Писано B.B. Беклемишевым

На сем месте, собственно, и обрываются записки Павла Никитича. Подозреваю, что у него уж не стало ни сил, ни желания закончить их, а посему позвольте вашему скромному слуге сделать это за автора, ибо дальнейшая судьба как его самого, так и остальных героев повествования мне хорошо известна.

Найденный в уборной цирка Турниера раненый подпоручик был помещен в госпиталь, немедля прооперирован и оставался там еще с пару месяцев, обеспеченный должным уходом и ни в чем не нуждающийся. Ранение, к несчастью, было серьезным — нож злоумышленника пронзил жизненно важные органы и изрядно навредил богатырскому здоровью Толмачева, так что даже тогдашнее светило доктор Арендт, осмотрев его, только покачал головою и выразил сомнение в возможности дальнейшей службы подпоручика.

Следствие, начатое по делу о покушении на убийство Толмачева, ничего не дало, так как сам потерпевший на все вопросы либо угрюмо отмалчивался, либо отвечал сущую несуразицу. Удалось только выяснить, что подпоручик зашел в уборную гипнотизера Мариуса, дабы выразить восхищение его дарованиями, с дальнейшим — было неясно. Служащие цирка ничего дельного сказать не могли. Павел Никитич показывал, что, поговорив с магом, ушел, а более не помнит ничего. Положение усугублялось тем, что сам Мариус таинственным образом исчез из столицы, и даже указания задержать его, буде оный пересекать границу, никаких результатов не дали.

Известие о ранении Толмачева искренне тронуло все семейство Кашиных, особенно Полину (только теперь я понимаю почему!). Она выразила желание немедля посетить подпоручика, что мы с нею и сделали, как только на то было получено разрешение.

Павел Никитич лежал исхудавший, обросший светлою щетиной, и по всему было видно, что малейшее движение причиняет ему ужасные страдания. Увидев Полину, он расцвел, с удовольствием пожал руку мне, и мы преувеличенно-бодрыми голосами, как это всегда бывает у постели больных, завели совершенно никчемный, пустой разговор об ужасной погоде с ее ветрами и дождями, о зиме, все никак не начинающейся, о моем повышении в чине и об иных глупостях. Завидя, впрочем, что Толмачев несколько тяготится моим присутствием, я простился и оставил Полину наедине с подпоручиком. О чем они говорили — затрудняюсь сказать и поныне, я никогда не допытывался у Полины о сем, но, когда она вышла наружу, лицо ее выражало одновременно и счастье, и боль: так, вероятно, выглядит пораженный гангреною человек, у которого вместе с отмершим местом отняли и руку — руки нет, зато снова жив!

Тем временем вернулся в Петербург государь. Уж не знаю, как ему преподнесли все события, происшедшие за столь короткий отрезок времени с Толмачевым, но резолюция, августейшей рукою начертанная на докладе, была такова: «Такие герои в гвардии не надобны! Сего подпоручика по излечении отправить в отставку».

Уже под Рождество Павел Никитич зашел попрощаться к Каш иным. Он сильно осунулся, движения его были какими-то неуверенными — видать, ранение не прошло бесследно. Матвей Ильич и все семейство радушно приняли отставного подпоручика, было немало пито и съедено, и только Полина, сидя напротив Толмачева, все плакала и плакала, будучи не в силах остановиться. Ее отправили из-за стола, она ушла к себе, и продолжала плакать еще несколько дней, никого не пуская к себе, кроме старой нянюшки, и сама никуда не выходя. Не на шутку встревоженный Матвей Ильич, наконец-то допущенный к ней, вышел растерянный и немного размякший, до утра пил какие-то наливки, а наутро послал за мною, торжественно объявив всем о нашей помолвке. Я, не в силах более противиться желанию дядюшки, да и сам уж смирившийся со своей ролью вечного жениха собственной кузины, видя к тому же ее искреннюю боль, ответил согласием. То же сказала и Полина, необычайно тихая и спокойная, внезапно обретшая сходство с античным мраморным изваянием. После Великого Поста мы обвенчались. Было послано приглашение и Павлу Никитичу, но от него пришло только лапидарное поздравление и заверения в искренней дружбе навсегда.

А через год супруга моя Полина Матвеевна Беклемишева произвела на свет божий необычайно маленького человечка — существо, которому суждено было продолжить оба рода — и Беклемишевых, и Кашиных. Не могу вам описать, какие чувства захватили меня — куда девался прежний мой цинизм, вечная насмешливость и желание подвергать всех и вся издевкам и остракизму. Не перенося раньше даже детского крика и брезгливо морщась от одного вида мокрых пеленок, я как пардус кидался в детскую на любой звук, зачастую несправедливо упрекая Полину и няньку, что малыш простудится, что он голоден, что игрушки недостаточно хороши и еще бог знает в чем. Назвать нашего златокудрого ангелочка решено было Павлом. Уверен, не стоит объяснять, кто настаивал именно на этом имени. Поначалу я даже возражал, по правде сказать, немного ревнуя к уже несколько позабытому мною бывшему приятелю, не подававшему, кстати говоря, о себе никаких известий, но супруга с самой неожиданной для нее решительностью сумела доказать мне, что у нашей семьи не было и нет друга более преданного и верного, чем отставной подпоручик Толмачев. «Я не могу рассказать вам всего, — с необычайной серьезностью произнесла Полина, — но могу вас уверить, что счастьем своим и даже жизнью я обязана именно ему!» Я не мог устоять, и маленький Беклемишев получил имя в честь человека, которому суждено было еще неоднократно подтвердить свою дружбу.

Весточка о рождении Павла по просьбе Полины была отправлена и Толмачеву — ответ пришел спустя несколько недель. «Друг мой! — писал Павел Никитич. — Не могу выразить тебе всех чувств, кои испытываю по получении письма твоего о прибавлении вашего семейства. Прими мои самые горячие поздравления и знай — каково бы счастливо тебе ни было сейчас, я испытываю радость стократно большую, ибо только и утешался в последнее время мыслью о том, что с тех пор ангел наш счастлив с тобою. Теперь же, уверен, союз ваш ничто и никто уже не в силах разорвать, а маленький Павлуша, подобно херувиму, укрепит его еще более. Не поверишь — искренне прослезился, узнав, в честь кого назвали вы новорожденного. Спасибо! Прошу тебя, как сможешь, выбирайся с сыном и с Полиною ко мне в Калаши — и матушка, и я будем искренне рады принять вас».

Через полгода — в июле мы и вправду приехал к нему на Рязанщину вместе со старою нянькой Домной Васильевной, супругой и Павлом-маленьким. Мы славно провели тогда месяц, частенько засиживаясь до рассвета за наливочками и настоечками его матушки Натальи Лукиничны — доброй милой старушки, беседуя обо всем на свете, старательно обходя только одну тему — о недавнем прошлом, словно испытывая какую-то неловкость. Никогда не забуду я теплых приветливых этих вечеров с так неожиданно обретенным другом, когда трепещет на веранде свеча и только редкий лай собаки из дальней деревеньки да плеск рыбы в реке прерывает тишину сгустившихся сумерек!

В 1856 году, спустя год после кончины государя-императора, я получил поразившее нас известие о смерти Павла Никитича, так и оставшегося холостяком и назначившего меня его душеприказчиком. Выехав в Калаши, разбирая счета и прочие документы, я и обнаружил среди бумаг эти мемуары, писанные старательным четким почерком покойного. Только прочтя их, я понял, свидетелем каких трагических событий довелось мне быть и сколько, должно быть, пережили Полина и мой столь рано ушедший от нас благородный друг. Похоронив его рядом с отцом, братом и уж лет семь назад преставившейся матушкой, я долго еще стоял над могилою, поражаясь несправедливости Провидения и удивительной судьбе отставного гвардии Преображенского полка подпоручика Павла Никитича Толмачева. Вернувшись в Петербург, я как мог утешал заплаканную Полину, ни единым словом не высказав ей, что нечаянно стал незримым свидетелем былых перипетий ее молодости…

В Россию пришли уж иные времена, новые поветрия, новые герои, вот и слухи о скорой отмене молодым государем Александром Николаевичем крепостного права доносятся отовсюду, наверное, скоро мы станем свидетелями чего-то необычайного и светлого, что по праву поставит державу нашу вперед всех государств… Но я, человек уже немолодой, все никак не могу забыть тех людей — бескорыстных, отчаянно влюбленных в жизнь и в Отечество свое, благородных, проживших свой стремительный век столь быстро, что, кажется, они так и остались навсегда тридцатилетними… Теперь уж таких нет, в моде более расчет и выгода, вот и сын мой Павел Владимирович, увы, не таков, каким бы я хотел его видеть! Но что делать? Нам, старикам, только и остается, недоверчиво смотря в будущее, вспоминать, вспоминать, вспоминать…

Санкт-Петербург

июль — август 2007 г.