Инфант (сборник)

Евсеенко Иван Иванович

В очередную книгу Ивана Евсеенко-младшего вошли рассказы и стихотворения, написанные в разные годы (1993—2014). Проза и поэзия автора пропитаны юмором, причем не всегда белым…

 

© Иван Евсеенко-младший, 2015

© Сальвадор Дали, иллюстрации, 2015

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru

 

В ожидании

Этот белый старик, копошащийся всякое утро в мусорном контейнере, называл нас с Джоном Стейлбеком чернозадыми неудачниками…

– Вы произведены на свет для разницы, – кряхтел он, сортируя по многочисленным пакетам недоеденные, точно кем-то лениво надкусанные половинки булочек для чизбургеров, – не будь таких ублюдков как вы, приличные граждане не имели бы в своих головах рьяного стремления к праведной жизни. Год, максимум, два, и вас либо зарежут такие же как вы в темном переулке, либо подвесят на какой-нибудь ржавой перекладине. Так что наслаждайтесь пока. Дышите воздухом жизни, грейте свои чумазые рыльца под щедрым бруклинским солнышком.

Джону, стариковская нравоучительная брань, ох как не нравились, и я частенько замечал в такие минуты, как его маленькие кулачки сжимались в глубоких карманах шорт. Мне тоже особой радости слова старика не доставляли. От отчаяния я что-то иногда в ответ повякивал сквозь зубы, но в большинстве случаев помалкивал, в глубине сердца соглашаясь и смиряясь с предсказываемой судьбой. Да и имел ли я право ожидать чего-то лучшего? Моя семья с некоторых пор перестала быть семьей. Все ее члены постепенно, словно по мере моего взросления, отстранились от меня, махнули рукой на мое будущее, превращаясь на глазах в чужих людей и почти врагов. Особенно доставал старший брат. Всё то, чем иной раз старались баловать родители, будь то сладости или игрушки, с жестокой ухмылкой отбирались, а после я чувствовал на своей голове довольно увесистые тумаки. К тому же я был полноватым и видимо поэтому моя кожа напоминала девичью. Эту физиологическую особенность скоро подметили, как родня, так и одноклассники и словно по какой-то тайной договоренности стали называть меня «оно».

– Вот идет «оно»! – кричал мне вслед кто-нибудь из собратьев по школе, – смотрите, как шевелит бедрами! У меня аж встает! Эй ты, бедрастая шлюха, возьмешь в рот? Ха-ха! Черномазая давалка, не забудь подмыться…

Или:

– Зачем вы покупаете ему шоколадные кексы? – зло усмехался брат, – он и так уже не влезает в джинсы, купите ему женские, у них бедра шире скроены. А кексы отдайте мне или сестре.

У Джона тоже жизнь была не ахти. Его отец постоянно и безрезультатно искал работу и потому беспробудно синячил, а мать в дни его бесконечных запоев за двадцатку обслуживала таксистов, чтобы кое-как прокормить отца и троих детей. О Джоне вспоминали только тогда, когда требовалось заполнить документы дабы время от времени получать бесплатную одежду и консервы от благотворительных организаций.

Но были голуби. Лишь они дарили своим видом радость, наполняли жизнь каким-то необъяснимым смыслом. В чем заключался этот смысл, в те дни мы не понимали. Сейчас, вроде, все ясно – красота, чистота, свобода… Может оно и так. Но тогда… Тогда мы просто умилялись их белизне, породистости, пушистым лапкам и… и тому, что они всегда возвращаются. Да, наверное, это главное. Ради них мы с Джоном были готовы на всё. Даже умереть, наверное, были готовы. Хотя…

Тот день выдался пасмурным. Солнце, о котором нам частенько напоминал старик, куда-то подевалось, а заводские трубы выпустили столько смога, что небо сделалось почти черным с крохотными бесформенными окошками тусклого света. Эти окошки постоянно смещались от высокого ветра и иногда казалось, что небо мигает и мигает именно нам. Причем, как-то не по-доброму.

Рони Стелфорд – одноклассник, белый, тезка моего старшего брата, слыл отъявленным ботаном и скупердяем. У него было всё и даже больше чем надо. Прежде всего, любящие родители. А там, как следствие: новенький мотоцикл, баскетбольный мяч и японский набор для гольфа. В школу его всегда подвозили на семейном, цвета бычьей крови Chevrolet El Caminо, в крайнем случае на такси. И он, говоря по чесноку, выходил полной противоположностью нам с Джоном, если бы, конечно, не голуби.

Также как и мы, Рони души в них не чаял. Его отец, дабы поддержать интерес сына, как-то нанял двух дородных плотников и те почти за неделю выстроили у них во дворе отличную голубятню – высокую, со множеством отсеков и регулируемыми бельгийскими летками. И та вскоре ожила. Наполнилась пернатыми разных пород и видов. Дутыши, турманы, роллеры – кого там только не было! Мы с завистью ходили полюбоваться на этих белоснежных полуангелов. Издали, разумеется. Во двор родители Рони нас не пускали.

Смотрели мы с Джоном на эту живую пуховую массу и мечтали, что когда-нибудь и у нас всё поменяется в лучшую сторону. Но все оставалось по-прежнему.

Так вот этот день. Поначалу пасмурный и скучный. (Черт возьми, лучше бы он таким и оставался). Мы увидели Рони неуклюже ковыляющего по направлению к своему дому. И все было ничего, если бы в его тощих потных ладошках не копошился голубь. Это был тот самый редкий вид турмана, о котором мы с Джоном в тайне мечтали – Венский гансел. С бурыми, как будто заржавелыми крыльями, с выразительными глазами, цвета спелой вишни. К тому же, по разговорам знатоков, наделенного королевской статью, со спокойным уравновешенным характером и способностью певуче урчать, как от удовольствия, так и от редкого негодования.

Мы молча переглянулись и пошли за Рони. Тот поначалу не замечал нас и что-то сам себе напевая, с беззаботным видом плёлся домой. Но пройдя пару кварталов, должно быть почуяв недоброе, неожиданно остановился. Боязливо оглянулся, близоруко прищурившись посмотрел на нас и со всей дури вчистил. Мы – за ним. Через минуту жалкий ботан был сбит с ног, по-видимому мной, а голубь, слава Иисусу, каким-то чудом бился в руках Джони. Я дал хорошего пенделя, распластавшемуся на пыльной дороге Рони, осторожно коснулся пальцем головы голубя, дабы проверить все ли с ним в порядке, и вскоре мы уже шагали к себе во двор гордые и довольные.

У Джона была дома клетка, старая, с проржавленными погнутыми прутьями, но вполне рабочая. Туда-то мы и определили наш трофей. Я принес из дому горсть пшена и немного белого хлеба. В крышку из под молока налили воды и присев на корточки принялись любоваться, теперь уже нашим красавцем. А он и впрямь был хорош. Гордо сидел в углу, недоверчиво поглядывал, то на предложенную пищу, то на нас – восторженных идиотов. Так ни к чему и не притронулся, словно клевать обычное пшено и пить сырую воду было ниже его голубиного достоинства. Что ж, такие они, видимо, Венские ганселы. Откуда нам простым смертным было знать их королевские пристрастия.

Спустя пару часов мы решили прогуляться до «стены плача», о которой я расскажу позже, разумеется, захватив с собой клетку с голубем. Что и говорить, не терпелось похвастаться перед местной ребятнёй. Но у стены никого не оказалось. Так частенько случалось в середине дня. Нас с Джоном это мало расстроило. Радость от легкой добычи настолько переполняла наши подростковые сердца, что мы, поставив клетку посреди пустыря, как два великовозрастных дебила, без устали нарезали круги вокруг нее, до конца не веря в реальность случившегося.

Но радость продлилась не долго. Вскоре о нас вспомнили. Не считая приунывшего ботана, их было трое. Все – белые. Первый и видимо главный, медленно ехал впереди на мотоцикле, а остальные твердо вышагивали, тревожа тяжелыми ботами сухую летнюю пыль. Компания о чем-то громко переговаривалась, весело подбадривала между болтовней Рони, уныло плетущегося чуть позади. Мелькнула мысль убежать, но раздался голос мотоциклиста:

– Даже не пытайтесь!

Когда они оказались в шаге от нас, Джон тут же получил ногой в пах и согнувшись, громко застонал. Мое лицо сжала чья-то огромная ладонь, а после последовал тяжелый удар. Я мгновенно почувствовал, как под глазом начинает что-то быстро расти. Через минуту, другую нас пинками оттеснили к «стене плача», находившуюся неподалеку от тех самых мусорных контейнеров, в которых так любил копаться белый старик. Клетка с голубем тем временем перекочевала к Рони.

То была странная стена. В недалеком прошлом она являлась частью фабрики по производству пластмассовых изделий, и когда фабрика работала, от стены шел такой смрад, что у проходящих мимо горожан текли слезы. От того и название. Из этой стены зачем-то торчала ржавая рельса, метра два с половиной в длину. Ее назначение никто не мог объяснить, даже знающий всё на свете, белый старик.

Экзекуцией заправлял всё тот же мотоциклист.

– Вы же знаете, что вы дерьмо! – ехидно скалясь, начал он, раскачивая подобно маятнику полуметровую железную цепь с припаянным патроном на конце, – дерьмо не умеет разговаривать. М-да… Дерьмо не умеет работать головой и руками… У дерьма нет головы и рук. Так ведь, Майк?

Я кивнул.

– А скажи, Майк, что умеет делать дерьмо?

Я молчал, ожидая очередного удара.

– Не знаешь? Это очень просто, Майк. Дерьмо умеет вонять. (Он расхохотался) Это ведь так просто. Ты воняешь, Майк!. Все чувствуют?!

Все, включая заметно повеселевшего Рони, с довольным видом закивали и переглянувшись рассмеялись.

– Так вот, Майк, – продолжал мотоциклист, – я не терплю вони. Я не люблю, когда кругом воняет, а еще больше я не люблю, когда дерьмо думает, что оно не дерьмо! А ты ведь дерьмо, Майк? Толстое, женоподобное дерьмо! Все в курсе?

Я молчал. Тем временем Джон почти разогнулся и с кислой миной исподлобья поглядывал на меня и на происходящие.

– Что, Джон, больно было? На, возьми еще, – подал голос второй детина – жилистый и высокий, и со всей дури врезал ногой опять в пах. Джон снова согнулся.

Мотоциклист тем временем начал озираться по сторонам, как будто чего-то выискивая, но не найдя, с сожалением сплюнул под ноги и в развалку подошел к торчащей рельсе. Немного помедлив, бойко подпрыгнул и вцепился в нее ладонями. Пару секунд повисев, стал всем телом тяжело раскачиваться, как стокилограммовый боксерский мешок на кронштейне.

– Хорошая штуковина, – заключил он, неожиданно соскочив на землю, – специально для такого унылого дерьма как вы. Джеки! – обратился он к своему третьему собрату – толстому веснушчатому ухарю, – залезь в контейнер, пройдись по ништячкам, найди верёвку или что-нибудь похожее. Вздернем этих придурков. Пусть все местные нигеры знают, что с нами шутить – себя не уважать.

И Джеки отправился в сторону мусорных баков, хотя, стоит заметить, весьма не охотно. Вскоре, как будто чем-то разочарованный он вернулся, волоча по земле испачканный сырным соусом полутораметровый обрезок каната.

– Нам нужно две, Джеки…

– Сам ройся в этом дерьме, если тебе надо…

– Ладно, – смягчился мотоциклист, – по очереди вздернем, сначала этого с отбитыми яйцами… А ты, толстый, смотри и примеряй на себя…

Я не выдержал, дернулся и хотел побежать, но получив подножку, рухнул прямо перед Джоном, которому уже сварганили петлю и накинули на шею. Лицо его было искривлено страхом и чувствовалось, что он еле держится на ногах. Мотоциклист пнул под рельсу валявшийся невдалеке ящик из под детского питания и приказал Джону встать на него. Джон, словно не помня и не чувствуя себя, взошел на эшафот, а рыжий толстяк без промедления выбил ящик у него из под ног. Мой друг повис. Его язык почему-то застрял между зубами и кровь алой змейкой поползла по подбородку. Он извивался как уж, а сдавленный прощальный стон вселил в меня ужас и панику.

– Молись за него, Майк, – ехидничал мотоциклист, – твоя жизнь, вернее ее длина зависит теперь от того сколько продержится этот ублюдок. Жди верёвку.

И я ждал. А Джон пока держался, но тут совсем плохо стало мне. Ноги подкашивались. Я понял, что эти парни не шутят и жизнь таких как мы, для них ничего не значит.

Джон стал затихать, я вновь, собрав последние силы попытался вырваться, как вдруг опять чья-то стальная клешня вцепилась в мои волосы и со всей дури ткнула лицом в «стену плача».

– Еще минута и он кончится, – усмехнулся рыжий, – потом твоя очередь, толстый. Осталось не долго.

Но тут до меня донесся знакомый голос.

– Эй вы! Дети бешеной коровы. Вам несказанно повезло родиться на десяток годков позже тех парней, что догнивают теперь в сайгонских джунглях, зажаренные гуками заживо… Люди, где вы!? Посмотрите на этих смельчаков! Они бесстрашны, как шакалы, не боящиеся пожирать падаль… Эй, придурки! Я к вам обращаюсь! Мне плевать, что будет со мной, но у одному из вас я все-таки продырявлю вот этой штуковиной (он помахал перед собой железной трубой) грудную клетку и посмотрю, что там вместо сердца…

Это был тот самый белый старик. Возникший из неоткуда и словно принесенный на одном из черных облаков, он стоял теперь неподалеку от нас, опершийся на обрезок канализационной трубы. Чудак кричал так неистово, как будто хотел напугать самого себя… И его услышали. Вскоре пронзительное рыдание сирены прервало казнь.

– Рвем когти! – крикнул мотоциклист, – завел свою махину и компания исчезла, оставив после себя желтый туман пыли.

Мы со стариком кое-как стянули Джона с рельсы и опустили на землю. Он был мертв. Наверное, уже как минуту назад. Один глаз, широко открытый, черный и грустный, смотрел в точно такое же небо. Я осторожно закрыл его ладонью и взглянул на старика. Но тот теперь уже не замечал меня или делал вид, что не замечал. Вытирал краем рукава Джону кровь с подбородка и что-то невнятное бормотал себе под нос.

Джона похоронили через день. Его мать долго сидела возле гроба, тихо плакала, расчесывая сыну закругленным женским гребнем непослушную кудрявую челку. А отец, попивая пиво, с горечью в голосе сетовал на то, что отныне не сможет получать такие питательные и вкусные консервы для всей семьи, а также на то, что теперь по любому придется найти работу.

А я остался жить. Жить дальше. Но уже по-другому. Никогда никого и ничего не боясь. Жить, как в ожидании той самой веревки, которая в итоге дождется каждого из нас. Рано или поздно.

 

Собеседник

Квартира, которую я снял за смешную цену, тем странным сентябрём в Ялте на Московской улице, на поверку оказалась смежной «двушкой», хотя приставленный ко мне риелтор, с хитро вздернутой обесцвеченной бровью, отчего-то твердо называл ее «однушкой». Так уж повелось у них «ялтовчан»…

Предстоящий отпуск грел загнанную столичной суетой душу двадцатью пятью сутками сущего безделья. Сулил оздоровление, как физическое, так и психическое. Да и могло ли быть иначе? Небо, цвета отполированного сапфирина – окрыляло! Солоноватый запах близкого моря, так замысловато перемешанный со смолистым ароматом хвои красавцев кипарисов – пьянил, пробуждая спящие желания.

Диковинные жителю центральной части России лавровые, оливковые, сандаловые дерева, стучащиеся от легкого ветерка каждое утро в окно, вводили сознание в запредельный мир сказки…

Всё это субтропическое изобилие вселяло надежду на лучшее, крепило изрядно подорванную за сорок лет веру в жизнь, которая по уверению мудрецов должна быть прекрасна несмотря ни на что.

План отдыха был немудрён. Ранним утром – легкий завтрак, купание в морской волне. Затем плотный комплексный обед в одном из ялтинских ресторанов. После полуторачасовой сон в почти антикварном кресле-качалке на просторной лоджии. А там, ближе к вечеру, в кафе «Садко» ожидал обильный полдник, где пирожное «Черный принц», залитое чашкой, другой зеленого чая Лю Ань Гуа Пянь, неизменно внушает обоим полушариям мозга, что единственная радость в жизни после сорока лет – еда.

По выходу из кафе не возбранялась неспешная прогулка восвояси, когда по Московской, когда по Киевской, а по возвращению просмотр украинских телепередач. Последние издавна вселяли в меня некий болезненный оптимизм, то ли от того, что я мало понимал «мову» и от души смеялся своеобразным трактовкам некоторых русских слов, то ли от того, что сам украинский язык по своей природе был куда более напевным, чем русский, и этой самой напевностью позитивистски услаждал слух.

И наконец вечером (что особенно грело) предстояло обязательное принятие местного алкоголя в виде ялтинского «Магарача» или массандровского «Хереса» плюс медитативное созерцание мельтешащих повсюду женских нижних конечностей.

Так бы оно, скорее всего и произошло, если бы не обстоятельства, неожиданно свалившиеся на меня сразу же, как я ступил задёшево купленными на местном рынке сланцами в предоставленную мне квартиру.

Расплатившись в коридоре с тем самым, немного странноватым риелтором я вошел в зал. Со стороны свободной от мебели стены мне сразу же послышался глухой, неопределённого пола голос. Его тембр был даже не альтовый, а контральтовый, к тому же скрипучий, наделённый легкой тремолической дрожью. Недолго размышляя, я убедил себя, что это голос старика, а не старухи. Уж больно он был не высок и по тесситуре более подходил к мужским голосам, ну, или же мне просто хотелось в это верить.

Женоголосый «старик» что-то безудержно бормотал, будто исповедовался, а местами поучал своего безропотного собеседника. Собеседник же упорно не отзывался.

Переведя дух, я решил, что невидимый болтун, либо законченный сумасшедший и разговаривает сам с собой, либо общается с домашним животным, вроде собаки или кошки. Предполагаемое животное в один миг вызвало жалость, потому как увещевания «хозяина» выходили настолько длинными, эмоциональными и даже хамоватыми, что воображаемый, к примеру, кот, выглядел героическим слушателем, достойным множества похвал и вкусных наград.

Смысл этих рассказов понять было сложно. Стена, разделявшая меня с разговорчивым соседом, скрадывала артикуляцию и дикцию. Но постепенно мой слух заметно окреп, приноровился и я сумел кое-что разобрать:

– Опять ничего не съел! Разогревать больше не буду! – вкрадчиво говорил голос.

Или:

– Молчишь всё?! Хоть бы слово сказал…

Поставив вещи и немного оглядевшись в новом жилище, я решил более не услаждать себя соседскими бреднями и пойти прогуляться в город. Уж больно давно я ждал этого дня. Хотелось тотального расслабления, примитивного безделья, возведенной в культ лени.

А город кипел и все то, что я мечтал увидеть, почувствовать, выплеснулось, а затем и накрыло меня девятибалльной волной.

Здесь смешалось всё: фруктовый коктейль запахов, доносящийся с рынка, передвижение людей разного окраса и калибра, ненавязчиво шумящая, будто подгоняющая отдыхающих к морю, река Дерекойка. Гривны, рубли, доллары, дымящаяся кукуруза, сахарная вата. Извечно дорогой инжир, дешёвая пемза. Плачущие по поводу и без, дети. Такси разных пород, вездесущие таксисты, готовые отвезти тебя хоть на обратную сторону Луны. Предлагаемый повсюду самодельный коньяк, домашние вина и прилагающийся к ним суджук с бастурмой…

Я брел по дорогам воспаленной Ялты, рассеяно смотрел по сторонам, укрепляясь в мысли, что всё это закипающее курортное безумие приобрело огромное значение лишь от того, что совсем рядом, огромным затаившимся зверем, распластав во все части света гигантские члены, лежало море.

«О, Господи – чуть не воскликнул я, пропуская сквозь себя пряную ялтинскую суету, – как же я решился отдать себя на растерзание этому городу?! Все-таки риск – благородное дело!»

Прошло полтора часа. Удостоверившись, что все мои мечты и фантазии вполне реальны, я, уставший и счастливый возвратился домой. Не успев пригубить бокал, только что купленного по дороге хереса, я вновь услышал знакомый голос:

– Сегодня будет прохладно, да и дождь ночью обещали… Одетым поспишь… Как же я вымоталась с тобой…

«Старуха! – чуть не воскликнул я, расслышав вполне чётко предпоследнее слово, – ничего себе! Так вот оно как! Старуха…

Почему меня это так взволновало, я и теперь с трудом могу объяснить, но видимо неожиданное маленькое открытие давало отгадку еще не загаданной временем загадке.

Далее раздался довольно сильный удар чего-то тяжелого об пол.

– Какой же ты грузный! Укрою тебя! – едва слышно прокряхтела она, – плед твой любимый, клетчатый… Помнишь, как покупали его в Киеве?

«Бедняжка, – рассуждал я, – должно быть это муж, скорее всего парализованный… О, Господи!»

Но вскоре мои рассуждения прервал поток старушечьего негодования:

– А в Киеве-то, как мне нервы трепал? Помнишь? Весь Крещатик обглазел! Выпить ему хотелось! Сколько можно!? Не могу, прям! Тварь! Алконавт! Чего глаза опустил, стыдно поди? Гадёныш, пей вот теперь! Что, не лезет?!

Неожиданно всё прекратилось. Старуха замолкла и тишина, возникшая внезапно, оглушила меня, заставив чуть вздрогнуть. Я подошел к стене и тихонько постучал. Как я и предполагал, межкомнатная перегородка оказалась гипсокартонной, от того и такая слышимость, от того и такая цена, от того и такая хитрая бровь у риелтора.

Дни отдыха потекли непрерывной чередой и если бы не словоохотливая соседка, я чувствовал бы себя вполне сносно. Но старуха существовала и почти весь день так или иначе напоминала о себе. Ее голос не умолкающей радиоточкой постоянно что-то бубнил. К тому же непрерывные шорохи и стуки, рождающие в моей голове неприличные догадки, изрядно травмировали и без того потрепанную столичной жизнью психику.

Где-то ближе к середине отпуска в одной из многочисленных старушечьих исповедей я наконец-то услышал имя немого собеседника. Звали его Васенька. После такой новости мной овладело почти детское любопытство. Я во что бы то ни стало захотел взглянуть, как на Васеньку, так и на его мифическую хозяйку. И совсем скоро, наполовину мое желание исполнилось.

Как-то в один из дней, с энтузиазмом запекая в духовке парную телятину, я с досадой обнаружил, что по нерасторопности забыл купить приправу. В квартире не нашлось ни перца, ни тем более зиры и барбариса. К счастью, напротив кухонного окна росло развесистое лавровое дерево. Выглянув наружу дабы сорвать пару-тройку душистых листочков, я увидел, как из соседнего окна торчит голова пожилой женщины. Не возникло и тени сомнения, что это она.

Приобретенный загар, гастрономическая пресыщенность, а вместе с ними пришедшая уверенность в том, что программа-минимум, хотя и со скрипом, но выполнена, позволяли мне посвятить пару дней знакомству с надоевшей соседкой. Зная, что пожилые люди встают ни свет ни заря, я решил последовать их примеру и подняться с постели чуть раньше обычного.

По моим визуальным расчетам старухина квартира находилась в соседнем подъезде, туда-то я и отправился с утра пораньше. Взобравшись на третий этаж, мой нос уловил какой-то едкий специфический запах. Чем пахло в действительности, разобрать было сложно – нечто среднее между запахом лекарств и химикатов. Подойдя ближе к подозреваемой двери, которая, кстати, оказалась металлической, я почувствовал, как запах усилился. В один миг мной овладела спонтанная смелость и я что есть силы нажал на звонок. Увы, звонок не работал. Пришлось довольно сильно постучать. На мой стук за дверью послышались вялые шорохи, но спустя минуту они резко, как по команде, прекратились и все последующие стуки не получили даже малейшего отклика. Минут пять я нервно курил около злосчастной двери, пытаясь разгадать природу странного запаха, но не найдя объяснения вернулся к себе.

Где-то ближе к обеду этого же дня, в состоянии глубокой подавленности я стоял в кухне у открытой форточки. Рассеянным взором смотрел на редких, снующих по двору кошек. Тот утренний запашок и непрестанная старушечья болтовня не выходили из головы… Как вдруг подъездная дверь громко хлопнула и в безлюдный двор твердой поступью вошла она. Ошибиться было сложно: лицо, которое совсем недавно торчало из соседского окошка, полностью совпадало с лицом появившейся женщины. В ее руках находился небольшой газетный сверток. В некой нерешительности или, скорее, растерянности старуха (хотя таковой назвать ее было сложно) стояла посреди двора, и, казалось, кого-то тихо звала. Через несколько мгновений на зов прибежало полдюжины кошек, которым и предназначалось содержимое свертка. Покормив четвероногих, она еще несколько минут пробыла во дворе и вскоре уже неспешным шагом пошла обратно.

Внешний облик старухи показался мне малоинтересным. Это была обычная женщина лет шестидесяти пяти, с коротко стриженными, зализанными назад седыми волосами. Выражение ее лица сочетало необъяснимую растерянность и в тоже время строгость. Из особых примет, можно было выделить, пожалуй, несвойственную ее возрасту стать и стройность. Глядя на старуху, складывалось впечатление, что она стоит не во дворе, а, как минимум на танцплощадке.

Спускаться снова вниз стало лень да и чтобы я сказал ей? Посетовал бы на ее вечные разговоры, пригрозил или еще что-то в этом роде? Всё, пришедшее мне на тот момент в голову в одно мгновение показалось неубедительным и бесполезным.

Вторая половина отпуска постепенно становилась обузой. Наступил момент, когда я чуть было не решился сменить квартиру. Старухины бредни поступательно подрывали мою психику. Дошло до того, что своим спальным местом пришлось избрать кухню, (вторая комната была заперта), хотя и там старушечий голос великолепно прослушивался. Любопытство, которое еще недавно овладевало мной, бесследно улетучилось. На его смену пришли: раздражение, апатия, а в последние дни и депрессия. Мне стало без преувеличения все равно, что творится за тонкой перегородкой, гордо называемой стеной. В конце концов, где-то в глубине души я ощутил смирение и с тем, что мой так ожидаемый отпуск пропал по чем зря.

Но неожиданно случилось то, чего я еще недавно желал с нетерпением.

Должен пояснить, что мои последние дни пребывания в Ялте были отмечены прогрессирующим пьянством, если не сказать, алкоголизмом. Я бессовестно пил, потому как мечты, надежды, фантазии в ожидаемом качестве упорно не сбывались, и необходимо было хоть чем-то скрасить унылое существование. Как-то в один из таких дней, возвращаясь восвояси в изрядном подпитии, я наткнулся на свою соседку, мирно сидящую на лавочке во дворе. Мысль о том, что ее квартира, скорее всего, осталось не запертой (так поступали многие местные жители, ненадолго выходя во двор) пришла мгновенно. К тому же, при взгляде на старуху в ее руках не обнаруживалось ничего напоминающего ключей, да и карманов на ее халате не нашлось. Я быстро зашагал по направлению к подъезду, поднялся на нужный этаж и приятно удивился силе собственной интуиции. Металлическая дверь была чуть приоткрыта. Вряд ли бы я осмелился войти, не будь подшофе. В итоге, именно алкоголь сыграл в этой истории решающую роль.

Навстречу боязливой походкой, подметая брюхом паркет, вышел огромный жирный кот. Он был настолько толст и неуклюж, что мне стало его жаль.

– Ах вот с кем болтает старая грымза! – пугаясь собственного голоса, рассмеялся я.

Кот не обратил на мою реплику ровно никакого внимания, чуть покосился на приоткрытую дверь и теперь отчего-то с важным видом прошёл в кухню. Я уже собрался выйти вон, когда мой взгляд случайно упал на кресло, выглядывающее из большой комнаты. В кресле, спиной ко мне сидел человек. Его голова, облачённая в густой, ярко-коричневый парик была опущена и чуть наклонена в сторону. Рядом, на большом трюмо валялись какие-то тряпки и довольно объемные склянки с надписями «Цинк» и «Формалин». Я подумал, что человек, скорее всего и есть парализованный муж, который теперь спит.

– Добрый вечер! – нарочито громко произнес я, – у вас дверь не заперта…

Человек не отозвался. Я еще раз сказал тоже самое, для верности заливисто прокашлялся и осмелился пройти в комнату.

Сидящим в кресле оказался мертвец, а точнее, засушенный труп старика. Его рубашка была почти до пояса расстегнута, а на потемневшей, точно промасленной коже виднелись крупные небрежные стежки, сделанные, по моим догадкам, нерадивыми патологоанатомами одного из ялтинских моргов. Глаза были открыты, но в глазницах располагались, выточенные из бледно-зеленого оникса небольшие шарики, те самые, которые в изобилии продаются на многочисленных курортных лотках. В шариках зловеще отражался электрический свет, падающий от стоящего рядом торшера, отчего взгляд старика походил на взгляд фараонов изображенных на египетских гробницах.

– Бывает же…. Отдых удался! – съязвил я.

Старик, казалось, смотрел на меня отрешённым и в тоже время вопрошающим взглядом. Будто выражал легкое недовольство моему вторжению. А я как вкопанный стоял рядом, словно под гипнозом его каменных очей, боясь не то что пошевелиться, а даже моргнуть. И конечно не мудрено, что не услышал, как в прихожей хлопнула дверь…

– Ну что, хорош, Васенька-то? – разорвавшейся петардой раздался, ставший почти родным, голос старухи.

Я вздрогнул, но пытаясь сохранить самообладание, медленно поднял голову и утвердительно кивнул. Странное состояние овладело мной. Вместо того чтобы испугаться и поскорее уйти, мне пришло в голову принять правила игры вездесущей старухи.

– Это еще что! – по-свойски продолжала она, вытаскивая ключ из замочной скважины, – полгода назад был куда свежее, да и рука еще не оторвалась. Сама виновата! С кресла на диван, с дивана в ванну… Может, передержала ненароком… Хотя, вроде, все по правилам делала… Хочешь ведь, как лучше… Да Вы садитесь… Сейчас чай пить будем…

Пока старуха копошилась в кухне, я мельком взглянул на руки Васеньки. И, впрямь, к моему удивлению, правая ладонь отсутствовала. Мало того, рукав рубашки проминался по всей длине. Вскоре, мы сидели втроем за круглым, сделанным из светло-коричневого шпона столом, с негласным намерением пить чай. Запах формалина и цинка, доносившийся с трюмо сеял упадническое настроение и страх, а приторная улыбка хозяйки подчеркивала несуразность ситуации.

– Вы, наверное, думаете, что я сумасшедшая? – читая мои мысли, застенчиво произнесла она, – Васенька опроверг бы ваши недостойные предположения…

Старуха разлила, не успевший как следует завариться чай по перламутровым чашкам, осторожно присела на край стула и аккуратно положив голову в раскрытые ладони, хитро улыбнулась:

– Я Вас сразу заприметила. И Ваше любопытство узрела. Да и дверь оставила открытой специально. Вы первый, кого Васенька пожелал увидеть. Есть в Вас что-то, этакое, обреченное…

Она открыла сахарницу, взяла стальными щипчиками кубик и бросила в мою чашку с большой высоты. Горячая капля иглой кольнула мне край щеки и внешнюю сторону ладони, но я превозмог боль и натянуто улыбнулся. Старуха оценила моё мужество, китайским болванчиком покачала головой и удовлетворенно продолжила:

– Любовь, знаете ли, иногда заводит в такие неслыханные дебри, что выбраться из них не всегда сподручно. Васенька не даст соврать! Моя жизнь, Вы уж позвольте мне быть откровенной, разделена как бы на две части. Первая – с Васенькой, вторая… (она чуть замялась) тоже с Васенькой. Я в прошлом балерина…

После последних слов старуха приосанилась и поправила без того прилизанную прядь седых волос.

– Это нынче я, – она стыдливо опустила глаза, – двумя словами – бабка с придурью! Но было время… Талия – сорок семь сантиметров! Шея длинная, лебединая… Хотя, признаюсь, примы из меня не вышло. Но Васенька плевать на это хотел с большой колокольни. Для него я была…

Она мечтательно закатила глаза к верху.

– Эх, что и говорить, всем я для него была! Он ради меня биохимию, науку, то бишь, забросил. А ведь сам покойный Мардашёв его хвалил… Ну а там, что? Устроился в театр наш рабочим сцены. И только для того, чтобы со мною быть повсюду. Вот ведь какой! Объездили мы с Васенькой почти весь Союз… В ГДР побывали, в Болгарии на Золотых Песках! А как ревновал меня! Дико ревновал!

Она сделала глоток чая и истерично рассмеялась:

– А Вы знаете, и не без основания! Меня мужчины всегда любили! Да и я их. Красивая женщина, по определению не может быть одна. Но тут, скажу я Вам, есть и положительные моменты… Эта ревность, как бы лучше выразиться, поджигала его, что ли… Будила чувства, страсть… Он после очередного моего вероломства, еще большей одержимостью ко мне проникался. Хотя и переживал безмерно, иногда до сердечных болей. Пить пробовал… Думаю, первые его два инфаркта из-за этого и случились! А я? Спросите Вы… Да что, я? Хе-хе.. Посмеивалась над ним! Молодая, глупая, дерзкая! Забавляло меня это, по правде сказать. Вы чай-то, пейте… Что ж, Вы? И ты – Васенька, пей! Сейчас я Вам руку покажу…

Пока старуха, не переставая смеяться, искала руку, я осторожно посмотрел на Васеньку. Тот так же угрюмо смотрел в никуда, выказывая полнейшее равнодушие, как к чаю, так и к чаепийцам.

– Во всем виновата люстра! – уже серьезным голосом заговорила она, держа обеими ладонями оторванную конечность, – за полгода до кончины, у него первый инсульт грянул. Не ходил месяца два. Говорил очень плохо. Потом, как ни странно, всё наладилось. А я, грешным делом, смерти его ждала… Посмотрите, какая утонченная кисть!

Она с нескрываемой гордостью поднесла мне руку под самый нос.

– И линии на ладони, какие четкие. Напротив линии судьбы, видите звездочку? Это я! Любовь его единственная…

Она осторожно положила Васенькину руку на трюмо рядом с тряпками и склянками, нежно погладила ее, затем чуть сжала и едва не прослезившись продолжила:

– В то утро лампочка перегорела. М-да… Во всех трагедиях, скажу я Вам, виноваты всегда какие-нибудь маленькие штучки: лампочки, верёвочки, бантики… Встал на табуретку, запрокинул головушку… Видимо, давление поднялось… Коротко говоря, рухнул и… всё на этом закончилось. А точнее говоря, у него закончилось, а у меня, напротив – началось. Думала похоронить его, как и полагается… Не смогла. Жаль расставаться было, до слез жаль. Не могла я, понимаете!? Да и пенсия его не лишней будет… Нашла какие-то книги его по химии, конспекты… Он, знаете ли, когда-то такой увлеченный всем этим был. Почитала что-то, что-то сама придумала. Решила сохранить. Вы уж простите за сравнение, как тушёнку! Да, да! И не смейтесь! Человек ни чем не лучше, в этом смысле. Для себя сохранить. Родственников у нас близких никогда не было, все больше дальние, чужие… да и друзей не осталось… Так что он, как бы жив, официально, а для меня уж на все сто… Ну так вот… И сохранила… С мозгом, правда, сложности были… Трепанация, знаете ли, не простая процедура… Электролобзики, дрели… Будь они не ладны! В общем, справилась как-то… У меня после его кончины такая нежность к нему открылась. Словно рана! Как к ребенку, что ли. Захотелось отдать ему всю себя, всё, что при жизни не успела. Да, Васенька? – старуха игриво щелкнула двумя пальцами мертвецу по носу, – он хоть и не в себе, но все понимает… Рука, жалко, отвалилась. Что ж я такая безалаберная!?

Ни с того ни с сего старуха зачем-то легонько пошлепала себя по щекам. Нервно хлопнула в ладоши, оглянулась по сторонам и понизив голос, как-то отстраненно произнесла:

– Вам, наверное, пора уже! Вы заходите, если время позволит. Мы с Васенькой Вам теперь завсегда рады… Жаль рука у него отвалилась… Хорошая была рука, нежная, любящая…

Я послушно вышел из-за стола. Неожиданно для себя самого поклонился сначала Васеньке, затем старухе и торопливо направился к выходу.

– Спасибо за чай! – только и смог выдавить я…

По приходу домой, полбутылки «Столичной» выпил залпом. Вторую половину допивал весь вечер. Всю ночь снился Васенька, кот и море…

На следующее утро заспанный, неумытый, с чемоданом в руке я вышел из подъезда во двор. Погода стояла гадостная, субтропический дождь без устали пузырился в лужах. Тучи, цвета мясных помоев, как пазлы выстроились в тревожную картину-мозаику, похожую на гримасу джокера. Но несмотря на это в душе царило ожидание грядущего покоя. Скорый отъезд обнадеживал и согревал утомленное сердце. Я в последний раз боязливо огляделся по сторонам, топнул на пробегающего черного котёнка, с облегчением сплюнул и осторожно поднял голову к верху. Взгляд безошибочно отыскал старухино окно. Слава Богу, в нем никого не оказалось. Но из окна своей бывшей квартиры, которое было соседним, выглядывала улыбающаяся знакомая физиономия и еще что-то махающее или мельтешащее. Протерев глаза и взглянув вновь, я рассмотрел оторванную человеческую руку. Снизу, при дневном свете конечность выглядела, куда более желтой и иссушенной, чем вчерашним вечером. Она жалобно помахивала мне, должно быть, прощаясь. Рука Васеньки. Я тоже поднял свою руку, помахал и пошел прочь…

 

Инфант

Антонина Александровна имитировала оргазм из ряда вон плохо. По окончании действа торопливо соскальзывала с меня – вялого, обессиленного, вспотевшего; неуклюже складывала вдвое свое костлявое дряблое тельце и, обняв обеими руками тощие заостренные коленки, показушно вздрагивала, изображая сладострастные оргазмические конвульсии. Затем же, думая, что я не замечаю, исподлобья боязливо поглядывала в мою сторону, оценивая в свою очередь, мою реакцию на ее фальшивую страстность. Окидывал я Антонину Александровну в такие минуты нордическим взглядом, точно Штирлиц злосчастные чемоданы радистки Кэт, смиряя невероятным усилием воли мимическую мускулатуру и в то же время, от всего своего девятнадцатилетнего сердца жалея. Да, именно жалея, и никак иначе, а заодно и рассуждая про себя о природной женской наивности и даже глупости. Ведь мне, оторванному от родного дома на целых шестьсот пятьдесят километров, к тому же безнадежно рядовому Советской Армии, вполне хватало ее куриного супчика с потрошками, жареной картошки с тщательно почищенной сельдью и сознания того, что в очередное увольнение, где-то в серокаменных джунглях Строгино меня кто-то неизменно ждет. Но она ничего не знала, да, наверное, и не хотела знать о моих «сиротских помыслах», от чего нахально продолжала и продолжала свое бездарное лицедейство. «Черт возьми, – сокрушался я в сердцах, был бы ты Саня, хотя б на треть Немирович, или на четверть Данченко, точно бы возопил: «Не верю!» Но моя фамилия звучала совсем по-иному и от того я смиренно молчал.

Познакомились мы с ней, как это не пошло звучит, около элитного американского ресторана именуемого «Трен Мос». (Чем только не напичкивали в те годы Комсомольский проспект). Что я там делал зябким октябрьским вечером в солдатском «стеклянном» ХБ и кирзовых сапогах, трудно вспомнить, но видимо что-то не очень хорошее. Помнится, рядом с этим заведением находилась овощная палатка, а невдалеке от нее, огражденный плотной сеткой Рабица склад с дынями и арбузами. Случалось, в основном под полночь мы – солдаты срочники туда бессовестно наведывались. Самый мелкий и худой из нас проникал через узкий проем в закрома уроженцев Кавказа, брал пару-тройку арбузов или дынь-торпед, просовывал их в этот же проем обратно и вылезал сам.

Видимо с одним из тех самых арбузов я и подкатил к проходившей мимо женщине с огненно-рыжими, развивающимися от осенней непогоды волосами. Показалась мне она тогда довольно милой и сексапильной. (Мысли в то время в моей голове работали исключительно в одном направлении). Может даже и фрукт-ягоду презентовал, не столь важно, но что и говорить, закрутилось, завертелось… Позвонил, приехал. А потом, как говориться, зачастил. И частота моя, стоит заметить, Антонине Александровне пришлась по душе и по телу – одновременно.

Проживала она одна-одинешенька в однокомнатной квартире в том самом Строгино. Работала всю свою жизнь в местной поликлинике лаборантом, то бишь брала у пациентов из верхних конечностей кровь. По словам Антонины Александровны, мужа у нее никогда не было, да и детей за всю свою тридцатисемилетнюю жизнь бедняжка не нажила.

– Ты мой сын! – смеялась она, когда выпивала иной раз со мной бокал вина.

– А что, я готов… мама, – усмехался я, и нежно целовал «старушку» в мочку уха.

И все было бы безоблачно и гладко, кабы как-то раз, оставшись один в ее квартире, я случайно не наткнулся на аккуратно сложенные вместе с другими фотографиями некие снимки УЗИ. Тогда, в конце восьмидесятых этот метод исследования был не слишком известен и популярен – он только-только входил в обиход. Но моя огневолосая возлюбленная трудилась в медучреждение и, соответственно, имела льготный доступ к эксклюзивному виду диагностики. На тех, с позволения сказать, фотографиях был изображен довольно крупный (как говорят медики) плод, а на обратной стороне было даже размашисто начертано – «Мал».

Мне молодому и не замороченному тогда были мало знакомы такие понятия, как такт, и потому по приходу Антонины Александровны я, долго не церемонясь, спросил, что да как и кто такой этот самый «Мал»? В ответ она резко побледнела, затем, видимо от волнения прикурила сигаретный фильтр и жадными затяжками, как следует раскурив его, едва слышно ответила:

– Ну да, было дело. Не вышло… Да и не выйдет теперь никогда… Каждому своё…

С другой стороны была Леночка Виноградова… Есть такие особы, которые с малолетства ищут на свою пятую точку неизлечимых впечатлений. И хотя жизнь всем своим грубым естеством кричит таким: «Окститесь, шагните дорогой правильной!» Нет дела им до этого истошного крика и семенят они дорогой иной – сомнительной – ухабистой и пыльной, набивая по пути лиловые гематомы и шишки, которые впоследствии делаясь более темными и округлыми, становятся частью их внешней и внутренней сущности.

Околачивалась Леночка Виноградова около Хамовнических казарм настойчиво и рьяно. Лыбилась всякому спускающемуся со ступенек КПП солдату напомаженным буратинистым ртом; любопытно заглядывала большими раскосыми глазищами в окошко хлеборезки, тому, что бесстыдно выходило на Комсомольский проспект. С упорством эструсовой суки выискивала жаждущих ее молодого, ладно скроенного тела.

Поначалу Леночку интересовали бравые парни из автовзвода, те, что с засаленной фуражкой на заросшем затылке и мутной, нечищеной аж со дня военной присяги бляхой в паху. Да и как не интересоваться шестнадцатилетней особе обладателями (пускай и временными) больших и малых чудес советского автопрома, к тому же имеющих чаще чем другие бойцы выход, вернее выезд в город, а заодно возможность левого приработка.

Чуть позже, перед ее манящим взглядом на первый план вышли парни из роты охраны – высокие, стройные, с белоснежными подворотничками на ПШ и ХБ; с безукоризненно наглаженными до остроты опасной бритвы стрелками на парадных бриджах; в поблескивающих во всякую погоду хромовых сапогах; гладко выбритые и аккуратно подстриженные «остоженским цирюльником» «на нет». Но те и другие чем-то все же отталкивали ее – не по годам требовательную и щепетильную, может… (она частенько употребляла подобную формулировку) интеллектуальный уровень не устраивал (ведь кто на этой земле знал в ту пору духовные запросы Леночки Виноградовой?). Тем не менее, скорее всего от этих, обделенных девичьим вниманием ребятишек она и узнала о существовании оркестрового взвода в стенах Хамовнических казарм. И как было не заприметить? Ведь в оркестре добрая половина солдат значилась москвичами, (а значит, общение предстояло, вроде как на равных), а вторая половина, хотя и состояла из иногородних, ничем не уступала первой: будь то профессиональный уровень, или та, присущая столичным мальчикам, выпячивающееся самодостаточность, символ которой золоченой лирой блистал на алых лычках выходного кителя. Всё это, а иначе говоря, статус музыканта, помноженный на голубоватый налёт «ботаничности» манил Леночку всей своей диезно-бемольной туманностью, заставляя ее маленькое глупенькое сердечко стучать громче и быстрее.

Ясное дело, была у нее и подружка – менее смазливая, правда (как и полагается в подобных случаях, дабы подчеркнуть разницу и качественное превосходство), но такая же юная и инфантильная. Вдвоем, как я понимаю, им было куда легче и эффективнее добиваться своих амурно – милитаристических целей. Вскоре выклянчили подруги у дежурных по КПП заветный номер телефона и всякий пятничный или субботний вечер, благоразумно дождавшись ухода начальства, сладкоголосо терзали из ближайшей телефонной будки очередного дневального по оркестру.

В итоге «оприходовали» мы их с моим сопризывником в нашей, так называемой нотной библиотеке, подкладывая под разные части тела залетных пигалиц, когда Шопена, когда Мендельсона, а когда и самого Людвига вана Бетховена. И выдержал ведь ван, как выдержали и все вышеперечисленные классики мировой музыки. Выстоял, как ни странно и мой сослуживец – честь ему и хвала. А вот я – нет! Запал, повелся, как последний лох, вернее, «дух», причем «дух без стажа», если читатель знает, конечно, что это такое.

Проживала Леночка Виноградова вдвоем со смертельно больной бабушкой в двухкомнатной квартире в Кузьминках. Доучивалась по мере своих скромных умственных способностей в общеобразовательной школе, в остальном же вела себя так, как ей хотелось. А хотелось ей многого, причем, как поется в одной доброй песне: «I want it all, and I want it now.»

Кем были и куда запропастились ее родители, было неизвестно, как самой Леночке, так и тем более мне. Наверное об этом что-то знала бабушка, но она благоразумно помалкивала, скрывая, как мне мерещилось по ночам, какую-то страшную семейную тайну. Одно могу сказать определенно, хотя эти мои догадки приобрели ясные очертания, лишь спустя некоторое количество лет. Так вот, скороспелость и инфантильность, по моему мнению, одни из главных отличительных черт рода Виноградовых, бесстыдно передающихся из поколения в поколение.

Переодетый в гражданскую форму одежды и от того чувствующий себя более чем неплохо, (хотя и все ж таки несколько двояко), появлялся я у нее дома, в основном ближе к полудню. Вроде как солдат – с одного бока, требующий со стороны окружающих двойной порции жалости и сострадания, но с другого, солдат, что и говорить, не совсем простой, с особыми, так сказать, привилегиями и, опять же, статусом. Леночка это чувствовала и может быть потому при встрече любезничала со мной перед насупившейся бабушкой чуть больше, чем требовалось.

Запирались мы молчаливо в ее двенадцатиметровой комнате. Пили, когда чай, когда пиво и спустя некоторое время долго с серьезными физиономиями болтали о всякой ерунде, типа, чего в итоге станет больше в Москве: ресторанов «Макдональдс» или «Пицца Хат». Временами я тренькал ей на гитаре. Безобразно корчась на высоких нотах и таинственно щурясь на низких, пел слёзные душераздирающие белогвардейские песни, кажущиеся теперь не к месту и не ко времени. Она покорно слушала, подперев свое милое личико почти детской ладошкой, восторгалась моим специфическим вокалом, а после, словно в благодарность, послушно садилась у окошка и показывала на что способен ее красивый рот.

Иногда нам мешала бабушка. Она тихонько, словно сама чего-то опасаясь и стыдясь, стучала в дверь и голосом доброй волшебницы предлагала Леночке оставшуюся овсяную кашу, которую сама из-за прогрессирующей болезни хронически недоедала. Леночка недовольно прерывалась, раздраженно закатывала глаза к верху и грубоватым, неведомым мне тоном отвечала:

– Ба… да выкинь ты ее… Не люблю я…

– Ну как же можно еду выкидывать… (а это было время продовольственных талонов и норм) – сокрушалась бабушка, удовлетворившись ни столько смыслом сказанного, сколько самим внучкиным голосом, а после послушно шаркала к себе в комнату. Ну а мы с Леночкой продолжали и продолжали наши незатейливые эксперименты.

Вообще, не считая оргии в стенах нотной библиотеки, где обычный, классический вид совокупления главенствовал над остальными, мне вскоре начало казаться, что Леночка тогда сделала исключение. Причем, исключение вынужденное. Уж больно бодро и с каким-то патологическим рвением она каждый раз усаживалась у окошка. Для меня это выглядело, как явный «оральный отмаз», обусловленный нежеланием заниматься полноценным сексом. Помню, в какой-то момент мне стало обидно до невозможности и я грубо высказал свою тревогу по этому поводу.

– Саш, перестань, – вполне искренне промяукала она, – боюсь я! Бабка может войти. Ты же знаешь, дверь не запирается.

В ответ я состроил кислую мину и на несколько мгновений представил, как по хозяйски прилаживаю защелку к не запирающийся двери. (Что я, не мужик, что ли?!) Могу только догадываться, какая в действительности гримаса застыла в те секунды на моем лице, но через некоторое время она все ж таки вызвала желаемый отклик.

– Окей! – игриво ответила Леночка, прыснув на меня порцией позитива, словно колодезной водой на раскаленный утюг, – я что-нибудь обязательно придумаю.

И она придумала. Где-то уже через пару увольнений ванная комната, находившаяся в глубине квартиры, стала нашим постоянным прибежищем. Что чувствовала и фантазировала себе в такие моменты бабушка, страшно было представить. Но стоит отдать ей должное, держалась молодцом и за все время наших копошений в совмещенном санузле, ни разу не подала голоса. А там бушевали невиданные миром бесстыдства. Включался на полную душ, который по нашему мнению должен был заглушить непотребные вздохи и стоны. (Типа мы стираем мою военную форму). Происходило же обратное. Скрип, стук, а иногда и грохот словно усиливались при непрекращающимся потоке воды. Нескончаемый водопад лишь умножал суету, сопряженную с теснотой и прочими неудобствами. (Стирка была длительно-мучительной) «Ложем любви» становились все находящиеся в уборной предметы и устройства. Была ли это стиральная машина, бак для белья, тумбочка или просто сама ванная, всё эксплуатировалось почти до полного износа, ну, за исключением, пожалуй, ванной. Та служила нам верой и правдой, не предавая даже в самые тяжелые и ответственные мгновения. Короче говоря, бедная, бедная бабушка. До сих пор жаль покойницу.

Ну а Леночка… Леночка была чертовски хороша. Ее физика и, вообще, фактура, сочетали в себе неопровержимую юность с какой-то врожденной женскостью. Невзирая на свое явное малолетство, она от мозга до костей являлась существом женского пола: пускай маленькой, инфантильной, но все-таки… женского пола, словно от матери-природы знающей все тонкости общения и обращения с полом мужским. К тому же, ее смуглое, невероятно стройное тело будоражило мое воображение, как в стенах квартиры, так и во вне их, доводя меня, измученного армейскими тяготами и лишениями до сладостного изнеможения, и даже после финальных аккордов, оставляющее неутолимый мужской голод. Можно ли предать ее забвению – обращенную ко мне спиной, совершенно нагую, чуть влажную от случайных капель, серебряной рыбкой поблескивающую в свете убогой лампочки и от того еще более востребованную? В те жаркие минуты верхняя часть ее точеного туловища находилась в самой ванной, лицо безжалостно упиралось в отверстие сливного стока, а нижняя ритмично двигалась под руководством моих проворных рук, скользких то ли от воды, то ли от пота. Никогда более я не ощущал в своем тщедушном теле такого испепеляющего либидо, а в черепной коробке торжественного марша-парада опасных эмоций. Злость, жалость, чувства превосходства и униженности – все перемешивалось в моей кипящей голове – (уменьшенной модели сталеплавильного цеха), сублимируясь в похоть.

– Ничего, что я тебя так? – в тот памятный раз, поддаваясь беспричинной тоске, неожиданно для самого себя спросил я.

– Да нет, что ты.. – по-детски улыбнулась она и совсем не по-детски подмигнула своим раскосым оком, – даже приятно…

Собственно так бы все и продолжалось, если бы однажды утром, находясь на службе, в телефонной трубке я не услышал отдающую февральско-ноябрьским холодом ключевую фразу этого повествования: «Я залетела!»

Кто служил в армии, тот знает, что слово «залёт» для солдата имеет особое значение и смысл. Ведь залёт, это не просто «косяк», а «косяк» за который непременно придется ответить, причем по полной программе. В моем с Леночкой случае «косяк» был в квадрате, потому как первое – сам залёт, а то бишь беременность Леночки, второе – то что виновник случившегося, мягко выражаясь, не совсем свободный человек, третье – Леночка несовершеннолетняя и наконец, четвертое – на хрена нам молодым да ранним, вообще, весь этот геморрой?!

И как-то сразу после леночкиных слов Антонина Александровна стала родней и ближе. И что самое забавное – чисто по-человечески. Не на шутку испугавшись и почувствовав в лице своей великовозрастной возлюбленной потенциального сочувствующего, я, долго не раздумывая, выдал все подробности назревающего катаклизма. И она выслушала, спокойно, не перебивая и не выказывая признаков возможной и ожидаемой ревности. Что и говорить, было приятно. Тогда я понял по настоящему, что счастье это действительно, когда тебя понимают. По прошествии же нескольких недель, когда о Леночке Виноградовой рассказывать мне было особенно нечего, Антонина Александровна повела себя так, как будто приходилась мне и моей малолетней пассии, чуть ли не родной матерью. Ласково и нежно гладила меня по щеке, и строя рыжие бровки домиком, по-родственному приговаривала:

– Бедный мой мальчик… Не бойся, всё образуется.

Леночку же называла, соответственно, «бедной девочкой», иногда заблудшей овечкой и, то ли в шутку, то ли всерьез, находясь в какой-то отстраненной задумчивости, шептала себе под нос:

– Усыновить, что ли всех вас… глупеньких…

Дело осложнилось еще и тем, что Леночка Виноградова толком сама не знала, чего хотела. Или же лучше сказать, знала, но здравомыслящего человека ее противоречивые мысли и желания покоробили бы, однозначно. Она панически боялась аборта, (истинно говорят, что даже у самой бездушной твари есть совесть), и отметала разрешение проблемы таким способом напрочь. С другой стороны, при слове ребенок, ее начинало трясти и выворачивать наизнанку.

– Да какая я, к черту, мать? – вопила она, стуча себя ладошками по коленкам, – мне шестнадцать лет два месяца назад исполнилось! Мне школу заканчивать надо и карьеру делать. Да и ты, (имелся в виду я), какой из тебя папаша? Да и вообще, оно тебе надо?

Что касается реплики «про папашу», скорее всего она была на все сто права, но дело было даже не в этом. Мое отношение к Леночке Виноградовой было настолько несерьезным, легковесным, к тому же потребительским, что даже если бы я поставил галочку на опции «совесть» и перенастроил себя на праведный лад, вряд ли потенциальный детеныш стал бы впоследствии вызывать во мне отцовские чувства. Как мне казалось тогда да и кажется теперь, для отцовства надобно, как следует созреть, а может быть даже и прозреть.

В итоге помогла Антонина Александровна.

– А вот знаешь что?! – допивая на кухне полуденный кофе, агрессивно перекинув ногу на ногу, заговорила она, – если хочешь, вернее, если ты не против, я в состоянии обставить дело так, что вы оба станете не при делах. У меня имеются кое-какие заделы, как по части роддомов, так и органов опеки и я после рождения малыша могла бы его благополучно усыновить, ну или удочерить… Смотря, кто там вылупится. Ты кого хочешь, мальчика или девочку?

– Никого! – сухо ответил я, внутри себя с трудом переваривая, только что сделанное предложение, от которого нельзя не под каким предлогом отказываться. К тому же сам тон Антонины Александровны меня поразил изрядно. Так жестко, не эмоционально и отчасти цинично, она никогда со мной не разговаривала.

– То-то! Правильно мыслишь. Молоток, – с удовольствием закурила она и сладко почесала длинным отполированным ногтем мизинца лодыжку – ты же знаешь, у меня больше не может быть детей.

– Знаю! – успел выдавить я, хотя по правде говоря, мне было на это плевать.

– Ну, вот видишь, котёнок, – она небрежно погладила меня по затылку, словно я в действительности был кошачьего племени, – как все славно получается. Для этого, правда, понадобиться твой отказ от отцовства… Хотя, не парься особо… с тобой – проще всего, ну, и, разумеется, отказ от материнства нашей бедной Лолиты. Поговори с маленькой…

И я поговорил. Леночка пришла в телячий восторг от предложенного, (как она беспрестанно восклицала: «Бывают же добрые люди на свете!»), что, кстати, весьма благоприятно повлияло на весь дальнейший ход беременности.

Судьба и дальше «помогала» всем нам изо всех сил. Как это не кощунственно звучит, очень своевременно, а именно на четвертом месяце беременности Леночки, отошла в мир иной бабушка, так и не решив для себя до конца: поправилась ли ее внучка на недоеденной овсяной кашке, или же располнела сама по себе. И здесь Антонина Александровна проявила себя деловой женщиной. Гроб, крематорий, венок, ячейка и прочие похоронные прибамбасы были заказаны и подготовлены, благодаря ей в положенный срок. Ну а там что: схоронили, поплакали для приличия, разошлись.

Дембельнулся я, так и не увидев своего «плода» и даже не поинтересовался, что за пол вышел. Всё как-то не досуг было. Да и возникшие проблемы, мои разновозрастные возлюбленные решали вдвоем, сами. Лишь однажды, как мне сообщили позже сослуживцы, в оркестр позвонила Антонина Александровна и взяла на всякий случай адрес и телефон моих родителей.

Ну а я подался до дома. Вскоре поступил в институт. Студенческая жизнь закружила меня в вихре дьявольской гальярды, заставив забыть все эти странные армейские перипетии. По окончании института нашел нормальную, не отягощенную скрипичным ключом работу. Удачно женился и удачно развелся. Потом опять женился и опять развелся. В общем, достаточно безболезненно скоротал лучшую часть своей жизни. Ну а жизнь и не вознамеривалась приносить ничего знаменательного и даже мало-мальски стоящего. Кто знает, может сама ждала от меня каких-то решительных действий? В итоге, несмотря на бурную и стремительную увертюру, она оказалась серой, унылой, как солдатская шинель и главное, не сулящей никаких позитивных перспектив.

Женщины, которыми я пресытился еще в ранней юности, перестали вызывать жгучий интерес. А те, которые пресытились мной в зрелости, пугали своей предсказуемой эксцентричностью и стервозностью.

Деньги!?… Хм! Я давно про себя понял, что любой финансовый достаток, большой или малый, меня в итоге начинал устраивать. Да и много ли человеку надо! От того, собственно, особо не парился по этому поводу.

Ну, что еще? Пить, я не пил, потому как весьма болезненные по своим ощущениям последствия, вызываемые алкоголем, мне были хорошо знакомы по той же армии и в итоге порядком надоели.

По сути, я ничего не ждал от своего существования и жил, потому что жилось. Но тут случилось вот что…

Пришло письмо на электронный почтовый ящик от некой Нины Александровны Звягинцевой, что прямо таки позабавило, потому как, я мало кому свое «мыло» давал. Впрочем, вот письмо:

Здравствуйте, Александр Григорьевич! Пишет Вам Ваша дочь Нина. Моя приемная мать Антонина Александровна Звягинцева два года назад умерла. Перед смертью она рассказала мне о Вас, о том, что ВЫ есть. Моя настоящая мать Елена Александровна Виноградова погибла в середине девяностых. Очень хочется, если Вы не против, увидится с Вами. Если согласны, напишите мне. Я обязательно приеду. Ваша дочь, Нина Звягинцева.

P. S. Проживаю я по тому же адресу в городе Москве, что и моя приемная мать.

Далее шел адрес.

Мне стало внезапно не по себе. Вспомнилось детское ощущение, когда снежок попадает в область шеи и рассыпавшись, неотвратимо оказывается за пазухой. Именно это я и почувствовал после прочтения. Ведь послесловия, эпилога, называйте, как хотите, я точно не ожидал, убежденно веря, что все мои юношеские недоразумения и их печальные последствия давно остались в прошлом. Но в ответном письме, все ж таки чиркнул, что буду рад знакомству и возможному приезду. Что поделаешь, жизнь была скучна и любое событие, неважно, со знаком плюс или минус, подстегивало, пребывающую в состоянии летаргического сна, волю к существованию. В этот же день, ближе к вечеру получил еще одно послание от неожиданно обнаружившейся дочери, в котором были указаны дата и время прибытия поезда. Исходя из последних цифр в моем распоряжении имелось два дня.

Снежок, конечно, растаял, но позже я почувствовал в глубине своего нутра крошечную искорку, которая с каждой минутой обнаруживалась всё более ясной и яркой, и вскоре превратилась в маленький костерок. Какими дровами этот костерок питался, сложно было определить, но горел-разгорался он с каждым часом всё ярче и увереннее. И если первый день после полученного письма прошел почти так же как и вся моя предыдущая жизнь, то утром второго дня, я истерично принялся сооружать в воспаленном мозгу грандиозные планы, связанные с приездом моей дочери.

Первое что я сделал, так это снял со сберегательной книжки довольно крупную сумму денег, дабы позже, в торжественной обстановке презентовать бедному, наполовину осиротевшему чаду (пусть знает, что у нее теперь есть папа). Затем поехал на дачу, где скрупулезно и тщательно прибрался – сгреб и сжег накопившееся мусор, прополол только что взошедшую капусту и даже побелил в саду фруктовые и ягодные дерева. Ведь мало ли что, вдруг ребенок захочет на природу. Так вот, она есть, и полноценно готова к эксплуатации. Потом отправился на рынок, где купил свиной окорок, который придя домой любовно порезал на аккуратные кубики и по маминому рецепту замариновал. Приобрел у живущего по соседству беглого лезгина пару литров домашнего вина и килограмм сулугуни. Родителей предупреждать раньше времени посчитал не нужным, дабы не волновать стариков. А вообще, целый день напролет думал о дочери. Гадал, какая же она все-таки получилась, похожа ли на меня, какой у нее характер. Любопытство раздирало. Мало того, всё неожиданно всплывшее напитало меня неиссякаемой энергией, встряхнуло скукоженное сознание и прежде всего тем и потому, что изначально безжизненное, априори лишенное чувств и благородных порывов месиво взаимоотношений и перипетий, вдруг спустя целую вечность ожило, захлюпало, заставив вяло работающий миокард вздрогнуть и затрепетать. А ведь я, именно я приложил к этому … руку. Ну, или не руку… Я, как не крути, тот самый нерадивый поваренок на пароходике жизни, инфантильно заваривший и не доваривший, а главное, не расхлебавший эту, тогда еще безвкусную, постную кашку. А ведь она дозрела, приправилась специями от самого Существования и теперь кажется аппетитной. Невольно вспомнил Антонину Александровну и Леночку, именуемой в письме Еленой Александровной… Неужели они имели место в мой жизни? Со всеми своими бесконечными рыжестями, тощастями, раскосостями, умностями и глупостями…

Ближе к вечеру, тот самый костер стал полыхать вовсю, растапливая без остатка все закаменелые льдинки, да так, что вскоре слезы хлынули из меня непрерывающимися потоками. Прохныкал всю ночь, вспоминая и временами проклиная всю свою никчемную жизнь, но, несмотря на это как-то уснул, и утро все ж таки сжалилось надо мной, одарив новыми силами и необходимой бодростью духа. Ведь через пару часов должна была приехать моя маленькая, единственная Ниночка.

Будучи еще дома, за два часа до прибытия поезда, с превеликим трудом, сопровождавшимся треском швов и болью в паху, кое-как влез в свой, оставшийся еще со времен второй женитьбы итальянский костюм, цвета беж. Обулся в новые, купленные на весенней распродаже, довольно приличные чешские туфли. Оказалось, вот для чего они пылились, в окружении нафталина и нюхательного табака… Хотел даже повязать галстук, но понял, что так и не научился за всю свою жизнь этой мужской премудрости. Пару раз брызнул на пиджак каким-то древним, застоявшимся и настоявшимся на самом себе одеколоном с выцветшей этикеткой и таким вот душистым и воодушевленным отправился на вокзал.

Время бежало вприпрыжку. Волнение нарастало, руки потели и даже тряслись. За те считанные утренние часы, проведенные дома, я незаметно для себя самого выпил чашек пять крепкого кофе и выкурил почти пачку сигарет. Уже будучи в пути, осознав, что дальше в таком оцепенении и задымлении я находиться не в силах, купил четвертушку коньяка и осушив ее на одинокой лавочке привокзального сквера, теперь уже в относительном душевном равновесии взошел на перрон.

Ожидающих московский поезд было предостаточно. Складывалось впечатление, что прибытие утреннего московского экспресса в наш забытый Богом городок, на моих глазах превращается в единственно значимое событие сегодняшнего дня. Многие встречающие сжимали в ладонях разноцветные букеты, преимущественно состоящие из бледно-розовых гладиолусов; иные озабоченно озирались по сторонам и размашисто жестикулируя, громко переговаривались между собой. Под давлением всей этой, заполняющей привокзальное пространство суеты, а так же не отпускающего действия коньяка, я поддался стадному инстинкту и купил у дородной продавщицы, своими габаритами перекрывающей размеры цветочного лотка, пять темно-красных гвоздик. Вдруг так положено, подумал я с улыбкой. Затем зачем-то боязливо понюхал их и, убедившись, что они не имеют живого запаха, отчего-то успокоился.

Время тикало и постепенно стрелка привокзальных часов подползала к заветной точке, но тут диспетчер – обладатель не шибко приятного, с легкой сипотцой женского контральто, объявил, что всеми ожидаемый экспресс задерживается на целых двадцать пять минут. Толпа встречающих по окончании объявления дружно выдохнула пар нетерпения и, перестав суетиться, так же дружно притихла. Выдохнул и притих я. И в одно мгновение мне стало как-то все равно. Равнодушие, адресованное предстоящей встрече, неизвестно откуда, а может быть переданное тем самым сиплым голоском диспетчера, невидимыми бациллами начало проникать в мое сознание и разъедать его изнутри. На кой мне всё это надо, подумал я, прикуривая сигарету у явно несовершеннолетнего парнишки. Ведь жил же я как-то до всего этого. Прекрасно жил – не тужил. Пускай серо, скучно, плевать, зато невероятно спокойно. Ни о ком не думал, не беспокоился, никого не ждал и в этой привычной бесцветной инертности частенько отыскивал мутноглазые огоньки своего тихого, персонального счастья. Я взглянул на пустующее железнодорожное полотно и зло усмехнулся. Вот сейчас придет поезд, она выйдет из вагона, натужено улыбнется, пустит слезу; может даже обнимет, облобызает папку; превозмогая себя, облобызает; чмокнет, через не хочу. Потом будем помалкивать минут десять, а то и все двадцать, не зная какую бессмыслицу выбрать предметом беседы. Затем потащимся ко мне, выпьем… Рванем на дачу. Подышим озоном. Опять выпьем. И упорно будем делать вид, особенно я, что эта встреча такая необходимая, судьбоносная и неизбежная. Вспомним Антонину Александровну, Леночку. И будут они в нашем разговоре выглядеть такими правильными, взрослыми и даже мудрыми. Мертвые ведь всегда выглядят мудрее живых. Но, что самое удивительное и возмутительное, будут они таковыми выглядеть не по своей воле! А мы – не такие значимые и не такие светлые, будем обязаны их теперь помнить и чтить. А за что их чтить-то? За то, что когда-то давным-давно они по малодушию приручили к себе одного озабоченного кретина и одна из них, видимо не по-детски польщенная его вниманием, даже родила от него. Ну да, родила, а вторая вовремя подсуетилась и вырастила, дабы наполнить свою оставшуюся жизнь смыслом. Такое вот, с позволения сказать, разделение семейных обязанностей. Как же славно, черт возьми и взаимо-необременительно, не правда ли?! Только я-то, здесь, причем? В чем моя персональная заслуга? И за что, ответьте мне люди добрые, она меня любить-то теперь собирается? За то, что я за двадцать лет ни разу не вспомнил вспомнить о ней? За это?!

Но ведь будет любить, куда денется… отца-то! Как пить дать, будет. В этом же, как принято говорить, вся суть человеческая, переданная свыше – просто так любить, ни за что, вопреки всему. Как же справляться с этой чертовой любовью? Не справлюсь ведь я. Не потяну. Рассыплюсь…

Так, бубня себе под нос весь этот психопатический каламбур, я вдруг заметил, что стою уже не на перроне, а на первой ступеньке бетонной лестницы, ведущей вниз в подземный переход, а далее через него в здание самого вокзала. Бутоны гвоздик, тем временем вяло мели высокий гранитный бордюр.

Странно, но не ясно с чего, я сильно обрадовался этому своему местонахождению. Сделал шаг. Вдруг неожиданно, но, казалось, где-то еще очень далеко призывно пропел гудок московского экспресса. Я сделал второй шаг, затем третий и гудок зазвучал чуть ближе, дальше – совсем рядом, точно под ухом, словно вкрадчиво говоря мне: «Догнал я тебя, мальчик». Послышался металлический стук и скрежет колес останавливающегося поезда, шум выхлопных газов. Я машинально оглянулся на ринувшуюся к вагонам толпу людей, но ноги мои не послушались, уводя меня по ступенькам все ниже и ниже в подземелье…

 

День знаний

В последний день августа, ближе к полудню, в семье Перепелкиных случилось вот что: глава семьи Василий решил бросить пить.

Подобное случалось и раньше, и последняя попытка, как и все предыдущие, выглядела весьма убедительно, но на сей раз, наблюдать за происходящим было заодно и престранно, потому как еще с утра отец семейства жадными глотками опохмелял початой со вчерашнего вечера чекушкой, гудевшую десятью валторнами голову. Что натолкнуло его на столь скоропалительное решение, понять было сложно, да и вряд ли сам Василий до конца осознавал творящиеся с ним. Ведь обычно (и к тому были приучены домочадцы), глава семейства объявлял войну пьянству по-иному – постепенно и болезненно. Причем, это самое «болезненно» распространялось, как на него самого, так и на семью. В такие дни и жена, и малолетний сын были с головой вовлечены во внутренние переживания отца и мужа. Старались не нервировать его – отчаянно борющегося с соблазном, делали все возможное и невозможное, дабы ничем не поколебать очередную, так тяжело выстраданную и словно по крупицам собранную тягу к новой жизни. Точно мелкой поступью, осторожными шажочками, будто по меже, боязливо оглядываясь и спотыкаясь, крался он в такие дни к своей хронически не сбывающейся мечте, имя которой – трезвость. Подолгу примерялся к ней, простаивая в нервирующей душу нерешительности, рабски поддаваясь то приступнообразной меланхолии, то сладостно разливающейся, чуть ли не по всему телу эйфории. Тут же напротив – все разом, одним, так сказать, махом…

Чистейший – только что из душа, с еще влажными волосами, аккуратно расчесанными назад к затылку, одетый во все новое и пахнущий одновременно дезодорантом и одеколоном, он горделиво прошел в кухню, наполнил граненый стакан ацидофилином, залпом осушил его и деловито, почти дикторским баритоном изрёк:

– Всё! Баста! Отныне будет другая жизнь – трезвая и светлая!

Лена – жена Василия, домывавшая в ту минуту посуду, в ответ тяжело вздохнула, снисходительным взглядом окинула неожиданно приосанившуюся фигуру мужа и смиренно продолжила свое нехитрое дело.

– Не веришь, что ли?! – с опаской, точно пробуя собственную твердость на зуб, спросил Василий, – вижу, что не веришь. Что ж, слова тут действительно ни к чему. Сама все увидишь и прочувствуешь! А Василий Васильевич готов к труду и обороне?

Василию Васильевичу три месяца назад исполнилось семь лет, что означало относительную причастность к общеобразовательному процессу. Еще в середине июня ему предусмотрительно был куплен вместительный рюкзак, пенал, дневник и прочие школьные принадлежности. Стоит ли говорить, что на фоне нескончаемого пьянства Василия-старшего, похожие по значимости внутрисемейные события давно не выглядели исключительными? Водка словно разбавляла их, делая в итоге рядовыми и серыми. Зато теперь, когда неожиданная трезвость, подкрепленная невиданной доселе твердостью намерения, тяжелыми ударами постучала в дверь Перепелкиных, первое сентября за считанные часы стало набирать обороты и превращаться в реальный праздник.

Вдумчиво и сердито Василий-старший рассматривал новенькие, еще пахнущие типографской краской учебники сына. Аккуратно, столовым ножом разрезал склеившиеся страницы; листал не заполненный дневник, мял двумя пальцами разноцветные новомодные ластики.

– М-да, – вздыхал он, – кабы в мое детство такие штамповали, может папка сегодня не каменщиком горбатился, а кем-нибудь поважнее, да мать?

Лена послушно, но все же как-то угрюмо кивала головой, видимо не шибко веря в намечающиеся трезвые перспективы их многосложной семейной жизни. Да и можно было понять ее – за восемь лет натерпевшуюся, уставшую, так рано запретившую себе радоваться. Ведь сколько раз Василий-старший «брался за ум», сколько обещал не пить или даже если и пить, то как все нормальные люди – по праздникам. В ход шло всё: принудительное изъятие заработной платы, добровольная отдача ее же; приурочивание начала очередной трезвой жизни к Новому году, Дням рождения и даже к пятилетию супружеской жизни. До сих пор на старой батарее, не крашенной аж со времен сдачи дома, «тайными знаками», понятными лишь членам семьи, чернели многочисленные зарубки, сделанные с помощью столового ножа самим Василием. По ним глава семьи определял, сколько дней остается до конца очередного запоя или же до начала трезвой жизни. (Количество дней, Василий-старший, разумеется, отмерял себе сам.) Но ничего не приносило ожидаемого результата. Водка в виде поллитровки, чекушки, а то и залетного «мерзавчика», появлялась словно из неоткуда в самый неподходящий момент, а чаще всего тогда, когда непоколебимость Василия-старшего достигала железобетонной твердости. Однажды, совсем уже отчаявшись, Лена, по совету подруг, отправилась за помощью к местной колдунье Элеоноре Эдуардовне, проживающей в соседнем доме. Та, за далеко немалую сумму, устрашающе закатывая глаза к верху, где-то с полчаса колдовала над фотографией запойного супруга. Поджигала и гасила церковные свечи, заставляла заплаканную Лену пить кофе, после чего зловеще разглядывала вылитую на блюдце кофейную гущу. Прошло около часа и Элеонора Эдуардовна с приторной улыбкой на перепудренном лице выдала, что недели через две муж обязательно угомонится, обретет стойкое отвращение к спиртному и в итоге семейная жизнь волшебным образом наладится. Но прошли эти самые две недели, потом месяцы, годы, а Василий-старший как пил, так и не думал оставлять своего убийственного занятия.

– Всё, – обращаясь то ли к Лене, то ли к самому себе, неожиданно захлопнул школьный учебник Василий-старший, – давай, собирайся и сына наряди, пойдем, прогуляемся по району, в хозяйственный заскочим. Есть намерение в коридоре новые обои поклеить. Надоел этот коричневый беспредел.

И они пошли, втроем, как ходили когда-то давно, казалось, в прошлой, теперь уже не существовавшей жизни. Да и впрямь, была ли она?

Восемь лет назад присмотрел, уставший от сверхсрочной службы старший прапорщик Перепелкин худенькую продавщицу из рыбного отдела магазина, с прилипшим еще в перестроечные годы прозвищем «Пьяный». Показалась тогда бравому прапорщику эта миниатюрная продавщица такой нежной, беззащитной, а главное, скромной, что при мыслях о ней начинало трепетать в груди у Василия сердце, как сам он частенько сравнивал: будто малёк в ладошке. Да так, что захотелось ему вскоре не только откормить понравившуюся девушку, но и взять замуж.

Присмотрелась и Лена к Василию. Глянулись ей военная выправка, твердый взгляд и способность давать незамедлительные ответы, на, казалось бы, неразрешимые вопросы. Было что-то в этой способности Василия, от нарисованного Леной еще в детстве образа настоящего мужчины.

– Сильный он и надежный! – гордо хвасталась она перед завистливыми подругами, когда те, на все лады пытались отговорить Лену принять предложение от сомнительного ухажера. (И с чего им так казалось?) – Своих-то дохляков бедолажных сами на руках носите, а у меня всё как надо!

Да и, в общем-то, таков он и был на самом деле, старший прапорщик Перепелкин – человек на тот ответственный момент решительный и бескомпромиссный.

Лена, воспитанная без отца и имевшая в паспорте вместо отчества, «матчество» – Александровна, не знавшая с малолетства сильного мужского плеча и защиты, частенько вспоминала, как ее будущий муж лихо поставил на место, так часто домогавшегося до нее в то время кладовщика Семёна.

А было это так. Подкараулив злодея в разделочной, нанес Василий несколько превентивных ударов по распухшему от длительного возлияния лицу похотливого кладовщика. А затем, для пущей убедительности, подвесил негодника за ворот пиджака на мясной крюк. Провисел на том крюке Семён в гордом одиночестве до самого утра, пока уборщица и подоспевшие к открытию продавцы, не сняли его – измученного, голодного, осознавшего свое недостойное поведение. После этого инцидента, даже участковый приходил пару раз домой к Перепелкиным, настоятельно рекомендуя Василию в следующий раз разрешать возникающие споры и недоразумения законными методами…

«Куда всё это делось?» – частенько задавала себе вопрос Лена. Но ответа не находила. Потому как, скорее всего, одному Богу было известно, куда, ну, или же магазину со странным названием.

Жили они поначалу мирно и ладно. Василий устроился каменщиком в местное строительное управление, а Лена, до того как забеременела, продолжала работать в «Пьяном». Позже, когда появился Василий-младший, жизнь парадоксальным образом стала скатываться вниз, оставляя светлые, беззаботные дни далеко позади. Что явилось причиной, сложно было понять. То ли возгордился Василий-старший с появлением сына, то ли еще что, но в итоге, расслабился по полной. Вроде как на радостях расслабился-то, но не было конца этой радости, как в те дни, так и до сегодняшнего времени.

– Сынуля, а не хухры-мухры! – гордо хвастался он перед собутыльниками, пробуя тяжелым кулаком крепость, когда своего, когда чужого стола, – моя кровь! Не переведутся, значит, Перепелкины-то! Так-то!

Поначалу Лена терпела и даже пробовала иной раз участвовать в непрекращающемся празднике жизни мужа. Выпивала, закуривала, вникала в новоявленных друзей и даже подруг, внутри себя оправдывая суженного, но вскоре поняла, что радость эта мужнина уже и не радость, а какая-то затянувшаяся вакханалия и она – мать недавно рожденного ребенка полноценно в ней участвует.

Много чего пережили и натерпелись друг от друга молодожены в тот начальный период – то ли медовый, то ли полынный. Трепали изо всех нерастраченных сил свои молодые, еще не порченные жизнью нервы.

Василия-старшего с годами тоже многое стало не устраивать в молодой и как впоследствии выяснилось, не такой уж хрупкой жене (Лена со временем так научилась давать отпор распоясавшемуся супругу, что тот ее иногда всерьез побаивался).

То ли от длительного питья, то ли еще от чего, заподозрил он ее в измене и не просто в измене, а в том, что сын его Василий-младший не от него произведен на свет. Виной тому стала случайно найденная записка от некоего Петра Сергеевича, в которой последний клятвенно обещал заботиться (в случае чего) как о Лене, так и о ее сыне. Взбесила эта записка Василия-старшего до невозможности, довела, как говорится, до белого каления.

– Что значит, заботиться? – громогласно сокрушался он, – у малого что, родного отца нет или при смерти родитель? Или может отец – не я, а, Лен? Тоже мне, благодетель выискался! И вообще, кто таков Сергеич этот – почему не знаю?!

Лена в ответ на подозрения (не объясняя, правда, кто в действительности этот мифический Петр Сергеевич), как могла оправдывалась и в итоге своих бесчисленных оправданий предложила сделать генетическую экспертизу. Василий же, упорно настаивая на своем, постепенно и незаметно для самого себя взрастил – таки в душе сорняк сомнения, который не изводился впоследствии никакими лениными доводами и особенно под воздействием алкоголя расцветал пышным цветом.

В общем, так и жили Перепелкины изо дня в день, из года в год, мирясь с собственными недостатками и грехами, как большими, так и малыми.

А вот сегодня шли, все вместе, как не ходили никогда, но так, как видимо, мечтали идти когда-то, в самом начале своей супружеской жизни, разглядывая эту радужную прогулку в цветных широкоформатных снах.

По пути встречались многочисленные знакомые, сослуживцы, а также собирающиеся по трое, собутыльники Василия-старшего. Последние, удивленно, непонимающе оглядывались на бодро шагающую семью Перепелкиных, от чего-то хитро подмигивали друг другу и весело продолжали возлияние. Василий-старший, проходя мимо, сильно наклонял голову, сутулил свою широкую спину, невнятно матерился и плевал под ноги…

– Песочного цвета хочу! – уже в магазине твердо заявил он, ощупывая шершавую поверхность одного из образцов обоев, – как на это смотришь, мать?

– Да, хотелось бы, – боязливо, словно не до конца веря в происходящие, тихо ответила Лена.

Василий-старший делано насупил брови, метнул строгий взгляд на ссутулившуюся жену, поцеловал так рано поседевшие волосы на виске и с присущей ему брутальной нежностью прибавил:

– Да ладно тебе, хорошо ж все будет, отвечаю…

Купили три рулона, кисть, клей, Василию Васильевичу «киндер-сюрприз» и пластмассовый пневматический автомат. Не забыли и про цветы к грядущему празднику. Лена на обратном пути еще не улыбалась, но уже не хмурилась и как будто расправила свои худенькие плечи.

Пришли домой. Василий-старший спешно по-армейски переодевшись в спортивный костюм и даже не перекурив, принялся с помощью мастерка сдирать надоевшие за восемь лет обои. Он так торопился, словно боялся не до конца использовать неожиданно свалившуюся на него тягу к трезвой жизни. Лена, как бы в ответ, покорно взялась за стряпню и скоро дело заспорилось. Запах клея, так странно перемешался с ароматом намечающегося борща, котлет и овощного салата, что всем вдруг стало празднично на душе.

– А ты, Васька, алфавит учил бы! – советовал глава семьи, примеряя к стене очередную обойную полосу, – придешь в класс, все не бум-бум, а ты уже буквы знаешь. Отца-то слушал бы, хоть иногда.

– Так уж он за один вечер и выучит! – чуть улыбаясь, робко вмешалась Лена, – раньше надо было…

Василий-младший тоже улыбнулся обоим родителям, достал из новенького рюкзака Букварь и с неподдельным интересом, чуть нахмурившись, принялся что-то рассматривать. Лена скользнула довольным взглядом по своим, занятым не привычными делами мужчинам, на секунду-другую улыбнулась, но будто испугавшись собственной радости, деловито покачала головой и внимательно посмотрела на мужа.

– Всё нормалёк будет! – уверил Василий-старший, чуть робея под проницательным взглядом жены (больше всего на свете боялся он такого вот, словно сверлящего взгляда Лены), – в следующую субботу плинтуса поменяем на пластиковые, шторы тоже новые повесим, те что с висюльками.

– С бахромой! – добродушно поправила Лена.

– Ну да, с ней…

Коридор был небольшим и потому к семи часам его стены были успешно оклеены, а борщ и котлеты источали такой аппетитный аромат, что соседская собака, возвращаясь с вечерней прогулки, жалобно заскулила, пробегая мимо входной двери Перепелкиных.

– Чует зараза счастье! – задорно усмехнулся Василий-старший.

Закончив оклейку и убрав в кладовку остатки обоев, глава семьи взял маленькую, почти детскую ладонь жены в свою огромную и гордо провел в коридор.

– Ну, как? Впечатляет!? – торжествовал он, но не дождавшись похвалы, сам ответил, – то ли еще будет, Ленок!

Лена едва заметно вздернула уголки губ, затем, кажется, прослезилась и первый раз за несколько лет положила голову на плечо мужа.

– Да что ты? Что с тобой? Нормально все, будет тебе, – успокоил Василий-старший.

Через полчаса глава семьи установил посредине зала прямоугольный полированный стол, изрядно запылившийся на антресолях и подаренный то ли тещей, то ли еще кем-то на свадьбу, а Лена накрыла его новой белоснежной скатертью. Расставили кастрюли, тарелки, сели.

– Эх, Александровна! – широко улыбнулся Василий-старший, – какая же ты у меня хозяйка знатная! Ни у кого такой нет. Василию Васильевичу попрошу полную тарелку борща. Кто первое не доест, второе не давать. Сейчас бы… а… ладно…

Лена, почуяв недоброе, привычно насупилась, ссутулилась и настороженно поджала губы. Василий-старший, не замечая перемен на лице жены, вдруг нервно затарабанил пальцами по краю стола и быстро встав, бросил:

– Под такую закусь, грех … Сбегаю…

Вскоре алкогольное дополнение в виде поллитровки стояло рядом с борщом и всеми остальными кушаньями. Василий-младший теперь уже угрюмо смотрел в тарелку с борщом, который еще пятнадцать минут назад казался аппетитным, а Лена, выдохнув зачатки нечаянной радости, облокотилась подбородком на ладонь и безучастно смотрела в сторону окна.

– Да что вы все, в самом деле! – пробасил глава семьи, – Нормально всё будет… Что ж вы!

Осушив рюмку, Василий-старший вальяжно откинулся на спинку стула, хлопнул обеими ладонями по коленкам и взглянув сначала на борщ, а потом и на жену, игриво добавил:

– Между первой и второй – антракта нет! Может, поддержишь, а, мать!?

Лена не ответила. Не взглянув на мужа, торопливо поднялась из-за стола и пошла на кухню.

– Вот так всегда! – чуть повысил голос Василий-старший, – ничего нового. Нет, что б с мужем родным посидеть, выпить, поговорить по душам… Такой-то день…

Лена молчала.

– Молчи, молчи, – не скрывал раздражения Василий-старший, – все праздники поганишь своим молчанием. А как с Любкой рябину на коньяке сосать, так ума хватает, да и желания… Ну да черт с вами… Сам пить буду… Как никак, дитё в школу идет. Как там? В первый раз в первый класс! Да, Васька?

А Вася уже успел отложить новенький букварь в сторону, лечь на диван и с головой накрыться шерстяным одеялом. За «праздничным столом» ему теперь делать было нечего. Оставалось только ждать…

– Понятно, в общем, – тяжело вздохнул Василий-старший, небрежно цепляя тертую редьку на вилку, – с кооперировались, значит! Ну, молчите, молчите! Когда ж это все кончится. Ни дня покоя. Бросишь тут с вами пить. Конечно уж.

Вдруг на кухне раздался звон битой посуды и вскоре заплаканная Лена вбежала в комнату:

– Да как ты смеешь!? Меня, да упрекать… Любкой! У нее мать умерла! Я ее поддержать пришла! «Вино сосали!» Слова-то, какие находишь! Эх ты, правдолюбец хренов!

– А что!? – не унимался Василий-старший, глотая теперь уже одну за одной, – сосали – так и есть. Когда человек умирает – не до питья! Мне дочь Любкина рассказала всё, как вы там поминали… О матери покойной, только два слова было сказано и то в самом начале, а после, все больше про мужиков – какие они и какие у них. Сучки! Одно на уме…

– Постыдился б! Уж чья б корова мычала! – поставила руки на пояс Лена, – сам, кобелина еще тот! Мне всё о тебе известно, причем из первоисточника. Просто говорить не хотела. И как ты с Веркой в каптерке обжимался и как с Надькой Самойловой тебя в парке, тем летом видели… Надо же, даже цветы купил! Кавалер выискался!

После последних слов, Василий-старший ударил ладонью по столу, встал, схватил жену за волосы и протащив по всей комнате, что есть силы ткнул головой в угол.

– Получила?! – хрипло пробасил он, дожевывая ту самую редьку, – вошь поганая! Из первоисточника! Я тебе сейчас покажу первоисточник, мало не покажется! Отец вкалывает, как проклятый, спины не разгибая. Все для них, для них… А они!

– Васенька, сынок, смотри какой у тебя отец, смотри и запоминай… – удалось крикнуть Лене.

– Папа, не надо маму бить, ну пожалуйста, не надо, – весь в слезах, раскрасневшийся, вскочил с дивана Вася, неловко хватая разбушевавшегося отца за руку.

– Уйди на хрен, выродок… Ты, вообще, не мой сын…

После этих слов на несколько мгновений в квартире Перепелкиных воцарилась тишина. Она словно невидимым мечем разрубила их семейную жизнь надвое или же убила ее вовсе. Даже маленький Васенька, привыкший за годы ко всему и старающийся не вникать в родительские скандалы, изменился в лице. Резко побледнев, он вопросительно смотрел то на отца, то на мать, пытаясь по их взглядам вычислить правдивость, в запале брошенной фразы.

Лена, что есть силы рванула голову из стальных тисков рук мужа, оставив в его ладони небольшой клочок волос и пальцами остервенело вцепилась в лицо Василия!

– Выродок?! – хрипела она в отчаянии, – не твооой?! Ах ты, тварь… Всё! Развод! Собирайся Васенька, к бабушке поедем!

– А что? Мой? Знаем мы все про тебя, – зло усмехнулся Василий-старший, сдерживая натиск жены. – Хотя, может и впрямь мой, кто ж теперь разберет? Ты сама-то разобралась, чей он?! Чувствую, что не очень…

– Да как ты смеешь! – не унималась Лена, всё глубже впиваясь ногтями в лицо супруга.

– Руки убрала, падла! – оттолкнул жену Василий-старший, – ты своим хахалям рожи царапай. Петру Сергеевичу, например!

– Собирайся Васенька! – поднимаясь с пола, твердо произнесла Лена.

– Ага, собирайся, – закурил прямо в комнате глава семейства, – все собирайтесь, уматывайте на хрен, чтоб я вас здесь не наблюдал через пять минут.

Вытащив с антресолей старый потертый чемодан, Лена быстро принялась напихивать в него самое необходимое.

– Пить он бросить собрался, – говорила она, без особого разбора хватая вещи из открытого шкафа и утрамбовывая их в чемодан, – ничего не можешь. Слово держать не можешь. Мужик, называется! Не мужик ты…

– Давай, давай, собирай манатки, – приговаривал Василий-старший, стряхивая пепел прямо на палас, – только учти, сын здесь останется, ему, как никак, учиться надо.

– А чего это вдруг, «сын»!? – на секунду остановилась Лена, – да еще «останется»!? Только сейчас же орал: «уматывайте». К тому же, «не твой», как ты говоришь!

– А это пусть для тебя важным будет… теперь! – демонстративно пуская кольца в потолок, отвечал Василий-старший, – для тебя, Сергеича и твоей совести, которая неизвестно еще, а существует ли. А по мне, так все равно – мой он или нет. При мне вырос, значит, мой!

– Да ради Бога, – делано ухмыльнулась Лена, – может, поймешь наконец, как сына растить… Попробуй мне только позвонить…

– Сама приползешь, а нет, так еще лучше… А пью я, – Василий-старший неожиданно вытянул сжатую в кулак руку вперед, – из-за тебя, сука, и из-за таких как ты, поняла? Все вы – тихони, поначалу… Омуты – тихи, черти – жирны!

– Поняла, поняла, – застегивая чемодан, скороговоркой отвечала Лена, – вот теперь меня не будет, так поищешь другое оправдание своему беспутству.

И ушла.

Васенька снова лег на диван, закутался в одеяло и словно ожидая чего-то еще более страшного, через маленькую щелочку смотрел на отца. А тот, теперь уже совершенно спокойно сидел за столом и в глубоком раздумье соскабливал ногтем этикетку с почти уже допитой водочной бутылки.

На улице стало темнеть, в доме напротив одно за другим зажигались окна. Василий-старший невольно взглянул на них.

«Как ласточкины гнезда на песчаном обрыве, – подумалось ему, – сколько же тепла и уюта в этих гнездышках. И мое, должно быть, таким кажется издалека. А ведь, бардак у тебя, Вася, в гнезде-то… Бардак – бардакевич! Беспросветный и многолетний! И с чего ж это в моей жизни так прочно прижилось несчастье? И неужели в тех окнах напротив, все по-другому. Неужели там, в других семьях течет жизнь ладная и светлая. Или же люди просто скрывают свое несчастье, свои семейные неурядицы?»

В эту минуту ему сделалось так плохо на душе, как не было никогда. Казалось, сама воля к жизни предавала его в эту минуту. Все виделось пустым и бессмысленным.

– Да разве стоит жить такую жизнь?! – бормотал он себе под нос, – к чему она? Сгинуть бы, исчезнуть, зарыться. Забыть самого себя…

Он резко отворил створку окна, наклонился, вдохнул полной грудью последнего августовского воздуха и хотел уже было… Как вдруг почувствовал у себя на спине чьи-то ладони… Он повернул голову и увидел Васеньку. Тот хотя и не плакал, но глаза его были влажными.

– Что ты, Вася? Шел бы спать, – сказал он каким-то другим, глухим, словно не своим голосом.

– Не хочу, – уверенно ответил Вася, – хочу тоже смотреть в окно.

И они стали смотреть. Вскоре сделалось совсем темно. Редкие, спешащие по домам прохожие проходили по двору, в котором почти никого уже не было. Лишь на небольшой детской площадке, построенной совсем недавно, то и дело вспыхивал крошечный огонек.. Василий-старший долго вглядывался в него, словно пытался разгадать тайну этого одинокого огонька, но алкоголь мешал ему и скоро, не найдя разгадки, он решил пойти спать.

– Это же мама! – звонким колокольчиком раздался голос сына, – серая куртка! Мама это! Она не ушла!

– Да, наверное, мама, – угрюмо, одолеваемый недобрыми мыслями, казалось в забытьи подтвердил Василий-старший и даже не взглянув в окно, отправился в коридор обуваться, – подожди, я скоро вернусь.

Вася, что есть силы вцепился в руку отца и словно не доверяя ему, тихо сказал:

– С тобой.

– Ладно. Пошли.

Лена сидела на краешке лестницы-радуги и курила. Распухший чемодан стоял невдалеке и из него торчал рукав мужской рубашки. Васенька заметил это, улыбнулся, подошел ближе и осторожно погладил маму по голове:

– Мам, пойдем домой. Папа больше не будет.

Лена медленно чуть приподняла голову, исподлобья посмотрела на мужа и поцеловав ладошку сына, тихо произнесла:

– Петр Сергеевич – отец мой. В тюрьме он сидел тогда. Стыдно мне было, понимаешь, что отец у меня такой да и сейчас… Завтра утром приедет на внука посмотреть…

Василий-старший едва заметно кивнул и ничего не ответив, взял чемодан. Лена выбросила недокуренную сигарету в траву, поцеловала сына в заплаканную щеку и все трое заторопились домой.

Рано утром, преодолевая тошноту и тремор, Василий-старший позвонил на работу, со слезой в горле выклянчил отгул и снова лег. У Лены был выходной. Превозмогая себя и кое-как запудрив на лбу огромный сизый синяк, она как могла улыбалась сыну, который наряженный во все новое, по правде говоря был чрезвычайно рад предстоящему празднику – Дню знаний. Взяв Васеньку за руку и прихватив, чуть приунывший за ночь букет бледно-розовых гладиолусов, она вышла из квартиры, оставив спящего, болезненно постанывающего и вздрагивающего мужа одного.

А тому снились кошмары, точнее, война, на которой он никогда в своей жизни не был. Врагами его на этой войне были непонятные существа, похожие чем-то на мышей или крыс, но бегающие на двух ногах. Они кидались на него, кусали и говорили человеческими голосами. А он (во сне рядовой солдат) громко матерясь, отстреливался от них из автомата Калашникова холостыми патронами.

Прошел час и Елена, оставив Васеньку в школе, вернулась обратно, но как оказалось, не одна. Ее отец – Петр Сергеевич – небольшого роста старик, седой и сухонький, с многочисленными перстнями-татуировками на костлявых пальцах, стоял рядом, виновато улыбался, нервно отбивая чечетку ступнями обутыми в кроссовки с разноцветными лампочками встроенными в толщ подошв. Всё повторял и повторял как скороговорку:

– Петро я! Что ж теперь, всякое бывает. Лучше поздно, чем… Что ж теперь… Петро я…

Василий-старший, еще не пришедший в себя после вчерашнего скандала и странного утреннего сна, невнятно представился лениному отцу, а после, словно опомнившись, крепко пожал руку и даже обнял. Где-то через полчаса зять и неожиданно обнаружившийся тесть, как старые добрые знакомые сидели за знавшим виды кухонным столом и пили водку, закусывая вчерашними, так и нетронутыми яствами. Лена по понятным причинам не участвовала в трапезе, она молча стояла у окна, и почти не отрываясь смотрела на белый краешек виднеющейся школы.

А Васенька тем временем сидел в просторном классе за второй партой, аккуратно сложив руки перед собой и во все уши внимал речам своей первой учительницы, которая, как ему казалось, так интересно рассказывала.

А рассказывала она о том, что ученье – свет, а не ученье – тьма! О том, что Земля – круглая! О том, что река Волга впадает в Каспийское море, а Антарктида – материк, вечно покрытый льдом. О том, что старших нужно уважать и уступать место в общественном транспорте. О том, что слабых и девчонок надо защищать и никогда не говорить плохих слов. Он так это внимательно слушал, что ему, несмотря на страшный вчерашний вечер, было празднично на душе и даже весело.

 

Двойник

Возвращаться в давно покинутые места всегда волнительно-приятно, даже если это место преступления. Идешь будто по своим же следам, ступаешь в них осторожно, прикидываешь, выросла ступня или осталась прежней.

– Где тебя высадить? – бросает шофёр КамАЗа, проезжая табличку «МКАД».

– У метро, где-нибудь.

Через минут двадцать тормозит. Метро «Динамо». Прощаюсь. Вхожу в утро – июньское, свежее, пахнущее недавним дождем, но уже изрядно подпорченное разношерстным парфюмом и сигаретным дымом. Сам закуриваю и, заметив молодого парня с зачехленной гитарой, вспоминаю свое «переходное прошлое»…

Поначалу было весело. Какое-то даже подобие самовыражения. Песни, деньги, пиво, девушки. Позже к списку добавились бомжи и менты. Последние особенно напрягали своими шакальими повадками и специфическим чувством юмора. Но, впрочем, и с ними было терпимо. Года через два стало муторно. Да и как иначе? «Вальс-бостон» по сорок раз на дню без выходных. Знаю точно – Розенбаум мне порядком должен за популяризацию творчества, ну, или я ему за кусок хлеба. Еще через год, вдохновение и воля к жизни поубавились. Стали интересны только деньги, а их без вдохновения, куда меньше накапывало. Поначалу кое-как выручала система Станиславского, но после и она дала сбой. И тут появился он…

Звали его Крэк. Высокий, блондинистый, с хитрым лисьим прищуром мужик.

– Хороший ты парень, Саня! – говорил он мне тогда, перебирая длинными отманикюренными пальцами церковные четки, – чего дурью маешься, копейки собираешь! Иди ко мне в подмастерья. Сколько тебе уже, тридцатник, поди?

Думал недолго, дня два. Прикинул, а что, и впрямь, сколько можно щебень копить? Обратился.

Клиентура сразу поняла, что к чему, место запомнила, (а оно тем же и осталось, близ подземного перехода), ну и меня, конечно. В придачу, подогнал мне Крэк в подмастерья пару шнырей, а там, завертелось, понеслось…

Всякие захаживали: молодые, старые, богатые, бедные, средние. Уже через полгода где-то, на «работу» не приходил, а приезжал на Фольксвагене-пассате, пятилетнем, правда, но все же. По правде говоря, совесть мучила мало, потому как убогим существованием к тому времени я вдоволь наелся, а посему, было по барабану, каким макаром деньги достаются. Хотя, иногда, признаюсь, пробивало на совесть.

Помню, приходила одно время ко мне девушка, сначала за травой, потом за герычем. Забавная такая была, бодрая. Волосы всеми цветами радуги окрашены, от татушек живого места на теле нет, пирсинг снаружи и внутри. Поболтать любила на трепетные темы: о смысле жизни, третьем глазе и прочей эзотерике. Волей-неволей, как могла, разбавляла мою барыжную жизнь природной непосредственностью и бойким темпераментом. Жаль только, веселость ее не долго продлилась. Вскоре сдала подруга по всем статьям. А уж в самом конце, можно сказать, не приходила ко мне, а приползала. Я пару раз из жалости ей бесплатно вмазываться давал. Позже, пропала куда-то, умерла, должно быть. Думаю, из-за нее-то весь сыр-бор в душе моей и заварился. Оглянулся я тогда на жизнь свою стрёмную, окинул ее взглядом скорбящим, да так, что тошно сделалось. Людей заблудших, вязким безволием пропитанных припомнил. Огорчился, загрустил, сник…

Крэк моментом перемену во мне почуял. Засуетился. Истолковал по-своему:

– Ты, парниша, не переживай, больно. Такое частенько с нашим братом случается. Не дрейфь, рассосется. Главное, себя не вини. Чувство вины, я тебе скажу, в любом бизнесе, однозначно губительно. Не ты, так кто-нибудь другой нарисуется. Да и не ты же, в конце-то концов, их на иглу подсаживал. А по правде толкуя, спасал от смерти неминуемой. Такое, брат, самим Богом засчитывается. Многие, без твоего участия давно бы к чертям собачьим сгинули. Сам покумекай! Запомни, человек сам выбирает по какой дорожке ему топать, к Богу или к черту.

Слушал я его молча и еще больше ненавидел. Девчонку эту пропавшую вспоминал – поминал. Хорошая была она, все-таки. Живая, что ли. Взять бы ее тогда в охапку, да с собой забрать, уехать, скажем, в Крым, где море и красные яблоки растут, ну или во Владивосток… Она, перед тем как исчезнуть, часто про море мне пела, которое, мол, излечит и спасет. Не успел, прозевал.

Возненавидел я тогда Крэка лютой ненавистью, решил мстить, чем бы это мне не отрыгнулось. А он в то время, хотя и почуял во мне перемену в ненужную сторону, с другой стороны, больше доверять стал. Психолог хренов. Товаром снабжал без ограничения, с людьми авторитетными знакомил, кто ж его теперь разберёт, может и впрямь доверял. Сеть моя к тому времени расширилась раза в четыре. Постепенно из мелкого барыги превратился я, если не в босса, то во что-то очень похожее. Несмотря на это кинуть решил однозначно, на много кинуть, да так, чтоб всю жизнь помнил, сука.

Товар дагишам сбагрил не напрягаясь. Еще, помню, стрелку забивал в том же переходе, где пел когда-то. Ну а дальше что? Бабки на руках, едь куда вздумается. Страна большая и много в ней полей, лесов и водоемов. Поехал. Исколесил пол-России. Приземлился на Урале, бизнес путёвый наладил, малахитовый. Успокоился.

Мочить за такой косяк Крэк вряд ли бы стал. Бабки, хотя и не малые, но не те за которые жизни лишают. Наказать же был обязан. Жить тяжко с такими мыслями долгое время. Решил поехать взглянуть, как там и что…

Москва – хороший город, когда на него с высоты птичьего полета смотришь, ну или если мечтаешь о нем, сидя где-нибудь в суходрищеве. Когда же вникнешь поглубже, начинает чуть подташнивать. Чтобы же не сблевать, невольно абстрагируешься. С людьми, также…

Вошел в метро. Доехал до Арбатской. При выходе купил пломбир в вафельном стаканчике и две девятки «Балтики». Иду, солнцу раннему жмурюсь. Как в детстве, прям. Дохожу до перехода. Пусто. Даже левых продавцов фруктов и кондитерских изделий не видно. На другом конце, почти у выхода одинокий нищий с палочкой милостыню просит. Молодой, моего возраста человек. Открываю пиво. Пью… Ко второй бутылке язык бессовестно развязывается. Подхожу, заговариваю.

– Как подают?

– Не знаю пока, – послушно, – первый день стою.

Вглядываюсь в лицо. В очках. Глаза голубые, непорочные. Странно как-то.

– А чего, так?

– Полгода назад избили здесь же в переходе. Я тут иногда на гитаре играл. Пробили череп, да так что дырка в нем десять сантиметров в диаметре. Оклемался только сейчас…

– А чего играл-то?

– Цоя, Шевчука, русский рок, короче…

– Ясно. За что, сказали?

– Сказали, что перепутали. Извинились. Дали двести баксов на лекарства. Но мне операция нужна. Протез титановый в череп вставить. Мозг открыт. Любое неосторожное движение, и все, смерть. Вот, стою, собираю…

– А кого искали-то?

– Не знаю, толком не пояснили. Ну, вроде как, кто-то их киданул на бабки или на товар… Может с наркотой, что…

– Пиво пьешь?

– Раньше пил. Теперь, если выпиваю, срубает с полбутылки. Так что, извини…

– Ясно. Удачи тебе…

Кинул ему в короб стольник и пошел. Вот ведь как бывает. Без жертв ни одно доброе дело не обходится. Отошел метров на двадцать, оглянулся. Ну да, есть что-то общее, если впотьмах и под кайфом смотреть. Видать, Крэк, сам в экзекуции участия не принимал. Так, ориентировку дал и вперед. Лентяй! Безвинного человека на всю жизнь позитива лишил.

Выхожу наружу. Редкие прохожие бегут по своим делам, подчеркивая неизлечимое равнодушие к друг другу. Город, несмотря на высокое солнце и суету кажется серым и пустым. Таким же кажусь себе и я…

 

Маляр Петров

Любимым художником маляра 4-ого разряда Петрова был Петров-Водкин. А любимой картиной «Купание красного коня». Случилось так, что запала она ему в душу еще в раннем детстве. И совсем не тем, что конь был красный, а мальчик голый. Живя в селе под Саратовом, на берегу реки Медведицы, маленький Петров с детства вдоволь насмотрелся, как на купающихся коней разных мастей, так и на лежащих поодаль голых односельчан. Дело было в другом. А именно в цветах, которыми была написана картина. Казались эти цвета будущему маляру 4-ого разряда Петрову необыкновенными. Ведь, к примеру, конь, хотя и именовался красным, на самом деле таковым не являлся. Цвет его, то ли кирпично-бурый, то ли малиновый, как закатное солнце, будоражил Петрова, вводя в состояние длительной вопросительной задумчивости.

Тело мальчика – песочно-желтое, словно притягивающее и вбирающее в себя красно-огненные блики, точно горящего коня, так же было написано каким-то непередаваемым и не знающим твердого определения цветом.

Да и вода – бледно-зеленая ли, с перламутровым оттенком, бурлящая и вскипающая, не поддавалась вразумительному описанию. Это-то и заставляло маленького Петрова подолгу разглядывать затертую до дыр репродукцию картины в каком-то старом журнале. Смотрел он, разумеется, и на другие работы Козьмы Сергеевича, но равной по получаемым впечатлениям не находил. Самым же главным, что вынес он для себя в те детские годы, стало ясное понимание исключительной важности не всевозможных деталей и персонажей, рассматриваемых полотен, а того, какими цветами эти детали и персонажи были написаны.

Не имея выдающихся способностей к живописи, Петров решил избавить современное искусство от своей персоны и стать обыкновенным маляром.

– По крайней мере, – с неутомимым огнем в глазах, рассуждал он за рюмкой водки о причинах выбранной профессии, – буду ближе к лакокрасочным материалам, а заодно и к искусству, и смогу делать с ними обоими, что вздумается.

Но здесь его подстерегло непредвиденное и странное. Получая всякий раз очередной заказ по побелке или покраске квартиры, Петров невольно вспоминал свою любимую картину и начинал «творить». Ну, или, как он сам говаривал, экспериментировать.

В темно-коричневую краску для пола он смело добавлял немного синей, иногда розовой и выкрашенный пол становился чуть фиолетовым, создавая у ходящего по нему, ощущение мягкости и воздушности.

Стены, которые заказчик настойчиво просил выкрасить в голубой, Петров чаще всего исполнял цветом морской волны. Ведь это был его любимый цвет. И даже самое элементарное – потолок, который должен был поражать белоснежной безукоризненностью, впечатлял совсем другим, а именно нежно-бежевой неожиданностью, словно красящим веществом был не акрил, а простая ряженка. И таким образом маляр 4-ого разряда поступал с любым заказом. Слава Богу, клиенты принимая работу, никогда не ругали Петрова за его вольности, потому что несмотря на самовольно выбранные цвета, качество покраски всегда оставалось высочайшего класса. А вот вышестоящему начальству о допущенных неточностях в работе престранного маляра все ж таки время от времени докладывали. И наверное именно поэтому (хотя, кто знает, быть может имелись и иные причины), маляру Петрову дали 5-ый, то есть, высший разряд в его незатейливой, но все-таки творческой профессии, посмертно.

 

Моцарт

Мрак сгущается над Веной, Бог на небе глух и нем, Жадно и самозабвенно Пишет Моцарт реквием. Трели ангельской свирели Слышит Амадей давно, Сыпь Антонио Сальери Яд в Бургундское вино. Есть у Бога оправдание На каприз судьбы любой: На душевные страданья, На физическую боль. Сколько дней пройдет в ненастье, В изнурительном труде? В поисках земного счастья Бродят боги по воде. Ходят боги, ищут боги Отголоски райских дней, В пенье гениев убогих, В криках глупых королей. Пей вино усталый Моцарт, Mир не сгинет от потерь, Нет, не сердце в глотке бьется, Это смерть стучится в дверь…

 

Толстушка

Я о женщине толстой мечтаю, Грежу ей наяву и во сне, Будто мудрую книгу листаю Складки жира на мощной спине. Что мне спин изможденных поленья? Что ввалившихся щек пустота? Вызывает одно сожаление Этих призрачных тел нагота. Шлите к черту посты и диеты, Не от светлой они головы, Не гнушайтесь говяжьей котлеты, И другой калорийной жратвы! Ешьте все, что желудку угодно, Голодание граничит с тоской, Я всю жизнь обнимаю голодных, Оттого ли и сам стал такой?! Где ж ты бродишь толстушка младая? Дай обнять стан немыслимый твой, Чтоб при этом десница худая Никогда не сомкнулась с другой…

 

Родительский дом

Когда стану больным я и старым, И опорой мне будет клюка, Позабуду всех женщин и бары, И гитару забудет рука. Буду жить от болезни к болезни, Станет чужд мне сладчайший оргазм, Но пред тем, как совсем мне исчезнуть, Я впаду в глубочайший маразм. Мои злобные нервные дети, В простоквашу подсыпят мне яд, Даже если я это замечу, Все равно буду я виноват. А когда у них лопнет терпенье, Наблюдать за моим житием, Увезут меня на попечение К злым медсестрам в «родительский дом».

 

Человек без головы

На брегах святого Ганга, Сторонясь людской молвы, Ходит без чинов и рангов Человек без головы. Руки целы, ноги целы, Сердце бьется небу в такт. В общем, все в порядке с телом? С головой одной – косяк. Говорят, была когда-то, С шевелюрою до плеч, Уши слушали кантаты, Мозг слагал хмельную речь. Нюхал нос душистый ладан, Яства пробовал язык, Ничего теперь не надо, Всем страстям пришел кирдык. Как такое приключилось, Вдруг кто знает? Отзовись!? Наземь стылую свалилась, Как сухой осенний лист. Он один такой на свете, Не сыскать других, увы, Правда, глянь, гуляют дети У ручья, без головы. Дни свои, как траву косим, (выбрось их, да оторви) Но частенько крышу сносит От нечаянной любви. А уж коль она нагрянет, Не помогут и слова, А пройдет, на место встанет, В миг, дурная голова. С головой жить нынче в моде В башковитый этот век, Знай одно, ведь где-то ходит Безголовый человек.

 

Маркиз де Сад

Успокойся, выйди на свет, Отвори свои дивные формы, Пред тобой кровожадный поэт, Мои руки, как ветер проворны. А когда тебя спросит возлюбленный твой, Устремляя пытливый взгляд: «Кто, скажи мне скорее, соперник мой?» Ты ответишь: «Маркиз де Сад». Что осталось от первой любви? В коей я и по сей день несчастен. Мои руки и сердце в крови И душа тонет в омуте страсти. А когда тебя спросит почтенный отец, Устремляя пытливый взгляд: «Кто, скажи мне скорее, был этот подлец?» Ты ответишь: «Маркиз де Сад». «Маленький дом» будут вновь вспоминать, Перед сном герцогини и шлюхи, Своевременно ль женщиной звать, Не прошедшую адские муки? А когда тебя спросят на страшном суде, Предваряя путь в рай или ад: «Кто, скажи мне скорее, был этот злодей?» Ты ответишь: «Маркиз де Сад».

 

Шлюха

Возвращается с работы Шлюха Маша в шесть утра, Где-то порваны колготы И на свитере дыра. Тушь размазана по щечке, На коленках синяки, Сутенер включает счетчик За какие-то грехи. Дома ждет хозяйка злая, Стремный Ролтона пакет… Жизнь, блядь, штука не простая В двадцать пять не полных лет. Ляжет спать не раздеваясь, Раздеваться сил уж нет, А проснувшись, выпьет чаю, Вскроет пачку сигарет. Закурив, припомнит лоха, Что накинул за анал, И подумает: «Неплохо.» Сосчитает чистый нал. Позвонит подружке Лизке, К ней рванет на Теплый стан, Купят торт и рыжий виски, И напьются в драбадан. По утру прочистив почки Минеральною водой, Вновь потащатся на точку Ликвидировать простой.

 

Уринотерапия

Как для праведника Пия Благостен молитвы час, Так уринотерапия Благостна, мой друг, для вас! Пей янтарную урину, Встреть с ней юную зарю, И грибковую ангину Будешь знать по словарю! Что теперь бронхит и свинка, Иль фурункулов драже… (Лейся сладкая уринка В мой полуденный фужер)! Все что плоть твоя искала Брат Малахов осветил. Геныч, мне б теперь для кала Применение найти…

 

Потомок Ильича

Однажды Крупская Надежда, Cнимая верхнюю одежду, Сказала нежно Ильичу: «Ильич, я так тебя хочу! К чему меня не замечаешь, Одета ль я иль неглиже?! Последний раз с тобой встречались Для этой цели в шалаше! Я ль ни соратник, ни подруга, Чья грудь объёмна и упруга? Сдается, крутишь ты роман, Как встарь с товарищем Арманд? Поди скорей к моей постели, Не верю, что к жене остыл, Ты прояви хоть раз на деле Свой революционный пыл!» «Надюша, что за разговоры, – сказал Ильич, прищурив глаз, — Тут, понимаешь ли, Аврора К началу боя ждет приказ! А этот бой, он трудный самый, Тебе ли этого не знать? Или ВКПб программу Ты поленилась прочитать? Оставь нелепую затею, Товарищ, нам ли быть в тоске? Придет Октябрь и отымею, Глядишь, аж на броневике!» Но не сдержал Владимир слово, Судьба была к нему сурова! Не дрогнул в августе наган, В руках эсерки Ф. Каплан! Хирел Ильич, хоть был не старый, Сердца партийцев бередя, Инсульты, попросту – удары До гроба довели вождя. Надежда – партии святая, Одна угасла, как свеча, Но я в душе себя считаю, Прямым потомком Ильича!

 

Смерть одинокого человека

Муха плещется в кефире, За окном чернеет снег, В однокомнатной квартире Умирает человек. Валидола вскрыта пачка, На столе Новопассит, Смерть безмолвная чудачка, В кресле выцветшем сидит. Мрачна сонная обитель, Предпоследних дней причал, Ангел, грешных душ хранитель, Где-то нынче заплутал. Суетливо сердце бьется, Где же ты – последний вздох? Бес язвительно смеется, Плачет бородатый Бог. Что поделать? В бренном мире Все конечно, все вранье… Муха плавает в кефире, Чем же лучше ты нее?

 

Старушка

В коммунальной комнатушке, Чай оставив на плите, Умерла одна старушка В совершенной нищете. Никуда не выходила Из квартиры восемь дней, Но когда чуть засмердило, Люди вспомнили о ней. Ни родни какой, ни мужа Не осталось у нее, Лишь в углу кошачья лужа Да прогнившее тряпье. Все при виде этой гнили Дружно предались тоске, Тем не менее схоронили В целлофановом мешке. Вещи вынесли из дома, Кошку сдали на убой, Дали взятку управдому И вселились всей гурьбой, Там, решив, что поимели Ключевой момент судьбы, Ровно через две недели Передохли, как клопы. Был старухе я приятен Иль противен, Бог судья, Но по воле обстоятельств Здесь живу сегодня я. Ночью снятся мне кошмары, Утром тоже тяжело, И мерещатся удары, Сквозь оконное стекло. Это рвется в дом старуха, Акт возмездия вершить, Знать, в душе осталась мука, Знать, умела согрешить. Изабеллой полусладкой Разбавляю цепь невзгод, Сам же думаю украдкой: «Скоро, скоро мой черед…»

 

Призрак нищеты

В моем доме поселился Призрак нищеты, В кресле дряхлом развалился — Ест мои мечты. Жрет мое воображение, Пьет иллюзий мед, Больше нет во мне сомненья, Он меня убьет. Важно курит папиросы, Сыплет пепел лет, И на все мои вопросы Отвечает: НЕТ! Сеет мне в душе ненастье, Нагоняет страх, Шепчет тихо: «Твое счастье, Вовсе не в деньгах.»

 

Ах, если бы я был богат…

Ах, если бы я был богат, Тебя б осыпал всю цветами, Сапфиры в тысячу карат, Не мелочась дарил горстями. Я б освежал твой автопарк Новинками из автопрома, И твой портрет писать был рад Художник модный Ник. Сафронов. Я б подарил большой дворец, По меньшей мере – пятизвездный, И самый дорогой певец Тебе спевал бы «хеппи бёздей»! Эх! Если бы я был богат, Я б не был склонен к сантиментам, Ну а пока дарю закат, Звезду, Луну и комплименты, Дарю недорогой цветок, Духи и шмотки с распродажи… (Мы ж ездим в «Центр», тот что «Сток», На праздник в «Остин» ходим, даже.) Я счастья тихого гарант, Ловящий кайф в земных заботах, Не плачь, мы ж ходим в ресторан Два раза в месяц по субботам!? Такая жизнь, увы, мой друг, У каждого свое веселье, Нас ждет Мисхора знойный юг, (На десять дней в конце Апреля)?! К судьбе простой претензий нет, Пусть кто-то завтракает в «Сохо», У нас с утра двойной омлет, Что тоже, видимо, неплохо.

 

Метет киргиз Москву чумную…

Метет киргиз Москву чумную Поганой ссохшейся метлой, И в летний день и в зиму злую. Всегда в работе с головой. Трудолюбив и неустанен, Степи Тургайской удалец, В его далеком Киргизстане Большой финансовый пиздец. Здесь тоже, в общем-то, несладко, И не в чести тяжелый труд, (Туркмены нам прополют грядки, Киргизы мусор подметут. Мультяне спешно дом построят, Армяне подобьют каблук), Нам все ништяк, нас все устроит, Своих, должно быть, нету рук. А руки есть, но не при деле, Все больше заняты вином, Ребят, мы скоро в самом деле, Сольемся с собственным говном! Стоят заводы, стонут пашни, Повсюду грязь и воровство, А мы друг другу сносим башни По-пьяне. Что за баловство?! Кропать стихи – души капризы! (морковь с любовью рифмовать). Пойду к знакомому киргизу, Эх, благо есть что подметать. И за собой, и за тобою, Свинячить все мы мастера, Друзья, навалимся гурьбою, Начнем, как водится, с утра! Найду метлу себе покрепче, С родимой с детства я на ты, Глядишь, на сердце станет легче От наведенной чистоты.

 

Глаша

Замесила тётя Глаша Тесто сдобное не зря, В чугунке доходит каша Да уха из пескаря. Потому как будут гости, Не просты и не чисты — На тульях крест-накрест кости, И на кителях кресты. «Верный, храбрый и послушный» Наказал принять чертей! Чтобы харч на стол был вкусный Да приличная постель!» Мол, придут, пожрут и лягут, С зорькой утренней уйдут… Вот и трудится бедняга, Поспевая там и тут. Кто-то стукнул по окошку! (так соседи не стучат), Может Дуська дура-кошка Кличет маленьких котят?! Нет, не то, и тётя Глаша глянь в окно: «О Боже ж мой!» — Во весь рост солдаты наши Тихо просят на постой. Все худющие, как тени, Братья, деды, сыновья… Пять недель из окружения Шли без хлеба и питья! За калиткой сорок первый, Окаянный сучий год, Треплют нервы немцы-стервы, У Московских у ворот! И вздохнула тётя Глаша: «В печке каша, калачи…» Навалитесь братцы наши На Глафирины харчи! Только пища с голодухи Оказалася не впрок. Смотрит Глаша, терпит муки Отощавший мужичок. Так и сяк его корёжит, Наизнанку в клочья рвёт… Кто ж ему теперь поможет?! Чуют мужики: «Помрёт!» Так и вышло, кони двинул… (Смерть любая не легка: И от пули, и от мины, И от хлебного куска!) Схоронили за погостом, Помолчали и ушли, А у Глаши снова гости, Есть ли время слезы лить?! Лился шнапс в стакан гранёный, Лился вражий через край, Доедал фашист холёный Подостывший каравай. И смотрела тётя Глаша Сквозь сердечную тоску На не съеденную кашу, На треклятую уху… Ну а там, под сеном мокрым, Наспех в яме был зарыт Наш солдат. Будь трижды проклят Дней военных скорбный быт.

 

Графоманам

Не загружай меня без нужды, И так покоя нет в душе, Твой слог коряв и мысль натужна, Слова в неверном падеже. С твоих экспромтов свечи тухнут, В озерах дохнут караси, Читай свои стихи на кухне, Сор из избы не выноси. Моим советам следуй строго, Они, милейший, от души, Не гневай праведного Бога И ради Бога, не пиши!

 

Патологическая (читается бодрым голосом)

Поёт полночную молитву Сентябрьский ветер. Кончен день. Могильные ласкает плиты, Крадущаяся чья-то тень. Не сторож то бредет унылый, Средь свежевырытых могил, А пробирается к любимой, Объятый страстью некрофил. Как пес смердящий блеклой масти, В поту холодном лоб и пах, Слова не выказанной страсти Вскипают пеной на губах. Свой путь прокладывая грешный, Тревожа скорбных мест уют, Он чувствует, как безутешны Глаза кладбищенских анют. Залез, смиряя сердца крики. Покойно в склепе и свежо… Из уст прорвался шепот дикий: «Я здесь, Мария, я пришел… Прими скорей в свои объятья, Дай ощутить блаженства миг!..» От кольчецев очистив платье, Он в лоно девичье проник. Наступит день, безлик и пресен, Лишь не могу одно понять, С чего так нынче бодр и весел Директор морга номер пять?

 

Ипохондрия

одноактная пьеса

Действующие лица:

Вениамин Почечуев. Молодой человек, двадцати шести лет.

Врач-терапевт. Иван Иосифович Кац. Мужчина, лет пятидесяти (полностью лысый).

Хор пациентов, ожидающих в вестибюле.

Сцена первая

(поэтическая)

Длинный коридор городской поликлиники. Перед входной дверью кабинета врача-терапевта на обшитой дерматином скамейке сидит человек пять пациентов. Изнуренные часовым ожиданием уныло поют:

Хор:

Когда же впустят нас и исцелят?

Уж битый час сидим в оцепенении!

Всё ждем, когда всесильный Кац

Болезных чад рукой лохматой ободрит!

Зажгись призывно лампа на стене!

Звездой блесни у неприступных врат…

Мы жаждем избавления, ободрения,

Как завещал премудрый Гиппократ.

Зажгись, зажгись…

Пение не прекращается на протяжении всей первой сцены, то усиливаясь, то утихая. Мелодия хора крайне навязчивая.

Среди ожидающих молодой парень, лет двадцати пяти. Робко пытается подпевать. Худой и бледный, небрежно одетый в не глаженную белоснежную рубашку и джинсы, заправленные в резиновые сапоги. Сжимает в трясущихся руках пухлую медицинскую карту. Всякий раз, когда до него доходит очередь, нервно поднимается с места для того чтобы войти, но словно осекаясь, пропускает за ним стоящего в очереди человека. В конце концов, следующая за ним бабка не выдерживает и, вроде как, жалея парнишку, твердо хватает за плечо и силой вталкивает в кабинет.

Вениамин (чуть заикаясь и спотыкаясь). З… з… здравствуйте. М..м..ожно?

Врач-терапевт (сидит за столом, что-то пишет). Входите. Там есть стул. Садитесь. На права?

Вениамин (осторожно присаживаясь на краешек стула). Нет. Что, простите?

Врач. Справку в институт?

Вениамин. Какую справку? Нет, я…

Врач (не отрывая глаз от своих бумаг). Что беспокоит? Жалобы какие?

Вениамин. Я из другого отделения, переводом…

Врач. Зачем?

Вениамин. Обслуживание лучшим быть желает…

Врач. Ааааа, хе-хе, бывает! Но, знаете ли вы, что в принципе, везде оно одно. Неважно, впрочем. Что же беспокоит?

Вениамин (протягивает медицинскую карту). Тут у меня анализов итог…

Врач. А, хорошо, давайте, посмотрю… Так что тревожит? Не стесняйтесь, говорите, друг мой…

Вениамин. То сложно объяснить.

Врач (чуть улыбаясь). Вы уж постарайтесь. (Сам, тем временем смотрит результаты анализов).

Вениамин. Я… в общем…

Врач (словно не слушая, смотрит в медицинскую карту Вениамина). Анализы, я должен вам сказать, отменные… да и УЗИ, и энцефалограмма. Все в норме: почки, печень, голова! А щитовидка, будто у младенца! (Вдруг неожиданно поднимает удивленно брови). Ответьте, юноша, зачем, понадобился вам рентген стопы? О, Господи и шейки, да еще обеих бёдер? Имели переломы вы, ушибы?

Вениамин (опуская глаза и едва слышно бурчит себе под нос). О, нет… но просто … ощущение такое, что… поломалось что-то… треснуло…

Врач (чуть раздраженно). Слушайте, любезный, сдается мне, морочите вы голову врачу? Конкретней говорите, что тревожит? Вы, по анализам, здоровы абсолютно и нечего впустую рассуждать. Простите уж, на вас пахать возможно… А вы мне: «Треснуло!»

Вениамин (чуть осмелев и краснея). А почему вы так со мною говорите?

Врач (с удивленным видом откидывается на спинку стула и снимает очки). Как?

Вениамин. Столь грубо.

Врач. Да? (еще более удивленно). Ну, хорошо. (Смиряет пыл). Оставим. Что вас привело и извиняюсь за повтор, что беспокоит? (Опять смотрит, перелистывая карту, едва слышно). Надо же, всех специалистов обошел. Эндокринолог, лор, нефролог, инфекционист, хе-хе, и даже.., ну, уж это зря! (Смеется). Надо же, какой!

Вениамин (торжественно и громко, затем осекается). Всё! То есть, много чего.

Врач. Ну, например?

Вениамин. Боль при глотании неясного оттенка, так подло отдающая в затылок! Причем, в затылок с правой стороны!

Врач. Интересно. И давно?

Вениамин. Что, давно?

Врач (чуть раздраженно). Давно у вас такое началось?

Вениамин. Уж года полтора, как я страдаю.

Врач (улыбаясь). И что, ни капли улучшений?

Вениамин. Напротив, ухудшения одни.

Врач. Какие?

Вениамин. По ночам, особенно, когда луна полна и ядовита, стреляет в левую затылка… часть…

Врач. А что же вы не спите по ночам, глотаете?

Вениамин. Конечно, сплю, хотя, не скрою, дурно. Да, я глотаю, но непроизвольно.

Врач. Значит и бессонница еще тревожит вас?

Вениамин. Да, но меня она всех меньше беспокоит. Ее воспринимаю я, как следствие моих недугов прочих.

Врач (смеясь в кулак, словно что-то вспомнив). Такой вы молодой, а уж недужите, по-взрослому? Печально! Что еще?

Вениамин. Боль в области спины, должно быть почки, с правой стороны, при шаге, а порой и сильной тряске.

Врач. Ну, судя по анализам мочи, у вас и здесь в порядке всё отличном. К тому же нет песка и конкрементов. А можно ли узнать, зачем, простите, вы трясетесь? Должно быть в транспорте, скажите, я все верно понял?

Вениамин. (робко). Нет. С некоторых пор, я растираю кожу головы.

Врач. Зачем?

Вениамин. Лысею с неприличной быстротой. О, алопеция – змея! С ума меня сведёт!

Врач. А кто ж вас надоумил растирать. Да, кстати, чем вы трёте, спиртом или маслом?

Вениамин. (торжественно). Помётом заячьим! Сей метод выдуман одной американкой. Она на этом центнер соли съела.

Врач. Ну, помогает, хоть?

Вениамин. Да, хотя…

Врач. Откуда же помёт целебный тот берете?

Вениамин. Знакомый егерь. Честь ему с хвалой! Мне доставляет в месяц килограмм.

Врач (недоверчиво хмурится). Прошу прощения за очередной повтор: по факту, исходя из результатов анализов отменных ваших, неплохо всё…

Вениамин (чуть раздраженно). В той клинике мне так же говорили.

Врач. Боюсь, мой дорогой, я нового вам так же не скажу. Мы, знаете, врачи, всегда на объективных данных лепим вывод.

Вениамин. Так что же делать мне? Пришел я к вам с единственной надеждой! И на глазах моих она вот-вот растает. Сия надежда на выздоровление.

Врач (откладывая бумаги в сторону). Во-первых, друг мой, чтобы жить надеждой, как вы поете, на выздоровление, нужно хоть малость чем-то заболеть. Хоть капельку, а Вы?

Вениамин. Болею я, клянусь вам! (с подвохом) Ну… а во вторых?

Врач. А во-вторых… (теряясь) Не знаю, что и говорить. Сдается мне, вы мнительны чрезмерно. Внимательны ко всяким пустякам. Попробуйте отвлечься, отдохнуть. Займитесь чем-нибудь. Работу новую найдите. Влюбитесь, наконец.

Вениамин (довольно расплываясь в улыбке). У меня есть девушка – Мария!

Врач. Рад за вас. (И почти шепотом самому себе). А вот за Машу страшно… (встает из-за стола с намерением проводить Вениамина).

Вениамин (суетливо, словно опомнившись). Но это далеко не всё. Да и вообще…

Врач (почти не слушая). Ну, что еще?

Вениамин. Мне кажется, те самые узлы, что в книгах лимфатическими кличут, в размерах увеличились изрядно! Я думаю, в незамедлительном лечение нуждается мой друг – иммунитет!

Врач (строго). Все кажется ему… Все думает… Креститься надо. Ладно, раздевайтесь. Посмотрим ваши горе-узелки.

Вениамин снимает резиновые сапоги, джинсы и рубаху.

Врач (удивленно смотрит). Скажите мне, пожалуйста, мой друг, зачем вы летом ходите в резине? Да и рубашка странная на вас!

Вениамин (оживленно из-за того что к нему проявили интерес). А как иначе? У меня, коли промокнут ноги, суставы дико ноют по ночам и от любой не хлопковой одёжи, ужасный зуд. И тоже по ночам. Рубашки все перестирал (я цинковою взвесью на ночь мажусь), одна осталась, не успел погладить…

Врач (раздраженно молчит). (затем осматривает Вениамина, щупает узлы во всех названных местах, ничего подозрительного не находит). Одевайтесь. Всё у вас, «хоккей»! Так что простите нашенского брата. Ничем, как говориться, не могу помочь. Вы, батенька, великий фантазёр!…

Вениамин (со слезами в голосе). Так что же делать мне? Я очень, слышите, я очень очень плох, и чувствую себя, как при смерти, поверьте!

Врач (посмеивается). Людей здоровых абсолютно в мире нет!

Вениамин. Как не понять вам! Я же жить хочу и ощущать себя при этом сносно… А лучше – хорошо. Вот было б мне на двадцать лет по боле, я б не отчаивался так, но мне всего лишь 26. А я развалиной себя трухлявой ощущаю. И этот факт меня пугает ежечасно. Вот уже год, как я не в состоянии спокойствие весомое обресть. И просто жить, как все обычнейшие люди.

Врач. Я все сказал. И повторять не вижу смысла. И знайте, здесь, как медик говорю, в ближайший день вы точно не умрете. По крайней мере, собственною смертью.

Вениамин (стоя уже у двери). Нет. Я не уйду. Творите, что хотите. Я к вам пришел за помощью. И вот, желаю эту помощь получить. А вы, как врач, обязаны помочь. В конце концов, давали клятву Гиппократа.

Врач. Давал и ей стараюсь следовать вполне. Но вы меня не слышите…

Вениамин. Нет, вы…

Врач. Нет, вы…

Вениамин. Нет, вы…

Врач. Нет, вы…

Вениамин. Нет, вы…

Врач (шепотом). Дебил! (махает рукой). Если сейчас вы не оставите меня, я вызову, как водится, охрану… Помимо вас, к тому же, есть еще больные и… давно уж ждут они. Благоразумны будьте, странный человек… (Изрядно усилившись, доносится непрекращающееся пенье хора посетителей).

Вениамин. Вот мне ответьте (прищурившись) … Симптомов столько разных я озвучил, а вы никак не отозвались адекватно. (Пренебрежительно) Врач!!! Ведь, например, глотательная боль, так подло отдающая в затылок – тиреоидита явные звоночки. И почему не интересны вам они?

Врач (усмехаясь). Ти-ре-о-иди-та! Где вы прочитали? (серьезно) Да потому, что по анализам сужу, а те – в порядке… Всё, до скорых встреч! Э, нет, скорей, прощайте…

Вениамин. Постойте… У меня не всё. Я вам озвучил крошечную часть.

Врач (подходит к окну, тяжело вздыхает, открывает форточку и закуривает). Озвучивайте!

Вениамин. Когда бессонница меня ночами мучит, в ногах своих я чувствую такое! Конечности, что мне принадлежат, в одно мгновенье кажутся чужими. Их точно, сводит! Дергаются падлы, мешая мне как следует уснуть… Такое, знаете ли, гаденькое чувство!

Врач (себе под нос). И у меня, поверьте, чувство не из лучших… (и обращаясь к Вениамину со злой усмешкой). Хотите ампутировать?

Вениамин. Понятно! В общем… Вам, вижу я, отчаянно плевать, как чувствуют здесь ваши пациенты. Я буду жаловаться главному врачу!

Врач (раздраженно). Скажите честно! Что же вы хотите?

Вениамин. Чтоб глубже вникли вы в мои проблемы, воспринимая все мои болячки, как будто вам они принадлежат.

Врач (чуть оживляясь и створяя иронию на лице, шепотом). Того мне точно не хватало! (в полный голос). Хотите, юноша, (чтоб только вы отстали), я выпишу лекарства вам от каждой предполагаемой болезни? Но за последствия, ответ держать не стану.

Вениамин. Как так «не стану»?! Э, нет, так дело не пойдет. Профессия врача таит ответственность – она на первом месте!

Врач (садясь на стул, теперь уже в полном отчаянии). Не знаю я, что может вам помочь.

Вениамин. Кстати, о самом главном не успел…

Врач (со злой иронией). Не может быть, а я уж ободрился… Ну, что еще?

Вениамин. Опять же, перед сном, в момент сладчайший, засыпания, я словно в яму падаю иль бездну. Очень пугает это ощущение. Совета жду от вас. Откликнитесь, светило?!?

Врач (задумчиво поглядывая на часы). Ну что тут можно говорить. Гулять по больше на озоне… А в общем, бездна, знаете, любая, имеет дно. Не устрашитесь, упадите, посмотрите, что там на дне… И страх в момент исчезнет! Я ручаюсь.

Вениамин. Всё отговорки (раздраженно отрывая зубами заусеницу на большом пальце). Скажите, почему, вы не желаете заняться мной вплотную?

Врач (обреченно). Да знаете ли вы, что у меня еще есть пациенты, с проблемами похлеще, чем у вас…

Вениамин. У меня тоже и не легче их! Когда, к примеру, падаю я в яму, так вздрагиваю и кричу истошно, и думаю, что жизнь на волоске! К тому же диатез и скрытая, подозреваю, форма диабета… Неужто все симптомы не весомы?

Врач. Хотите честно? Нет… Но, впрочем, если подозрения одолевают вас и скрытый сахар под вопросом, могу дать направление, и вы рассеете в душе больной тревогу.

Вениамин (выкрикивает). Не надо, то не главное!!! Ведь вы могли бы вникнуть в эти беды глубже и может быть, чем черт не шутит, труд по ним создать.

Врач. Я защитил недавно, чем вполне доволен! О, странный мой, престранный человек!

Вениамин. Уверен я, вас докторская ждет!

Врач (путаясь в мыслях, мрачнея и не зная, что ответить). Сомнительная тема, нет, увольте!

Вениамин. Могу вам предоставить сотни тем. Во мне сокрыта тысяча болезней – хоть пруд пруди. К примеру, утром не могу встать на ступни. Боль дикая, а вот спустя минуту, нормально все. По вашему, что это?

Врач (задумчиво). Не знаю. Может, пяточная шпора.

Вениамин. (зло и возбужденно) Шпора!!? Да как же вам не стыдно! Сразу, так вот, шпора, тоже мне… Да там симптомы вовсе не такие, читал я. Думаете вы, что пациенты лишены образования? Да у меня одних лишь словарей – стеллаж. Нашли, должно быть, простачка… Вообще, заметил я, любимейшая фраза: не знаю. Знает кто, если не вы? В той поликлинике, там тоже мало знают и в этой песня та же, в унисон. (Сменяя злость на жалость к самому себе). Скажите доктор, сколько мне осталось?

Врач (стоит в глубокой задумчивости и подавленности, словно не слушая Вениамина, вдруг его что-то осеняет). Вы знаете, о, юноша, я понял, что делать следует.

Вениамин (тяжело дыша, с надеждой в глазах). Правда. (Неожиданно шутливо грозит пальцем). Эх, какой вы, все ж таки решили заняться мной. Все-таки не зря, сюда я перевелся к вам, однако.

Врач (словно не обращая внимания, садиться за стол и что-то пишет, а кончив, протягивает бумажку Вениамину).

Вениамин. Это что?

Врач. К невропатологу возьмите направление и… психиатру… тоже… заодно. Без их великодушных консультаций я не могу назначить вам лечение. А психиатр, нынче до восьми, в 24-ом ждет вас кабинете. Второй этаж. Покажетесь ему, тогда поговорим со знанием дела. Сейчас, до скорых встреч, был рад… эээ… И будьте так любезны, зовите следующего, там, поди, заждались…

Вениамин (с молчаливым восторгом берет направление и, не отрывая взгляда от бумажки, выходит из кабинета).

Сцена вторая

(прозаическая)

Двадцать минут девятого. Иван Иосифович стоит на улице у входа в поликлинику. Закуривает и с легкой усмешкой поглядывает на одиноко светящееся окно второго этажа. А оттуда доносится крик и сквозь шторы тенями видны истеричные жестикуляции.

Врач (И. И. Кац). Пусть Алексей Давыдович поработает, наконец-то, а то привык только направления в псих диспансер строчить. Хе-хе… (вдруг звонит мобильный телефон). Да, Тося, вышел уже… Ну, не знаю, пельменей бы съел, под рюмочку, другую. Нормально себя чувствую… День, просто, тяжелый выдался. Ну, да… всё, всё, иду уже… (Вдруг, словно опомнившись) Слушай, Тось, хотел спросить. У тебя такого не бывает перед сном, будто в бездну или яму какую-то падаешь? Нет?! Да так, ничего… А, еще!? Ноги тебе твои не кажутся лишними? Ну, знаешь, бывает, когда дергаются во время сна? (Долго что-то выслушивает: терпит, морщится, молчит). Да, нормально все со мной и с ума я не сошел. Ладно, забудь, иду я… Пока.

Идет к машине, бурча под нос: «А ведь в этом что-то есть! Лишние ноги, бездна… А заячьим помётом можно попробовать, чем черт не шутит… Главное, егеря путёвого найти…»

Занавес

 

Саня

Саню Шелкопрядова я знаю с детства. Еще, помню, в детсад хаживали вместе, в среднюю группу. На горшках по часу засиживались, кряхтели, багровея от натуги. А сколько песочниц перепахали вдоль и поперёк? Сколько куличиков девчонкам попортили! Зря, конечно, сейчас бы наоборот… Вот было время! Потом в школе маялись, ну.. учились, типа… Первая сигарета, первая чикса, первая рюмка, а у кого и первый ганджубас… Ведь, собственно, все Шелкопрядовские беды со школы и начались. С класса, эдак, восьмого. Кто его на наркоту подсадил, теперь не разобрать? Может старшеклассники, хотя вряд ли. Сдается мне, физрук?! Розовощекий кретин, педагог-дилер. Тот еще мудень был. С виду – добряк, внутри – гниль! Причем, основательно так, по-взрослому. С утра физкомплекс – подтягивания, отжимания, пробежка, после уроков другой комплекс – расслабляющий. По принципу, хорошо поработал – хорошо отдохни!

Годик анашу багрил, потом, дальше – больше – кислота, система. Слово-то какое – си – сте – ма! Сидел Саня на этой системе годков пять. Плотно сидел! Матери нервы портил. Понамучилась она с ним капитально, особенно, когда вещи стали из хаты пропадать. Мать-то его на трех работах горбатилась, у нее две радости насчитывалось в жизни: Санька да телевизор! Так Санька ее сразу двух радостей и лишил. Себя в овощ тухлый превратил, ну а телек, не сложно до петрить, барыге сбагрил за дозу.

Хотя, поначалу ничего так, держался, работал даже на автомойке, года полтора. Но времечко подоспело: сник, осунулся, позеленел. А там пошло-поехало. Издержки торчковой жизни. Раза три, четыре, когда хвостовик откидывал, откачивали, причем, запросто так, невзначай будто. Лепилы – хронологи предупреждали, журили, мол, одумайся драпарик, откупорь новую жизнь – радостную и светлую! Его же самого такой расклад не шибко смущал и, по правде говоря, на мысли скорбные не наводил. То, да сё, неделька, другая, оклемается помаленьку, трэм кефирчиком запьет и по новой. Да и, положа руку на сердце, за жизнь как таковую особо не цеплялся, так прямо и говорил, мол, до двадцати семи, как Курт Иванович, дотяну, остальное – бонус. Мы – кореша его, слушали эту шнягу, скрипя сердцами, а внутри себя рассуждали, ведь и впрямь, больше им же самим отмеренного срока не протянет.

Так и вышло, как раз его двадцати пятилетие близилось. Позвонил я ему на домашний, чтобы пересечься где-нибудь, пивка попить, телок помочалить. А в трубке мать его навзрыд, мол, так и так, умер Саня… Мне, прям, как серпом по жизненно важному органу. А она ревёт без запятых, мол, «скорая» не фига не скорая, поздно притащилась, ни черта не успела. Тартила, блин… Типа, зафиксировали смерть, ну и, разумеется, Саня теперича в морге почивает…

Мы, хотя и догадывались, что скорбное событие не за тридевять земель, все равно опешили. Перебздели не по-детски. Не он же один такой был – «системщик». С горя забухали, все в одночасье. Квасили день напролёт, вспоминали, поминали, сопливились… эх, хотя, наверное, и не положено по обычаям было. На второй день образумились, решили скинутся по пять косарей на всякие там атрибуты: гроб, венки, попов, хавчик поминальный, ну и матери Санькиной отдать.

Так и сделали, бабки в конверт упаковали, ковыляем к нему. На подходе, слышим, кто-то окликает. Оборачиваемся автоматом – Саня, ебтыть, во всей красе! А мы ж с перепоя. Хуля, решили – глюк. С бодуна бывает плющит. Идем дальше, не обращаем внимания, типа пить меньше надо. Потом, бац, торкает, доходит. Ведь не может быть, чтобы всех и сразу глюк цепанул. Оборачиваемся, так и есть, Саня – бодрячком. Стоит у грибка на детской площадке, живой и здоровый. Мы к нему рывком, мол, что за хуйня?! А он ржет, гаденыш, пивко тянет, рассказывает:

– Передоз и правда был, врать не стану. Потом отключка. Мать говорила, скорая не сразу подоспела.

Мы такие, с понтом дела: «Да по курсам мы, по курсам, дальше то чё?!» Он и продолжает:

– А как приехала колымага, врач осмотрела, пульс не нашла, махнула клешней. Не…, вру, пару раз электрошоком долбанула (мать поведала) для отмазки скорей всего. А я, хоть бы хны, лежу себе тихонечко, не шелохнусь… Тут она и выдает, что, мол, это трендец, тот, который не лечится. Так что заказывай мамаша гроб и все такое прочее. Маман в шоке, единственный сын, кормилиц, блин… Ну дальше что, погрузили, увезли…

Очухиваюсь я в кромешной темноте. Полностью голый! К большому пальцу ноги хрень какая-то привязана. И от чего очухиваюсь-то? От холода, братва. Прикинь! По первой мозгами раскидываю: все, пиздец, ад, ёбтыть! Потом засомневался, может, чистилище? Думаю, во, занесло не в ту степь! Дальше снова переигрываю, мол, не, не фига, больно тесно для тех мест. Да и в аду-то жарить должны, ну или отваривать, а тут дубак. Пространство со всех сторон нулевое, стены железные. Я по ним стучать изо всех сил! Сам ору, типа, выпустите меня отсюда, суки. В ответ тишина гробовая. От нее еще больше страх берет, да такой, что мудя скукоживаются, в три раза меньше становятся. Через минуту чую, обоссался, прям как в детстве. Короче, мокро, холодно, страшно и стыдно. Моча леденеет за считанные минуты, мадня дубеет, ляжки жжет холодом, полнейший дискомфорт. Прикидываю, еще полчаса и пиздец. Но стучу все равно настойчиво, решаю про себя, так просто смерти в лапы не дамся.

Вдруг слышу голос бабий, тоненький такой. Попискивает что-то. Песню какую-то стрёмную мурлычет. Я с перепугу даже слова запомнил: «Все подружки по парам, в тишине разбрелися, только я в этот вечер засиделась одна…» Далеко где-то… Я сильней стучать, помню, радость еще под ложечкой заёкала. Думаю, слава богу, не один я тут. Но главное, пацаны, я то ее слышу, а она меня нет. А еще темно к тому же! Лежу, как слепой! Начинаю руками шарить повсюду. Вдруг, не поверите, нащупываю позади головы ручку дверную. Это, гадаю, зачем ручка-то? На хрен она здесь, в морозильной камере, в морге-то? Меня тут смех не человеческий разобрал, что я теперь уже от радости чуть снова не обделался. Рассудил так, что ручка эта предусмотрена, как раз для такой беспонтовой ситуации в которую меня угораздило. Я ручку-то хрясь вниз, дверца со скрипом настежь. Вот, думаю, повезло. Сам конструкторов, ну или как их там… хвалю, мысленно. Офигенно продумано, мол? Но вылезти все равно несподручно, помощь нужна. Кричу, что есть мочи, мол, девушка, вытащите меня отсюда. Через минуту, другую слышу, шаги приближаются. Глянь, девчушка молоденькая в белом халатике и белой шапочке стоит. Только вижу я ее верх ногами и она меня. Смотрит поначалу спокойно так, как будто ничего серьезного не происходит, потом как взвизгнет, на все это гребанное помещение, аж перепонки сморщились. Ну, я, конечно, понял в чем дело, говорю, не ссыте барышня, мол, вовсе я не вурдалак и даже не вампир, а всего лишь результат хуевой врачебной диагностики. А она такая в непонятках, мол, молчите, не врите, сама личико руками закрывает, короче, ссыт. Я ей, не ссы милая, а лучше выковыривай меня отседова поскорей, потому как я скоро околею.

Одному богу известно, как она в себя пришла, но как-то пришла ведь, иначе я б сейчас перед вами не стоял. О, звонит кажись…

Мы такие хором: «Кто, звонит-то?»

– Кто, кто? Нюся! Девушка из морга… Да, Нюсь! Нормально. Ага, оклемался… Ну где-где? Давай на Выхино, в шесть… Целую. Пока…

Прошло два года. С наркотой Саня завязал окончательно. Может принудительная экскурсия в морг повлияла, а может Нюся. Она ж жена его теперь законная, вот уже, как полтора года. Дочка подрастает. Тоже, Саня… Жаль только, с нами – корешками своими, Саня реже видеться стал. Что поделать – дела семейные. Нам поначалу обидно было, но потом, как говорится, вошли в положение, привыкли. Да и лучше уж так, чем, как раньше.

В общем, такой он непредсказуемый пацан – Саня Шелкопрядов, человек, можно сказать, заново произведенный на свет. И думаю, правы те, кто говорит, что для того чтобы заново родиться, нужно, как минимум один раз умереть…

 

Человек – сыр

Две вещи на этой давно ничему не удивляющейся земле, пахнут изысканным сыром Рокфор. Это, собственно, сам сыр Рокфор и заполонившие выразительными «ликами» бескрайние просторы моей многострадальной родины российские бомжи. Запах тот, врезающийся в наше, до поры непорочное сознание, благодаря яркой неповторимости закрепляется в нем, как клещ на холке беспризорной дворняги и существует в таком неприглядном виде до самого конца.

Словно два противоположных полюса – северный и южный, холод и зной, добро и зло, в конце-то концов, сия сладкая антагонистическая парочка ароматным ветерком витает в нашем бытии и ни что не послужит ей подходящей заменой.

Заходя, к примеру, (в зависимости от материального достатка), в «Азбуку вкуса», «Седьмой континент», или доступную многим «Копейку», мы неизменно, хотим того или нет, наткнемся сначала на пасущегося подле бомжа, а в самом маркете на дорогой деликатес. Запах же при этом, уверяю вас, будет одним и тем же. И не надо спорить!

Сержант милиции Вася Судаков также не ровно дышал, как к выше упомянутому изыску, так и к субъектам, чье местожительство считалось неопределенным. Что и говорить, Вася боготворил сыр, но не мог себе его позволить даже в ничтожно малых количествах, потому что рассматривал взяточничество, как непростительный грех. К тому же, кумир его – Степанов Степан, проживавший некогда в доме восемь, дробь один у Заставы Ильича и по сей день оставался незыблемым идеалом. В силу же избранной в ранней юности профессии, Василий время от времени сталкивался с этим специфическим запахом и сегодняшний день не стал исключением.

Бомж Валера Пырьев, собирающий на выпивку и пропитание около упомянутой «Копейки», последний раз принимал горячий душ с мылом года полтора назад, от сего дня. Столь редчайшая процедура происходила в приемнике-распределителе, где-то под Тулой и, помнится, запала в омертвевшее к тому времени Валерино сознание, как величайшее физиологическое потрясение. Но что ему было думать об этом сегодня?! Суженные до предела кровеносные сосуды требовали спасительной дозы и от того он – мрачный, зелено-серо-больной, сгорбленный и жалкий в свои тридцать четыре года просил милостыню, со сдержанной гордостью выставляя на всеобщее обозрение, ампутированную чуть выше колена, левую нижнюю конечность.

Народу было не до него, но даже те редкие потенциальные сочувствующие, которые свободной от пакетов рукой шарили у себя в карманах, приблизившись к объекту резко шарахались от стойкого сырного амбре, и быстро передумав, шли по своим делам дальше.

Вася тоже хотел поначалу пройти мимо (его рабочий день подходил к концу), но что-то щелкнуло в его уставшей голове и он остановившись в метре от бедолаги, тихо спросил:

– Ну что, хреново подают?

Валера попытался было выпрямиться, но резкая боль в пояснице вынудила сделать противоположное движение:

– Сам видишь, начальник.

– Собирайся, пойдешь со мной.

Пырьев, испугавшись ни на шутку, быстро огляделся по сторонам, выискивая заплывшими зенками милицейский УАЗик, затем поудобней опершись на костыли и неуверенно сделав шаг вперед, привычно ответил:

– Ладно, сейчас уйду.

– Стой, сказал! – твердо оборвал Вася Судаков, – не ссы, не в отделение, ко мне пойдем. Мыться.

До дома, что находился от магазина в пяти минутах ходьбы, шли полчаса. Валера постоянно спотыкался, закашливался от октябрьского порывистого ветра, отдыхал, перекуривая минуты по три и по столько же уговаривал Васю оставить дурацкую, как он считал, затею. Вася же оставался непреклонным. Он как мог поторапливал сомневающегося Пырьева, а по существу задал только один вопрос:

– Вши, чесотка есть?

– Имеются, – чуть улыбнулся Валера.

– Тогда в аптеку по пути.

Вскоре, посреди Васиной комнаты на старенькой табуретке, раздетый до нага восседал во всей своей красе средне-статистический столичный бомж Валерий Пырьев.

– Смотри тут не балуй. Пойду твою робу в мусоропровод выкину, – стыдливо опустил глаза Вася, протягивая свободной рукой перметриновую мазь, – в ванну давай двигай, там намажешься весь, потом поглядим.

Отмываться от полуторагодичной грязи здоровому человеку приходится, наверное, час, инвалиду с ампутированной конечностью, часа три. Поэтому Валере Пырьеву стоит отдать должное, ибо он справился с труднейшей задачей за два часа, а еще через минут двадцать, переодетый в старый спортивный костюм Василия, сидел за кухонным столом, жадно поглощая макароны по флотски, предваряя последние стопками «Столичной».

– Ну, рассказывай, кто ты и что ты? И как до такой жизни докатился?

– Да что тут рассказывать? Оно тебе надо больно?

– Рассказывай, рассказывай, я сам знаю что мне надо.

Валера хлопнул еще одну и закурив Васин облегченный «Winston», начал свое повествование:

– Ну как зовут меня, ты, начальник, знаешь! – размеренно начал он, наслаждаясь редким в его жизни, фильтрованным дымком, – поначалу-то оно было все как у людей: восьмилетка, училище… Я же по профессии повар, – он вдруг замялся, – может не надо, а?

– Надо. Говори.

– А потом загребли меня в армию, вооруженные силы, м-да, в девяносто пятом. Я, честно, армии не шибко пужался. Повар, как ни как. Думал, где-нибудь в хлеборезке отсижусь или на кухне, к харчам поближе. Ан нет! В самую гущу событий. В Грозный.

– Поучаствовал значит? Военник есть?

– Какой там! Побомжуй с мое, ничего не уцелеет!

– Ясно, ясно. Ну, и?

– Ну а там, буквально через неделю ногу-то и оторвало. Короче, повоевать не успел. Обидно даже. И что самое интересное, не помню как случилось-то все! Помню лишь, очнулся в госпитале, надо мной бабуся какая-то стоит и плачет. Вроде как думала, что я все, короче… А я нет, выжил. Лучше б сдох! Врач говорила, крови много потерял, м-да… А там, что? Выписали, комиссовали. Домой приехал. Я под Тулой живу, вернее жил. До армии, кстати, жениться успел. Ну так моя Аленка дня через три сбежала от меня. Ей порассказали всякие там, что я типа десантник, а я тут с культей. Мать как увидела культю, так сразу инсульт, и через месячишко приказала долго жить. Да я б и жил, что мне? Да братья подсуетились, понахимичили чего-то там с хатой, выписали меня. Короче, послали куда подальше. Ну я и пошел. Сначала там у себя бомжевал, позже сюда перебрался. Здесь народ побогаче будет. Много чего было. У цыган жил, у своих тоже не мало. Всего-то и не вспомнишь…

– Понятно! – выпил-таки, наконец, сам Вася Судаков, – а чего пенсию не оформил?

– Пенсию? Не знаю. Мне ж тогда двадцать лет было, всего-то! Не знаю, короче… Не пытай.

– Ладно, будет на сегодня! Эту ночь у меня переночуешь. На кухне раскладушка, извини, без белья, сам понимаешь, мне домашние животные не нужны. А завтра дальше будем разбираться.

На следующие утро Вася Судаков и изрядно преобразившийся и разрумянившийся Валера Пырьев бодро двигались по направлению к ближайшему отделению милиции. Уж больно хотелось Василию сделать в своей жизни что-то значительное и по-настоящему доброе. Он уже выстроил в своем возбужденном мозгу грандиозные планы действия по поводу дальнейшего устройства судьбы Пырьева, а желание их поскорее воплотить в жизнь укрепляло его нарождающийся оптимизм. Но инициатива, как мы знаем, почти всегда наказуема, и это правило распространяется на всех без исключения. Минуя один из дорожных перекрестков, Василия окликнул чей-то бодро звучащий, знакомый голос. Это был его сослуживец и местами хороший собутыльник, старший сержант Петя Бобриков.

– Ты куда это намылился? – весело спросил он, доедая растекающийся вафельный рожок, – ты ж сегодня выходной!

– Да вот, человеку надо помочь. Как и я в Чечне повоевать успел.

– Этот, что ль? – рассмеялся от души Петя. А потом резко схватил Пырьева за ворот и неожиданно сменив тон, зло процедил, – в Чечне, блядь, был, ты хоть знаешь с какого вокзала туда ехать, сука?!

– Ты, по легче! – попытался успокоить Бобрикова Вася.

– Вась, ну ты че? Благотворительностью решил заняться? Из Химок он, ебтыть! И прописка имеется! Я его, как облупленного знаю. Жена от него ушла лет пять назад. Чувак запил и как-то перебрав, видать, сиганул с четвертого этажа. Я сам его в травмпункт возил. Да и нога бы у него сохранилась, если б он не бухал по черному будучи в гипсе. Да, Санек?!

– Санек? – удивился Вася, – он же Валера Пырьев из Тулы!

После этих слов Валера-Санек потихоньку заторопился в противоположную сторону и вскоре ловко смешавшись с толпой, скрылся из виду.

– Да, Вась, как лоха тебя развели! Они ж еще те сказочники. Христиан Андерсон в сравнении с ними – дитя! Эх ты! Ну ничего, бывает! А вообще, хочу тебе сказать на будущее… Каждый в этой жизни получает то, чего заслуживает. И я, и ты, и он! И как бы не хотел ты ему помочь, ничего у тебя не выйдет. Знаешь, почему?

– Почему?

– Потому что он сам не хочет. Ему так удобнее, понимаешь? Свобода – не всегда благо. Не всякий готов ее принять и верно распорядиться. И вообще, запомни, бомж – это не какие-то там неудачные стечения обстоятельств, бомж – это в крови, бомж – это призвание! Так что, давай, больше не глупи.

Где-то через месяца три Вася Судаков опять наткнулся на запах, знакомый ему до нервных подергиваний. Валера-Санек-Пырьев стоял на том же самом месте, с той же самой неразрешимой проблемой в заплывших глазах.

Время не только лечит, но зачастую меняет мировоззрение людей. Василий наконец-таки забил на постоянно напоминающую о себе совесть и стал брать взятки, благодаря чему сегодня, в солнечный, наполненный первой весенней свежестью мартовский день, в конце концов смог позволить себе немного заплесневелой радости…

 

Слезы Тертеряна

Заметить должно, что самым бессмысленным и гадким предметом, который преподавали мне в музыкальном училище, был предмет начальной военной подготовки или коротко называемый НВП. На кой он нам студентам сдался, одному тогдашнему министру обороны Соколову было известно, ну, и, разумеется, приставленному к нам преподавателю Тертеряну. Жаль, имени и отчества его теперь не помню. Время благоразумно стерло-таки, сложно произносимые подробности, а вот фамилию ненароком оставило.

Мужик, что и говорить, он был четкий, без сантиментов и лишней обходительности. В прошлом – летчик, майор в отставке, ветеран ВОВ.

По неизвестной причине Терерян стойко ненавидел нас – будущих музыкантов, от всей своей армянской души. Не глянулось ему многое: стиль поведения – разнузданный, по его мнению; манера общения, как он говорил, «культурная бэскультурность», ну и самое главное – волосы. Потому как волосы студентов училища, Тертеряну всегда казались недопустимо длинными, и даже в том редком случае, если будущий защитник Отечества приходил к нему на урок прямо из парикмахерской. Как вздорная анорексичка на последней стадии идиотизма, видящая жир на изуродованном кахексией теле, так Тертеряновский глаз-алмаз усматривал даже в самых короткой шевелюре непотребную длину. Нервически усмехаясь, подходил он к такому, только что оболваненному юнцу, небрежно двумя пальцами защипывал на его затылке короткие волосяные остатки и с едва уловимым акцентом рекомендовал:

– «На нэт», надо было! «На нэт»….

Надо сказать, сам Тертерян был волшебно лыс и лысина его, обрамленная густейшей каракулевой подковой, каждый раз с укоризной отражала наши волосатые кочаны в своем поблескивающем экране. Лицо же, с глазами-маслинами навыкат и массивным грифьим носом, выражало вечное, даже неудовольствие, а какое-то, прямо-таки, неудовлетворение. М-да, именно, неудовлетворение… Казалось, не удовлетворён он был генетически, и нами в наипервейшую очередь. Чтобы мы не делали: собирали – разбирали автомат Калашникова, окапывались ли в мерзлой ноябрьской почве, ходили строевым шагом… Всё, по заключениям отставного майора, выходило, мягко выражаясь, плохо. (Хотя, стоит заметить, мягко, выражался он крайне редко). И наверное поэтому, напористо и жестко, Тертерян «удовлетворял» без разбора всех, кто попадался ему под горячую руку. (Разумеется, в переносном смысле).

Зачем же я вспомнил его!? А затем, что по моему разумению в каждом индивидууме, невзирая на приобретенную с годами злобливость характера, всегда можно отыскать нечто доброе и праведное, которое в итоге и явится единственным оправданием его длительного пребывания на этой земле.

На том памятном занятии мы углубленно «проходили» противогаз. Уныло измеряли окружности собственных черепов, записывая данные в свои тетради, неумело примеряли аппарат на манекен и на себя. Тертерян был как обычно дотошен и зол, называл нас инфузориями-туфельками, чьи тупые головы не в состоянии протиснуться в самый совершенный прибор в мире.

– Вы все, как мухи пэрэдохните при пэрвой же газовой атаке, а она, при тэперешнем политическом раскладе, скажу я вам, не за горами! Это вам не в дуду дудэть! – грозил Тертерян желтым, как гончарная глина пальцем.

Затянутые в трясину уныния сидели мы, уткнув вспотевшие носы в учебные столы. И хотя нам было откровенно плевать на тесный противогаз и многочисленные премудрости гражданской обороны, где-то на самом дне мозга, как в переполненной мусорной урне, не затушенным бычком дымился стыд.

Тертерян почувствовал это и чуть смягчившись, начал, пожалуй, единственный в своей педагогической деятельности душевный и даже надрывный рассказ.

– В военной службе, к которой вы, как будущие защитники Отечества, должны быть готовы и днем, и ночью, может случится всякое… И это всякое – не всегда шоколадно! Вот я… в сорок третьем году, будучи курсантом лётного училища, по долгу службы стал свидетелем одного не стандартного случая. Перед тем как отправить нас – молодых и горячих на передовую, куда мы все как один рвались, следовало каждому спрыгнуть с парашютом. Таковы были правила. Нас довольно долго инструктировали, наставляли. Десятки раз тренировали правильно складывать парашют и так далее… Что и говорить, инструктора на совесть, переживали за нас. И вот, скажу я вам, время пришло! Солнечный январский день, полигон, самолеты… Прыгать приказали группами. В каждой группе по десять человек. Прыгнули почти все. Осталась последняя десятка. Стоим, курим, смотрим в небо. Наши товарищи прыгают… Парашюты, как бумажные хлопушки, раскрываются, курсанты приземляются живые и невредимые. Но один, последний или предпоследний, не помню, падает камнем, кричит, да так, что на земле слышно, матерится, а парашют мертвяком. Нас частенько предупреждали, что раз на раз не приходится и иногда подобное возможно, в основном из-за неправильно сложенного парашюта. Мы так и подумали. Ну а там, что? Смотрели на то, как он падал, в тайне уповая на чудо. Верили, что вот-вот раскроется… Но чуда не произошло. Упал, разбился, в лепешку… Подходим к бедолаге, смотрим… Лямка парашютного рюкзака оторвана на хрен! А она, скажу я вам, не лыком шитая… Ее ножом-то черта с два разрежешь. Эта ж, какая сила в парне от страха проснулась! Оказалось, дергал бедняга не кольцо парашюта, а лямку рюкзака… Хороший был парень, всё повоевать мечтал. Все мечтали… Не успел… Такие, вот, пироги. Ладно, сегодня раньше вас отпущу. Марш отсюда…

Обезумевшей толпой варваров вырвались мы из-за столов и нетерпеливо ринулись к выходу. Но, пробегая мимо Тертеряна, заметил каждый на его желтоватом, гладко выбритом лице слёзы. Их нельзя было не заметить. Они текли, будто не из глаз – больших и черных, а проступали из самого лица, омывали его, делая на короткие мгновения молодым. Видимо, какая-то непреодолимая жгучая обида накрыла его в те минуты – детская, мальчишечья. Он, словно в гипнотическом забытьи стоял у классной доски, смотрел сквозь расшторенное окно класса в даль и, казалось, чего-то не мог себе простить…

И заметил я, что после этого урока, ушли в не бытие смешки, ухмылки моих сокурсников. И хотя Тертерян, так и не превратился для студенческой братии в любимого педагога, отношение к нему изменилось в лучшую сторону. И не то чтобы история до глубины души потрясла нас. Нет. Юношеский скепсис не позволил тогда до конца проникнуться рассказанным. Произошло другое… Мы как будто ясно увидели Тертеряна молодым, таким, какими являлись на тот момент сами. Случилось, без преувеличения, молчаливое единение душ. Годы, разделявшие нас с Тертеряном в одно мгновение перестали иметь значение. Стало вдруг понятно, что человек на протяжении всей своей жизни остается тем, до чего сумел дорасти в ранней юности или даже в детстве, а приобретенная со временем серьёзность и взрослость, потребовались ему лишь для того, чтобы как панцирем оборонить нежную, незащищенную душу.

Мы как будто стыдимся собственной неприкрытой наивности и искренности, считая проявление простых человеческих чувств, недопустимой слабостью. Но это ли делает нас людьми?

Ссылки

[1] Мардашёв Сергей Руфович (1906—1974), биохимик, академик (1957) и вице-президент (1963) АМН СССР, Герой Социалистического Труда (1964). Ученик Збарского Б. И. (сов. биохимик, действит. чл. Академии мед. наук СССР (с 1944).), занимавшегося бальзамированием В. И. Ленина.