабинет — хочешь в этом убедиться? Здесь мы с тобой вдвоем, здесь я с тобой че захочу делать буду. Мы с тобой в подвал пойдем, оттуда ничего не слышно, ни соседям, никому — ори там, сколько хочешь. Ты думал, капитан злой? Да он просто мудлан жирный ленивый. Вот я — я злой! Я — маньяк, понял? Я натуральный маньяк! Веришь? Веришь мне, сука?! — взревел, будто пытаясь криком вышибить стекла.

— Да…

— Бабло где?!

— Что?

Он помедлил, вроде бы разглядывая Кирилла, потом резко дернул его голову вниз, чуть не сломав шею (словно хотел с силой ударить о пол баскетбольным мячом), и отпустил волосы. Не спеша взял со стола шокер. Не спеша развернулся:

— Ты все еще думаешь, я не знаю ни хера? — уточнил любезно. — Не знаю, зачем ты сюда вернулся из своей сраной Англии? Что я поверил во все это фуфло, что тебя случайно там по пьяни приняли, выслали?.. Бабки!!! — опять вдруг дико заорал, багровея лицом. — Семь с половиной лямов!!! Я все знаю, понял?! Ты нашел их! И свалил, пока тут всё не успокоится! Где это бабло?!!

Кирилл понимал, что шокер прямо сейчас, секунду спустя воткнется в его распухшую рожу, в сломанный нос, в выпученный глаз, в рот между выбитыми зубами — но абсолютно не знал, что ответить.

Еще классе в восьмом Серега Шалагин, вмочив на дворовой недоломанной скамейке красного крепленого шмурдяка, народного напитка зрелой перестройки, за полчаса до того, как выблевать его под лестницей родной девятиэтажки, признался корешу, что хотел бы отпердолить всех без исключения баб в их «бэ» классе. И еще — всех в их дворе. А вообще-то — всех в школе: ну, у кого буфера отросли… Короче, уже в те времена властно проявилось главное свойство Серегиной натуры: желание абсолютно всего прямо сейчас. Всех денег, всех девок, всех шмоток, всех двухкассетников — как аудио, так и видео, и чтобы все-все-все боялись, преклонялись и завидовали.

По мере Серегиного мужания желание усиливалось, сфера же желаемого расширилась практически до бесконечности — благо вокруг шел беспримерный и безудержный жор: хавалась, хапалась, дербанилась социалистическая собственность, народные накопления, промышленные предприятия, группы войск и сов. соц. республики. А параллельно нарастала, делаясь невыносимой, Шалагинская фрустрация — Серый, сын главного инженера АТП (целиком украденного вскорости совсем другими людьми) и завсекцией в универмаге (утратившей всемогущество с исчезновением понятия «дефицит»), нормальный рязанский обалдуй, хапнуть мог разве что «чезету» с соседнего двора.

Вместе с пацанами он приторговывал варенками, качался в качалке, нажирался под Шуфуту «амаретто» и непищевым «Наполеоном», недолгое время присматривал в пехотном строю за районным рынком, откупился от армии и дела о групповом изнасиловании — однако для бандитской карьеры оказался слишком осторожен, а для предпринимательской недостаточно разворотлив. Большую часть ранне-средней молодости он, шизея от дикой зависти к новорашам с «удавшейся жизнью», обходясь «девяткой» вместо «гранд чероки» и продавщицами вместо моделей, прокантовался охранником магазинов, баз и офисов, а на юрфак поступил (со второго захода за стандартную взятку) потому, что так тогда (как и нынче) было принято. В смутных (воображение у Серого было серое) собственных экстраполяциях он представал хитрожопейшим международным жуликом в галстуке за десять тонн, посредником, консультантом при миллиардных офшорных махинациях — а в реальности обнаружил себя следователем районной прокуратуры. Во второй половине девяностых профессия эта среди топовых никак не числилась (почему и досталась Шалагину) — но не лишенный интуиции Серега уже тогда догадывался о потенциале красной корочки. Как-то за бутылкой ларьковой паленки (разведенного в подвальном цеху в не знаменитом еще Беслане контрабандного спирта, что из порта Батуми приехал в Южную Осетию, а оттуда под хозяйским приглядом миротворцев через Рокский туннель — в РСО-Алания, всероссийкую наливайку) он заявил приятелю, что эти бизнесмены сраные скоро сами ему будут элитных блядей оплачивать и джипы дарить.

Жизнь подтвердила теоретическую Серегину правоту довольно скоро: «красная» крыша почти полностью вытеснила краснопиджачную, сел Ходор, боссы облпрокуратуры неофициально получали доли в миллионных бизнесах и участвовали в разборках на губернском уровне — только вот следователю Шалагину не доставалось ничего, кроме муторнейшей уголовно-бюрократической текучки. Коммерсанты, к которым Серый пробовал поначалу подкатываться с намеком на прокурорскую проверку и возможность ее избежать, отсылали его по таким адресам, что Шалагину оставалось только щелкнуть клювом: нередко это было его собственное начальство.

Сам он по служебной лестнице всползал не слишком торопливо, не обладая сколь-нибудь выдающимися талантами ни в карьерной, ни хотя бы в сыскной области, пользу же от служебного удостоверения долго имел главным образом в виде бесплатных проституток (как правило, далеко не «элитных»), которые, не запугай Шалагин местных сутенеров, его бы вообще отказались обслуживать — в свете травматических особенностей Серегиного либидо. В семейной, кстати, своей ипостаси Серый последние четыре года пребывал в тихо-ворчливом подчинении у второй жены, редко дающей, но часто требующей — бабок: это при том, что сама, сука, совладелица аптечной сети, ездила на четырехсотом «лексусе» и сношалась с начальником районной ИФНС. Завистливая ненависть к суке, к начальству, к богатым уродам, имеющим то, что должен, обязан был иметь, но почему-то не имел Серега постепенно подводила его к грани нервного срыва, если не психического расстройства — несмотря на брутальную хамоватую важность важняка и закономерные при таком чине подношения (тоже, впрочем, никак не космические).

Как ни обидно, даже теперь, когда он занимал весомую должность в могучем ведомстве и многое про многих знал, повторялась дурацкая ситуация времен его самоуверенного прокурорского неофитства: старший следователь Шалагин с расслабленным хмурым лицом входил вразвалку в кабинет к директору какого-нибудь сливнячка и объяснял, на сколько лет тянет отмыв и обнал, в частности, тех восьми лимонов, которые как раз зашли. Директор, ушлый шломик, ничуть не терялся и с наглой ухмылкой предлагал Сереге несколько тысяч уе. Разозленный Шалагин умножал их на сто. Еврейчик почти в прямых выражениях объяснял следователю по особо важным, что важность свою особую он переоценивает, а если не верит, пусть обратится к собственному шефу, который в курсе всего. Не раз сталкивавшийся с подобным Серега тоже теперь не терялся: шел к шефу, объяснял конкретику, называл собственную сумму (вдвое против озвученного банкиру) и предлагал начальству из нее две трети. Шеф выслушивал благосклонно, соглашался на три четверти, после чего Серый возвращался в банк. Жидяра принимался жать плечами и переадресовывал их с шефом к хозяину восьми лямов. Хозяин оказывался свояком губернатора, губернатор звонил сразу начальнику областного СУ. Тот вставлял Шалагинскому шефу, шеф Шалагину (вдвое большего диаметра) — которому ничего не оставалось, кроме как отвалить к своим висякам с изначально предложенными унизительными несколькими штуками.

В прошлом сентябре вся эта мутотень с двумя трупами, с нагрянувшими москвачами, с Амаровым и Калимуллиным была воспринята им как крупный профессиональный гемор, очередной гарантированный висун — но уж точно не как шанс круто подогреться. Свалившегося недавно ни с того ни с сего на голову Балдаева к делу, вестимо, приспособили; теперь вот выяснилось, что хозяйственный Денисыч придурка успел еще и москвачам втюхать… Но про семь наличных лямов не догадался еще, кажется, никто — во всяком случае, про то, у кого они зависли!.. Мысль об этих деньгах, об этих стоящих где-то совсем рядом многокилограммовых штабелях тверденьких бумажных кирпичиков напрочь срывала Шалагину планку.

Сначал он и впрямь решил, что Балда их где-то зашкерил: просто потому, что так Серега поступил был сам. Логично: бабки ищут, тебя ищут, с собой в самолет их не возьмешь — сложил их куда-нибудь и отвалил на полгодика… Но сейчас, глядя на этого лоха, Шалагин, сгоряча чуть было не засунувший шокер ему в ухо, начинал допускать, что тот не притворяется, что он сам ни хера не знает. Не потому, что Серега ему верил, а потому, что видел перед собой действительно безнадежного лошару, черта, дебила.

— Ладно, — сплюнул он, чуть успокоившись. — Когда твоя мать нашла, ты говорил, у вас дома этот пакет с ПТС — че там за ключи были? От машины?

— Н-не знаю… Я, кажется, не уточнял…

Шама сунул ему мобилу:

— Уточняй.

— Так ночь же…

— Звони!

Придурок сложил телефон и протянул Сереге.

— Че за дом? — нетерпеливо спросил тот, внимательно слушавший разговор.

— В Новогеоргиевске. Бабки моей двоюродной покойной. Его на меня записали. Там не живет сейчас никто. Его давно хотели продать, но кто купит…

— От него были ключи?

— Мать точно не помнит. Она тогда выкинула этот пакет на всякий случай. Но когда она его смотрела, ей показалось, что это ключи от того дома, связка — от калитки там, гаража… Вообще они у нас всегда на кухне лежали… в ящике, вместе с другими ключами, ну, от подвала… Я сейчас попросил ее посмотреть — и она их там не нашла…

— На тебя дом записан? — переспросил Серега, у которого опять сладко опустело внутри.

— Угу.

— И гараж там есть?

— Угу.

Отстойник. С какой-нибудь угнанной тачкой. А в ней…

От эвкалиптового настоя жгучий туман запах аптекой.

— Еще, еще!.. — жадно требовал Павло, выглядящий придурковато, как любой человек без трусов, но в шапке. Пенязь готовно, злорадно даже швырял ковш за ковшом на камни, шипящие отрывисто и надсадно, будто паровоз разгонялся.

— У-у… — удовлетворенно выпучился следователь, как никогда сделавшись похож на жабу. — Хорош…

Пенязь подмигнул, плеснул еще порцию и полез наверх.

— Ну, — он утвердил поджарую задницу на дощечке, приосанился, как боярин в Думе, не глядя на соседа, — говори. Чего болит?..

Оставшись без жен, можно было, наконец, перейти к делам.

— Болит?.. — задумчиво посопел Павло, то ли формулируя ответ, то ли следя, как мягким прессом ложится сверху влажный жар, выжимая бисер из пор. — Тут, понимаешь, могло у тебя заболеть…

Пенязь все-таки повернул к нему голову. Павло, помедлив, на него лишь слегка покосился. Они, вероятно, потешно смотрелись на этом насесте: длинный, жилисто-мосластый, густо-волосатый коллектор и коренастый, почти по-бабьи пухлогрудый и безволосый, с животиком и складочками на боках следователь ГСУ МВД. Пенязь знал: расценки за то, чтобы «подвязать» чьего-нибудь конкурента к серьезному уголовному делу (как правило, сначала вызывая на допрос в качестве свидетеля, а в случае несговорчивости переквалифицируя в обвиняемые), у Павло начинались от ста штук енотов. Себя Павло ценил.

— Ну-ка поподробней… — медленно выдохнул коллектор, смахивая щекотную каплю с кончика длинного носа.

— Помнишь такого Балдаева? — спросил Павло.

О, блин… Пенязь не удержался, поморщился. Мог он прошлым летом подумать, что от этого лоха будет столько геморроя?..

— Ты же курсе, что он в своей Рязани раскололся на убийство Амарова? — уточнил глянцево лоснящийся ГСУшник.

— Но это же фуфло: колхозники просто висяк «подняли», — пренебрежительно усмехнулся…

— Да вот, боюсь, не просто…

И Павло начал неторопливо рассказывать, косясь на соседа и втихаря наслаждаясь эффектом. И только в конце снизошел, обнадежил:

— В общем, я так понял, что ты можешь особо не ссать, — он ласково шлепнул себя по пухлой ляжке веником. — Это все фэйсы мутили, а Батя с ними уже, считай, договорился. Бате ты, естественно, теперь должен — но это уж вы сами разбирайтесь… — жахнул по белой своей груди с острыми розоватыми сосками. — Да, но дело Амарова ведет один важняк из рязанского СУ… Уф-ф… Балдаев — хер с ним; ему че скажут, то он и подпишет. Ф-фу… А вот с этим следаком надо что-то придумать…

— Че за следак? — угрюмо осведомился Пенязь, встряхивая свой веник.

— Шалагин такой. Жадный очень, говорят…