Начну бодренько. Я сижу на заднем сиденье шестисотого мерседеса. Навороченный ваген, словно та койка из реаниматорской, вместо резины — кожа. Место действия — набережная Канн. Водитель Сако показывает Акраму, сидящему рядом с ним, на яхты в бухте и рассказывает по-арабски об их хозяевах. Сако — камердинер бежавшего из Сирии бывшего вице-президента. Абдель Халим Хаддам уже второй год живёт в Европе, преимущественно в Париже, где у него дом на Елисейских полях. Лето 2008-го он проводит со своей семьёй на съемной вилле в Каннах. Ему уже за семьдесят. Он очень богат, говорят что миллиардер, но его более интересует власть, которую он утерял. Мы с Акрамом прилетели к нему из Брюсселя, чтобы снять обращение абу Джамаля к сирийскому народу. Телевизионный канал, на котором я третий день как начал работать, Акрам — вторую неделю, принадлежит этому беглому политику. Его сын — Джихад, толстый добряк с постоянной сигарой в руке и обязательным вечерним бокалом виски под рукой, наш администратор. Отец Джихада хочет вернуть себе власть, свергнув Башара Асада, нынешнего президента. Для этого было решено создать не только партию в изгнании, но и рупор её пропаганды. Канал назвали «Новая Сирия», затем переименовали в «Занубию» — именем какой-то царицы.

Прилетели мы в Ниццу. Оттуда нас забрал Сако и огромный бодигард. Они повезли нас и нашу съёмочную технику на виллу к шефу. Мы крутили по извилистой дороге, ведущей высоко на гору на пугающей скорости. Т. к. у меня нет водительских прав, и я понятия не имею, что такое быть за рулём, то часто испытываю изумления от мастерства водителей. Сако тем временем по рации договаривался с охраной (говорил по-французски) — сперва о том, что объект, т. е. мы все, находится в пути, потом, что мы уже на подходе, вот мы уже подъезжаем. Нас встречают ещё двое охранников с рациями.

Со съёмкой мы управились за час и вышли на улицу в ожидании дальнейших указаний. Акрам был заметно возбуждён. Хаддам для него это не пустой звук, как для меня — малюсенький старикашка, а влиятельный политик в годы его детства и юношества в Сирии. Ответственность за эту съёмку была огромной. Этой видеозаписи суждено было быть уже третьей по счёту из тех, что продуцировал наш канал. Прочие забраковали из-за лажи в записи звука в первом случае и пересвеченности изображения во втором. Тех спецов уже уволили.

Рядом с гаражом моё внимание привлёк старый советский мотоцикл цвета хаки с крупной красной звездой на бензобаке. На фоне всей этой южной роскоши он казался неуместным, как множественные изображения Че Гевары на футболках, сумках и пр. в магазинчиках сувениров на Grand Place в Брюсселе. Эдакие символы победы капитала над идеализмом.

Вышел Сако, сказал, что может отвезти нас обратно в аэропорт. До отлёта оставалось ещё 5 часов, нужно было где-то скоротать время. Сако удивил тем, что сперва свозил нас в центр Канн — показал городок, прокатившись по улочкам, накормил в ресторанчике, а потом спросил: хотим ли мы быстро доехать до Ниццы по автобану или же размеренно проехаться по побережью. Мы, конечно же, согласились на это более чем часовое путешествие. Акрам болтал с Сако, я, ни черта не понимая из их разговора, глядел на море (запах его был едва уловим), на песочный пляж, людей, яхты, машины неведомых мне марок с арабской вязью вместо номеров… и думал-думал о своём.

Доехав до Ниццы и оставив свой груз в аэропорту, мы с Акрамом отправились ругаться друг с другом на берег моря. Причиной тому был наш извечный спор о том, как быть и что делать. Я упрекал Акрама за то, что он так много бредит планами на будущее, регулярно говорит о том, что надо бы сделать то да это, но ничего из задуманного не осуществляет. И так — годами. Только что в машине сообщил мне, узнав от Сако, что сын Хаддама владеет киностудией где-то в одной из арабских стран, мы, мол, сможем теперь пробиться в кинобизнес. Акрам хочет снимать свои собственные фильмы, хочет, но не сел ни разу за написание сценария или же за поиск такового у людей, способных его написать, не истязает себя экспериментами с камерой, будучи оператором… Ничего не делает, лишь мечтает. Я уже устал слушать каждый раз обо всех его задумках, что никак не могут осуществиться… За два года не сделана вэб-страничка, которую он затеял. Я говорю, что на себе-то я уже крест поставил, депрессия убила всякую креативность, мысли и способности угасли, желание делать что-либо отпало напрочь, но он-то ведь живчик… Хватит болтать, Акрам! Начинай что-то делать! Смотри, ты мечтал иметь камеру под рукой, с окончания телевизионной школы выбираешь в каталогах ту, что хотел бы купить, откладываешь, т. к. приходят новости о создании новой, более усовершенствованной модели, нужно подождать её выхода, история повторяется бесконечно… Теперь у тебя есть камера нашего канала под рукой. Отчего ты тогда сидишь в студии часто без дела и не идёшь на улицу искать мотивы, истории, сюжеты, тебе нужна тренировка, ты ещё далеко не профи-оператор. Акрам начинает бессмысленно оправдываться и обижается, переводит разговор на моё «говно», затем ему приходит идея снять короткое кинишко на свой мобильник, прямо здесь на берегу средиземного моря: вот камни, вот мутная вода Ниццы, небо, самолёты. Давай! Давай я буду высекать имя Нины (его подружки) на этом булыжнике. На ходу придумываем элементарный сюжет и планы. Я включаю видео-запись. Через пять секунд аккумулятор мобильника сообщает, что он разрядился…

Ещё мы пробежались по теме «тщеславие как движущая сила». И я и Акрам начисто лишены этой штуковины, и помноженное его отсутствие на недостаток творческих способностей, достаточных для достойного места среди людей искусства, дало печальный результат. Разочарование в себе самом пришло ко мне уже много лет назад, примерно за год до развода, к Акраму лишь теперь. Ужас от своей бездарности выглядит со стороны леностью, но таковой не является — оба работаем на износ, если что-то в работе клеится, но таковые моменты редки, они лишь удачные стечения обстоятельств, не более того.

Есть у нас и существенное расхождение в мировоззрении. Мне свойственно сравнивать свой труд с трудом людей, превосходящих меня в творчестве, Акраму — с теми, кто хуже. Я в результате — сильно проигрываю профессионалам, чувствую себя, таким образом, ущербным, Акраму сия установка даёт мотивацию не унывать. Я легко отношусь к любой критике, Акрама она выводит из себя — делает неадекватным. Соответственно, на студии в Брюсселе у меня были отличные отношения со всеми коллегами, он умудрился со всеми пересобачиться.

Позже Акрам так и не возьмётся ни разу за своё личное творчество. Мы будем неделями сидеть без дела в ожидании съёмок, убивая время в интернете (преимущественно я), в болтовне с сотрудниками (преимущественно он).

Когда студию закроют за отсутствием финансирования, Акрам отправится на неделю в Канаду — сопровождать и документировать турне Шивана Первера (того самого курдского Шевчука, чей концерт в Ганновере мы в школьные годы делали вдвоём.) Та поездка будет знаменательна не съемкой, а тем, что на пути с Ниагарского водопада в отель, кто-то на автобане примет микрофон Акрама, ведущего съёмку интервью в чёрном хаммере, за огнестрельное оружие и сообщит об этом в полицию. Полиция вышлет полтора десятка специалистов на перехват. Всё это будет заснято на видео и выложено в YouTube. Совершенно дикий захват — с нацеленными на музыканта и сопровождающих автоматами и пистолетами, с криками, укладыванием на землю… Более легкий вариант «проверки на вшивость» произошёл с нами ранее в Брюсселе. Мы отправились на съёмку и поехали по улице, где накануне была арестована группа террористов, готовящих что-то нехорошее Европарламенту. Улица была оцеплена и полиция останавливала все подозрительные автомобили. Наш — с берлинскими номерами и «лицами кавказской национальности» — не остался незамеченным. Пришлось пройти тщательный обыск, объяснение — какого хрена мы делаем в Брюсселе, обыск машины, выписка всех номеров из мобильных телефонов, составление протокола. В обоих случаях всё обошлось. В Канаде Акраму повезло больше — его фотография с поднятыми руками обошла местную прессу.

С первого же дня пребывания в Брюсселе я влюбился в этот город. Видел его эти пару дней лишь эпизодически, преимущественно из окна машины, доставляющей нас на очередную съёмку, но сразу появилось чувство — это мой город. Сочетание старины и современности, разнообразие лиц, языков… всё это было по мне. Я сторонник мульти-культи. [Сейчас в Германии на фонарном столбе перед окнами моей комнаты висит предвыборный плакат нацистской партии: «Besser leben ohne Multikulti»] Многонациональной была берлинская студия, телевизионная школа, общество «Карга», теперь вот брюссельская студия. Ещё одна маленькая причина, по которой я свалил из Питера, — это дикая ненависть к чужакам моих сотрудников…

Владельцы канала сняли нам с Акрамом на двоих трехкомнатную квартиру в самом центре города, метрах в двухстах от Grand Place. Я проходил через эту площадь дважды за день: идя на работу и возвращаясь домой. Очень быстро перестал видеть ту красоту, на которую слетаются ежедневно тысячи туристов. Я видел лишь лица этих туристов и уже не понимал, что они здесь фотографируют. Через месяц я перестал видеть и весь город. Я всё больше смотрел внутрь себя и меня терзали прежние муки. Я опять думал только о Татьяне и детях.

Мне не нравился и нравился одновременно безумный хаос в организации студии; нравилась и не нравилась шутка, всплывшая после написания моего имени Алексей по-арабски, оказалось, что если убрать из него две точки (яйца, как я их тут же обозвал), слово Алексей превращается в Алькуси, что значит пизда… По-хулигански нравилось глядеть на добрую половину работников, людей ислама, молящихся прямо в студии; забавляться спорами арабских коммунистов, открыто издевающимися над Кораном и, то и дело, подкалывающих коллег-мусульман; нравилось имя одного из сотрудников — Моджахеддин (через несколько месяцев он будет выслан из страны из-за попытки хакерской атаки НАТОвского сервера); нравилось называть Рассана (одного из идеологов канала) абу Алексей (отец Алексея), т. к. он регулярно изъявлял желание мне чем-нибудь помочь, подбодрить; нравилось снимать жаркие дискуссии наших журналистов с людьми из «Хамаса» и «Хесболлы»; нравилось то, что народ адекватно понимал юмор; нравились многочисленные сообщения о том, что телевизионный сигнал взломан сирийскими спецслужбами, и мы — вне эфира; вызывало улыбку обилие слова «демократИя» и «мушклеле» в эфире, цитирование Корана религиозными деятелями, бесконечные слова-паразиты: шуф, яни, ялла; нравился неуловимый бухгалтер Бассем, гоняющий на автомобиле по улочкам города, словно во время погони.

Мне сказали, что он, этот Бассем, очень большой человек в исламском мире — контролирует мусульманские общества на территории Бельгии. Я погуглил и нашёл следующее: доклад организации «Nine Eleven / Finding Answers (NEFA) Foundation». Разработка мусульманских общин в Бельгии «с паролями и явками». Среди прочего читаю: «One individual, Bassem Hatahet, appears to be the most important figure in the Belgian Muslim Brotherhood». В конце доклада — схема связей, которыми заведует Бассем. Он часто заходит в монтажную, где я сижу, извиняется за беспокойство, снимает обувь и начинает молиться. Молится он без стереотипного коврика. Я тем временем с помощью GoogleMaps пытаюсь выяснить, действительно ли в той стороне, в которую направлено богослужение бухгалтера, находится Мекка. Вспоминаю, что моления тех, кто регулярно обращается к Аллаху в съёмочной, обращены в совершенно другую сторону. GoogleMaps выдаёт северо-восток… Закончив, Бассем говорит мне, что когда эта контора здесь развалится, чему не миновать, я могу прийти работать в его фирму, у него есть дела для меня. Я, зная цену всем этим предложениям, улыбаюсь в ответ и прошу взять меня с собой в Мекку, я слышал, что он отправляется на хадж через неделю. Мне было бы любопытно там побывать. Он отвечает, что туда допускаются лишь мусульмане. Но я же могу таковым прикинуться, шахиду я уже выучил наизусть. Он отшучивается, мол, в следующий раз.

Нам досталась отличная работа. Делай свои задания на своё личное усмотрение, придумывай, твори — никаких ограничений. Спектр видов деятельности широк: камера, звук, монтаж, освещение, графика. Выбирай на свой вкус, смешивай. Зарплаты, хоть и чёрным налом, были раза в три большими, нежели мы могли себе представить будучи в Германии. Бесплатное жильё. Я в очередной раз попал в хороший коллектив. Проблема того, что я не говорю ни по-арабски, ни толком по-французски, не возникла. Английского хватало, да и половина работников на студии были курды из Германии, на пальцах также удавалось объясняться. Всё сложилось почти идеально для того, чтобы быть довольным жизнью. Но… почти сразу стало ясно, что всё это мне не нужно… Я ездил в Ганновер к детям раз в месяц на два-три дня, и каждый раз моё сердце было в нокауте от этих встреч. Не от встреч, собственно, а от тяжёлого расставания после. Господи, как мне хотелось быть с ними чаще, а лучше всегда…

Каждый раз, оказываясь в Ганновере, я встречаю в толпе знакомые лица по Вуншдорфу. Царко (он ищет новую квартиру, не понимает зачем снял тогда трёхкомнатную, ведь он совсем один), Шарлотта (привет-привет), соседка по комнате Катрин Антье бежит на вуншдорфский поезд, десяток безымянных лиц. В последний раз встретил Хайке в трамвае. Она не сразу вспомнила моё имя, но удержала в памяти, что я русский. Сказала, что прочитала недавно две книги моего соотечественника.

— Wladimir Sorokin. «LJOD. Das Eis». Und das andere «BRO».

— О! Надо же, какие книги ты читаешь!

— Да, мне понравилось.

— Это трилогия. Тебе следует найти ещё роман «23.000». Не знаю, правда, переведён ли он. А ты, кстати, знаешь, что «Путь бро» Сорокин написал в Ганновере?

— Правда?!

— Да, у него был немецкий гранд здесь. Я читал в его интервью, что он жил рядом с домом Готтфрида Вильхельма Ляйбница.

— У тебя симпатичные дети.

— Спасибо. Везу вот их в кино.

— Мне пора выходить. Всего тебе доброго!

— Тебе тоже. Пока!

С Маркусом мы пару раз переписывались по электронной почте. Он опять в больнице.

В зоопарке у вольера с гориллами стояла Эдельтраут с блаженной улыбкой.

Уборщицу Галину встречаю на пути в библиотеку. Она посещает курсы в надежде стать продавщицей.

Не встречал ни разу лишь врачей да медбратьев.

Год назад Тане позвонила моя мама. Она поздравила внуков с днями рождения. Сказала Татьяне, что Леонид Евгеньевич (мой отчим) умер. Умер ещё в июне. Т. е. в тот месяц, в середине которого я распрощался с клиникой. Я ничего не почувствовал, ни капли жалости к нему. С мамой у меня до сих пор нет контакта.

Я не стану здесь ничего рассказывать о Катрин. Это уже совсем другая история. С ней мы расстались вскоре после того, как я вышел из больницы. Мы коротко встретились пару месяцев спустя, в один из моих приездов из Брюсселя, и окончательно разошлись. У нас ничего не получилось. Слишком много в ней оставалось её Феликса, а во мне — моей Татьяны. Я также понял, что не смогу выносить столь частую смену добродушия и агрессии в женщине. Это каждый раз было ядом в наших отношениях с Татьяной.

Из Вуншдорфа я уехал в Берлин. Жил там, у Акрама в квартире его друга, что-то около месяца. Первые дни пытался найти социальную помощь для регистрации в столице и поиска жилья. Меня отовсюду отфутболивали, и я быстро понял, что очередная безвыходная ситуация меня доконает. Мотивации чего-либо добиваться нет. Почувствовал себя очень плохо. Позвонил в больницу, поговорил с врачом, думал, он предложит мне вернуться в отделение. Ранее главврач не хотел меня отпускать из клиники, говорил, что к выходу я не готов, особенно, если не знаю, где можно будет в дальнейшем зацепиться. Но на этот раз он сказал, что я могу приходить к нему лишь раз в неделю для бесед. Он предложил приехать на следующей неделе, чтобы обсудить это. Так я вернулся. Берлин оказался моей глупой идеей.

На встрече с главврачом я услышал лишь повтор ранее сказанного, слово в слово, ничего нового. Один раз в неделю по часу он в моём распоряжении. Он также повторился о целях терапии. Собственно, я и выписался из клиники, когда мне сообщили об этих целях. Мне тогда было сказано, что мы должны добиться следующего: чтобы мои беды перестали причинять мне столько боли, как нынче, им следует перейти в разряд меланхолии, тогда бы я испытывал чувство печали, но не горькое… Я тут же вспомнил слова мамы: «Хватит лелеять в себе плохое настроение!», а также вопрос фрау Брюнинг: «И вы лелеете свою депрессию?» Стать мазохистом, лелеющим свою депрессию, мне не хотелось. Я заявил о своём уходе. На этот раз мне предложили хорошенько подумать, но я уже знал, что не воспользуюсь предложенным, и это мой последний визит к врачам.

Главврач:

— У меня есть личный вопрос к вам.

— Задавайте.

— Я хотел бы купить ваш рисунок. Тот, что с рыбками.

— Он остался в мастерской. Я не забирал своих работ. Мне они ни к чему.

— Хорошо, я поговорю с фрау Диттмар. Сколько вы хотели бы за него?

— Мне не нужны деньги, можете забрать его в подарок.

— Спасибо, но мне хотелось бы вам заплатить. Вам сейчас нужны деньги. Я справлюсь насчёт рисунка и свяжусь с вами.

Больше мы не виделись. Он не позвонил.

Рисунок, о котором здесь шла речь, был моим шоу для медиков. Начав отправлять предписанные мне таблетки миртацапина не в желудок, а в дальний угол шкафа, я в скором времени стал обладателем солидной коллекции. Говорить о негласном отказе от медикаментов мне отчего-то было стыдно, и через месяц я попытался свести их на нет официальным образом, попросил врачей отменить мне медикаментозное лечение. Они сказали, что это невозможно, я нуждаюсь в таблетках, иначе начнутся прежние проблемы, но дозу уменьшили с 45 до 30 мг. Через пару недель я повторил свою просьбу, таблетку уменьшили вдвое. Её мне предписывали глотать также и после того, как я покину пределы клиники. Я представил себе эту массу химии, и меня осенила идея. Дождавшись очередного сеанса кунст-терапии, я принялся за свой проект. Я сосчитал количество таблеток в своей коллекции, прибавив к ним те, что мне ещё выдадут до визита к врачу, и взялся за краски. На листе DIN A1 вверху был сделан заголовок:

MIRTAZAPIN

45 mg, 30 mg, 15 mg

Всё пространство я заполнил идентичными по форме рыбками. Различался лишь их размер. 44 из них были крупными и олицетворяли таблетки в 45 мг, 14 — среднего размера — таблетки в 30 мг, и 7 мальков — по 15 мг. 65 рыбёшек. То, что доктор прописал, или в моём случае кукушка накуковала. Фрау Диттмар отметила моё нежелание в тот день заниматься терапией и явное ёрничание над её занятиями. Я пообещал нарисовать что-нибудь со скрытым психологическим подтекстом в следующий раз и забрал свой аквариум в отделение.

В очередную пятницу на приём к врачам я захватил своё полотно, а также пластиковый стаканчик с коллекцией миртацапина. Стаканчик был спрятан в нагрудный карман, рисунок свёрнут в рулон.

На сцене: главврач, лечащий психиатр, психотерапевт, сестра.

Захожу. Стандартные вопросы. Как дела. Какие планы на выходные.

— Я должен вам в кое-чём признаться. Не знаю, как всё это толком объяснить… Короче, вот сперва моя кунст-терапия.

Разворачиваю на столе свой шедевр.

Все склоняются над рисунком, читают заголовок.

— Mirtazapin. Schön. Was hat das zu bedeuten?..

— Ну, это значит, что у меня есть тайна, в которой мне хотелось бы признаться.

Я достаю из кармана стаканчик, доверху заполненный таблетками.

— Вот это мой аквариум. Рыбки… глотать которые мне расхотелось.

Долгая немая сцена. Врачи переглядываются. Двое из них начинают заносить информацию в протокол.

Главврач:

— Почему вы сделали это?

— Даже не знаю почему, но я их не выбрасывал. А тут вот пришла мысль, что их может найти в моём шкафу кто-то из пациентов и… Здесь в отделении половина пациентов с мыслями о суициде.

Жизнерадостный Маркус выдал мне недавно:

— Если бы у меня сейчас в руке был пистолет, я бы не задумываясь выстрелил бы себе в голову…

Главврач:

— Почему вы отказались от таблеток?

— У меня начались серьёзные побочные эффекты, о части из них я уже говорил в 3-м отделении, где, собственно, я и начал свою коллекцию, но врач ничего на это не ответила… Другая проблема, о которой я умолчал, — из той серии, о которых я не всякий раз могу рассказывать: я стал мочиться против воли… Довольно неприятный опыт.

— Вы находите все предложенные вам терапии бессмысленными. (От KBT я уже отказался, перестал её посещать) Медикаменты вы игнорируете. Зачем вы здесь? Смысл пребывания вас в нашем заведении сведён к нулю. Мне придётся вас выписать и определить в приют.

— …

— Оставьте нас, пожалуйста, нам с коллегами нужно переговорить.

Я свернул свой рисунок в рулон и вышел.

В результате всё осталось неизменным, но мне запретили покидать отделение в течение четырёх дней. Я не ходил ни на работу, ни на терапии. На пятый день запрет сняли.

Моим последним рисунком на кунст-терапии была дорога, уходящая вдаль, по краям разноцветные деревья, на дороге чуть поодаль улыбающийся медведь. Bärlin… В реальности Берлин мне не улыбнулся.

Фрау Диттмар выложила на стол два десятка моих работ, чтобы проследить их эволюцию. Она видела, что ко всей этой мазне и лепке я не отношусь серьёзно, во мне слишком много самоиронии, но, тем не менее, из моих экспериментов с разными материалами многое, что смогла узнать обо мне. К сожалению, ничего нового для себя из её анализа я не выделил.

Открыв конверт с выпиской, я впервые прочитал свой диагноз:

«Schwere depressive Episode mit Suizidalität. Kombinierte Persönlichkeitsstörungen mit narzisstischen und schizoiden Anteilen».

Мне регулярно говорят о заниженной самооценке, а тут вот приписывают нарциссизм — любование своей личностью. Я кажусь врачам высокомерным и нежелающим общаться с окружением, я кажусь им изгоем на фоне прочих пациентов, которые только и делают, что сидят на терассе и болтают друг с другом, с раннего утра и до позднего вечера, когда их оттуда выгоняют сёстры. В результате у меня шизоидное расстройство личности. Либо я путаюсь во всех этих терминах, либо врачи так и не поняли, что я за птица. Зачем я провёл в клинике пять месяцев? Каждый день моего пребывания в ней обходился медицинской кассе более чем в 300 евро, т. е. около 10.000 евро ежемесячно. И где результат? В моей выписке стоит следующее:

«Behandlungsvorschlag: Herrn E. wurde eine fachpsychiatrische Weiterbehandlung und perspektivisch eine psychoanalytische Therapie nahegelegt, die er wie eine medikamentöse Behandlung für sich derzeit noch nicht annehmen konnte».

Чуваки, вы все милые в общении люди, но труды ваших умений — это полное фуфло… Вы как те учителя немецкого, что доминируют на курсах для иностранцев. Вреда никакого, но и пользы ведь тоже… С чем меня привезли в дурку — с желанием расстаться с жизнью — с тем и выпустили. О чём я думаю ежедневно? Во-во, о том самом…

Женщина, чьё имя я успел позабыть, регулярно приходит посидеть на ступеньках 9-го отделения. Вот уже второй месяц после выписки. Она лесбиянка, попала в клинику из-за своей подруги. Чем-то схожая со мной история. Врачи уговаривали её забыть свою любовь и порвать отношения, раз уж они для неё так болезненны. Порвать и начать всё сызнова. С кем-нибудь иным. И она решилась на разрыв. Говорила нам, что ей стало легче. В последние дни до выписки внешне ожила, её по доброте душевной очень поддерживали все пациенты на групповой терапии, а это ведь сильно сбивает с толку. Она вышла, через неделю поняла, что все приобретённые в клинике надежды — лишь пшик. Депрессия вернулась, жить без своей подруги она не смогла. У той уже была другая любовь. В результате приезжает в Вуншдорф, где ей вроде как лучше, и сидит, общается с теми, кого знала ранее и кого ещё не выписали. Под ногами вертится её очаровательная собачка.

— Как у тебя дела, Моника (да, вспомнил имя)? — спросил я её, в который раз уже встретив на ступеньках.

— Ты оказался прав. Самообман недолговечен.

— И заставить себя перебороть депрессию и фрустрацию волевым усилием не представляется возможным. Те, кому это удаётся, как мне кажется, страдают не депрессией, а плохим настроением. Ты меня убеждала в обратном.

— Я была уверена, что справлюсь.

— Знаешь, Тобиас тогда, в первые дни, меня очень забавлял. Он абсолютно не понимал, что с ним происходит. Не спится ему. Почему? Жена бросила. Нашла себе более молодого. [Тобиас — состоятельный человек, десятки лет работает в банке, ещё не пожилой человек, но уже в возрасте]. Получил свои таблетки, начал спать хорошо. Уже поговаривал о выписке.

— Ну, откуда ему было знать, что измена любимого человека будет так болезненна.

— Знаешь, я тогда и не понял, что он делает в психушке. Жутко кричащая от психоза Антье и холёный Тобиас — в одном отделении, в одной группе! Он же производил впечатление наивного дядички, большого ребёнка. А потом его накрыло очень быстро, стал вдруг огрызаться, перестал общаться. Я сюда попал после двух лет кошмара. Он — в самом его начале. У меня мурашки бегут по телу, когда я вспоминаю тот первый год, да и второй в придачу, все эти мои ужасы. Он испугался первых ударов депрессии и побежал к врачу.

— Я тоже сразу побежала.

— И я побежал, но не в больницу, о больницах у меня было оправданно скептическое представление, я помчался к своей жене, к причине своей депрессии, — умолять, просить простить, сжалиться. Без толку. Не смог объясниться с ней. Возможно, напугал своей напористостью, неосторожностью. Ему начали помогать, помнишь, как в группе его тренировали организовать вечер на дому: пригласить к себе в гости знакомых, вместе посмотреть телевизор?! Мне было жутко смешно наблюдать весь этот бред. Такой человек и не может занять себя ничем, не может организовать свой досуг. Был весь в работе, всем прочим занималась жена. Тут понятное дело — психотерапевт научит, подложит подушечки. Хотя тоже уверенности за его благополучие нет. А что в нашем с тобой случае? Как так взять и раздавить в себе привязанность к любимому человеку?!

— Нужно как-то забыть, но как — я не знаю.

— Обрати внимание на то, что говорят врачи о тебе, и что — о твоём партнёре, которого они в глаза не видывали. Ты всегда права/прав, она/он недостойны твоей любви.

— Ну да.

— Ещё бы, так и моей жене говорили, уверен на все 100 %, когда она ходила к психотерапевту. Он вас недостоин, он ограничивает вас и далее по списку. Кому-то, как моей жене, эти идеи успешно вбиваются в голову, а мне вот — нет. Я бы и рад её ненавидеть, но не могу. Тебе становится легче, когда ты плачешь?

— Нет.

— Вот и мне тоже. А Татьяне моей всегда было легче. Меня это бесило.

Проблема психиатрии для меня заключалась ещё и в том, что в психоанализе игра идёт в одни ворота. Ты рассказываешь о себе, о своих чувствах, рассказываешь всё, что знаешь, тебя при этом наблюдают, что-то подмечают, о чём-то говорят, но больше утаивают. Это заметно. Любое моё движение считывается. Мне забавно наблюдать врача. Я даже могу поиграться с ним на эту тему, но не хочу. Я каждый раз ожидаю взаимной откровенности, но её не бывает. Всё лечение сводится к перевариванию медикаментов и игру в разведчиков. В разговорах с врачами я слышу лишь то, какой я замечательный. Мне ничего не предлагается, кроме стандартных для всех болезней и абсолютно бессмысленных на практике терапий. Мне не предлагают никаких вариантов, никаких схем для дальнейших действий. Врачи ждут момента, когда я эмоционально сломаюсь, начну кричать, плакать, хлопать дверьми, что-то ещё… Я вижу это по другим пациентам. Я — ветеран депрессии, меня уже ничего не удивляет, я всё могу просчитать на шаг вперёд. Катрин же каждый раз доводят до нервных срывов, «закаляя» её таким образом. Однажды я, уже не вспомню из-за чего, вдруг начал плакать на пятничной встрече перед всеми врачами. Не разрыдался, но слёзы текли. Мой психиатр на следующий день признался мне, что впервые увидел меня таким, какой я есть на самом деле. Он говорил об этом, как о грандиозной победе в моём лечении. Я сказал ему, что у меня были моменты, когда я плакал часами, не мог остановиться. И что с этого? Вы это знаете, я вам говорил. Ему не нужны рассказы, он всё хочет увидеть своими глазами. Я не понимаю сути всего этого, я не верю в эти теории. Самонадеянность у врачей потрясающая.

Покинув Вуншдорф во второй раз после бесполезного разговора с главврачом, я поехал в Ганновер и поселился в том самом приюте для мужчин, которым мне угрожали в своё время. Общежитие на полторы сотни мест. Большинство жильцов — алкоголики, часть наркоманы. Живут там освободившиеся из тюрем, старики, психически больные, несколько молодых ребят. Прилично выглядящих было лишь несколько, они там долго не задерживаются. Есть такие, которые живут в приюте годами. Большая половина мужиков бородатые. Бородатые дядьки в образе Распутина, Робинзона, викингов, эдакие Мусоргские…

Удобство проживания в приюте заключалось в том, что оттуда можно уйти в любую минуту, даже забрав с собой ключ от комнаты. Никаких обязательств. Никаких счетов опосля. Комнаты маленькие, но уютные. Питание в столовой. Своя прачечная. Оформлением всех бумаг заняты социальные работники.

В тот раз я прожил в общаге менее трёх недель. Запомнились лишь два эпизода.

Первый: заехав как-то во двор на велосипеде, я улыбнулся следующей сценке — август, жара, группа сильно пьяных мужчин с загорелыми торсами, украшенных множественными татуировками; стоят молча, часть сидит на скамейке, в руках — бутылки дешевого пива, на земле в центре группы стоит магнитофон, из динамиков на всю округу вяло хрипит Том Уэйтс:

«…And the piano has been drinking Not me, not me, The piano has been drinking not me…» [148]

Второй эпизод уже без улыбки: сосед сверху опорожнил свой ночной горшок прямо за окно на лужайку. Было жарко, и я держал окно открытым. Я услышал плеск воды, и тут же ядовитый запах мочи ударил в нос. Запах был настолько силён, что мне пришлось спрятаться под одеяло и даже там дышать ртом, прежде чем пары урины испарились из моей комнаты.

В коридоре часто валяются куски колбасы и сыра, упавшие с тарелок хмельных постояльцев, бредущих из столовой в свои логова. Всюду грязь, но ежедневно приходят уборщицы и тщательно всё моют. Чуваки никогда не появляются в душе, и я быстро потерял страх подцепить там какую-нибудь кожную болезнь.

Позвонил Акрам из Брюсселя. Он уехал туда неделю назад и устроился на работу в арабской телевизионной студии. Акрам сказал, чтобы я завтра обязательно приезжал, меня там тоже возьмут, он уже договорился, студия набирает персонал. На следующий день я уже приступил к работе. Через три — мы вылетели на съёмку в Канны.

Я очень быстро стал ломаться вновь, когда жизнь в Брюсселе вошла в свою колею, и, проработав 6 месяцев, уволился. Вернулся в приют. Приезжая проведывать детей, я всё чаще ловил себя на том, что как прежде любуюсь Татьяной, что опять вижу в ней свою любовь… Но на этот раз всё стало предельно ясно — у меня нет никаких шансов на воссоединение с семьёй. Я бросил всю свою сытую брюссельскую жизнь и приехал жить в бомжатник, лишь бы видеть детей чаще.

Сева задаёт мне вопрос по дороге в зоопарк:

— Папа, почему все Erwachsene sehen so traurig aus?

— Я не знаю. Возможно, что их всех в какой-то степени «выбросили в окно».

— Что? Настя, перестань пинаться. Папа, Настя меня mit den Beinen schubst!

Чуть позже. Настя:

— Papa, bist du ein Loser?

— Да.

Дочка явно ожидала от меня ответа «Нет».

— Alter! Du bist doch gar kein Loser! Du bist mein Papa.

Два с половиной часа я провёл у социального работника в службе по трудоустройству (а точнее — службе для безработных). Она расспросила меня о событиях последних лет и спросила, что мы дальше делать будем. Какие планы?

— Никаких. Работу полноценную вы мне предложить не можете. Самостоятельно что-либо затевать я не собираюсь, нет у меня для этого способностей. Учиться я больше не буду. Специальностей у меня — выше крыши.

— Мы можем предложить вам социальную работу.

— Зачем? Можете, конечно, но смысла в ней никакого. Работодатель использует рабочего на халяву, это его развращает. Как правило, человек работает не по специальности и, соответственно, на уровне его квалификации подобная деятельность не сказывается. Работать можно только на некоммерческие организации. Т. е. если я хороший работник, и показал свои способности за эти полгода, взять меня на постоянную работу никто не может. Денег на полноценную зарплату ни у кого нет, да и зачем, если на это место пришлют нового человека, и он будет работать за две сотни евро, которые к тому же платит государство. Социальная работа — это рассадник спекуляций и коррупции. Государство использует это лишь для того, чтобы вывести человека из статистики по безработице. Я продолжаю жить на пособие, но я не безработный. Чушь! Я не откажусь, если вы мне что-то предложите, но не вижу в этом смысла. Собственно, я уже трижды был таким образом трудоустроен. Хорошие воспоминания, но не более того.

— Да вы правы. Но некоторые в вашем приюте, наоборот, счастливы получить такую работу, она не всем достаётся. Вы же понимаете, что там далеко не каждый способен работать.

— Да, там есть забавные люди…

— Как вы ищете работу?

— Никак.

Мне пришлось утаить своё трудоустройство в Брюсселе.

— Какой смысл искать работу, если она годами не находится? После окончания школы я разослал несколько сотен резюме. Первое время люди звонили, говорили, что им нравится мой портфолио, но работы у них для меня нет, просили разрешения оставить его в своём архиве, авось, со временем пригодится. Потом отвечать перестали. Отослать резюме стало схожим с выбросом его в ведро. Понимаю отчасти, что стало тому причиной: безработица растёт, доходы фирм падают, на любое объявление приходят сотни запросов, обработать их все не представляется возможным, одни лишь почтовые марки обойдутся в сотни евро. Я не так давно был в Питере. Там всё несколько иначе, чем здесь. Там я работал. В Брюсселе вот недавно делал практику. Мною были довольны. Но там с проектом не заладилось. А в Германии я не вижу вариантов. Нет рынка, нет конкуренции. Знаю массу людей, чью работу я мог бы делать лучше, но они по разным причинам трудоустроены, а я по-прежнему нет. Но это всё не проблема. Я о работе и не думаю, меня работа от депрессии не спасает. Для меня абсолютно не важно, работаю я или же сижу на жалкое социальное пособие. Мне без разницы. Для потенциальных сотрудников даже лучше, что я не работаю, не вывожу их из себя своим дурным упадническим настроением. Меня даже друзья некоторые перестали понимать. С некоторыми оборвались контакты.

— Я понимаю, ознакомившись с вашей биографией, что вы очень много чего сделали, каждый раз были готовы сделать шаг вперед… (опять я слышу о том, какой я пушыстый) но жизнь обернулась к вам спиной, поступила с вами несправедливо… Но нам нужно составить план…

— У нас не из чего составлять план. Нет материала. Я ничего не могу. Даже по-чёрному работать не могу. Меня деньги не стимулируют…

Работа по-чёрному оказалась любимой темой этой дамы, и в течение следующего получаса она прочитала мне лекцию, как их служба борется с подобными нарушениями закона. Было интересно послушать. Слово доносительство было основополагающим в этой теме, а вспомогательным была зависть. Пример следовал за примером. Я вспомнил призыв главврача 5-го отделения доносить на пациентов, занимающихся противоправными деяниями…

Я так и не научился за эти четыре года быть без семьи. Благодаря Катрин я понял, что Татьяна заменяема. Но не до конца уверовал в это. Быть одному — таки не срослось. Возможно, что будь у меня другая любовь, от Татьяны не осталось бы и следа. В этом случае на неё вылилась бы вся моя злость и презрение, что так нужны были моим врачам, за всё то, что я пережил и что носил в себе все эти годы, за весь этот кошмар, что окончательно разрушил меня. Татьяна не чувствует моей боли. Не догадывается о её силе. Думаю, что и я бы не смог оценить в полной мере боль другого человека. Она всё время думает, что вот пройдёт немного времени, и я угомонюсь, вот устроюсь на работу, и всё наладится, побуду в больнице, и мне помогут… Годы проходят — вместе с ними сменяются рецепты, благодаря которым, я по её мнению приду в норму. Я не получил ни одного шанса у Тани, не было сделано ни одного шага в мою сторону. Ни одного «звоночка». Ни одного предложения поговорить. А мне до сих пор хочется поговорить с ней. Но я не в праве просить её об этом. А она сама не предложит.

Сперва я видел детей дважды в неделю, затем — на каникулах, думал, будет чаще, получилось наоборот — всё свелось к одному дню…

Вслед за её Торстеном пришел другой. Я это сперва почувствовал, потом о нём узнал.

Таня стыдится меня. Всегда стыдилась. Перед родственниками, перед подругами. Стыдилась моей внешности, стыдилась моей житейской мягкотелости. Стыд со временем сменился ненавистью. Если не ненавистью, то явным раздражением.

Я испытываю чувство ужаса, когда вспоминаю первый год своей депрессии. Одна болезнь за другой, кошмары, галлюцинации, слёзы, реки слёз. Нынче всё это телесное ушло. Перхоть осыпалась. Нынче во мне лишь ментальная депрессия. Но она заняла всё свободное пространство и по-прежнему невыносима. Такие вот дела.

Зубной врач сказал, что я за последний год умудрился сточить себе зубы во сне.

— Слишком много думаете. Оттого и скрежещете зубами по ночам. У вас очень развиты желваки и шея с предплечьем. Сидячий образ жизни и работа интеллектуальная, да?

— Типа того.

— Я сделаю вам пластиковую прокладку. Посмотрим, сможете ли вы с ней спать…

Настя закрывает мне глаза руками, и так каждый раз, когда мы вместе смотрим мультфильмы. Это уже традиция.

— Настя, ну, что такое? Почему ты так делаешь?

Она приоткрывает свои ладошки и говорит:

— Кукук!

Створки закрываются.

— Что ты видишь?

— Ничего.

— Скажи, кукук!

— Кукук!

— Папа! Ты кукук! Не надо тебе видеть…

Депрессия странное заболевание. Она доводит тебя до бездны отчаяния, наваливается и давит мыслями о самоубийстве, и может исчезнуть в один момент от поцелуя Катрин, проявляться во время очередного разлада с ней, и таять вновь от примирения. Ты как бы и болен и здоров попеременно. Будучи болен, умоляешь о помощи, но настоящая помощь может прийти лишь от причины её породившей, либо реальной замены. Врачи здесь, увы, бессильны. На них надежды не было, они по сути дела не разочаровали. Сильно ранило отношение Татьяны ко мне. И до всей этой истории, и во время моего пребывания в клинике, да и после. Держать на дистанции, не показывать ни единого чувства, ни дать ни одной зацепки… Прошел мимо мираж новой любви и испарился. Месяца два ощущения перемен и меня опять накрыло. Я почти сразу забыл, что значит быть вне её — этой самой депрессии. Она опять стала моим телом. Мне опять чуть труднее дышится, я вновь превратился в безвольного идиота.

«Всё тот же зверь-одиночка Я считаю шажочки до последней до точки. Побежали летать…» [152]