Гракхи

Езерский Милий Викеньтевич

Книга вторая

 

 

I

Блоссий скитался по островам Архипелага, размышляя о смерти Тиберия, и нигде не находил себе покоя. «Что значат самые прекрасные создания рук человеческих в сравнении с человеком, творцом их? — думал он. — Разве Тиберий стоил меньше этого золота и драгоценных камней? А я считал эллинские мраморы, изящные изделия из дорогих металлов выше и важнее человеческой жизни. Так ли это? Ведь создает их человек, и не будь его, не было бы этих удивительных вещей, все стало бы мертвым, бездушным, ненужным. А борьба за плебс? Тиберий отдал за него свою жизнь, за него же и за рабов борется в Азии Аристоник, и оба эти человека, погибший и восставший, делают одно дело…»

Эти мысли не давали ему покоя. И чем больше он думал о Тиберий, тем ближе и роднее казался ему Аристоник, и тем острее ощущал он какое-то неприятное чувство: зачем было ему, Блоссию, ввязываться в сношения с всадниками и торопить Тиберия с выступлением?

Его мучила совесть, он не мог смотреть на вывезенные из Рима драгоценности и однажды, после долгих скитаний по острову Хиосу, решил ехать к Аристонику.

Он высадился в Элее и, навьючив на мулов свои сокровища, тронулся в путь.

Аристоник стоял лагерем в верховьях реки Каика, готовясь к наступлению. Войско его состояло из значительных отрядов фракийских наемников, но в основном — добровольцев из свободных бедняков и отпущенных на волю рабов, которые теперь стали гелиополитами — гражданами Государства Солнца.

Продвигаясь в глубь страны, Блоссий слышал зажигательные рассказы о Аристонике, о Государстве Солнца, о братстве и равенстве людей и не знал, где правда, где выдумка. И хотя слухи были разноречивы, но общая идея борьбы доходила до него без искажений, огромная и великая, перерастающая мысли и человеческие стремления.

Он увиделся с Аристоником недалеко от лагеря. Вождь гелиополитов верхом на коне объезжал новобранцев, которых обучали военачальники-греки.

Аристоник был молод, приветлив, доступен и величественен. Грубоватая красота румянощекой спартанской девушки, твердость воли в глазах, решимость в лице, ловкость движений, громкий голос, вера в победу — все это привлекало людей к этому необыкновенному человеку. И когда Блоссий подъезжал к лагерю, Аристоник, увидев старика-путника, поехал к нему навстречу в сопровождении нескольких гелиополитов.

— Кого шлют добрые боги? — воскликнул он, спешившись и подходя к Блоссию. — Привет мудрости, взирающей на нас из-под этих седин!

— И тебе, Атталид, привет, слава и благосклонность богов! Я — изгнанник Блоссий из Кум, и, припадая к твоим коленям, умоляю, как Одиссей, о дружбе и гостеприимстве!

Аристоник протянул ему руки:

— Я слыхал о тебе. Ты друг Тиберия Гракха.

— Горе мне! Господин мой погиб…

— Знаю, но во мне — клянусь Ададом! — найдешь такого же борца за благо народа, каким был благородный Гракх!

— Я ожидал этого, — взволнованным голосом выговорил Блоссий, и губы его задрожали. — Прими же от меня в дар эти сокровища. Употреби их на наше великое дело борьбы и освобождения.

Радость сверкнула в черных глазах Аристоника.

— Подойди ко мне, отец по возрасту, мудрец по уму и брат пред солнечным лицом Адада! — воскликнул он и, обняв Блоссия, стал говорить медленно, проникновенно. — Неимущие и угнетенные объединились под моим знаменем — под знаменем бога-Солнца, и я назвал их «гражданами Солнца», да, гелиополитами, — повторил он, — ибо это имя родилось у истоков Оронта, между Ливаном и Антиливаном, в сирийском Гелиополисе. И я призвал под свои знамена людей, жаждущих свободы и равенства, замкнул их в братства Адада и отделил их от неверных и угнетателей.

Блоссий вспомнил беседы свои с сирийскими купцами, торговавшими на островах Архипелага (они почитали бога Адада и богиню Атаргатис, были членами братств, распространенных в греческих городах), и улыбнулся светлой старческой улыбкою:

— Да будут равны эллин и варвар, мужчина и женщина, свободный и раб! Да не умрет святая идея борьбы Тиберия Гракха!

Радость обожгла жарким пламенем щеки Аристоника. Он взял Блоссия под руку и, подведя к своему боевому коню, усадил на него. Затем взяв лошадь под уздцы, он повел ее к лагерю, при восторженных криках гелиополитов.

Глядя на белобородого старика, восседавшего на царском коне, воины принимали его за вещего прорицателя, посланника богов, и, расступаясь перед ним, шептали:

— Смотри, сам вождь оказал ему царские почести! Сам вождь, как конюх, ведет его коня!

Аристоник шел среди толп народа, слышал речи и радостные клики воинов, и Блоссий ехал, тоже прислушиваясь к говору людей, и оба эти человека улыбались, как братья, соединенные узами одной идеи, одной радости, единой борьбы.

 

II

Блоссий неотлучно находился при Аристонике.

После подавления сицилийского восстания рабов вождь гелиополитов начал опять военные действия. Блоссий видел стремительное наступление его войск: как разъяренное море, выступившее от берегов, пенясь и бушуя, мчится неудержимой стеною вперед, так мчалась с высоко занесенными мечами конница, во главе с Аристоником, а за ней быстро шагала многочисленная пехота, звеня оружием; он видел страшный разгром римлян под Левками, которые осаждал Красе, видел взятого в плен, а затем убитого фракийским воином этого сторонника Гракховых законов и искренно оплакивал его, сидя в шатре Аристоника.

А ранней весной Государство Солнца внезапно пошатнулось, как здание, поколебленное землетрясением. Казалось, Фортуна отвратила свое лицо от гелиополитов. Великое дело, взлелеянное Аристоником, поддержанное неимущими, угнетенными и рабами, помощью городов, ненавидевших господство Рима, было сразу уничтожено: консул Перпенна напал врасплох на Атталида и разбил его. Вождь гелиополитов укрылся вместе с Блоссием в Стратоникее, а потом, после изнурительной осады, принужден был сдаться.

Накануне сдачи города Блоссий беседовал с Аристоником.

— Обоим нам пришел конец, — говорил старик, покачивая седой головою. — Вот яд, а там — унижение и позорная смерть. Выбирай.

Спокойная улыбка осветила лицо вождя:

— Будущее — в руках солнечного Адада и цветущей Атаргатис. Я еще молод, и если меня пощадят, то я опять подыму народы, опять поведу их к победам, снова воздвигну Государство Солнца… Я верю, что наше дело не умрет!

— И я тоже верю, Атталид, но римские законы суровые, и пощады быть не может. — И, сняв с пальца перстень, Блоссий тихо прибавил: — В этом ониксе — две-три капли яда. Для обоих нас хватит…

Аристоник молчал.

— Неужели ты трусишь? — с негодованием воскликнул старик. — О, Атталид, Атталид, не заставляй меня отречься от тебя!

Аристоник грустно улыбнулся:

— Друг, дорогой друг! В боях я был всегда впереди гелиополитов — и неужели я трусил? В отчаянных вылазках и налетах конницы я первый врывался в ряды неприятеля — и разве я трусил? Нет, смерти я не боюсь, не боюсь плена, унижений и позора, но я должен до конца довести свое дело. Я не могу бросить своих братьев, не могу отказаться от надежды, которая меня преследует, ходит по пятам моих мыслей… Скажи, хорошо ль было бы, если б я отравился, а боевое счастье римлян пошатнулось? Нет, я должен идти своим путем.

— Итак — ты сдаешься врагу, — с усилением прошептал Блоссий. — А когда?

— Завтра утром.

Губы старика подергивались.

— Не пора ли проститься? — тихо вымолвил он, глядя с любовью на Аристоника.

Они обнялись. И долго стояли в молчании, не в силах оторваться друг от друга. На глазах обоих сверкали слезы.

Когда Аристоник вышел на улицу, Блоссий открыл оникс и подставил фиал с вином: две мутные тяжелые капли, просочившись сквозь щель драгоценного камня, звонко упали в чашу, и красное вино потемнело, утратив свой цвет. Резкий запах распространился в комнате.

Отбросив от себя перстень, Блоссий обошел мраморы, вазы, картины, потрогал их руками, точно прощаясь с ними, и прилег на ложе. Потом взял чашу и спокойно запрокинул голову. Вино было выпито.

Консул Аквилий, заменивший умершего Перпенну, боролся с гелиополитами всеми средствами: отравлял питьевую воду, наводнил Азию соглядатаями из местного населения, не пренебрегая даже помощью блудниц, которых посылал на улицы завлекать гелиополитов в сети тонкой хитрости и обмана.

Наконец Азия была усмирена, и Аристоник, закованный в цепи, отправлен в Рим. Казалось, все надежды вождя рушились, и жизнь догорала в его теле, как пламя в светильнике.

Его привели в сенат и, допрашивая, били по щекам, плевали ему в лицо — ему, вождю гелиополитов, основателю Государства Солнца, государства братства и равенства!

Но он был спокоен. Смело глядя в разъяренные лица сенаторов, он говорил:

— Мое дело не умрет. Придут мстители, которые…

Вой оборвал его слова.

Его схватили и отвели в Мамертинскую темницу. А вечером вошли люди, неожиданно повалили на холодный каменный пол и набросили петлю на шею.

Он отбивался от них, потому что хотел жить и бороться. Но перед глазами уже была смерть. Он видел ее, и все-таки маленькая надежда, как трепещущая жилка, билась в его сердце: «Если я уцелею, будет основано опять Государство Солнца, и я опять…»

Петлю затягивали сильнее, упираясь ногами в крепкое, молодое тело. Он посинел, забился, как раненое животное, потерял сознание. А когда тело тяжко вздрогнуло и успокоилось, палачи, избегая смотреть друг другу в глаза, неслышно удалились.

Сенат был удовлетворен: вождь гелиополитов перестал жить.

 

III

После смерти Тиберия распределение земель не прекратилось.

Аппий Клавдий Пульхр, удрученный убийством зятя, которого любил, как родного сына, и горем дочери, заболел от потрясения и, выздоровев, долго не мог приняться за работу. Публий же Лициний Красе Муциан, тесть Гая Гракха, оратор и знаменитый юрист, мало занимался распределением земель; верховный жрец после смерти Сципиона Назики, он вскоре получил консулат и помышлял о войне с Пергамом, надеясь захватить огромные сокровища, накопившиеся в этой стране, и стать одним из влиятельнейших мужей в Риме. Один Гай работал больше всех: ему казалось, что тень Тиберия невидимо присутствует при распределении, и он рад был, что память о брате жива среди земледельцев, среди городского плебса; народ возвеличил убитого трибуна, восхваляя его, громко крича о преступлении сенаторов, и воздвиг в честь его жертвенник. Каждое утро бородатые плебеи, женщины, девушки, дети приносили Тиберию жертву, а иные молились, воздевая руки, умоляя о помощи, прося защиты от нобилей. Оптиматы боялись препятствовать распределению земель, а консул этого года Публий Попилий хвастался впоследствии, что он первый очистил казенные земли от пастухов и заселил хлебопашцами.

Когда Красе Муциан погиб при Левках, а Аппий Клавдий умер, пришлось спешно произвести выборы; триумвират был пополнен вождями народа Фульвием Флакком и Папирием Карбоном, другом Тиберия. Это были энергичные мужи; они усердно принялись за работу, добиваясь, чтобы раздача земель производилась по всей Италии, а Гай Гракх настоял на непременной установке межевых камней для предотвращения всяких недоразумений.

В Риме ходили слухи, что триумвиры действуют беспощадно, и Гай решил выехать в местность, где работали коллеги.

Был полдень, когда Гракх на взмыленной лошади прискакал в приморский городок в сопровождении раба. Площадь была густо усеяна народом. Издали он увидел на возвышении человека: это был Фульвий Флакк. Он что-то говорил, а стоявший рядом с ним глашатай кричал громким отрывистым голосом:

— Слушайте! К завтрашнему дню! Граждане обязаны дать сведения об объеме государственных земель! Речь о виллах Люция Опимия, Ливия Друза, Люция Кальпурния Пизона и Публия Попилия Лената! В противном случае будем руководствоваться старинными росписями…

— Это неправильно, — возразил пожилой вилик, пробираясь сквозь толпу к Фульвию Флакку. — Мой господин Ливии Друз купил эти земли недавно. А старинных росписей мы не знаем.

— Болтай да поменьше! — вспыхнул Фульвий Флакк. — Пусть господин твой докажет, что это — частная собственность!

— Нечем доказывать.

— Тогда заберем.

Другой вилик заявил, что господин его Люций Опимий владеет землей с незапамятных времен и что эта земля никогда не была общественной.

— Она наследственная, — волновался управляющий. — Господин мой не отдаст ее без суда…

— Доказательства есть?

— Слово моего господина.

— Молчи, раб! Завтра будем делить…

Гай Гракх с трудом пробрался к Фульвию Флакку.

— А, это ты! — воскликнул нобиль, весело приветствуя молодого друга. — Какие добрые боги послали тебя в эту местность?

— Юпитер мечет громы…

Фульвий догадался, что Гай приехал с недобрыми вестями и, распустив народ, сошел с трибуны.

— Здесь неподалеку есть хорошая таверна, — молвил он, понизив голос, — можно хорошо позавтракать и выпить неплохого вина.

— Идем.

В таверне они сели за столик и потребовали жареной свинины, белого и красного вина.

— Дела плохи, — говорил по-гречески Гракх, моя руки в глиняной чашке, которую держала услужливая хозяйка, — нобили жалуются на нас в сенат, но отцы государства, — презрительно подчеркнул он, — не решаются вмешиваться в нашу работу. Они боятся плебса. Они понимают, что сила на нашей стороне… Все эти оптиматы — трусливые собаки, и бояться их нечего. Опасен только один…

— Сципион Эмилиан?

— Он. Помнишь закон Папирия? Карбону удалось добиться тайного голосования в комициях, а предложение о переизбрании народных трибунов любое число раз было отвергнуто народным собранием под нажимом Сципиона и Лелия.

— Да, Сципион — враг. Вспомни, что он ответил на вопрос Папирия, справедливо ли поступили сенаторы, умертвив Тиберия? «Если он хотел овладеть республикой, то справедливо». И когда толпа закричала: «Долой тирана!» — он сказал: «Враги отечества справедливо желают моей смерти, ибо невозможно, чтобы Рим пал, пока жив Сципион, и чтобы Сципион остался в живых, пока падет Рим». Но толпа продолжала шуметь, и он воскликнул: «Пусть замолчат те, для кого Италия мачеха! Не думайте, что я стану бояться тех, кого сам привел в цепях, только потому, что их расковали!» А ты, Гай, крикнул, что его следует убить!

— Я и теперь думаю то же…

Задумавшись, Гракх пил вино маленькими глотками.

— Что еще нового?

— Казнен Аристоник…

— Не устояло Государство Солнца, — криво усмехнулся Фульвий Флакк. — Не так же ль рухнуло сицилийское царство рабов? С великаном трудно бороться…

Помолчали.

— Как-то случайно я попал на сходку, — заговорил Гай, — обсуждался вопрос о дороговизне хлеба. Кого там не было! Греки, египтяне, халдеи, персы, иудеи, блудницы, уличные мальчишки, рабы, невольницы, плебейки — все это толпилось, кричало, плакало, ревело, выло, визжало. И в этом шуме преобладало одно слово: «Хлеба!» Я был поражен и ушел с болью в сердце. Жить так нельзя: одни имеют все, другие — ничего…

Фульвий Флакк сжал ему руку, протянул чашу.

— Выпьем за твой трибунат, — молвил он заплетающимся языком. — Будь решительнее и смелее великого твоего брата! Но и он боролся не напрасно: хлебопашцы получили земли.

Слезы сверкнули на глазах Гая.

— Благородный мой брат, — прошептал он. — Кто добрее, сердечнее был тебя? Толпа, за которую ты боролся, любила тебя, но не могла поддержать и теперь поклоняется тебе, как богу, приносит жертвы. Ты погиб за великое дело!..

— Не тужи, Гай, он счастливее нас. Выпьем лучше за плебс! А теперь позовем эллинку-певицу. Я привез ее из Рима, чтоб она услаждала слух игрой на кифаре и чудесными гекзаметрами Гомера. Эй, хозяйка! — закричал он, хлопнув в ладоши. — Приготовь нам хороший обед на троих, да не забудь подать лучшего вина.

Зная щедрость Фульвия Флакка, хозяйка низко поклонилась:

— Что прикажут благородные мужи? Фульвий задумчиво почесал на щеке бородавку:

— Подашь сочный окорок, жареного гуся, румяного, как девушка, гусиную печень с вкусными приправами, а в молочного поросенка положишь начинку из нежного мяса ягненка, цыплят и голубей; да не забудь перед обедом подать соленых грибов. Прикажи рабыням принести амфору лучшего вина, корзину яблок и груш… А теперь позови госпожу.

Вскоре вошла молодая гречанка, с веселой улыбкой на смуглом лице, неся кифару. Она поклонилась гостям и, встретившись глазами с Гаем, загляделась на него.

— Садись, Кратесиклея, спой нам из Гомера.

— Из «Илиады»? — спросила гречанка, знавшая, что Фульвий Флакк предпочитает «Илиаду» «Одиссее», и, ударив по струнам, запела:

За руки взявши друг друга у кисти, там в пляске кружились Юноши вместе и девы, берущие вено большое. Девы в льняных покрывалах, а юноши в светлых хитонах, Сотканных крепко из ниток, для блеска чуть маслом натертых. Эти увенчаны щедро сплетенными пышно венками, Те на ремнях посеребренных носят мечи золотые. То они все в хороводы ногами, привычными к пляске, Вместе кружатся легко, с быстротою гончарного круга, Если горшечник, в руках укрепив, его бег испытует, То разовьются в ряды и одни на других наступают. Вкруг хоровода теснится большая толпа, наслаждаясь, А посредине поет и под лад себе вторит на цитре Богоподобный певец. И все время, как пение длится, Два скомороха проворных вертятся и прыгают в круге [21]

— Хорошо! — воскликнул Фульвий Флакк и потрепал ее по щеке. — Хвала богам, призвавшим такую обаятельную красоту, как ты, к жизни! Когда я подумаю, что сегодняшний день — мой, мое сердце возносится с благодарностью к Фебу-Аполлону и к Музам, окружающим его. Я счастлив, что поклоняюсь твоей красоте и любуюсь твоим пленительным лицом с черными солнцами веселых глаз, твоими зубами, белыми, как снега Скифии, твоими стройными руками и ногами…

Гракх прервал его, обратившись к Кратесиклее:

— Откуда ты родом и как очутилась в Риме?

— Родом я из Митилены, — певучим голосом ответила гречанка, — а приехала в Рим с отцом. У него была богатая лавка на форуме, но во время восстания Тиберия Гракха он погиб…

— Каким образом?

— Он примкнул к Тиберию и был убит на месте Сципионом Назикою…

Гай опустил голову:

— Ну, а теперь… как ты живешь?

— Лавку я продала, — печально сказала гречанка, и веселые глаза ее затуманились. — А живу тем, что заработаю. Вот господин мой, — кивнула она на Флакка, — покровительствует мне…

Между тем рабыни уставили стол кушаньями и принесли воду для омовения рук.

Фульвий Флакк окинул стол веселым взглядом и, взяв кусок поросенка с начинкой, стал есть, усердно потчуя Кратесиклею.

— Будь добра, возьми этот кусочек, — говорил он, указывая на блюда, — а теперь этот… гусиная печенка вкусна, как поцелуй… А эта начинка тает во рту… Умоляю тебя, скушай этот ломтик ветчины: от ее жира твои щеки заалеют, как румяная Эос…

Слушая его, Гракх смеялся:

— Ты, дорогой Марк, настоящий поэт! Тебя вдохновляют три вещи: любовь, вино и роскошный стол.

— Ты угадал, Гай! Я знал, что ты умен, как Нестор, и ждал этих слов. Нужно жить для тела, а душа (он махнул рукою)…душа, дорогой мой, рассеивается после смерти, обращаясь в атомы и пустоту, и она — поверь мне — неспособна тогда ни мыслить, ни чувствовать.

— Э, запахло Эпикуром, — улыбнулся Гай и встал, чтобы налить вина.

Но гречанка предупредила его и, наливая вина в его кубок, шепнула:

— Кто ты?

— Гракх.

Вскрикнув, она пролила вино:

— Брат Тиберия?

Он кивнул, недоумевая.

— Ты отомстишь за него, за моего отца, за сотни погибших? Ты должен это сделать. О, умоляю тебя… Я помогу тебе, клянусь Немезидою!

Фульвий Флакк прислушался к их беседе.

— Я не ошибся в тебе, Кратесиклея, — громко сказал он. — В твоей груди бьется мужественное сердце воина.

 

IV

Гай Гракх и Фульвий Флакк, сопровождаемые толпой земледельцев, выехали из городка, направляясь в виллы нобилей. Они решили действовать при разделе полей по своему усмотрению и, не получив от виликов необходимых сведений, приказали землемерам нарезать лучшие участки, по 30 югеров в каждом, и поставить межевые камни.

Это были поля Ливия Друза и Люция Опимия, самые плодородные в этой области. Землепашцы, сильные рабы, высокого роста и крепкого телосложения, закованные, подобно виноградарям, в цепи, работали декуриями, по десяти человек в каждой, и подчинялись вольноотпущеннику. Они исподлобья посматривали на толпу людей, которая делила поля, и мрачные глаза их ничего не выражали.

Гракх подошел к ним, спросил декуриона, все ли рабы на работе, и получил краткий ответ:

— В эргастуле шесть невольников: биты бичами за лень и дерзость.

— Рабынь у вас много?

— Двадцать сильных иллирийских невольниц чистят хлевы.

— А еще?

— Есть пряхи, швеи и птичницы.

Фульвий Флакк успел уже осмотреть виллу и, подойдя к Гаю, сказал:

— Земли и постройки в порядке. Эти негодяи Друз и Опимий сумели хорошо повести хозяйство. Но краденое (я не сомневаюсь, что это — общественная земля) должно быть отнято у воров.

— О, как я ненавижу этих злодеев! — с исказившимся лицом вымолвил Гракх и приказал землемерам приступить к разделу.

Фульвий, просмотрев списки, задумался:

— Послушай, Гай, государственные земли, находившиеся в тридцати пяти трибах, почти все разделены. Теперь нужно приступить к участкам, захваченным союзниками.

— А чем мы вознаградим за это союзников?

— Я добьюсь консулата и внесу закон о даровании им прав римского гражданства. Я давно уже подстрекаю союзников к возмущению, и они непременно восстанут, когда будут готовы…

— Да, союзники должны получить права… И все же мы приступим немедленно к распределению их полей. Ведь и среди союзников есть бедняки, которые находятся в положении римских земледельцев.

— Да, богачи душат их, — согласился Флакк, — а мы своими действиями возмутим их и облегчим участь неимущих.

Как предполагал Фульвий, так и случилось: захват триумвирами полей вызвал страшное негодование среди союзников. Они обратились в сенат, и представитель их говорил, едва сдерживаясь от бешенства:

— Как нас, опору республики, лишать земель? Кто, как не мы, содействовали могуществу государства, выставляя больше войск, чем вы, платя значительные подати? И нас, не имеющих прав римского гражданства, лишать еще полей в пользу италийской голи? Не бывать этому!

Представителя союзников призвали к спокойствию, но он не унимался и разгневанный выехал в тот же день из Рима.

А раздел союзнических земель между тем продолжался. Триумвиры действовали быстро и усердно: ни нарекания богачей, ни просьбы об отсрочке, ни угрозы, ни жалобы в сенат — ничто не могло их остановить. Гракх и Флакк твердо шли к цели, не отступая ни на шаг.

Тогда латины не выдержали: снарядив посольство, они отправили его в Рим к Сципиону Эмилиану. Во главе посольства находился древний согбенный старик с орлиным носом и поблекшими глазами.

Латины прибыли в Рим вскоре после казни Аристоника и запоздалого известия о самоубийстве Блоссия.

Выслушав латинов, Сципион задумался: Гракх, Флакк и Карбон стояли за отнятие земель у союзников и вознаграждение их правами римского гражданства, требуя, чтобы закон коснулся и неимущих италиков, но это казалось Сципиону и его кружку безумием; он отверг эту мысль и вернулся к своей, строго обдуманной: «Выход из положения — в прекращении работы триумвиров; земли останутся в руках союзников, и действие закона Тиберия потеряет силу. Не будем обострять отношений с союзниками, посмотрим на вещи здраво».

— Я заступлюсь за вас, — сказал он, вставая, и, оглянувшись на сенаторов, которые шумно приветствовали его за «мудрое решение» (эти слова выкрикивались во все горло римлянами и латинами), он прибавил: — Сегодня я приготовлю речь, чтобы завтра произнести на форуме. Комиции, на которых я выступал, постановили отнять судебную власть у триумвиров, а разрешение вопроса, какие земли римских граждан считать государственной собственностью, а какие — частной, возложено на цензоров и их представителей, консулов. Будьте уверены, что сенат приложит все силы, чтобы защитить вас.

Сопровождаемый толпой аристократов и союзников, Сципион возвратился домой, чтобы приняться за работу.

В атриуме он наткнулся на Семпронию. Бледная, с искаженным лицом и дикими глазами, она бросилась ему навстречу:

— Изменник! Вот на кого ты променял меня, римлянку! На дочь клиента, подлого сводника! Он вербовал девушек в деревнях, он… О, боги! — завопила она, всплеснув руками. — Почему вы не послали мне смерть, чтоб я этого не видела?

— Замолчи, — свистящим шепотом произнес Сципион. Она не слышала слов мужа. Дрожа, она схватила его за тогу и, не отпуская, говорила:

— Ты… я тебя любила… Ты был для меня богом… А ты… ты… Разве я виновата, что я бесплодна?.. Все это от богов. А ты пошел к той, которая сегодня любит тебя, а завтра — другого…

— Замолчи, — повторил он, вспыхнув, и оттолкнул ее от себя.

Тяжело дыша, она смотрела на него невидящими глазами, и лицо ее подергивалось. А когда он прошел в таблин, она очнулась, кликнула рабыню и, одевшись, вышла на улицу в сопровождении раба.

В голове у нее шумело, ревность терзала сердце. Перед глазами стояла Лаодика: прекраснее статуи Венеры, она, живой человек, смотрела из толпы на Публия с такой улыбкой, что ей, жене, становилось страшно.

Она отпустила раба и, оглядевшись, бросилась в грязную узенькую уличку, посредине которой ворочались в пыли полуголые загорелые дети.

Пройдя несколько шагов, она остановилась перед невзрачным домиком, толкнула низенькую дверь и проникла в маленький закопченный атриум.

У очага, над огнем которого висел котелок, сидела старуха и, казалось, дремала; седые космы свешивались на ее грудь.

Она поднялась, откинула волосы.

— Кто ко мне? — скрипнула она хриплым голосом.

— Не узнаешь?

Тусклый свет упал на бледное лицо Семпронии, и старуха подобострастно закивала головою.

— Не помогают зелья?

— Ничто не помогает. Ты говорила, что у тебя есть яды… Старуха помолчала, в раздумье пошевелила губами.

— Мне нужен самый сильный яд… Ты получишь много золота…

Старуха молчала; в глазах ее вспыхнула жадность.

— Хорошо, — медленно выговорила она, — поклянись Немезидой, что никому не скажешь.

Семпрония вручила старухе кожаный мешочек, наполненный золотом, и получила свинцовую трубочку с мутной жидкостью.

— Пять капель! — крикнула старуха. — Человек умрет в беспамятстве; лицо у него почернеет.

 

V

После ухода Семпронии Сципион отправился к Лаодике. Юная гречанка ожидала его в азиатской комнате, лежа на подушках, и, когда он вошел, вскочила, звонко засмеялась. — Я вздремнула, — молвила она шепотом. — Садись. Моя мать уехала в Остию, мы одни. Вчера она виделась с Корнелией и Семпронией, твоими тещей и супругой…

— Откуда ты знаешь? — обеспокоился Сципион.

— Мне сказала моя подруга Кратесиклея. Она — любовница Фульвия Флакка, а у него бывает Гай Гракх.

— Я не понимаю, — пробормотал Сципион. Беспокойство его возрастало.

— Сегодня Корнелия совещалась с этими мужами…

— Когда это было?

— После того, как ты ушел из сената.

Сципион задумался, но, взглянув на Лаодику, махнул рукою:

— Я не хочу догадываться о том, что неизвестно…

— Берегись, — шепнула гречанка, обвивая его шею голыми пахучими руками, — помни, что ты окружен врагами.

— Жизнь и смерть в руках Фортуны, — улыбнулся он, взглянув на нее.

Огни светилен тускнели. Он протянул к ней руки. Лаодика вскочила, сбросила с себя тунику.

Вернувшись домой, Сципион прошел в таблин, чтобы дописать речь. Льняные волокна, пропитанные догоравшим маслом, чадили в невысокой светильне, и быстрые блики бегали по белому пергаменту, купленному у Лизимаха.

Сципион кликнул рабыню и велел оправить волокна в светильне.

Смуглотелая невольница, молодая, некрасивая, с приплюснутым носом и толстыми губами, подлила масла и, остановившись у двери, спросила, что прикажет господин на ужин.

— Подай ломоть ветчины, а вино разбавь холодной водою.

Он работал до глубокой ночи, проголодался. Перед сном съел ветчину и выпил вино. Оно показалось ему горьким, неприятным на вкус.

Он прошел в спальню, взглянул на Семпронию. Она спала, небрежно разметавшись на ложе, но эта небрежность была подозрительна.

«Не спит, — подумал он, — притворяется», — и, раздевшись, лег.

Голова кружилась, в животе появилась боль. Сначала это было колотье, затем резь, она передалась сердцу, груди, — казалось, десятки ножей кромсали внутренности, пробираясь все выше; он хотел привстать, разбудить Семпронию, но липкий пот — пот боли, ужаса и отчаяния — покрыл его тело. Он застонал и вдруг увидел Семпронию: глаза ее пылали, она подходила к нему торопливым шагом, с подушкою в руке.

— Умираю, — прохрипел Сципион, стараясь сдержать вопль, перешедший в тихий стон.

Семпрония молча бросила ему на голову подушку, навалилась на него всем телом. Задыхаясь, он отталкивал ее, но страшная слабость опутала тело, и члены не повиновались его воле. И вдруг смутное сознание мелькнуло в отяжелевшей голове: он все понял и перестал сопротивляться.

Семпрония отняла подушку, взглянула на искаженное почерневшее лицо мужа.

— Отравительница, — с трудом выговорил Сципион, и мутные невидящие глаза его обратились к жене.

Она задрожала и, уронив подушку, с ужасом смотрела на человека, славой и подвигами которого гремела вся Италия и провинции Рима, смотрела в оцепенении, ничего не сознавая, и стояла странной полуживой статуей. И вдруг поняла, схватилась за голову:

— Горе мне, горе!..

Она рвала на себе волосы и, упав на колени, лобзала безжизненные руки любимого человека и рыдала, точно нелепая случайность внезапно отняла у нее мужа.

А потом дом Сципиона огласили нудные, тягучие вопли. С топотом сбегались рабы, рабыни, и рыдания, наполнив атриум, таблин, перистиль, перекинулись на улицу, где уже толпилась праздная любопытная толпа.

Через час стало известно всему Риму, что великий Сципион Эмилиан умер.

 

VI

Форум раньше всех узнал о смерти Сципиона. Прибежавший Метелл Македонский, противник Эмилиана в сенате, воскликнул надломленным голосом:

— Тише, квириты, тише! Стены нашего города пали! Африканский умерщвлен во время сна в своем доме! О, горе, горе Риму!

Разноречивые слухи ползли по городу. Нобили говорили шепотом об убийстве: одни обвиняли Гая Гракха, Карбона и Фульвия Флакка, которые, якобы боясь отмены Сципионом аграрного закона Тиберия, поторопились убрать со своего пути единственного человека, способного приостановить раздачу земель; другие видели в преступлении месть Корнелии за убитого сына, умерщвление которого Сципион одобрил; третьи говорили, что он покончил самоубийством, поняв, что не в силах выполнить обещание, данное союзникам; а четвертые утверждали, что его отравила Семпрония из ревности.

Магистраты, прибывшие утром в дом Сципиона, осмотрели труп, но следов насилия не нашли; по искаженному, почерневшему лицу покойника они догадались, что он отравлен, но, допросив рабов и невольниц, ничего не добились. Тогда они велели схватить прислугу и пытать. Окровавленные рабы, с обугленными руками и ногами, с телами, выжженными до кости, продолжали повторять, что ничего не видели, ничего не знают.

А Семпронию допросить не решились. Ее отчаяние было столь велико, что даже те, кто обвинял ее шепотом в отравлении, принуждены были сознаться, что ошиблись.

Она умоляла богов сжалиться над нею, а мужа — простить ее за причиненное ему зло, и так убивалась, что Корнелия увела ее в перистиль.

Омыв тело горячей водой, надушив благовониями и натерев мазями, женщины облекли его в тогу, надели на руки браслеты, на палец золотой перстень, в рот положили асе, чтобы душа могла уплатить Харону за перевозку через Стикс, и перенесли в атриум.

Широкое ложе, покрытое золотыми тканями, усыпанное цветами и украшенное венками, наградой за военные подвиги, ожидало покойника. Четыре факела горели в углах ложа. Сципиона положили ногами к входу, прикрыв обезображенное лицо тканью. Звуки флейт, струнных инструментов и гнусавые голоса плакальщиц, тихие и однообразные, наполняли дом. Курильницы дымились благовониями, сжигаемыми на огне. Через вестибюль, увешанный ветвями кипариса и ели, символом смерти, входили сенаторы, оптиматы, старые и молодые воины, толпа почитателей и весь кружок, чтобы отдать последний долг покойнику. Наконец пришли, несколько запоздав, Луцилий, Марий и Квинт Метелл Македонский, противник Сципиона, с которым он имел еще вчера столкновение по поводу его вмешательства в работу триумвиров. Теперь все было забыто. Старый сенатор, возмущенный этим убийством, привел с собой четырех сыновей, которым приказал нести погребальные носилки своего великого противника. И хотя сыновья не любили Сципиона, зная, что он враг аристократии — они не посмели ослушаться своего отца.

Похороны состоялись наскоро, хотя тело, по обычаю, не погребалось в течение трех дней.

На другой день утром глашатай публично известил о смерти Сципиона. Перед домом покойника появились друзья, сенаторы, вольноотпущенники, рабы и воины.

Похоронное шествие, остановившись возле святилища древнеиталийской богини Либитины, продолжало свой путь. Во главе его шли тубицины (число их, по закону XII таблиц, доходило до десяти), играющие на длинных, из слоновой кости, тубах, за ними следовали плакальщицы, поющие нэнии, причитания по покойнику, дальше — танцовщики и мимы в одеждах силенов и сатиров, затем — гордость и слава зрелища — вереница изображений, извлеченных из атриума: это восковые слепки с лиц предков, которые надевали на себя клиенты, облаченные в магистратские инсигнии — тоги преторов, консулов и цензоров. Они ехали на высоких колесницах, предшествуемые ликторами, впереди покойника, потому что предки должны сопровождать своего потомка до самого Аида. Число колесниц было так велико, что, казалось, не будет им конца. За предками шли вольноотпущенники, с бритыми головами, в пилеях (символ свободы), и несли памятники славы Сципиона — картины, изображающие разрушение Карфагена, Нуманции, взятие многих городов, подчиненные народы. Дальше тянулись повозки с предметами из военной добычи предков, напоминающие о доблестной жизни, за ними ехали телеги с дарами и вещами, которые сопровождали покойника в могилу. Потом шли ликторы с опущенными прутьями и секирами, а за ними факелоносцы. Наконец появился покойник, окруженный факелами, стоящий в положении и одежде живого — не мертвец, а его изображение в восковой маске (сам Сципион лежал ничком в гробу, скрытом в похоронной колеснице. Дальше следовали близкие в траурных одеждах, магистраты, сенаторы, всадники, без почетных знаков отличия: мужчины, покрыв головы тогою, женщины — с распущенными волосами, и наконец триумфальная помпа — почитатели, знакомые, рабы и народ.

Когда похоронное шествие, миновав бронзовую волчицу, стоявшую под смоковницей у Палатина, выехало на форум и остановилось перед рострами (здесь находился помост для гроба), предки сошли с колесниц и разместились в курульных креслах из слоновой кости. Присутствующие окружили их.

Племянник Сципиона, Квинт Фабий Максим, взошел на ростры и произнес надгробную речь, которую сочинил Лелий.

Похоронное шествие двигалось по Аппиевой дороге, царице дорог; прямая, широкая, вымощенная большими гладкими плитами, она тянулась вдаль, и высокие блестящие памятники, усаженные кипарисами, встречали, выстроившись в два ряда, великого мужа из знаменитого рода.

У могилы Сципионов, подземного склепа, поддерживаемого двумя колоннами, воздвигнутыми посредине, шествие остановилось. Это была фамильная усыпальница рода (в ней погребались также вольноотпущенники, клиенты и друзья, кроме членов, исключенных из семьи, или неблагодарных вольноотпущенников), построенная в виде дома; огромный Приап, страж гробницы, охранял могилу. Вольноотпущенники принялись спускать вниз кресла, треножники, посуду для еды и питья, одежду, золото, оружие и съестные припасы.

Могила считалась домом, где поселился покойник, чтобы начать другую жизнь, похожую на земную. За склепом наблюдал вольноотпущенник, живший тут же в небольшом домике. Кругом зеленели виноградники, сады, пестрели цветы. Род Корнелиев строго придерживался обычая захоронения умерших и на сжигание трупов смотрел неодобрительно, хотя большинство патрицианских семейств самых древних родов сжигали своих покойников.

Лаодика, в одежде рабыни, шла рядом с Кассандрой за погребальной колесницей. Мать что-то говорила, но она ничего не понимала. Лицо ее, опухшее от слез, окаменело, казалось, навсегда. Когда труп положили в саркофаг и опустили в яму. Лаодика встрепенулась и, вскрикнув, упала замертво на руки Кассандры.

На них оглянулись. Кто-то шепотом сказал:

— Первая и последняя любовь Сципиона…

На могиле приносили в жертву поросенка, когда Кассандра уводила обезумевшую от горя дочь домой.

 

VII

Хотя раздача земель была приостановлена Сципионом Эмилианом (триумвиры могли работать под наблюдением цензоров и консулов, действия которых отличались медлительностью и нерешительностью), последствия аграрного закона Тиберия Гракха оказались значительными: четыреста тысяч хлебопашцев получили наделы, и число граждан, способных к военной службе, увеличилось на несколько десятков тысяч.

Гай уехал на Сардинию квестором при консуле Аврелии Люции Оресте, взяв с Флакка слово, что тот будет извещать его о событиях в Риме.

Население Сардинии, порабощенное римлянами, ненавидело своих властителей. Восстания вспыхивали одно за другим, но консул подавлял их. Гракх отличился в нескольких битвах, показав трусливому римскому юношеству наглядные примеры прежней доблести, стойкости, уважения к военачальникам; он превосходил своей твердостью, скромностью и усердием к службе даже старейших воинов и был назван за свои заслуги «лучшим».

Наступила суровая зима. Воины, не привыкшие к холодам и не имевшие теплой одежды, сильно зябли и не могли воевать. Аврелий Орест потребовал, чтобы города снабдили легионы одеждой, но получил отказ. Посольство сардинцев, отправленное в Рим, сумело добиться в сенате отмены требования полководца, и растерянный консул не знал, что делать.

Подавленный тяжелым положением, Аврелий сидел в холодной палатке, грея над очагом руки, когда вошел Гай. Квестор знал о решении сената и предложил полководцу отпустить его в города.

— Я постараюсь убедить население в том, что помощь легионам необходима, — сказал он, садясь против консула, — и если боги пошлют нам и здесь неудачу, подумаем, что делать.

— Попытайся, — упавшим голосом согласился Орест и, выйдя из палатки, смотрел на квестора, который садился на коня, чтобы в сопровождении небольшого отряда тронуться в путь по снежной равнине.

Деревья, усыпанные легким пухом, четко выделялись на свинцовом небе. Горы и скалы, запорошенные вверху, с наметенными сугробами внизу, остались слева. По военной дороге тянулись обозы из Тибулы и Ольвии в глубь страны. Люди бежали вприпрыжку за повозками, чтобы согреться.

— Что везете? — спросил Гракх, останавливая коня.

— Хлеб и мясо для легионов.

Объехав несколько городов, Гай сумел убедить население в необходимости помочь войскам; он говорил с порабощенными людьми, как равный с равными, называл друзьями, ел с ними за одним столом, а уезжая, пожимал им руки.

Спустя несколько дней римляне получили теплую одежду, а через месяц пришло письмо от Фульвия Флакка:

«Берегись лазутчиков, которые доносят о каждом твоем шаге в сенат. Тебя обвиняют, что ты вступил на путь народоправства и демагогии; оптиматы встревожены; ходят слухи, что тебя хотят отправить в Ливию…»

Гракх нахмурился. Он знал, что был бельмом на глазу сената, но никогда не думал, что за ним будут следить и доносить в Рим. Он продолжал исполнять по-прежнему честно свои обязанности, и Аврелий Орест, полюбивший его, как сына, писал в сенат, расхваливая его за строгость к себе и подчиненным и за храбрость в боях. Сенат отвечал, что доверять Гракху нельзя («Его брат Тиберий покушался на целость республики»), и советовал консулу бдительно следить за каждым его шагом.

Время протекало незаметно: бои и походы чередовались. Римские легионы испытывали недостаток в хлебе — подвоз был плохой, а восставшие племена налетали на обозы и отбивали провиант. Мало надеясь на римское снабжение, Гай послал тайком раба с письмом в Ливию к царю Миципсе, прося его прислать хлеба.

Через некоторое время в римский лагерь прибыли послы от ливийского царя и заявили римскому полководцу, что Миципса, из расположения к Гракху, послал хлебные припасы на Сардинию. Аврелий Орест вспылил.

— Как, — закричал он, побагровев, — нам, владыкам мира, подачки? И от кого? От варваров, которые достойны быть у нас рабами! Никогда! Вон отсюда, вон!

Но Гай вступился за посольство:

— Ты несправедлив, консул! Войска ропщут, испытывая недостаток в хлебе. А отказываться от помощи друзей нехорошо. Ты же оскорбляешь послов великого царя…

— Молчи! Я не знаю, какие постыдные дела у тебя с варварами, но зато знаю, что сенат тебе не доверяет. Я считал тебя человеком честным, а ты тайком от меня завязал сношения с ливийцами…

И, прервав свою речь, он закричал послам:

— Уходите же! Кто здесь начальник — я или Гракх? Гай вышел из палатки полководца, не простившись с ним. А через несколько месяцев сенат отозвал легионы, оставив на Сардинии только Аврелия Ореста, и Гракх, в силу своей должности, должен был остаться при консуле. В негодовании он вбежал в палатку полководца.

— Это несправедливо! Неужели легионеры виноваты в случившемся? Я тоже не останусь здесь и уеду с ними!

— Гай Семпронии Гракх, — торжественно сказал Аврелий Орест и погрозил ему пальцем, — ты — квестор и обязан оставаться при консуле!

— Один, а не три года! Я уеду.

— Молчи!

Гай побледнел. Повернувшись, он вышел из палатки в сильном раздражении. А ночью самовольно покинул лагерь, решив немедленно отплыть в Рим.

 

VIII

Лаодика вбежала в азиатскую комнату и, не дав Кассандре даже войти, бросилась к ней с искаженным лицом.

— Я все знаю! — кричала она, задыхаясь. — Ты добивалась смерти Сципиона, сговаривалась с его врагами!.. Я все знаю! — повторила она, прижимая руки к сердцу, — и я не уважаю, не люблю тебя, мать! Я презираю тебя. Ненавижу.

Кассандра холодно взглянула на дочь:

— Ты сошла с ума. Сципион был нашим врагом: он убил твоего отца, соблазнил тебя…

— Замолчи! Он был прав.

— Прав, что убил отца?

— Отец оказался изменником.

И она беспорядочно рассказала все, что слышала об отце от Сципиона.

Но Кассандра не сдавалась: она упирала на то, что патрон воспользовался ее отъездом, чтобы соблазнить дочь своего клиента, упрекала Лаодику в разврате, называла ее блудницей, податливой девчонкой, дурою.

Лаодика молчала. И когда кончились упреки, она оскорбительно засмеялась:

— Разве ты — мать? Пусть Немезида вырвет у тебя лживый и несправедливый язык! Не соблазнил он меня, а мы полюбили друг друга, не блудница я и не податливая девчонка, потому что любила его одного, не развратница я и не дура… Он любил меня слушать, он любил мое сердце, мою душу, он упивался моим телом, как нектаром богов. Он говорил, что эта азиатская комната — Олимп, а я — Афродита. И я верила ему. Он был для меня и Фебом-Аполлоном, и Зевсом, и Марсом, и жизнью, и всем миром… А ты отняла его у меня, ты, убийца!

— Не я убивала…

— Но ты сговорилась с Корнелией, матерью Гракхов, с Фульвием Флакком и с Семпронией, женой Сципиона, и вы отравили его, великого, славу Рима, моего любимого владыку и супруга!

Она топнула, захохотала:

— Ты назвала меня блудницею. Нет, не была я развратницей, и пеняй на себя, если стану гетерою… Уходи, уходи! Что так смотришь на меня? Продавай все, уедем из Рима! Я не хочу оставаться в городе, где он погиб! В Пергам, в Пергам!.. Там я буду отдыхать несколько лет от этого страшного дня… там я… Что же ты стоишь? Уходи, уходи!..

Она зарыдала и, уткнувшись лицом в подушки, неподвижно лежала в полусумраке, жалкая, как избитая рабыня, истекающая кровью.

А Кассандра, выйдя из дому, отправилась к Семпронии просить разрешения о выезде из Рима, но рабыни объявили ей, что госпожа больна и никого не принимает, и лучше поговорить с Корнелией.

Корнелия находилась при дочери, однако не виделась с нею. Семпрония, запершись в своей спальне, не выходила оттуда, а Корнелию не хотела видеть, и когда мать попыталась к ней войти, Семпрония крикнула с такой ненавистью, что Корнелия отшатнулась от двери:

— Ты… ты толкнула меня на преступление… Ты… О мать, мать!..

Эти слова звучали в ушах Корнелии таким осуждением, что она не находила себе места.

Она приняла Кассандру и, узнав, что вдова клиента уезжает с дочерью из Рима, облегченно вздохнула: «Одной свидетельницей меньше — одной тревогой меньше». И она разрешила Кассандре от имени Семпронии продать имущество погибшего Лизимаха и уехать с дочерью в Пергам.

 

IX

Гракх был встречен народом восторженно. Тысячи плебеев, земледельцы, всадники и мелкие торговцы приветствовали его радостными криками, как благодетеля, а он между тем еще ничего не сделал. Но все помнили его брата и надеялись, что Гай будет продолжать его дело: городской плебс ожидал улучшения своего положения, хлебопашцы, не получившие наделов по вине Сципиона Эмилиана, — земли, а всадники живо еще помнили переговоры с Тиберием.

Такому взгляду на молодого квестора немало способствовал Фульвий Флакк, считавший его несравненно выше себя. Действительно, Гракх превосходил своего друга ясностью суждений, величием дерзаний, неустрашимостью и красноречием. (Даже враги считали его великим оратором и большим писателем.) И Фульвий, восторженно преклоняясь перед Гаем, убеждал народ, что Гракх — единственная надежда плебса и всадников, единственный честный вождь, который, не задумываясь, поведет народ против оптиматов и победит их.

Такие же идеи распространял Фульвий Флакк среди союзников, а получив консулат, выступил с законом о даровании им гражданских прав. Сенат пришел в ужас: «Если консул на стороне врагов, то кому же еще верить?» — шептались оптиматы и, чтобы освободиться от вредного мужа, решили послать его на войну с кельтами. Да и народ был недоволен: он опасался, что новые граждане станут посягать на те выгоды, которые плебс получал от оптиматов, и Фульвий принужден был отказаться от своего предложения. Он уехал в Галлию, вел победоносные войны по ту сторону Альп с саллувиями, а его сторонники подстрекали союзников к восстанию.

Находясь на Сардинии, Гай слышал об отпадении от Рима Аскулума, о восстании Фрегелл, решивших силою добиться гражданства, о взятии их претором Люцием Опимием, срытии стен и превращении города в селение. Друзья писали из Рима, что причиною победы Опимия была главным образом ожесточенная борьба между богатыми и бедными, что дало римлянам возможность подавить восстание раньше, чем оно успело распространиться на другие города и племена, а также измена, открывшая претору доступ в город.

Гракх перечитал конец письма, подплывая к Риму.

«Наглый негодяй, — писал друг об Опимии, — разорил цветущий город и возле места, где находились Фрегеллы, основал римскую колонию Фабратерию. Ты не поверишь, дорогой Гай, куда завело его бесстыдство: он возбуждает судебные дела против жителей несчастного города и римских граждан, обвиняя их в измене, и многие невиновные люди предстанут как соучастники восстания перед судом. Ждем твоего возвращения и помощи. Да хранят тебя всесильные боги и сам Юпитер Капитолийский!»

Рим не понравился Гракху. Какая-то тревога отражалась на лицах граждан. Магистраты держали себя вызывающе.

Клиенты, подстрекаемые оптиматами, возбуждали народ против квестора, самовольно уехавшего с Сардинии, и толпа, встречавшая его утром, как вождя, уже вечером заколебалась.

Перед домом Гракхов бродили ремесленники, выкрикивавшие оскорбительные слова, слышались возгласы о привлечении Гая к суду за нарушение воинской дисциплины, а когда вскоре и цензоры возбудили против него обвинение, Гракх принужден был защищаться.

— Разве я не совершал походов, — говорил он, — не служил на военной службе двенадцать лет, в то время как другие ограничиваются обыкновенно десятью годами? Разве я не оставался квестором в течение трех лет, тогда как закон разрешает вернуться домой после одного года? Из всего войска я один взял с собою свою казну полностью, а не привез ничего; другие же, выпив взятое вино, наполнили свои амфоры серебром и золотом.

Речь Гая была настолько убедительна, что цензоры оправдали его единогласно. Вернувшись домой после этой победы, он написал Корнелии эпистолу.

Изложив подробно свою жизнь на Сардинии, возвращение в Рим, преследования врагов, он кончил письмо уверениями, что Тиберий является ему во сне и требует продолжать его дело. «И я, мать, буду добиваться трибуната, чтобы отомстить за дорогого брата, убитого злодеями; я облегчу положение не только деревенского, но и городского плебса, опрокину сенат, чтоб передать его власть комициям, обновлю отжившую свой век республику. Все, что есть честного, смелого и любящего родину, станет на мою сторону; плебс поймет, что я борюсь за него».

После смерти Тиберия мать поселилась в Мизенах, лишь изредка наезжая в Рим. Семпрония недавно «бежала», по словам друзей, от тоски по мужу, не желая никого знать — ни матери, ни брата, ни родственников, — подальше от Рима, в Элладу, где хотела вопросить дельфийский оракул, как дальше жить, что делать. И о ней не было известий.

Не успел Гай получить ответа на письмо, как против него было возбуждено новое обвинение: утверждали, что он и Фульвий Флакк произвели возмущение в Фрегеллах и руководили восстанием: один — с Сардинии, другой — из Галлии. Но Гракх легко оправдался, сославшись на консула Аврелия Ореста, который хвалил его в своих донесениях сенату, а о Фульвий сказал, что смешно обвинять консула на основании слухов, которые распространяют враги. Наблюдая за народом, он видел, что оптиматы ищут себе сторонников среди городского плебса, кормят голодных клиентов и требуют от них поддержки в народном собрании.

«Если провести закон, который обеспечит существование клиентов и бедных ремесленников, — думал он, — вся эта толпа хлынет ко мне, станет моей защитницей и я, опираясь на нее, сумею провести ряд полезных законов. Против меня работают Скавр, Опимий и Ленат, но когда на моей стороне будет сила, они подожмут хвосты, как побитые собаки. Я должен стать трибуном, войти в сенат, изменить ход внешних и внутренних дел республики, улучшить состояние плебеев, заключить союз с всадниками. Они помогут мне в борьбе с сенатом».

Гай получил письмо от Корнелии. Он читал его, перечитывал, пожимал плечами: нежность к матери чередовалась с досадою на нее: «Как она не понимает, что наша жизнь — моя и брата — ничто перед благом народа? Тиберий погиб, а я еще жив, и пока я хожу, говорю, двигаю хоть одним членом, — я буду бороться, буду продолжать дело брата и даже больше — осуществлю то, что помешала совершить ему смерть».

Опять и опять перечитывал эпистолу.

Корнелия писала: «Ты говоришь, что отомстить врагам прекрасно, да, это прекрасно, если не вредит отечеству; но если сделать этого нельзя и наши многочисленные враги спустя долгое время не погибнут, пусть они лучше останутся, нежели погибнет республика».

— Никогда! — громко сказал он, стукнув кулаком по столу. — Враги должны погибнуть…

«Если же иначе не можешь поступить, добивайся трибуната после моей смерти; когда я ничего не буду чувствовать, делай что хочешь. Но не стыдно ли тебе будет совершать на моей могиле жертвоприношения, когда ты при моей жизни так мало обращал на меня внимания? Надеюсь, Юпитер не допустит, чтобы ты в своем ослеплении шел этим путем. Если же ты будешь упорствовать, то опасаюсь, как бы ты не испортил всей своей жизни».

— Что моя жизнь? — усмехнулся он. — Ждать смерти матери, а затем добиваться трибуната? Зачем? Мать так же переживет меня, как пережила Тиберия. А я пойду своим путем. И когда я переделаю Рим, когда в нем не будет бедняков и нищих, государство станет великим и сильным!

 

X

Он сблизился с сословием всадников — с этими публикана-ми, откупщиками и подрядчиками, председателями различных обществ и товариществ, главной целью которых была нажива и среди которых спекуляция, торговля рабами и блудницами не считались постыдными деяниями, а прибыльными, дозволенными законом, освященными государством способами обогащения.

Войдя в атриум, Гракх увидел перед собой толстого, высокого, белобородого человека с румяными щеками и красным носом, услышал его грубый, охрипший голос:

— Привет благородному брату великого народного трибуна Тиберия Гракха! Прости, что смелость заставила меня войти в твой дом…

— Привет и тебе! Мой дом открыт для друзей…

— Я знал это, — поспешно заметил старик и медленно заговорил, взвешивая каждое слово. — Я — всадник Муций Помпоний, тот самый, который вел переговоры с Тиберием Гракхом. Меня отправило к тебе товарищество публиканов: оно просит у тебя защиты против сената. Будь добр, помоги нам, и мы поддержим тебя золотом, оружием, чем хочешь. Тиберий был согласен, и если ты…

— Подожди, — прервал его Гракх, — я подумаю.

— Умоляю тебя всеми богами! — воскликнул Помпоний. — Не отказывайся… Мы богаты, мы все можем. Деньги были, есть и будут основой жизни человека. Я имею на тысячу талантов состояния, я могу добиться чего захочу, но я — римлянин и не желаю поступать беззаконно, нарушать спокойствие отечества. Послушай, завтра у меня состоится пиршество, и на нем будет присутствовать много всадников. Присмотрись к ним, поговори, если хочешь, и я познакомлю тебя с самыми влиятельными мужами…

Гай задумался. Судьба благоприятствовала ему, но он не хотел подать вида, что доволен предложением.

— Больше всего меня занимает, — сказал он, — положение плебса, но если всадники готовы помочь мне, то я подумаю, что можно сделать и для них.

— Повторяю, мы не пожалеем на это дело ни золота, ни вооруженной силы; у нас есть огромные средства, есть и сыновья, которые будут бороться на твоей стороне… Послушай, благородный муж, — подвинулся к нему старик, — общество публиканов ведет крупную торговлю с Азией, Испанией, Элладой и большими островами Архипелага, оно имеет своих людей в Пергаме, Парфии, Понте, Африке, во всем мире. Мы ввозим в Рим предметы роскоши, лучших рабов, красивейших невольниц, вина, сладости, мы покупаем по оптовой цене, почти за бесценок, а продаем в розницу, наживая половину общей стоимости. Мы арендуем земли в провинциях, и хотя на Сицилии потерпели огромные убытки (проклятый Эвн разорил весь остров!), а в Азии потеряли виллы, стада, склады товаров (безумный Аристоник не пожалел богатств пергамских царей для Государства Солнца!), мы быстро оправились. Ты не был в последние годы в тех местах. Ты бы не узнал разоренных стран: все цветет, как цвело до восстаний. Прости, что я так много говорю, не подумай обо мне: «Вот болтливый старик, у него язык, как у старой сплетницы!»

— Ты сказал обо всем, только забыл упомянуть о податях, которые вы берете на откуп…

— Я умолчал потому только, что твой покойный брат Тиберий обещал передать в наши руки судебную власть. Я полагал, что ты не откажешься провести закон, который наметил Тиберий. И если это так, то рассчитывай на нашу помощь, добиваясь трибуната. Но прости, что я опять много болтаю… Завтра вечером договоримся крепче. Придешь?

— Если никто не помешает…

— Нет, ты должен придти! Я познакомлю тебя с моим сыном Помпонием и с племянником Леторием Мэгом. Славные, храбрые, преданные молодые люди! Если ты доверишься им, то они будут лучшими твоими помощниками, и дела твои, с помощью небожителей, пойдут хорошо. Помпоний отличился в коннице Сципиона Эмилиана под Нуманцией, а Леторий — под Тавромением. Они тебе понравятся, я в этом уверен… Придешь?

— Приду, — согласился Гай, видя, что от старика мудрено отвязаться, — только будь добр, скажи, где ты живешь и когда у тебя соберутся гости?

— Я живу на Эсквилине, но ты не смущайся расстоянием. Я пришлю за тобой лектику после обеда. Мы сможем поговорить о самом главном до пиршества.

— Кроме меня, будут у тебя сенаторы?

— Увы, господин мой, хотя я и нахожусь в родстве с Публием Рупилием, победителем сицилийских рабов, но, как тебе известно, он скончался незадолго до смерти Сципиона Эмилиана, а его племянница, моя вторая жена, оторвалась совсем от своей среды. Она дружила с супругой Публия Попилия Лената, а теперь все между ними кончено.

— Почему?

Старик смущенно молчал, потирая толстыми пальцами красный нос.

— Денежная ссора, — пробормотал он, — супруге Лената понадобилось несколько десятков тысяч сестерциев на покупку юного александрийца, и она обратилась к моей жене, а та отказала… Не подумай, что она жадна — вовсе нет, но у супруги Лената постыдная привычка забывать о долгах…

Муций Помпоний тяжело поднялся и, беспрестанно кланяясь, ушел, с трудом передвигая ноги. С порога дома Гракх видел, как он развалился в лектике, и крепкие рослые рабы быстро понесли эту грузную тушу, точно это была соломинка.

На прощание старик прокричал:

— Да хранит тебя Минерва!

 

XI

Гай Гракх договорился с всадниками.

За поддержку в борьбе с сенатом, которую они обещали ему, он наметил два закона: судебный, на основании которого суды отнимались у сенаторов и передавались всадникам, и закон о провинции Азии, вводивший, как это было на Сицилии и Сардинии, подати в виде десятины с дохода, причем эта десятина должна была сдаваться цензорами на откуп публиканам не в провинции, а в Риме.

На совещании, состоявшемся до пиршества, Гракх развил намеченные им законы, потребовал от всадников безусловной поддержки в борьбе с оптиматами во время своего трибуната.

— Вы получите, — заключил он свою речь, — право золотого перстня, который будет символом вашей власти, места в театрах в первых четырнадцати рядах, вы упрочите свое положение во всем государстве, власть в Риме, могущество в провинциях.

Всадники покрыли его речь дружными рукоплесканиями.

Муций Помпоний подвел к Гаю своего сына и племянника; они понравились Гракху.

Помпоний, коренастый молодой человек, с широким смуглым лицом и приветливой улыбкой, с белыми, как морская пена, крупными зубами и темным пушком на верхней губе, низко поклонился гостю:

— Счастлив видеть а нашей среде именитого друга. Ты мне нравишься и — клянусь всеми богами! — я буду твоим верным сторонником, если ты захочешь.

— Захочу ли я? — улыбнулся Гракх, дружески пожимая ему руку, и повернулся к Леторию, скромно стоявшему рядом с Муцием Помпонием.

Леторий был плечистый, краснощекий человек, с серыми глазами, в которых вспыхивали лукавые искорки смеха; он сказал, сдерживая улыбку:

— Нас привлекло не пиршество, а твое присутствие. И я говорю тебе просто, радуясь, что ты с нами: «Располагай мною, как найдешь нужным. Твоя воля будет для меня законом».

Гай сжал его руку:

— И я рад, что нашел таких искренних друзей в вашей среде, — и, повернувшись к Муцию Помпонию, воскликнул: — Дружба с твоим сыном и племянником укрепит еще больше наш союз!

На пиршестве он пробыл недолго, — торопился домой. Роскошь стола, обстановки, множество рабов, невольниц, танцовщицы, певицы, — все это стоило огромных денег, и он подумал, что эти люди вступают в борьбу с сенатом не из-за власти, а ради наживы: побольше прибылей, побольше золота!

Он оглядел столы, уставленные многочисленными блюдами, улыбнулся: «О, если бы здесь был Фульвий! Он не ушел бы до тех пор, пока не догорела бы последняя светильня, пока рабы не принялись бы убирать со столов. Он подружился бы со всеми всадниками, напоил бы их и стал бы приставать к женам и дочерям. Он омрачил бы нашу дружбу яростной ссорой!»

 

XII

Добиваясь трибуната, Гай видел, что нобили против него: на выборах было так много народа, что поле, где они происходили, не могло вместить толп, подходивших со всех концов Рима, из соседних вилл и деревень. Все знали, что брат Тиберия, убитого оптиматами, домогается трибуната, и готовы были отдать за него свои голоса.

Многие взобрались на крыши и фронтоны: здания казались усеянными муравьями, и черные точки шевелились, подымаясь и опускаясь, как ползающие насекомые.

Законы, предложенные им вскоре (о личной безопасности граждан, о запрещении магистрату, лишенному должности, домогаться другой должности), были направлены против лиц, погубивших Тиберия. Думая о брате, он испытывал к его убийцам такую ненависть, что нередко сдерживался, чтобы не натворить глупостей. Кроме того, тревожила мысль о матери, которая была против его трибуната; Корнелия опасалась, очевидно, за жизнь сына, но Гай был смел, тверд, упрям и решителен. Он шел к намеченной цели, невзирая на козни противников, на их хитрость, на распространение слухов, порочащих его имя.

Закон о личной безопасности граждан прошел; он задевал консулов, преследовавших сторонников Тиберия, и Публий Попилий Ленат, не дожидаясь изгнания, добровольно оставил Италию. Второй же закон, направленный против Марка Октавия, пришлось взять обратно: трибун, низложенный Тиберием, отправился тайком в Мизены и умолял Корнелию повлиять на Гая.

— Он губит меня! — восклицал Марк Октавий со слезами на глазах. — Доступ для меня в магистратуру закрыт, что я буду делать? Более десяти лет я не исполняю государственных должностей, — неужели оттого, что я наложил вето на закон Тиберия? Но это несправедливо…

— Молчи! Тебе ли говорить о справедливости? — гневно ответила Корнелия. — Ты изменил Тиберию Гракху, это было не твое вето, оно принадлежало сенату…

— Прости. Десять лет…

Он бросился к ее ногам, схватил край ее столы:

— О, умоляю тебя, благородная госпожа! Сжалься надо мной, будь великодушна! Кто я? Ничтожный червь, и если ты оттолкнешь меня, я кончу жизнь самоубийством…

Сердце Корнелии смягчилось:

— Поезжай в Рим. Я напишу Гаю…

— О, госпожа моя!..

— Будь спокоен. Гракх возьмет закон обратно. Получив письмо от Корнелии, Гай долго раздумывал, как ему поступить: с одной стороны, жаль было огорчить мать, с другой — преступно, как ему казалось, щадить Марка Октавия. Однако любовь к матери взяла верх, и он отказался от закона, объявив народу, что Корнелия просит его об этом. Плебеи, уважавшие мать Гракхов ради ее сыновей и отца, согласились, и Марк Октавий мог теперь домогаться магистратуры.

Между тем Фульвий Флакк возвратился в Рим. Победоносно кончив войну с лигурийцами, он отпраздновал свой триумф и теперь был постоянным гостем у Гракхов. Он приходил веселый, оживленный, говорил громко, шутил, рассказывал случаи из своих многочисленных любовных похождений с лигурийками и, посмеиваясь, выпивал очередной додрант вина:

— Дорогой мой, прежде всего — жизнь, а потом — остальное. Я боролся, ты знаешь, а чего достиг? Власть сильна но не священна, как возвещают жрецы и авгуры. Власть можно опрокинуть, но это делается не сразу: нужно выжидать.

Выслушав Гая, с жаром развивавшего мысли о новых законах, он принялся обсуждать их, барабаня пальцами по столу:

— Хлебный закон — безусловно необходим, он рассеет враждебную тебе клиентелу, возглавляемую патронами, и ты будешь иметь большинство голосов в комициях. Месячная выдача — пять модиев хлеба на гражданина, по шести с третью асса за модий, — вполне достаточна и по цене доступна для бедняка.

— Это так, но меня смущает, что плебс, получая дешевый хлеб, потребует вскоре дарового, а это создало бы толпы бездельников и лентяев.

— Что же делать? Это необходимо, хотя бы в целях дальнейших законов. Имея почву под ногами, ты обдумаешь новые предложения…

Гракх улыбнулся:

— На этот год я уже обдумал. Улучшая положение городского плебса, нельзя забывать о деревенском. Я хочу возвратить триумвирам права, отнятые у них Сципионом Эмилианом. Пусть они решают самостоятельно, как и прежде, является ли известная земля общественной или частным владением. Я хочу, чтобы бедняки ежегодно наделялись участками.

— Это хорошо. Я согласен.

— Я знал, что ты так ответишь. Однако этот закон я хотел бы дополнить законом о проведении дорог, что, несомненно, облегчило бы земледельцам сбыт съестных припасов и дало бы возможность сбивать цены с заморского хлеба. Я решил широко развернуть постройки мостов, плотин, житниц и общественных сооружений, чтобы дать работу городскому плебсу…

— Плебс будет доволен, но сенат безусловно воспротивится. И в самом деле: всеми этими работами ведают цензоры, и ты вторгаешься в сферу деятельности сената.

— И все же я буду бороться за этот закон! — воскликнул Гай. — Я не знаю твоего мнения, но если ты и против, то я пойду один на форум и сумею убедить плебс…

Фульвий Флакк рассмеялся:

— Дорогой мой, не волнуйся! Сядь. Я именно за этот закон, и если понадобится, то поддержу тебя всюду — и на форуме, и в сенате, и в комициях, и даже на сходках…

— А к концу года я проведу судебный закон, нужно вырвать суды из рук сената и передать всадникам. Разве сенаторы не судят лицеприятно, оправдывая лиц своего круга, прекращая их грязные дела под разными предлогами?

Фульвий Флакк покачал головою:

— Я знаю, ты договорился с Муцием Помпонием, — молвил он вполголоса, — и сделал большую ошибку. Твой брат Тиберий заблуждался, полагая, что всадники могут помочь в борьбе. Ты плохо знаешь этих людей.

— Позволь, дорогой, борьба с сенатом возможна только при поддержке всадничества…

— Это так. Но подумай, что будет с нашими судами, когда во главе их будут стоять всадники? Эти торгаши, для которых золото — единственный бог, более склонны к подкупу, нежели сенаторы; они загрязнят взятками, пристрастными решениями наши римские суды, и вся вина падет на тебя, законодателя!

— Вина перед кем? Перед потомством? Но оно никогда не поймет того положения, в котором я нахожусь, той среды, которая меня травит, и той безвыходной обстановки, которая привела Тиберия к смерти.

— Делай, как хочешь, — нахмурился Фульвий, — но боюсь, как бы ты, улучшая положение всадничества, не нанес государству неизлечимой раны.

 

XIII

Гай Гракх провел намеченные законы, несмотря на противодействие сената.

Оптиматы понимали, что хлебный закон содействовал притоку неимущих, которые, попадая в Рим, поддерживали трибуна; обнищавшие плебеи получали работу в городе и вне его. Строились обширные Семпрониевы амбары для хранения привозного зерна, египетского и сицилийского, и тысячи плотников, кузнецов и иных ремесленников работали с утра до вечера под присмотром надзирателей и нередко самого Гракха.

— Верно ли, что Гракх восстановил аграрный закон своего брата? — с беспокойством спрашивали нобили, приезжавшие из своих вилл в столицу.

— Он всюду сует свой нос, — хмурились сенаторы, — теперь он занялся улучшением дорог, как будто…

— Мы ехали, — с восторгом прервал худощавый нобиль, — по прямым дорогам, выложенным гладкоотесанным камнем, плотно убитым истолченным щебнем… Таких дорог — клянусь Меркурием! — у нас еще не бывало…

— А ты забыл каменные столбы с надписями, обозначающими расстояние? — подхватил другой. — Они стоят на каждой миле, а по обеим сторонам дороги возвышаются белые камни, чтобы легче слезать и садиться на лошадь, не прибегая к чужой помощи.

— Но прекраснее всего — мосты, — сказал третий, не замечая нахмуренных лиц сенаторов. — Они висят над потоками и ложбинами, а кругом копошатся тысячи работающих бедняков…

Народ превозносил Гракха: всюду, где бы Гай ни появлялся, один или в сопровождении друзей и подрядчиков, его встречали восторженными криками, призывали на него милость богов.

Особенно прочно возросло его могущество ко второй половине года. Враги обвиняли его в стремлении к царской власти.

— Тиберий хотел того же, — с яростью говорили оптиматы, заседая в сенате, — но благородный Сципион Назика вовремя спас республику. Неужели среди нас не найдется второго Назики!

— Его окружают публиканы, ремесленники, художники, посланники, военачальники, воины и ученые, — вторили другие.

— Он хитер, деятелен, предприимчив, настойчив в достижении намеченной цели; он умеет быть одинаково приветливым со всеми, а особенно с плебсом.

— Он стал могущественным вождем народа, врагом отечества. Он ввел очередность голосования центурий по жребию…

— Он хочет быть одновременно консулом и народным трибуном. Разве он не избирает судей по своему усмотрению? Разве он не кричит: «Долой сенат! Вся власть комициям!»

Выполняя обещание, данное всадникам, Гай вскоре же предложил закон о провинции Азии, который был принят народом единогласно.

— Отдавать десятину на откуп нашим врагам и где? В Риме! Да он с ума сошел! — кричал Люций Кальпурний Пи-зон.

А Люций Опимий ворчал, ни к кому не обращаясь, новее слышали его слова:

— Поглупел римский сенат, что ли? Из Азии, как из житницы, будут черпать хлеб для раздачи ленивой голи; всадники возьмут на откуп прямые подати… Кажется, все ясно, а сенат не понимает…

Люций Опимий ошибался: сенат понимал, но не знал, что делать.

Несмотря на клятвы и бессильную ярость, пришлось смириться. Всадники требовали, чтобы Гракх был допущен (как народный трибун, он имел право) к участию в совещаниях сената, утверждая, что за ним сила, его поддерживает плебс, что законы народного трибуна увеличивают благосостояние республики.

— Разве вы не видите сооруженных виадуков? — шумели они, перебивая друг друга. — Взгляните на большой, семисводчатый мост, построенный из красного туфа и паперина! Он находится на девятой миле от Рима, по дороге в Габию, и благодаря своей прочности переживет столетия. Разве это не есть достойный памятник величия римского государства.

Оптиматы ожидали, что будут иметь дело с человеком наглым, дерзким, заносчивым, и каково же было их изумление, когда он произнес в сенате речь, насыщенную таким красноречием, какого они еще не слыхали, речь, полную вдохновенного жара и призывов к спасению республики от роскоши, голода, безработицы, к укреплению ее путем помощи беднейшему населению.

Его предложения делали честь сенату, и однажды оптиматы были взволнованы кратким докладом Гракха о хлебных припасах, присланных пропретором Фабием из Испании.

— Этот хлеб, — говорил Гай, — я советую продать по низкой цене испанским беднякам, а вырученные деньги отослать городам; Фабию же сделать выговор за притеснение подвластных жителей. Было бы нехорошо, если бы о римском сенате распространилась дурная слава в провинциях и чужих землях, как о пособнике нечестной деятельности пропретора!

Сенат единогласно принял предложение Гракха, даже строптивый несговорчивый Люций Опимий не посмел возражать.

Расходясь, сенаторы тихо беседовали:

— Гай Гракх не такой плохой человек, как о нем говорили, — сказал Публий Лентул, — он любит отечество и служил ему бескорыстно.

— Ты одобряешь действия Гракха? — вскричал Люций Опимий.

— Я не одобряю, а высказываю мнение коллег.

— Неправда, никто этого не думает, кроме тебя.

— Позволь, дорогой, — вмешался Люций Кальпурний Пи-зон, — я, как и ты, противник Гракхов и их законов, но согласись, что Гай мог бы быть нашим сторонником. Нужно только суметь его убедить. А тогда римский сенат был бы блестящим. Гай — умная голова, величайший оратор, кумир черни, и если мы перетянем его на свою сторону — за ним пойдет плебс, пойдут и всадники…

— Легче было Геркулесу добыть пояс Ипполиты, чем нам убедить Гракха, — усмехнулся Люций Опимий.

— Клянусь Юпитером, ты преувеличиваешь…

— Он честолюбив, стремится к власти. Корнелия, эта выжившая из ума старуха, мечтает о диадеме для сына.

— Я не очень верю этим слухам.

— Не говорил ли я, что ты за Гракха?

— Перестань! — вспыхнул Люций Кальпурний Пизон. — Ты лаешь, как Гекуба…

Сенаторы расходились. Голоса их умолкали на пустынной улице. У всех было предчувствие, что Гай не ограничится проведенными законами, а предложит новые, потому что он содействовал избранию в консулы своего друга Фанния, а сам получил трибунат и на следующий год.

 

XIV

Плебс возлагал на Гракха большие надежды: он ждал новых законов, которые улучшили бы его положение, а народный трибун желал закрепить еще больше свою связь с городским и деревенским плебсом и выступил с военным законом.

Плебеи радовались:

— Наших детей, не достигших семнадцати лет, не посмеют теперь брать на военную службу!

— Не будут наказывать смертью за тяжелые поступки.

— Будут снабжать одеждой.

— Без вычета из жалованья!

— Хвала трибуну! Он стоит за нас!

Вскоре Гай провел закон о провинциях, отдаваемых в управление консулам.

— Проклятый Гракх! — ворчал Люций Опимий, подстрекая сенаторов против народного трибуна. — Он отнимает у вас, отцы государства, ваше древнее право. Теперь вам придется назначать провинции, которыми будут управлять проконсулы, до избрания консулов известного года.

Удар был силен: до этого времени сенат, после вступления консулов в должность, рассматривал, какими провинциями они будут управлять по истечении года их службы, и предоставлял своим сторонникам более выгодные провинции, чем лицам независимым. А теперь все это рухнуло.

Но самым важным был закон об отведении колоний; он прошел в декабре, в год консульства Люция Цецилия Метелла и Тита Квинция Фламинина. Образование колоний в Италии — Тарентийской, под названием Нептунии, Капуанской и Минервии на месте греческого города Скиллетиона — было дело трудное: не хватало земель для раздачи, и Гай Гракх возымел мысль основывать колонии в заморских владениях.

Против Гая сидел Фульвий Флакк, рядом с ним Помпоний и Леторий, дальше — Фанний, Друз и Рубрий. Перед ними стояли чаши с вином, яблоки в этрусских корзинках, сладкое печенье, облитое медом.

— Друзья, — заговорил Гракх, искоса поглядывая на Фанния и Друза, которые молчали, — цель основания колоний для всех ясна и необходимость их бесспорна: мы обеспечим участками безземельных и малоземельных граждан, освободим столицу от богачей и бедняков, не желающих заниматься ремеслом и торговлей, дадим доступ в колонии даже зажиточным гражданам, потому что нам нужны большие средства для обзаведения сельскохозяйственными орудиями и инструментами.

— Но не мало ли ты выделил колоний? — воскликнул рябоватый трибун Рубрий. — Я все обдумал и хочу предложить закон об основании колонии на месте Карфагена.

— Хорошо, — сказал Фульвий Флакк, — а на сколько человек?

— На шесть тысяч.

— Поедут граждане в Африку?

— Отчего же нет? — удивился Гай. — Самое главное — мы должны завербовать колонистов, и я придумал, друзья, предложить также союзникам переселиться в эту колонию, а в награду они получат права римского гражданства.

— Прекрасная мысль! — закричали все, только Фанний и Друз молча смотрели на стол, не выражая восторга.

— Вы не согласны? — вспыхнул Гракх.

Фанний поднял голову, глаза его тревожно забегали по лицам друзей.

— Мысль хорошая, но сенат…

— Что сенат? — грубо крикнул Фульвий Флакк. — Куча издыхающих собак! Господа Рима — мы: Гай, я, ты, он…

— Сенат — голова республики, — убежденно возразил Фанний.

— Нет, голова — он, — указал Фульвий на Гракха, — а сенат только зад. Разве он не раболепствует перед нами?

Гай призвал всех к спокойствию.

— Разъясни нам, что тебя смущает, — обратился он к Фаннию.

— Я скажу откровенно: не только сенат, но и народ будет против закона Рубрия, потому что возникновение в провинциях римских колоний побудит союзников добиваться прав гражданства, а новый город может стать со временем соперником Рима; всем известно, что это место проклято Сципионом Эмилианом и обречено оставаться навеки пастбищем. Поэтому я не советую Рубрию выступать с этим законом.

— Глупости! — рассмеялся Флакк. — Сенат для нас не закон, а народ мы сумеем убедить!

— А твое мнение, Ливии? — обратился Гракх к Друзу.

— Мне кажется, что дело не так страшно, как рисует благородный Фанний. Нужно обдумать, обсудить с народом, а затем и провести…

— Что спорить, что сомневаться? — вскричал Гай. — Да здравствует закон Рубрия!

 

XV

Закон Рубрия прошел через комиции, но плебс неохотно голосовал за него, а сторонники сената возбуждали народ против Гракха, обвиняя его в безбожии: «Место предано проклятию, — твердили они на форуме и улицах, — боги страшно накажут гордецов, которые там поселятся». Плебс не знал, кого слушать. Граждане, изъявившие желание переселиться в Африку, теперь раздумывали, а на тех, кто собирался ехать, суеверный народ смотрел с ужасом; зато союзники, не колеблясь, соглашались покинуть Италию. Их прельщало римское гражданство, большие участки земли, а мысль, что дети их, ставши римскими гражданами, смогут занимать государственные должности, была решающей. Глядя на союзников, потянулись в Африку и малодушные римляне.

Весною Гай был назначен по жребию ехать на место Карфагена, где основывалась колония, под названием Юнонии, или Гереи. Не хотелось ему оставлять Рим, где его присутствие было необходимо, однако, не желая нарушать постановления граждан, он выехал немедленно, поручив Фульвию Флакку руководить делами народа.

Уезжая, он чувствовал, что положение его непрочно, но почему — затруднился бы сказать. Опираясь на плебс и всадников, он сотрудничал с сенатом, власть которого ограничил, и знал, что оптиматы — смертельные враги; плебс состоял из разнородных элементов: горожане холодно относились к нуждам земледельцев, а те смотрели на городской плебс, как на бездельников и тунеядцев; всадники, поддерживавшие Гракха, пока он не провел выгодных для них законов, теперь охладевали к нему, опасаясь, что в случае победы плебса благосостояние их пошатнется, а некоторые даже отвернулись от него и примкнули к сенаторам, с которыми их связывало родство; Муций Помпоний, могущественный старик, которого Гай считал человеком честным, стал бывать у сенаторов, выдав даже за одного из них свою дочь, сестру Помпония, и уговаривал сына и племянника отречься от Гракха, чтобы не испортить себе будущности. Но молодые всадники оказались честнее старика: они отказались слушать его и заявили, что судьба народного трибуна — их судьба.

Гай узнал об этом от одного из друзей, и уважение к Помпонию и Леторию превратилось у него в чувство глубокой дружбы и любви. Перед отъездом он обнял их, пошутил:

— Не боитесь оставаться со мной? А что если меня ждет участь Тиберия?

— Разделим ее с тобой! — вскричал Помпоний, и зубы сверкнули белой полоской на его смуглом лице.

— Разве мы не воины? — подхватил Леторий, вздернув плечами.

Фульвий Флакк тихо сказал:

— Мы готовы сразиться не только с олимпийцами, если они сунут нос в наши дела, но и с самой Фортуною!

— А что? — обеспокоился Гракх.

— Против нас возбуждают народ. У меня есть подозрение на твоих друзей…

— Ты шутишь!

— Говорят, эти люди встречаются с Люцием Опимием…

— Да поразит их громовержец! Да проглотит их Тартар! — вскричали Помпоний и Леторий.

Гай отозвал Фульвия в сторону.

— Кто? — выговорил он изменившимся голосом.

— Фанний и Друз.

Гракх засмеялся, похлопал Флакка по плечу:

— Не может быть, ты ошибся. Я за них ручаюсь.

— Ручаться можно за себя и то не всегда.

— Фульвий!

— Если не будет сомнений, то… Гай молчал.

— …прикажешь их убрать? — продолжал Флакк, спокойно улыбаясь. — Они исчезнут, точно никогда не существовали. И никто их не найдет.

— Это невероятно, невозможно, — не слушая его, шептал Гракх и вдруг, очнувшись, сжал руку друга и бросился к триреме, причалившей к набережной. Он быстро взошел на нее, и вскоре судно отплыло, сопровождаемое напутствиями друзей, плебеев и всадников.

 

XVI

На Палатине, в доме Гракхов, была тишина послеобеденного отдыха.

В атриуме, у водоема с четырьмя столбиками по углам, стоял стол, за которым молча работали три матроны. Свет проникал сверху, через отверстие в покатой к середине крыше, устроенное для стока дождевой воды. Окон в доме не было, и даже днем сумрак таился причудливыми тенями по углам и у ниш таблина, в которых хранились древние изображения предков — восковые маски, снятые с лиц покойников. Травертиновые колонны и стены носили следы давней облицовки — еще при жизни Семпрония Гракха отца; цветная штукатурка кое-где обваливалась, мозаика и фрески не то выцвели, не то потемнели от времени, а принесение в жертву Ифигении, изображенное на левой стене, потускнело.

И так же неярки казались лица Аргуса и Медеи, расположенные тут же по сторонам. На правой стене тешила взор римлянина сцена войны — бой на мосту через Тибр: Гораций Коклес один сдерживает напор этрусков; рядом с ним, в шлеме и латах, стоит богиня Минерва; она собирается метнуть звонкозвенящее копье в гущу врагов, — рука занесена, мускулы напряжены, и копье вот-вот вонзится в воинов. Эта картина, равно как и две крылатые Победы при входе в таблин, написанные, по-видимому, греческим художником, казалось, жила, производя большее впечатление, нежели жертвоприношение Ифигении.

Мозаичный пол, разрисованный под ковер, поистерся, и небольшие разноцветные, камешки с изображениями, некогда вставленные в красный цемент, повыпали, но узорчатая надпись у порога четко выделялась, крича о гостеприимности хозяев. С улицы доносился, нарастая и утихая, шум города, похожий на жужжание пчел. И вдруг голос раба, внезапно ворвавшийся в сонную тишину дома, оторвал матрон от дум:

— Семь часов.

Женщины подняли головы. Старая, с паутинками морщинок у тонких губ и живых глаз, в чепце, одетая в темную шерстяную тунику, ткала на вертикальном станке тогу, старательно проводя нити снизу вверх и пропуская иголку поперек основы, а молодая, смугло-румяная, с черными углями блестящих, как будто покрытых лаком глаз, пряла, привязав кудель у пояса; она несколько подобрала тунику и, вытягивая нитку за ниткой из пряжи, прикрепляла их к крючку веретена; затем, свесив нить между большим и указательным пальцем, она придавала веретену вращательное движение: нитка скручивалась, змейкой обвивалась вокруг веретена, проходила через крючок, и это повторялось до тех пор, пока веретено не было целиком увито. Тогда матрона снимала нитки и бережно клала моток в корзинку. Третья женщина, в траурной одежде, с лучистымми страдальческими глазами, вышивала коврик: крупные розы расцветали от действия ее рук, как от солнечных лучей.

Старая наблюдала за прядением молодой с легкой улыбкой на лице. Отложив недотканную тогу, она, как это случалось чуть ли не каждый день со времени отъезда Гракха в Африку, начала беседу о сыне; голос ее был слаб, грусть сквозила в словах:

— Послушай, Лициния, я устала ждать Гая: отчего он не едет? Лары молчат, предсказания авгуров туманны, но я знаю одно: отсутствие его гибельно для общего дела. Друз и Опимий склоняют народ на свою сторону, по городу ходят слухи, распространяемые сенатом, — подлые сплетни, порочащие славное имя Гракхов… Гай горяч, вспыльчив… И если он узнает…

По лицу Лицинии мелькнул испуг, согнав румянец, губы дрогнули:

— Не бойся, благородная Корнелия, боги милостливы к дерзающим мужам — к мужам, которые ратуют за справедливость, а мой любимый супруг борется за дело плебеев. Разве он не одержал победы? Разве сенат не подчинялся ему?

— Сенат ропщет, что государственные должности заняты его друзьями… И все б это было не страшно, если б сын остался в Риме. А теперь плебс, слушая демагогов, охладевает к нему, коллеги ненавидят за дерзость и захват власти, Друз — на стороне сената, он завидует, а Гай, так же как Тиберий, не хочет крови.

— Покойный мой муж, — тихо сказала матрона в траурной одежде, отложив коврик, — был чересчур мягок, он всегда колебался и оттого погиб, а Гаю не на кого опереться. Плебс — малосознателен: любой, кто даст ему большую подачку, получит больше голосов в комициях; воины растворились в народе, их нужно выбирать крупинка за крупинкою, как чернушку из проса; всадники ничего не стоят; это презренные торгаши, выскочки, вроде Скавра, который путем лести и подкупа идет к своей цели. Ты знаешь, что он делает? Он ловко подражает добродетели Цинцинната и суровости Манлия Торквата, не брезгая ничем, чтобы получить консульство…

— Ты очень строга, Клавдия! — покачала головой Лициния. — Разве Скавр против Гая? Помнишь, мать, — обратилась она к Корнелии с лаской в голосе, — он приходил к нам? Он уверял, что стоит ему только захотеть, и сенат…

— А, вот ты о чем! — вскрикнула Корнелия, и лицо ее загорелось пламенем гнева. — Раньше меня называли тещей Сципиона, а теперь — матерью Гракхов. А он вспомнил эту кличку и насмехается надо мной в сенате, на форуме — всюду…

— Я не понимаю, — пролепетала Лициния.

— Но разве можно, дочь моя, — продолжала Корнелия, — разрушать государство, которое нам — родина, мать, кормилица, за которое с честью сражался доблестный отец мой Сципион Африканский Старший, победитель Ганнибала, и с ним тысячи лучших сынов римской республики? А сенат, во главе со Скавром, губит отечество, преследуя Гракхов…

Клавдия встала, глаза ее сверкали такой ненавистью, что обе матроны задрожали:

— Мать, кровь Тиберия вопит о мщении!

— Он отомщен. Разве Сципион Эмилиан не получил по заслугам?

Лициния возмутилась.

— Чего ты говоришь? — вскрикнула она. — Не повторяй злых слухов, ходивших по городу, не обвиняй своего сына!

— Разве я обвиняю? — прошептала Корнелия. — Но Семпрония… после смерти Сципиона перестала бывать в родительском доме, отреклась от нас, замкнулась в себе… О, горе, горе!..

Она схватилась за голову, седые волосы выбились из-под чепца.

— И подумать только, — продолжала она надтреснутым голосом, — что боги льют столько страданий в мою душу, как в бездонную чашу, а я еще жива, не лишилась рассудка!

Молчание охватило атриум.

Корнелия думала о смерти Сципиона Эмилиана, разрушителя Карфагена и Нуманции, великого римлянина, храброго и честного воина, бескорыстного гражданина, и о смерти Тиберия, народного трибуна, кроткоглазого сына, убитого палками, как собака.

Тогда она избегала выходить на улицу; чувствовала на себе злобные взгляды прежних знакомых, ставших сторонниками сената, слышала за спиной насмешливые россказни, а Семпрония получала соболезнования о смерти великого гражданина от таких лиц, которых Корнелия не пустила бы на порог своего дома.

Корнелия знала больше: дочь замыкалась в строгое молчание, когда шли беседы о покойном брате, а иногда говорила, хмуря тонкие брови: «Кто идет против нашей власти — тот преступник». В этом ответе звучало гордое уважение римлянки к власти нобилей, оплоту государства. Корнелия, внушавшая детям с малых лет, что власть священна, не раз утверждала: «Благо республики выше и важнее жизни отдельных лиц, и несомненно, тех, кто затеял смуту». Это были мысли отца и мужа; прежде, не задумываясь, она принимала их на веру, а теперь идея о власти дала трещинку, и эта трещинка вызвала противоречия: «Оптиматы убили… кучка… это — власть?.. А разве народный трибун — не власть? И почему олигархия имеет больше прав на власть, чем плебс — все эти массы разоренных земледельцев, бедных ремесленников, угнетаемых рабов?»

Вопросы были не новые. Они обсуждались уже в сципионовском кружке — Полибий первый заронил семена этих опасных идей в юные головы, первый стал выращивать их, как опытный садовник. Сципион Эмилиан считал осуществление власти плебса несбыточной мечтою: он ссылался на Платона, Аристотеля, подкреплял свою мысль стихом из Гомера о единодержавии.

Корнелия живо помнила давнишние события, хотя время заметало веником шумных дней воспоминания, разбрасывая их по ветру. Милый сын, скромный, как девушка, честный, бескорыстный, бесславно погиб! Сципион Назика повел маленькую власть против большой и победил. Как это случилось, что кучка разогнала, избивая, тысячи?

«Как это случилось? Слышите, боги? И почему ты, Юпитер, не вступился за правду, и ты, Минерва, не поразила злодеев?»

Гораций Коклес!

Взглянула на картину и нашла в знаменитом муже древности некоторое сходство с Назикой: такой же лоб, тот же нос, те же глаза. Впрочем, нос не такой и глаза… А может, это показалось? Этот Назика женат на ее старшей сестре, а сестра ненавидит ее, Корнелию, ненавидит Гракхов…

Засмеялась грызущим сердце смехом.

Лициния в ужасе отшатнулась: искаженное лицо Корнелии стало зловещим — хриплый шепот зашуршал в атриуме:

— Этот Назика, этот…

Очнулась, провела рукой по бледному лицу.

— Клавдия, бедная, одинокая… Невестки смотрели на нее, как потерянные.

Корнелия поднялась, хлопнула в ладоши. На пороге вырос смуглый раб, низко поклонился.

— Предупреди Фида, что я выйду. Кликни Хлою. На ногах раба звякнули бронзовые браслеты и утихли. Хлоя, гибкая босоногая македонянка, блестя крупными виноградинами темно-синих глаз, вбежала, шурша короткой туникой, в атриум и, припав на колено, сняла с госпожи сандалии и надела вместо них красные кожаные башмаки с золотыми пряжками, а на плечи накинула длинную выходную одежду, упавшую до пят строгими складками.

Фид между тем вошел и, склонив голову, ждал приказаний. Это был раб, рожденный в доме Гракхов; сверстник Гая по детским играм, он, как и другой такой же раб Филократ, воспитывался вместе с молодым господином, принимал участие в гимнастических упражнениях и состязаниях, недурно знал по-гречески и считался членом семьи. Корнелия любила обоих: это были преданные люди, «любимые дети», как она их называла.

Выйдя на улицу, матрона пошла быстрой походкой бодрой женщины. Фид шел впереди, расталкивая рабов, громкими криками заставляя прохожих сторониться.

Толпа расступалась и тотчас же смыкалась за нею. Крики торговцев восточными сладостями, пирожников, гадателей, разносчиков носились над узенькими улицами, бились бессильно о неуклюжие двухэтажные дома, готовые, казалось, вот-вот рухнуть: верхний этаж частью висел над улицей, деревянные подпорки, кое-где подгнившие, грозили обвалом. Рабы и невольницы перебегали улицу, перекликаясь между собою.

На углу находилась палатка менялы, где толпились молодые щеголи и люди, добивающиеся магистратуры, а дальше лавки вольноотпущенников чередовались с домами, домиками и домищами; впереди на крыше таверны была устроена школа; вывеска гласила: «Диоген, учитель грамоты». Учитель громким голосом декламировал стихи из «Илиады», вызывая насмешки прохожих:

— Ишь вопит, будто брюхо подвело! Шел бы к Гракху — тот накормит, — злобно говорил торговец с порога своей лавки, намекая на хлебный закон, вызвавший прилив деревенского населения в город.

— Вместо того чтоб смущать бедняков посулами, завел бы хоть римские школы, а греческие — не для нас, — поддержал его пожилой вольноотпущенник с надменным лицом, которое выдавало африканское или азиатское происхождение, хотя он считал себя чистокровным римлянином и хвастливо говаривал, беседуя с окружающими: «Мы, римляне…».

— Грек обучает и нашим и своим наукам, — вмешался сухой старичок в поношенной тоге. — Мой господин Корнелий Сципион Эмилиан Африканский Младший не раз говаривал: «Учение — цель жизни»; он знал хорошо по-гречески и учился разным наукам до самой смерти.

— А ты кто будешь? — спросил торговец.

— Был клиентом, а теперь торгую на форуме. Слыхал о лавке Марция Стила?

— Как не слыхать? У тебя гемм и золота больше, чем у любого грека.

В это время учитель появился на краю крыши, и детский голосок выговорил несколько слов по-латыни.

— Чья правда? — закричал Марций Стил. — Разве я не говорил?

Но торговец не унимался; он сказал громко, по-видимому, с умыслом:

— Вредный народ эти греки! Не будь их и этих азиатов, понаехавших в Рим, не дошли бы мы до такой подлой жизни! Кто, как не они, торгуют рабами у храма Кастора? Кто, как не чужестранки, разоряют и заражают дурными болезнями нашу молодежь? Кто, как…

Корнелия больше не слушала. Мысль о внуке, сыне Гая, больно отразилась в ее сердце: мальчик учился у Диогена, и неужели греческое воспитание так же тлетворно, как восточная роскошь, червем подтачивающая дух и тело римской молодежи?

У Мугонских ворот скопление людей было настолько велико, что Фид охрип от криков. Народ стоял сплошной стеною, не пропуская никого.

Корнелия остановилась в нерешительности: колебалась — ждать или повернуть обратно.

— Скажи, Фид, что за причина столь небывалого наплыва толпы?

Фид не успел ответить. Несколько рабов бежали с криками, расталкивая народ:

— Дорогу благородной Аристагоре! Дорогу… Двигалась лектика, окруженная многочисленной толпою.

Ее несли на плечах крепкие, мускулистые сирийцы, одетые все, как на подбор, в разноцветные пенулы, наброшенные поверх туник; они шли ровным шагом, равнодушно поглядывая на народ.

В лектике, усыпанной цветами, полулежала юная гречанка с таким чарующим лицом, что Корнелия невольно загляделась. Небрежно опершись правой рукой на расшитую золотом подушку, девушка держала в левой зеркальце в оправе из слоновой кости с изображением Семелы; оно сверкало на солнце, как раскаленный осколок металла.

По белокурому парику, выглядывавшему у чужестранки из-под вуали, Корнелия догадалась, что эта девушка — гетера.

Заметив впечатление, произведенное ею на народ и особенно на щеголей, старавшихся пробиться сквозь толпу к лектике, Аристагора бесстыдно разлеглась на подушках; это привело римлянок в негодование, а юношей в восторг: одобрительные возгласы вызывали улыбку на ее лице.

Лектика между тем уплывала над толпой, как нарядная лодка, а серебряная занавеска раздувалась парусом, изредка скрывая гетеру от глаз народа. А на смену этой лектике двигалась другая, менее роскошная. В ней возлежала толстая гетера в митре, с наглыми глазами навыкате; румяные щеки готовы были, казалось, лопнуть от полнокровия, из-под паллы выглядывали ноги с мясистыми икрами.

— Дорогу благородной Никополе!..

Корнелия не выдержала: презрительно плюнув, она остановила повелительным жестом лектику и пересекла улицу. Услышала за спиной чей-то голос:

— Это — мать Гракхов.

Но не обернулась, гордо продолжая свой путь.

 

XVII

Марк Фульвий Флакк, друг Гая, жил на Эсквилине. Его дом поражал современников толпами рабов, азиатской роскошью, вторгшейся в Рим со времени присоединения Пергама.

Фульвий, человек уже пожилой, враг правящей олигархии, считал себя эпикурейцем. Он любил пожить, но не строгой жизнью древности, как жили Сципионы, Метеллы, а по-восточному, чтобы было чем вспомнить прошедший день, и если продолжал бороться на стороне Гая, то потому только, что надеялся на победу плебса. Восстание рабов на Сицилии и в городах Италии, и за которое он тогда ратовал, которым руководил и за которое готов был сложить свою голову, постигла жестокая неудача, — он упал духом, и, чтобы забыться, стал проводить время в попойках, любовных утехах и увеселениях. На древние нравы, отошедшие в вечность, он смотрел сквозь призму легкого скептицизма и мудрой усмешки, не веря, что возможен возврат к прошлому.

Но, несмотря на это, он продолжал бороться, как упрямый человек, ослепленный местью, которому особенно нечего терять. Жизнь? Как эпикуреец, он видел в ней только одно удовольствие, а если оно нарушалось кознями врагов, то дорожить жизнью не приходилось. Положение? Оно пошатнулось во время его консульства, когда он предложил даровать латинам и союзникам права гражданства. Семья? Он не был счастлив со сварливой женой и двумя сыновьями; жена дурно обращалась с рабами, хлестала невольниц по щекам; старший сын, Люций, хотя и борец за дело Гракхов, но легкомысленный щеголь, завсегдатай таверн и лупанаров, для которого победа над женщиной была важнее выступления на форуме, и младший, Квинт, юноша скромный, как девушка, нерешительный, тайно влюбленный в молодую рабыню, далекий от борьбы, — не были людьми стойкими, готовыми на жертвы. Богатство? Оно висело на волоске: стоило только измениться обстановке, и тот плебс, за который шла борьба, неминуемо бросится на своих друзей, науськиваемый свирепыми оптиматами, сожжет их дома, разграбит имущество. И потому Флакк вел рассеянную жизнь, мало заботясь о последствиях приближавшейся грозы.

Он видел, как нарастало столкновение, но не боялся. После провала закона, предложенного им в свое консульство, в городе пошли толки и пересуды. Говорили, что Фульвий подстрекает италиков к отпадению, расстраивает отношения Рима с союзниками. Возраставшая ненависть оптиматов к Флакку перекинулась на Гая. Плебс охладевал даже к нему, слышались насмешливые разговоры о том, что Гракх не порывает связей с олигархией, заискивает у народа, что такой трибун — двуликий Янус, и доверять ему не следует. Этим пересудам способствовал своими речами Ливий Друз, коллега Гая по должности, богач, оратор, которого сенат сумел склонить на свою сторону.

Положение было опасное. Корнелия это чувствовала и решила повидаться с Фульвием: хотелось выяснить, что он предпринимает и нет ли у него сведений, когда возвратится сын.

Флакк одевался, собираясь выйти. Раб набросил на него тогу, протянул ларчик с перстнями. Фульвий выбрал дорогую греческую гемму с выгравированной на одной стороне топаза сценой лесбийской любви, а на другой — инициалами MFF, подошел к зеркалу, вделанному в стену (вверху был изображен Геракл, убивающий Немейского льва, а внизу Парис, протягивающий яблоко Афродите); бледно-медная, ярко-блестящая поверхность отразила гладко выбритое лицо, тонкие губы, темные глаза с морщинками и багровую бородавку на левой щеке; белая паутина вилась уже на висках, лысина широким пятном желтела на макушке, подбираясь к затылку.

Раб доложил громким голосом:

— Матрона Корнелия желает видеть господина.

— Проси! — нетерпеливо передернул плечом Флакк.

И с видом занятого человека поспешно вбежал в атриум, бросился к Корнелии, радушно протянул руки:

— Счастлив тебя видеть, благороднейшая римлянка! Прошу тебя, садись. Ты так редко посещаешь нас… Какой радости обязан я твоему приходу?

Он передохнул, поправил складки тоги. Корнелия поняла, тонко улыбнувшись, сказала:

— Вижу, пришла я некстати — ты собирался уходить. Но я хотела предупредить тебя, что Ливий Друз и Люций Опимий действуют сообща. Берегись, чтоб они не захватили вас врасплох.

— Будь спокойна.

— Говорят, ты ведешь переговоры с латинами…

— Пусть говорят.

— Разве это неправда? Фульвий усмехнулся:

— Будущее покажет. Союзники доверяют Гракху, и когда он приедет, мы сделаем переворот…

— Не надо крови! — воскликнула матрона. — Гай не захочет…

— Ну, если не захочет, его постигнет участь Тиберия.

— Что ты говоришь? — испуганно шепнула Корнелия. — Разве нельзя уладить дело миром?

— Разве живут в мире орел и голубка, лев и серна? — вопросом на вопрос ответил Флакк и тут же стал говорить, что ожидает Гракха со дня на день, и два раба находятся на набережной, чтобы предупредить, как только появится на Тибре судно с лиловыми парусами. — Кроме рабов, — прибавил он, — на пристани находится народ…

— Много? — перебила Корнелия.

— Увы, — вздохнул Фульвий, — плебс изменчив, как море; он за того, кто больше обещает и больше дает…

— Так что же вы медлите? — заволновалась матрона. — Вас еще много… Призови в Рим союзников… Ах, нет, нет! Что я говорю? Нельзя нарушать спокойствия в стране, нельзя идти против власти!

Флакк пристально посмотрел на нее:

— Гай — трибун, вождь народа, и я, консуляр, обязан ему повиноваться. Но все же я посоветую ему поднять рабов, зажечь Рим, перебить сенаторов, точно так же, как они убили Тиберия с единомышленниками.

— Что ты, благородный Фульвий? Разве мало нам резни и восстаний на Сицилии? Овладев Римом, рабы уничтожат не только сенаторов, но и всех римлян…

Флакк нахмурился:

— От судьбы своей не уйдешь; даже Юпитер бессилен против того, что предначертано.

Он встал, подошел к клепсидре, стоявшей на треножнике в углу атриума. По бокам высокой колонки, на которой снизу вверх по порядку было выгравировано двенадцать цифр, стояли нагие мальчик и девочка; мальчик поддерживал фаллос, из которого вытекала тоненькая струйка воды, падая с легким журчанием в цистерну; девочка, с золотой палочкой в руке, стояла в лодочке, и по мере того, как вода прибывала, лодочка подымалась, палочка скользила вверх по цифрам.

— Прости, я тебя задержала, — молвила Корнелия, прощаясь с Фульвием. — Не будешь ли ты настолько добр, чтоб навестить меня завтра?

— Твоя воля. Не гневайся, что дела Гракха нарушают обычаи гостеприимства.

Он проводил ее до двери, кликнул раба Молеста:

— Посмотри, куда направилась матрона, да вели Афродизию приготовить лектику.

— Господин прикажет, чтоб его сопровождали слуги?

— Несколько человек, как всегда.

— Господин препояшется оружием?

— Подай короткий меч. Молест вышел и вскоре вернулся:

— Матрона пошла в сторону Мугонских ворот. Лектика готова.

Пряча меч под тогой, Флакк сказал:

— Молодой господин дома?

— Господин говорит о старшем? Он еще не приходил.

— Как не приходил? Со вчерашнего дня?

Раб молчал, виновато опустив голову.

— А младший?

— Дома.

— Что делает?

— Играет в мяч с юной Асклепидой.

Фульвий усмехнулся: в эту рабыню был влюблен Квинт.

На улице, против двери, стояла на маленьких ножках лектика. Рабы дожидались, беседуя вполголоса. Увидев вышедшего из дома Флакка, они поклонились и заняли свои места. Раб, на обязанности которого было бежать впереди и кричать прохожим, чтоб они уступали дорогу, спросил:

— Куда господин прикажет?

— Целийский холм, лагерь чужестранцев.

Раб знал, куда отправляется Фульвий: это было место, отведенное для чужестранцев, там жила гетера Аристагора, о которой говорил весь Рим и красота которой возбуждала зависть и бессильное бешенство жен сенаторов и всадников.

 

XVIII

Белый корабль, похожий на огромного лебедя, с выгнутой шеей, медленно плыл против течения; справа и слева опускались десятки длинных весел, и гребцы, обнаженные по пояс, вскрикивали каждый раз, когда весла погружались в воду. По обоим берегам Тибра тянулись зелеными полуостровами луга, вздымались широкие рощи, буйно раскидывались в тяжелой истоме кудрявые леса, приземистые кусты, купавшие ветки в прохладных струях.

Гракх стоял рядом с рулевым, всматриваясь в темневшие на правом берегу древние стены Рима.

Было прохладно, несмотря на половину лета. Перемена погоды ощущалась уже у берегов Италии. Изумрудное море приняло темный оттенок накипавшей бури, точно Нептун поднял уже трезубец, чтобы ударить по волнам. Жители Остии надели зимние тоги. Гай полагал, что и в Риме не теплее.

Глядя на набережную, усаженную деревьями, которая тянулась на несколько стадиев вдоль Тибра, на широкую лестницу, сбегавшую к реке, и на склады, похожие на толстых приземистых торговок, охраняющих свою соль, рожь, вино, оливковое масло, рыбу и мясо; видя перед собой огромные помещения, где лежали запасы леса, каменных плит, а в отдалении — бесчисленное множество домов и над ними храмы, а еще выше Капитолий, — Гракх думал о могуществе и богатстве Рима, господство которого над миром принимало чудовищные формы. Рим казался жадным спрутом, он давил побежденных, угнетал, издевался над человеком, делая из него раба, выжимал соки непосильным трудом. Обогатившись добычей со времен второй и третьей Пунических войн, он строился, разрастался, как дуб. Его ветви осеняли уже Африку, тянулись к Испании и Галлии, заглядывали в Малую Азию, но этот дуб подтачивали черви роскоши, наслаждений, разгула, пьянства. И грустно было Гаю думать об этом, вновь переживать тяжелые времена после разрушения Коринфа и Карфагена.

Он взглянул на берег, и беспокойство закралось в сердце: почти пусто. Несколько рабов, друзья и клиенты дожидались, стоя на ступенях, иные сбегали к воде, желая первыми приветствовать трибуна.

Когда Гай поднимался по лестнице, подошел Фульвий.

— Хвала Меркурию! — воскликнул он. — Ты приезжаешь как раз вовремя.

Они обнялись.

Филократ, раб и друг Гракха, поклонился Флакку, который под одобрительный шепот рабов и клиентов обнял его точно так же, как перед тем господина.

Слух о приезде Гая быстро распространился. На Палатине перед домом Гракхов толпились рабы и ремесленники.

Гая и Фульвия приветствовали радостными криками, но Гракх сразу заметил, что народу меньше; прежде вся улица бывала как бы вымощена головами людей, а теперь — не то.

— Виною всему подлые псы оптиматов — Друз и Опимий, — шепнул Флакк, — но ты не принимай этого близко к сердцу, мы сумеем поднять плебс против власти…

— Да, мы созовем римлян, латинов, союзников. Мы примем необходимые меры…

— Обратись к народу с речью, разве не видишь, что толпа ждет от тебя слова?

Гракх сказал речь, направив ее против оптиматов. Он призывал плебс сплотиться вокруг своего трибуна, указывал на лесть Друза, сенатского наемника, который обещает народу блага и делает уступки для того только, чтобы задобрить плебс.

— Помните, граждане, — заключил он, — я не допустил вашего врага Опимия к консульству, и разве я был неправ? Он ведет уже борьбу против меня и Фульвия Флакка, подлыми сплетнями и ложью стараясь очернить нас, и если он займет на выборах место Фанния — берегитесь! Законы мои будут отменены, и вы испытаете на себе всю тяжесть гнева оптиматов. Скажите, разве я не старался облегчить ваше существование? Вы получили хлеб, у вас была работа по постройке дорог, я дал вам права, о которых вы и не помышляли при жизни моего брата, вашего трибуна! И неужели вы проведете в консулы бешеного волка Опимия, неужели позволите злодею глумиться над собою?

— Никогда! — послышались крики. — Смерть Опимию, смерть оптиматам!

— Мы можем опереться на рабов, — возвысил голос Фульвий. — Мы призовем всех к оружию!

Он старался вовлечь Гая в кровавую борьбу, растоптать сенат и даже всадничество, которому была дана власть в судебных заседаниях. Флакк требовал освободить рабов и бросить их вместе с плебсом на оптиматов. Гай и его вернейшие друзья Помпоний и Леторий был против. Они боялись смут в государстве, а Корнелия доказывала, что освобожденные рабы поработят римлян, разрушат города, деревни и плантации, а римлян обратят в рабство. Она указывала на Сицилию, на восстание Эвна, рисовала картины одна другой страшней и отчаянней. Тогда Фульвий сдавался. Он предлагал выступить только во главе плебса, не освобождая рабов, но у Корнелии был ответ и на это: «У оптиматов есть войско, они прикажут консулу вооружить граждан. Устоит ли тогда плебс?» Флакк был уверен, что устоит, но в доказательствах его отсутствовала логика, и Гракх, морщась, прерывал его: «Прошу тебя, перестань! Будущее покажет, что делать». Однако Фульвий не унимался; его раздражало, что Гай колеблется между оптиматами и плебсом, не желает порвать с одними и окончательно пристать к другим. Но ведь и сам Флакк не порывал с аристократией, не желая отказаться от старой жизни, от старых привычек. Однако Фульвий рассуждал так: «Если он пристанет к плебсу — я поступлю так же. Разве нельзя пользоваться жизнью среди плебеев и рабов? Я не раз видел таких красивых плебеек и таких полнотелых рабынь, что потом не мог спать спокойно. Вся беда в том, что эти женщины грязны, но у Юния Брута в его лаватрине их так вымоют ночью за отдельную плату[23]В те времена женщины в публичных банях не мылись.
что не только грязи и пота, но и кожи не останется на теле».

Корнелия встретила сына на пороге, обняла, прижала к груди, Клавдия поцеловала его в лоб.

— Вот и ты, — говорила Корнелия, заглядывая ему в глаза с той нежностью, на которую способны только матери, — вот и ты! Как я счастлива!..

Лициния стояла, скромно потупив глаза. Гай бросился к ней, сжал ее в объятиях. Она стыдливо освободилась, покраснела.

— А маленький Марк в школе, — сказала она, радостно улыбнувшись. — Хочешь, я пошлю за ним?

Но он не согласился: пусть ребенок учится, не следует отрывать его от дела, а увидеться с отцом успеет.

Флакк, Помпоний и Леторий прошли между тем в таблин и, ожидая Гракха, беседовали вполголоса. Здесь, по древнему обычаю, хранился семейный архив, договора о гостеприимстве с чужестранцами, которые, приезжая в Рим, добровольно становились клиентами римского гражданина, чтобы, став членами семьи, пользоваться заботою патрона и защитою его в суде. Таблин был деловой комнатой и столовой. Бронзовые столы, прикрепленные к стене, напоминали формою храмы — верх имел вид треугольника, похожего на крышу.

Когда вошел Гай, друзья отправились помыться. Лаватрина, или баня, находилась рядом с кухней. Это была полутемная комната с цистерной для холодной воды и небольшим отделением, куда из кухни по трубам проходил горячий пар: цистерна для горячей воды находилась справа.

Фид встретил Гракха у лаватрины, поцеловал ему руку. Гай дружески обнял его, спросил, всем ли довольны рабы и перестала ли Хлоя тосковать по родине?

— По ночам она плачет, — молвил Фид, — все мы жалеем ее…

Гракх задумался. Он давно уже решил отпустить молодую македонянку на волю, но мать не соглашалась: Хлоя знала ее привычки, была старательна, умела угодить матроне в тех маленьких пустячках, без которых Корнелия не могла обойтись. Однажды, настаивая, Гай вспылил, возвысил голос. Мать поднялась и молча вышла из-за стола. С тех пор разговор о Хлое не возобновлялся, но Гракх втайне досадовал на мать. Теперь же, слушая Фида, он решил настоять во что бы то ни стало на освобождении рабыни.

Войдя с друзьями в таблин, он увидел Хлою, которая уставляла стол кушаньями, в то время как Филократ на маленьком отдельном столике переливал родосское вино из амфор в кратеры.

Гай подошел к Хлое и, отозвав ее к ларарию, ласково похлопал по плечу:

— Как живешь? Все по-прежнему грустишь о родине?

Молодая рабыня припала к руке господина и, подняв голову с черными косами, свисавшими толстыми змеями на грудь, заглянула блестящими увлажненными виноградинами глаз в черные глаза Гракха.

— Зачем спрашиваешь? — шепнула она.

Гай смотрел в темно-синие глаза и чувствовал, что рабыня с каждым мгновением нравится ему все больше.

— Куда поедешь, если я отпущу тебя? Где будешь искать родных? И кто порукою, что тебя не захватят в дороге купцы, не продадут в Делос?..

Она молчала.

— Я отпускаю тебя на волю…

— А госпожа? — запнулась она. — Нет, ты прав… Некуда мне ехать, в твоем доме хорошо, но я одинока… Пойми, господин… и никто… никто… меня не любит!..

— Я выдам тебя замуж за вольноотпущенника. Она молчала.

— Не хочешь?

— Что мне замужество с нелюбимым? Гракх подумал, улыбнулся:

— Уж не влюблена ли ты, Хлоя?

Вспыхнула, глаза ее сверкнули таким пламенем страсти, что он понял и задрожал: сердце забилось прыжками, как зверек, готовый выскочить наружу. Девушка всем телом подалась к нему, и он, не понимая, как это случилось, охватил ее за стан и тут же ощутил на губах жгучий поцелуй.

Она вырвалась, исчезла — легкая походка прошелестела совсем близко, как ветерок в листве, и вдруг он услышал ее звонкий лукавый голос:

— А где же господин? Ты не видел его, Фид?.. Гай тихо засмеялся и прошел в таблин.

— Мы заждались тебя, — сказал Помпоний, широко улыбнувшись, и большие блестящие зубы сверкнули снежной белизной на его смуглом лице. — Ты успеешь обойти свои владения…

— Тем более, — подхватил Леторий, — что благородные матроны и мы давно тебя не видели, и нам было бы приятно побеседовать с тобою.

Гракх собирался извиниться, но Флакк остановил его грубоватым смехом:

— Извинения принимаем заранее и просим не задерживать…

Гай сел на лавку между женой и матерью, Клавдия рядом с Лицинией, друзья разместились на краю стола, а Фульвий — поближе к винам.

Хлоя обносила гостей и хозяев глиняной чашкой для омовения рук. С полуопущенными глазами, дрожа от радости, переполнявшей сердце, она остановилась перед господином и смотрела на бледные руки, которые он вытирал, и вода тревожно плескалась в чашке, как одушевленная.

Другая рабыня, уже пожилая, взяла с деревянного столика и поставила на стол римское блюдо — мучную кашу, при виде которой на лице Флакка изобразилась гримаса неудовольствия. Затем последовала жареная нарезанная ломтями свинина: брали ее пальцами и, стараясь не выпачкаться жиром, низко наклонялись над столом, на который ложились одна за другой крупные полновесные капли. Потом последовали овощи — горох, капуста и лук, но никто к ним не притронулся, кроме женщин. Наконец рабыня с торжественным видом подала сладкое — круглые жареные лепешки, облитые медом.

Наступило молчание. Гракх, по обычаю, принес ларам жертву кушаньями.

Фид, Филократ и Хлоя ели за отдельным столом.

Во время обеда вернулся из школы маленький Марк в сопровождении раба-воспитателя, называемого педагогом. Педагог сопровождал мальчика в школу, оставался на уроках и возвращался с ним по окончании занятий. Он следил за успехами своего питомца, за правильным произношением по-гречески. Это был раб-грек, не то ритор, не то грамматик, купленный Корнелией после разрушения Муммием Коринфа; попав в дом Гракхов, он был приставлен к маленькому Гаю и настолько хорошо обучил его своему языку и наукам, что Корнелия гордилась образованием сына, а греку обещала свободу, как только подрастет маленький Марк.

Увидев отца, мальчик захлопал в ладоши, но воспитатель строгим взглядом сдержал порыв ребенка. Поклонившись отцу и гостям, Марк молча ждал, когда на него обратят внимание.

— Что же ты не идешь, Марк?! — воскликнул Гракх. Мальчик бросился к отцу, обнял его шею тоненькими ручонками.

— Как учишься? — спрашивал Гай. — Доволен ли тобой учитель и воспитатель? Как себя ведешь?

Мальчик молчал: скромность запрещала школьнику хвалиться.

Грек объяснил, что Марк учится хорошо, по-гречески говорит изрядно, но вся беда в том, что быстро утомляется: в школу приходится отправляться очень рано, с огнем в руках, а учиться шесть часов. И он предложил освободить Марка от домашних занятий.

— Он еще мал, — говорил он, — зачем утруждать ребенка лишними уроками? Заучивания наизусть законов XII таблиц и отрывков из Ливия Андроника вполне достаточно. Когда ты учился, господин, — обратился он к Гаю, — ты не уставал, у тебя было крепкое здоровье, а сын твой очень слаб.

Корнелия запротестовала, но педагог настаивал:

— Берегитесь, чтобы потом не пожалеть. Решено было принять совет педагога. Воспитатель и Марк уселись за третьим столом. Фульвий Флакк хмурился: «Древность хороша, — думал он, — но простые обеды наших предков — просто глупость. Кому нужно жрать мучную кашу и овощи, от которых пучит живот? Свинина и сладкое ничего, но, в общем, я голоден».

Обед кончился. Матроны и Марк удалились.

Фульвий вздохнул свободнее и сказал, намекая на греков, любителей овощей:

— Скудно ты питаешься, Гай! Можно умереть от слабосилия. Я всегда был врагом поедателей листьев.

Гракх смутился:

— Если вы голодны, друзья…

Но Помпоний и Леторий запротестовали, да и Флакк не желал вторично такого обеда.

— Я очень жалею, что был в отсутствии и не мог заказать лучших кушаний. Но вы знаете, друзья, что я довольствуюсь малым, не люблю азиатской пышности, обедов из нескольких десятков блюд, певцов и танцовщиц, увеселяющих гостей.

— В Риме существует уже обычай возлежать за столом, а ты, Гай, избегаешь этого, — упрекнул его Фульвий.

— Предки наши не знали этих глупостей, и если мы стремимся возродить старое, зачем пренебрегать древними обычаями? Я не хочу прослыть лицемером.

Между тем грек, бравший на себя в торжественных случаях обязанность виночерпия, принялся наливать вино из кратера в чаши длинной ложкой, называемой по емкости киафом.

— Родосского вина может быть выпито четыре секстария, — объявил он.

— Прибавь еще! — крикнул Флакк. — Я один способен выпить все это вино!

— Больше вина нет, — твердо сказал грек, — притом госпожа не разрешит пить больше…

— Ну, если так, — засмеялся Фульвий, — то налей мне покамест один додрант.

— А нам, — сказал Помпоний, указывая на Летория, — по квадранту.

— Ну, а мне, — подхватил Гракх, — один киаф, да разведи его горячей водою…

Флакк возмутился:

— Ты во всем умерен, Гай! Это граничит со скупостью, ты воруешь у себя все удовольствия.

Гракх вспомнил Хлою, ее темно-синие глаза и улыбнулся:

— Нет, дорогой друг, я не скуплюсь… Послушай, учитель, налей и мне три киафа, чтобы не было обидно друзьям…

— Вот это я понимаю! — смеялся Фульвий, протягивая руку к столику с вином. — Всего хорошего, друг!

— Доброй жизни, коллега, на многие годы! Пожелания сыпались со всех сторон, Флакк не давал покоя виночерпию:

— Еще додрант!

И пил, запрокинув голову.

Он повеселел: глаза его блестели, громкий смех врывался в атриум, где сидели женщины.

— Эх, Гай, Гай, — говорил Фульвий, принимая из рук грека полную чашу, — не умеешь ты жить! Вот я — так пожил!

И умирать не жаль будет. А ты… Ну, хорошо, ты — трибун, провел много законов, о тебе напишут в анналах, как о честном человеке, пылком борце за права плебса, о тебе историки расскажут сотням поколений, поэты, вроде Гомера, воспоют тебя и благородного брата твоего Тиберия, память о тебе будут чтить, но не в этом дело: нужно ли тебе это после смерти? Нет, друг, все это — дым!

Он хрипло рассмеялся, хлопнув Гракха по плечу:

— Ну, скажи теперь, кто счастливее — ты или я? Конечно, я. Я одержал победу над первой красавицей (пусть она гетера, это даже лучше — она знает свое ремесло); догадываешься, о ком говорю? Об Аристагоре. Я расскажу вам, друзья, — повернулся он к Леторию и Помпонию, — все подробности… Я готов опять ехать к ней, я готов… снова провести с нею ночь.

— Тише, — остановил его Гай, — здесь рядом матроны…

— А сколько тебе это обошлось? — шепотом спросил Помпоний.

— Ничего… ровно ничего… Она прислала мне записку… несколько слов по-гречески: «Приезжай… жду тебя… ты покорил меня…» И я поехал… Кстати, мне чуть было не помешала благородная матрона…

Он хотел сказать «Корнелия», но сдержался. Понял сквозь хмель, что это оскорбило бы Гракха.

— Везет тебе, — засмеялся Помпоний, — а вот пришлось бы тебе обратиться к ней без приглашения — золота б не хватило…

— Пустяки! Четверть таланта, друзья, нашлось бы, думаю, у каждого из вас.

— Четверть таланта! — воскликнул Гай. — Да на эти деньги можно бы закупить хлеба для бедняков, можно бы….

— Верно! — разом закричали Помпоний и Леторий. — Ты бы, Фульвий…

Но Флакк уже спал. Уронив голову на стол, он слегка похрапывал с носовым присвистом.

 

XIX

Опасаясь за свою жизнь, Гракх переселился с Палатина в местность, находившуюся у форума, где жили ремесленники и неимущие сословия. Он отдавал себя и жену с ребенком под защиту плебса, не надеясь на безопасность в иных местах города.

Корнелия и Клавдия остались в старом доме.

Целые дни Гай проводил на улицах, заселенных беднотою, или на форуме. Он произносил зажигательные речи, обещая народу новые законы, боролся с возраставшим влиянием Друза и Опимия. Но когда Фанний, проведенный им в консулы, стал склоняться на сторону врагов, Гракх ожесточился. Он обвинял его в измене, в продажности и не щадил лиц, которые колебались между плебсом и олигархией.

Решив провести ряд новых законов, Гай ожидал стечения народа, на поддержку которого рассчитывал. Фульвий разослал своих клиентов по деревням и городам, призывая земледельцев и союзников «раздавить ядовитую змею», как он называл сенат, поддержать народного трибуна: «Жизнь его целиком посвящена борьбе за человеческие права угнетенных, за ваши права, — кричали посланцы, объезжая виллы и деревни. — Бросайте все, спешите в город».

Дни были бурные — гроза надвигалась из бедных лачуг ремесленников, отголоски грома доносились до темных кварталов Субуры, населенных блудницами. Форум бушевал и утихал, опять бушевал.

На Священной дороге, древней улице процессий, которая пересекала форум и выходила к Капитолию, теснился народ. Богатые лавки завлекали прохожих протяжными криками рабов, восхвалявших товары своих хозяев-купцов, вывесками, предметами роскоши, выставленными у входа. Греческая речь слышалась все чаще, а на невольничьих рынках поглощала римскую.

Гай Гракх, окруженный многочисленной толпой, шел по улице.

Впереди возвышался Капитолий с храмом Юпитера.

Гай смотрел на священные места Рима, на Тарпейскую скалу, и злая усмешка блуждала по его губам. Века славы и угнетения народа, века порабощения и издевательств! Каждый камень говорил о крови, вопил о мщении, все напоминало о борьбе патрициев с плебеями, и все отошло, но огонь борьбы не потух, он тлеет в груди лучших мужей, лучших сынов республики.

Форум лежал между Капитолием, Эсквилином и Палатином, как поблекшее от времени руно, истоптанное ногами многих поколений.

Народ прибывал медленно и как-то равнодушно.

Оставив друзей, Гракх прошел мимо мраморной колонны в честь консула Дуилия, украшенной загнутыми клювами карфагенских кораблей, и направился к храму Кастора. Перед ним белели коринфские колонны, как нарядные эфебы с головами, увитыми листьями аканфа, и поддерживали искусно разрисованный архитрав. А из-за храма доносились громкие крики и шум толпы. Там находились таверны и невольничий рынок. Хитрые, пронырливые греки размещали живой товар на деревянном возвышении. Рабы и невольницы, с ногами, вымазанными гипсом или мелом, признаком рабства, стояли полуодетые, готовые по первому знаку хозяина раздеться перед покупателем. Тут были мужчины и женщины, юноши и девушки, мальчики и девочки, даже дети. Военнопленные различались по венкам на головах, иные — по шапкам. У многих на шее висела надпись с указанием происхождения, качеств, способностей и недостатков. Глашатай, стоявший рядом, выкрикивал имена и достоинства рабов, цену, доказывал невинность девушек, плодовитость или бесплодие женщин.

Гай смотрел на купцов: он знал, что они умели искусственными средствами продолжить детство девочек и мальчиков, замедлить у них первые признаки зрелости. Это были негодяи, жадные торгаши, ничем не брезгавшие, чтобы продать товар с барышом.

В стороне стоял толстый торговец и, визгливо покрикивая: «Продажа в розницу», — заставлял рабов прыгать, производить гимнастические упражнения, произносить отрывки из римских и греческих поэм.

Оптом и в розницу продавались рабочие-невольники: многие из них сидели в деревянных клетках, закованные в цепи. Красный, как кровь, богач сразу покупал полсотни для оливковых плантаций и торговался бешено за каждый асс, с пеною у рта: он заставлял рабов открывать рты, сбавлял цену за порченые зубы, ощупывал мускулы, грудь, ляжки, колени. Это был Салониан, сын Катона Старшего, такой же скопидом, как покойный отец, такой же расчетливый и жадный, выращивавший, по слухам, людей на продажу; сегодня он покупал рабов, а завтра будет скупать молодых тучнобедрых рабынь.

Дальше продавались рабы для удовольствий, рабыни для лупанаров, содержатель притона выбирал девственниц: он уводил их в таверну для освидетельствования и возвращался с руганью, требуя сбавить цену. Возникали споры, и купец, дрожа от ярости, обнажал девушку и на виду у всех доказывал ее девственность, а толпа гиком, хохотом и непристойными шутками разжигала ссору:

— Эй, сводник! Не слушай хитрого грека! Он украл у нее девственность, теперь девчонку сбывает с рук!

— Подержанная вещь!

— Цена ей — два асса!

Купец набрасывался на сводника, и начиналась драка. Но тут вмешивались эдилы. Стражи порядка, благопристойности и мирной торговли, они разнимали буянов и налагали на них пеню, которую тут же взыскивали.

— Почему не указана болезнь? — приставал эдил к купцу.

— Рабыня здорова, господин!

— Здорова? А откуда видно? Грек изворачивался:

— Было указано… Она, должно быть, уронила дощечку. Но эдил знал уловки торгашей и был неумолим, требуя деньги за нарушение правил.

Цены, выкрикиваемые глашатаями, сливались в звенящий гул; плата определялась по народностям, а отсюда по качествам: фригийцы считались робкими, критяне, сицилийцы и каппадокийцы — лжецами, мавры — легкомысленными, сарды — бунтовщиками, корсиканцы — жестокими, не склонными к работе, далматы — дикими, и потому цены на всех этих рабов были не особенно высоки; притом сарды, корсиканцы и далматы были товар и вовсе невыгодный; их избегали покупать даже закованных в цепи, как носителей заразы — волнений и бунтов. Зато ценились понтийцы и сирийцы, славившиеся силой и выносливостью, азиаты и ионийцы — красотой, а александрийцы — остроумием, утонченным развратом и похабными песнями. И вся эта масса рабов разделялась на старых, или опытных, и молодых, то есть новичков.

Флакк подошел к Гракху, тронул его за плечо.

— Видишь этих людей? — шепнул он. — Ведь не будешь же отрицать, что они — люди? Они ненавидят богачей, купцов, всю эту свору…

— Да, свору псов, — с внезапной ненавистью вымолвил Гай, — и мы должны, Фульвий, перебить псам лапы!

— Верно, но не лучше ли было бы поднять этих рабов, сжечь и разрушить Рим, как Карфаген, и основать Новый Рим, похожий на древний, какой был сотни лет назад?

— Нет, Фульвий, Рим — мозг государства. Нельзя уничтожить то, что возвеличило родину; спасая от смерти больное тело, мы должны отсечь гнилые члены…

Флакк нахмурился:

— В Риме рабов много. Ты начал бы с города, поднял плебс, а рабы в соединении с ним такая сила, что мы бы победили без сомнения. А я привлек бы латинов и союзников, вызвал бы рабов из Кампании и Сицилии…

Гракх зажал пальцами уши:

— Невозможно!

— Ну, как хочешь. Только смотри, чтобы мы не прогадали. Я бы мог подкупить начальника критских лучников…

— Невозможно… Фульвий усмехнулся:

— Ты боишься суда поколений, боишься, что тебя обвинят за пролитую кровь… Напрасно. Поколения будут восхвалять тебя за доблесть, за лучшую жизнь, которую ты даруешь римскому народу. Если же ты споткнешься, то власть тебя раздавит, а плебс безжалостно отвернется…

Гракх замахал руками:

— Не уговаривай меня! Я борюсь с олигархией, но не с властью; власть-закон — единственная сила государства, и каждый гражданин обязан ей подчиняться.

— Чудак, разве не видишь, что эта власть состоит из олигархов?

На форуме собрался уже народ. Толпы плебса состояли из ремесленников и безземельных крестьян, нахлынувших в Рим в поисках работы или дешевого хлеба; было много бородатых латинов и союзников. Они были готовы поддерживать любимого трибуна.

Окинув быстрым взглядом народ, Гай успокоился: все эти люди были за него, с ними он мог сделать, что угодно, и на мгновение слова Фульвия о захвате власти смутили его. Но он тотчас же отогнал эту мысль: надежда уладить все мирным путем не покидала его.

Однако он ошибся в своих расчетах. Враги, по-видимому, учитывали создавшуюся обстановку, и сенат заседал всю эту ночь, решая, что предпринять. Беспокойство среди оптиматов было вызвано ежедневным прибытием в Рим «друзей римского народа», тех друзей, которых особенно опасалась олигархия. Она знала, что все эти бородатые латины и союзники — сторонники Гракха, и предполагала, трусливо прячась за спины подкупленных коллег народного трибуна, что они вооружены и готовы на все.

Гай слышал о заседании сената, но не обратил на это должного внимания. Он не предполагал, что олигархия может решиться на беззаконие, и побледнел, когда военная труба заиграла на форуме. Предчувствие беды болью отозвалось в сердце.

Наступило молчание.

Голос глашатая прозвучал отчетливо-резко:

— Консул Фанний, избранный народом, объявляет для всеобщего сведения, чтобы никто из союзников или друзей римского народа не смел ни сегодня, ни в ближайшие дни показываться в Риме. Граждане, прибывшие вчера и на днях, обязаны немедленно покинуть город и отойти на расстояние пяти миль, под страхом самого строгого наказания.

Флакк злобно усмехнулся:

— Слышишь, Гай? Не говорил ли я тебе, что сенат — шайка преступников? Не говорил ли я…

Растолкав толпу, Гракх подошел к Фаннию, которого некогда провел в консулы, и крикнул:

— Постыдись, Фанний, ты идешь против народа! Консул, окруженный оптиматами, ответил:

— Порядок прежде всего. Тогда Гай вспылил:

— Союзники и друзья римского народа! — закричал он. — Оставайтесь в городе, не исполняйте противозаконного приказания консула! Я, народный трибун, обещаю вам защиту!..

Фанний вспыхнул:

— Кто не исполнит моего приказания, — произнес он, — будет силою выведен за ворота.

На другой день Рим кипел, как горшок на огне. Союзников и друзей народа выгоняли из города, а сопротивлявшихся ликторы секли прутьями.

Гракх, обещавший защитить своих сторонников, не предпринял ничего. Однако, опасаясь втайне наступления оптиматов, он старался задобрить недовольный плебс. Когда спустя несколько дней на форуме должно было произойти перед народом сражение гладиаторов и были поставлены скамьи, которые сдавались внаем, Гай велел убрать их, чтобы люди могли смотреть бесплатно, но магистраты не подчинились требованию народного трибуна. Тогда Гракх ночью перед играми проник с ремесленниками на форум и, приказав снести скамьи, очистил место для народа. Толпа была довольна — на другой день утром она выражала свой восторг, восхваляя Гая, оскорбляя власть, насмехаясь над нею. Но коллеги Гракха были раздражены: в действиях трибуна они видели недопустимое насилие и стали громко называть его тираном.

По городу ходили слухи, что Гракх заявил своим врагам, которые насмехались над ним: «Довольно зубоскалить! Это у вас перед смертью… Разве вы не видите, какой мрак окружает вас вследствие моих политических успехов?»

 

XX

Гай предложил закон о даровании союзникам прав римского гражданства, но все были против: и сенат, и всадники, и народ. Даже некоторые друзья отшатнулись от Гракха, не по убеждению, а под влиянием сената.

В день голосования Гай узнал от Фульвия Флакка их имена: консуляр сказал грубо, как всегда, презрительно плюнув:

— Гай Фанний и Марк Ливии Друз продались сенату, как субурские блудницы.

— Не может быть! — возмутился Гракх.

— Ты знаешь, я и раньше подозревал их, а теперь Помпоний утверждает, что это правда.

— От кого он узнал?

— От одного юноши, который бывает у Друза.

— Кто он такой?

— Он из древнего рода Корнелиев, а зовут его Люций Сулла. Я встречал этого юношу в обществе шутов и мимов у гетеры Никополы…

Гай больше не спрашивал и отправился на форум убеждать народ в справедливости и необходимости закона, который оградил бы жизнь, честь и имущество союзников от своеволия и жестокости римских магистратов.

— Квириты, — говорит он, — послушайте, что делается в землях союзников. Недавно прибыл консул в Гипсан, город сидицинов. Жена его захотела помыться в мужской бане, и сидицинским квестором было поручено знатному человеку Марку Марию выгнать из бани всех, кто там мылся. Потом жена заявила мужу, что ей пришлось долго ждать, и баня была плохо вычищена. Консул рассердился, приказал поставить на площади столб, привести Марка Мария, привязать к столбу, стащить с него одежду и высечь розгами. Узнав об этом, граждане других италийских городов постановили, чтоб во время пребывания у них римского правительственного лица никто не смел мыться в бане. Подобный случай произошел и в Ферентине, где были схвачены квесторы; один успел броситься со стены, а другого высекли прутьями. А теперь послушайте о несдержанности молодежи: несколько лет назад был послан в Азию легатом молодой человек; его несли в лек-тике; навстречу попался пастух и спросил в шутку, не мертвого ли несут. Легат разозлился, велел поставить лектику на землю и бить пастуха веревками до смерти.

Он приводил десятки примеров грубости аристократии, издевательства над союзниками и закончил речь следующими словами:

— Этот закон, квириты, увеличит число римских граждан, могущество республики. Наши легионы пополнятся здоровой молодежью, и отечество станет таким же сильным, таким же славным и великим, как было во время Пунических войн.

Однако народ холодно слушал Гракха. Пользуясь этим, выступил консул Фанний, которого оптиматы сумели склонить на свою сторону, и сказал:

— Квириты, Гай Гракх — великий оратор, но тут его искусство не достигает высоты. Неужели вы полагаете, что после того, как дадите латинам права гражданства, вы и впредь будете стоять на народных собраниях так же, как стоите теперь передо мною, и что вы по-прежнему будете находить для себя места на играх и народных увеселениях? Неужели вы не понимаете, что те люди займут каждый свободный уголок?

Толпа заволновалась:

— Не хотим латинов!

— Не дадим союзникам прав гражданства!

— Долой варваров!

Сторонники Гая старались перекричать многочисленные враждебные возгласы.

— Плебс союзников — наши братья!

— Поможем городской бедноте!

— Деревенской!..

— Голосуйте за закон Гракха!

Гай, бледный, нахмуренный, выслушал речь Фанния, искусав себе губы, но, когда большинство народа присоединилось к консулу, он понял, что закон не пройдет.

— Стыд и позор тебе, Фанний!

Консул вспыхнул, отвернулся от Гракха. Народ заколебался. Но в это время выступил Ливии Друз и наложил на закон вето.

Гай растерялся. В голове мелькнуло: «Не подвергнуть ли его участи Марка Октавия?» Нет, он не мог этого сделать: народ был против закона.

Понимая, что он подрывает популярность народного трибуна, Гракх все-таки взял свой закон назад.

Когда он ушел с форума со своими сторонниками и плебс начал расходиться, Ливии Друз подошел к Фаннию.

— Закон провален, — молвил он вкрадчивым голосом, приятно улыбаясь, и его тонкие губы растянулись почти до ушей. — Твоя речь решила все дело и по красноречию была выше напыщенных выкриков Гракха. Клянусь Вестой, богиней священного огня, теперь судьба Гая решена!

— Тише, нас могут услышать…

Ливии Друз с обожанием взглянул на Фанния.

— Ты — великий муж Рима, — говорил он, — историк и продолжатель дела Сципиона Эмилиана (а какого дела — он не мог бы сказать), ты принимал участие в его кружке… О, будь добр, не откажи осчастливить мой дом своим присутствием…

— Да, нам нужно поговорить. Сенат поручил мне научить тебя, как дальше вести дело…

Друз, муж знатный, образованный, пользовался всеобщим почетом и влиянием среди граждан. Незадолго до голосования союзнического закона оптиматы обратились к нему за поддержкой, прося противодействовать Гракху и соединиться с ними против него. Ливии, завидовавший высокому положению Гая, не колеблясь, согласился, и Марк Эмилий Скавр, который вел с ним переговоры, сказал: «Ты не должен употреблять насилия или действовать наперекор черни; притворись, что ты — горячий сторонник плебса, постарайся заслужить его расположение и доверие». И Друз, став на сторону сената, начал возбуждать плебс против Гракха, не прекращая с ним дружеских отношений.

Консул и народный трибун шли молча. Фанний думал, что он поступил нехорошо, отплатив Гракху неблагодарностью за его дружбу и поддержку в получении консулата: «Как теперь выйти из этого гадкого положения? Гай Гракх — большая величина, он попадет непременно в анналы историков, и я не хочу, чтобы потомство заклеймило меня презренной кличкой предателя. Ливию Друзу все равно: это — выскочка, человек бесчестный… И как я мог дойти до такого позора, я, Гай Фанний, историк, последователь Сципиона Эмилиана?»

А мысли Друза были о другом: он предвкушал радость того дня, когда сенат в благодарность за услуги, оказанные им государству, осыплет его милостями, даст в управление хорошую провинцию. «А потом я добьюсь консулата, стану цензором и, заседая в сенате, буду решать важные государственные дела…»

Дом Ливия Друза находился на Палатине. Народный трибун жил не хуже ростовщиков-спекулянтов; по городу ходили слухи, что его вольноотпущенники скупают на Делосе по дешевой цене оптом рабов и перепродают их в римской республике; что Ливий Друз, прикрываясь этими вольноотпущенниками, имеет большую прибыль; что торговля не ограничивается только Италией, а ведется с одинаковым успехом в Элладе, и на Архипелаге, и в Египте, и что жадный трибун подумывает уже об открытии в Афинах и Пергаме крупных доходных лупанаров. Все это были слухи, но одно было несомненно: трибун занимался темными делами, потому что несколько его писцов, поверенных и подрядчиков разъезжали по Италии, странам Востока и Азии; возвращаясь, они привозили редкостные вещицы, дорогие геммы, картины, статуи и людей, купленных по низкой цене.

Лишь только Фанний уселся в кресле отдохнуть — раб доложил, что пришел Люций Опимий.

Ливий Друз забегал по атриуму торопливыми шажками (тога топорщилась и раздувалась, как парус), бросился к двери:

— Счастье посетило этот бедный дом, — воскликнул он, захлебываясь от восторга, — сам великий Люций Опимий входит в него! Привет тебе, привет!..

Фанний, привстав, поклонился разрушителю Фрегелл. Он испытывал чувство стыда и неловкости, находясь среди мужей, похожих обликом, а не делами на мужей древности.

Люций Опимий, уезжавший лечиться в Кумы, возвратился после долгого отсутствия лишь накануне и, не успев как следует отдохнуть, решил увидеться поскорее с Ливием Друзом, чтобы узнать у него о событиях в Риме. Слушая рассказ Ливия Друза, Люций Опимий перебивал его, задавая вопросы.

— Итак — Гракх поражен, но не сражен! — воскликнул Друз с гортанным смехом, похожим на камешки, сталкивающиеся в мешке. — Скажи, благородный вождь, что я должен делать?

— Первое: не метаться, не работать взапуски, а ты очень торопился, — произнес перед народом речь, в которой доказывал, ссылаясь на основание Гракхом колоний, что он жаждет любви народа — льстит толпе, предлагая делить земли с уплатой каждым колонистом подати государству и раздражает граждан вредными предложениями о даровании прав латинам; ты доказывал, что сенат заботится о плебсе, как родной отец, и больше, конечно, Гракха, а для этого…

— …для этого я внес ряд законов, — поспешно прервал Ливий Друз, краснея. — против двух-трех колоний, основанных в провинциях, я предложил двенадцать в Италии с тремя тысячами колонистов в каждой… Фанний побагровел.

— Это недостойно народного трибуна! — вскричал он. — Двенадцать колоний в Италии! Но понимаешь ли ты, что для тридцати шести тысяч колонистов, считая на каждого по пяти югеров земли (я беру самый малый надел), понадобится сто восемьдесят тысяч югеров, а где ты их возьмешь, где? Ведь в Италии, всем известно, свободных земель нет… Что же это? Обман?..

Ливий Друз не смутился:

— Плебеи — стадо баранов: они, не разбираясь, голосуют за что угодно, стоит только пообещать им побольше выгод… Так будет и впредь…

— Хорошая мысль! — воскликнул Опимий. — Дальше?

— Но позволь, — не унимался Фанний, — это грубый обман, народ поймет…

— Дальше? — не слушая его, повторил Опимий.

— Наделяя колонистов землями, Гракх ввел подать за пользование участками, а я предложил освободить от нее новых владельцев поместий. Я предложил отменить право собственности на наделы, которыми Тиберий, а затем Гай старались обеспечить новых поселенцев от злоупотреблений оптиматов.

— Прекрасно.

— В противовес дарованию латинам прав римского гражданства я выступил защитником и покровителем союзников: отменил телесные наказания латинов в мирное и военное время…

— Великолепно! У тебя, Ливий, золотая голова! Итак — действуем?

— Я готов! — вскричал Ливий Друз. — Борьба с тираном требует хитрости, обмана, и я сумею… убедить народ.

Фанний молчал. Он боялся возражать, чтобы не повредить себе, и жалел, что пошел к Ливию Друзу, который оказался не менее бесчестным, нежели Люций Опимий.

«Оба — негодяи, — думал он, идя в раздумье домой, — но что я могу сделать? Предупредить Гая? Смешно. Ведь я изменил ему. Почему я это сделал, почему? Конечно, по убеждению, ведь я против широкого народоправства… Но тогда… Зачем я дружил с Гаем, принял консулат, зачем… Неужели я такой же негодяй, как они?»

 

XXI

Опимий, сухощавый человек, с беспокойными глазами, метавшимися, как черные шарики по желтоватому лицу, был доволен.

Облокотившись на левую руку, он лежал на почетном месте и слушал поздравления Ливия Друза, приторно-льстивого и услужливого амфитриона, который возлежал с женой и сыном справа за столом, уставленным кушаньями.

Деревянные ложа, более высокие со стороны стола, были покрыты скверно дубленными козлиными шкурами, и неприятный запах полз по комнате, заставляя морщиться Опимия.

Ливий Друз говорил вкрадчивым голосом, приятно улыбаясь:

— Клянусь всемогущим Юпитером, ты вышел, благородный Опимий, победителем! Хитрые уловки Гракха ему не помогли; что взвешено Фортуною, то непреложно, даже сам Юпитер в этом случае бессилен. Скажи, благородный консул, как ты намерен добить Гая?

Опимий молчал, глядя, как рабы уносили кушанья и наполняли чаши вином.

— Это дело сената, — уклончиво вымолвил он, но когда жена и сын Ливия Друза удалились, сказал: — Я отменю закон Гракха о Карфагене… Это раздражит его, он выкинет глупость, и мы низвергнем тирана.

Ливий Друз смущенно заморгал глазами:

— Не слишком ли это будет? Гай — не плохой и не вредный муж. Он никогда не шел против сената, и если в запальчивости говорил лишнее…

Опимий презрительно усмехнулся:

— Вижу, ты защищаешь его, но довольно неумело. Не понимаю, почему ты пошел с нами, а не с ним?

Он взял у раба чашу и протянул хозяину:

— Всего хорошего!

Ливий Друз смочил в вине губы, притворно вздохнул:

— Ты не понял меня, благородный Опимий! Не Гая защищаю я, а Гракхов… Жаль мне семью Гракхов… Ты сам с большим уважением говорил о Корнелии.

— Вспомни, когда это было, дорогой Ливий! С тех пор я раскусил старую матрону, как трухлявый орех. Я следил за ней и за Фульвием и знаю точно: они вербовали для Гая сторонников среди латинов и союзников, они направляли их под видом жнецов в Рим. А для чего, как ты думаешь? Тщеславная женщина мечтает о царской короне для сына…

— Нет, нет! — вскричал Друз. — Ты ошибаешься… Такие же слухи ходили о Тиберии, их распространял Сципион Назика, но Блоссий не побоялся сказать, что это — наглая ложь, и Назика замолчал.

— Почем знать, что в голове у Гракха? — задумчиво выговорил Опимий. — Я не понимаю, зачем он сеет смуту, угождает плебсу? Мстит за брата? Но месть чересчур велика. Неужели он действительно стоит за плебс? Не верю.

— Я полагаю, что тут одно и другое…

— Ну, а конечная цель?

— Ясно для всех: борьба с сенатом и всадничеством, науськивание одних на других, путем отнятия у сената судебных дел и передачи их всадникам. Он добился, что всадники стали на его сторону.

Опимий громко засмеялся:

— С падением тирана эти мерзкие псы струсили и заколебались, и если я прикажу им идти на своего благодетеля, клянусь Марсом, они пойдут, а если откажутся — я брошу на них критских стрелков!

— Говорят, стрелки за всадников, за Гая…

— Говорят, говорят! — с раздражением перебил Опимий, пьянея. — Я заплатил начальнику их золотом, и он готов вырезать, если понадобится, полгорода…

— Ты подкупил их? — побледнев, прошептал Друз. Образ благородного трибуна, честного, смелого, неподкупного, возник перед его глазами такой, каким он видел его на форуме, во время речи к народу, и стыд окрасил щеки алой краскою.

— Ну и что ж? — пожал плечами Опимий. — Власть тирана — власть незаконная, хотя б ее поддержал весь плебс Рима. Народ же, то есть сенат, всадничество и клиенты их, не допустит попрания древних законов…

Друз был не согласен. По его мнению, народ составлял совокупность богатых и бедных, патронов, клиентов, плебеев и рабов, а не только патронов и клиентов, и он собирался опровергнуть лукавое определение консула, но в это время раб возвестил:

— Госпожа Аристагора!

Друз вспыхнул и побледнел: вторжение гетеры в дом римлянина было оскорблением не только хозяина, но и всей семьи. Он вскочил с ложа, но Опимий удержал его повелительным жестом.

— Что с тобой? — произнес он с тонкой иронией. — Ты вскочил, как влюбленный юноша, и готов…

— Позволь, благородный Опимий! Ты ошибся: не радость заставила меня…

— …а гнев, хочешь сказать? Ну, ну, брось притворяться!

— Клянусь Юноной!

— Верю, верю, — смеялся Опимий, — но разве ты не в ладах с прекраснейшей из прекрасных, разве…

— Я не знаком с нею… я знаю, что она — гетера… Опимий прищурил правый глаз:

— Ну и что ж? Разве ты не знаешь обычаев Рима? Прошли те времена, когда отцы наши жили строгой добродетельной жизнью, посещая потихоньку субурских блудниц или собственных рабынь. Я не спорю, что личина добродетели многим к лицу, но ты… разве ты настолько добродетелен, как Гракхи?

— Гракхи живут чистой жизнью, они…

— Ну и дураки! Весь Рим смеется над добродетелью Сципиона и Семпрониев. То, что было позором, стало теперь добродетелью. Впрочем, Аристагора не такая порочная женщина, как о ней говорят…

Друз волновался, на лице его выступили красные пятна.

— Я не могу ее принять, — нерешительно молвил он. — Что скажет завтра жена, что скажут друзья и соседи?

Опимий пожал плечами:

— Жена возмутится, ты на нее прикрикнешь — это теперь принято, а друзья и соседи будут поздравлять тебя с победою.

Он отвернулся от Друза, взглянул на раба:

— Проси госпожу.

Но раб не шевельнулся: он смотрел на своего господина. Это вывело Опимия из себя.

— Слышишь? — прикрикнул он, и в глазах его сверкнула молния.

— Проси, — вспыхнул хозяин, избегая взгляда консула. — Да проводи так, чтоб никто не видел…

Аристагора вошла с улыбкою на лице. За ней следовали два раба: это были бледные мальчики, с тихими, покорными глазами, окруженными синевой, с завитыми волосами. Они освободили гетеру от плаща, сняли с нее обувь, помогли лечь на почетное место, предупредительно освобожденное Опимием.

После поклонов и многочисленных любезностей, которыми недовольный хозяин осыпал гостью, проклиная ее в душе, он сказал:

— Ты осчастливила меня своим посещением, но я не догадываюсь, какая причина заставила тебя прибыть в незнакомый дом…

— Я искала благородного Опимия, — говорила Аристагора, — и мне сказали, что он у тебя, — но тут же она любезно поправилась, — это избавило меня от посещения каждого из вас в отдельности.

Друз молчал, очарованный глазами, лицом, гибким телом, угадываемым под туникой, детскими ножками девушки-гетеры.

Аристагора, притворяясь, что не замечает восторга хозяина, приняла из его рук чашу и, сделав возлияние Вакху, отпила несколько глотков:

— У тебя хорошее вино, Ливий! Налей же и себе, чтобы мы выпили за нашу дружбу.

Друз пил: не вино, а голос гетеры опьянял его. Он чувствовал себя как бы в тумане — тихая грусть и тревожное не то желание, не то ожидание чего-то терзали его. А слова гетеры звоном колокольцев трепетно скользили по сердцу:

— Я посетила вас, благородные мужи, по важному делу.

У меня был Фульвий Флакк, он напился и раскрыл передо мной свою душу…

Опимий приподнялся: искорки сверкали в расширившихся зрачках.

— Он говорил, — продолжала Аристагора, не сводя глаз с Ливия, — что Гай Гракх готовит нападение на сенат, и хотя часть плебса колеблется, эта часть, когда дело дойдет до грабежа и избиения оптиматов, пойдет за своим трибуном. Фульвий готов поднять рабов и бросить на господ, он готовится к схватке…

— Пустяки! — беспечно засмеялся Опимий, но глаза выдавали его: в них таился страх, переходивший в ужас.

— …и мое мнение таково: медлить нельзя.

— Пустяки, — неуверенно повторил консул, — на нашей стороне будут публиканы, всадники и стрелки, мы сомнем, перебьем, растопчем эту свору, которую распустил тиран, научив безделью и тунеядству…

— И ты говоришь…

— Говорю — подождем. Они не осмелятся напасть.

Гетера с сожалением пожала плечами и сказала с необыкновенно чистым аттическим произношением, хотя была ионийкой:

— Смотри, чтоб это не было так.

Она протянула ноги рабам, которые принялись обувать ее, и, как бы вскользь, бросила:

— Жду вас к себе, как только минует опасность.

И вдруг злоба исказила ее лицо — прекрасное лицо Афродиты. Вспомнила Гая, смерть Сципиона Эмилиана, его жену, и ненависть к роду Семпрониев сжала ее сердце.

— Как обуваешь? — яростно крикнула она и ткнула красным башмаком, изящно облегавшим ее ногу, в лицо раба с такой силой, что он опрокинулся навзничь: из губ и носа мальчика текла кровь, окрашивая подбородок, в глазах его трепетала покорная мольба, на лице чередовались превозмогаемая боль и страх униженного человека.

«Гракх должен умереть», — подумала она, не обращая внимания на раба, который размазывал кровь и слезы по лицу, и улыбнулась Опимию:

— Не зевай, внук Ромула, покажи твердость и доблесть, иначе тиран восторжествует!

 

XXII

Вооружившись ножом, надев белокурый парик блудницы, Хлоя вынимала монету из своего ларца (это были ее рабские сбережения), и когда дом погружался в сон, выходила тихонько на улицы и пускалась в путь. Так было и в этот вечер.

От Палатина до форума — путь недалекий, но идти предстояло темными переулками, опасность подстерегала на каждом шагу, и Хлоя, держа нож наготове, шла крадущейся походкой встревоженного животного.

Ночь, изрешеченная крупными мохнатыми звездами, казалось Хлое, безмолвно изливалась в подземное царство Плутона; девушка думала, что такой же мрак сгущается у престола всесильного бога, и ей становилось страшно: она испуганно вглядывалась в темноту, следила пытливыми глазами за огоньками в домах, слушала шаги запоздалых прохожих и жалась к домам, точно искала у них защиты.

На Священной улице тускло горели фонари — ряд огромных плошек, в которых на поверхности вонючего масла плавал чадящий фитиль. Прохожие попадались на каждом шагу. Это были преимущественно кутилы, молодые и старые, вольноотпущенники в пилеях, толпы блудниц, пристававших с бесстыдными шутками и предложениями.

На Хлою обратили внимание, и какой-то старичок, от которого крепко пахло вином, схватил ее за руку:

— Пойдем, птичка?

Хлоя сказала, что больна. Старичок отстал.

Не доходя до форума, она увидела ярко горевшие факелы в руках людей и поняла, что это — обход.

«Какая стража?» — подумала она, и как бы в ответ на ее мысли голос глашатая донесся с форума:

— Вторая стража! Приблизительно это была полночь.

Хлоя побежала напрямик через форум, но грубый голос остановил ее:

— Стой!

Она поняла и отдала подошедшему эдилу плату за занятие проституцией и, получив кожаный номерок на эту ночь, поторопилась уйти.

За форумом толпились лачуги ремесленников, мелких торговцев, кустарей, вольноотпущенников и разоренных земледельцев, покинувших деревни. Вся эта беднота, озлобленная, усталая полуголодная, готова была следовать за Гаем, поскольку он стоял за нее и проводил полезные законы, но как только Ливий Друз пообещал больше — плебс охладел к своему вождю, и большинство перешло на сторону Друза.

Добравшись до квартала бедняков, Хлоя сразу очутилась в темноте. Запах кож, паленого волоса, обжигаемой глины, вонь отбросов — все это говорило о тяжелой трудовой жизни, о скученности людей.

На углу улицы стоял неуклюжий двухэтажный дом сапожника. Тусклый свет проникал сверху сквозь полураскрытые ставни. Внизу, очевидно, спали — темнота затопляла землю.

Хлоя остановилась, тихо свистнула. Голова мужчины выглянула из крошечного окошка на улицу.

— Ты?..

Девушка ответила:

— Твоя рабыня.

Ставни захлопнулись, свет погас, и дом погрузился в мрак, точно отошел в неизвестную даль.

Хлоя ждала. Она прижимала руки к груди, стараясь удержать колотившееся сердце.

Скрипнула дверь, приблизились шаги:

— Где ты?

Она бросилась в темноту, схватила любимую руку, прижала к губам и вдруг услышала голос — его голос и, задрожав, уткнулась лицом в тогу.

Обнявшись, они шли к форуму. Тишина, жужжа назойливо, казалось, поглощала ночные звуки. Но сердца обоих бились громко, так громко, что тишины не было, не было и Рима с его борьбой, а были только они, и сердца их разговаривали.

Они остановились в тени храма Кастора, присели на помост, с которого продавались рабы.

— О господин мой, — шепнула македонянка. — Не хочу свободы, не хочу ничего, только б ты был со мной, как теперь, всегда, вечно… И тогда…

Она не договорила, робко закинула ему руки за шею. Он приподнял ее, посадил к себе на колени.

— О господин мой…

И вдруг оторвалась от его губ, поникла головою:

— Я узнала, что Аристагора была вчера у Ливия Друза, там находился консул Опимий, и она подстрекала их против тебя…

— Аристагора!

Гай вспомнил: земная Афродита с душой Эриннии сводила старые счеты — жаждала крови, но он был спокоен: смерти не боялся, жаль было Хлою, а также мать, жену и сына, но Хлою — больше всех. «В ее груди бьется такое сердце, полное любви и самоотверженности, какого нет во всем мире», — думал он и с тревожной грустью прижимался к ней, ища на ее груди успокоения и сил на завтрашний день.

На форуме прокричал глашатай:

— Третья стража!

 

XXIII

Фульвий не мог простить Гаю бездействия во время разгона латинов и союзников. Эти люди, ненавидевшие Рим, были вооружены, плебс непременно поддержал бы трибуна, и разгром оптиматов был обеспечен, если бы даже пришлось столкнуться с критскими стрелками. Почему же Гракх — такой умный, смелый, решительный — сделал эту ошибку, что удержало его от выступления? Было ясно, что он плохой политик, если разрушил то дело, над которым работали он сам, Флакк и Корнелия, Помпоний и Леторий. Что же случилось?

Случилось страшное — падение Гая неминуемо, плебс ему уже не верит, и если остается несколько тысяч, готовых поддержать его, то эти люди будут сметены, растоптаны хорошо вооруженным противником.

Фульвий жалел, что не поднял рабов во время отсутствия Гракха. Случай был упущен, теперь уже поздно — нужно, по крайней мере, умереть с честью, как подобает римлянину.

Он скрипнул зубами, кликнул писца:

— Подай завещание.

Развернув свиток пергамента, он приказал рабу писать под диктовку:

«В случае смерти моей и обоих сыновей завещаю все состояние жене Терции, кроме усадебных земель, каковые поручаю писцу Молесту разделить поровну между моими слугами, которых, всех до одного, отпускаю на волю, а Молесту за верную службу, сверх земли, дарю лавку, что на Авентине. Рабынь тоже освобождаю; вышедшие замуж за вольноотпущенников получат пособие на хозяйственные нужды. Остальным выдать деньги для отъезда на родину>.

Он прошелся по атриуму, остановился на пороге таблина.

Молест, старательный пожилой фракиец, скрывая радость, осветившую смуглое его лицо с толстыми губами, сказал:

— Господин очень щедр…

— Пиши: «Кроме того, предложить молодой Асклепиде, в случае смерти Квинта, перейти на службу к матроне Корнелии, матери Гракхов, а если означенная Асклепида не согласится, то отпустить ее на волю и отправить в Афины. Выдать ей на дорогу восемь тысяч сестерциев. Виликам дарю земли, считая надел вдвое, а при большой семье втрое больше обыкновенного надела».

Взгляд его скользнул по картине, изображавшей похищение Европы Зевсом, остановился на борьбе Одиссея и Телемаха с женихами Пенелопы.

— Так же и мы могли бы перебить наглых оптиматов! — громко выговорил он и остановился перед Молестом. — Объяви рабам мою волю да скажи, что желающие могут идти завтра со мной на форум в качестве вольноотпущенников.

Молест поклонился:

— Я первый пойду за тобой, куда прикажешь.

Отпустив писца, Флакк оделся и вышел на улицу… Недалеко от форума он встретился с женой, которую несли в лек-тике сильные невольники.

Фульвий остановил их.

— Я ухожу к Гракху, — сказал он, — передай сыновьям, чтобы собрали рабов, готовых выступить, да приготовили оружие…

Терция, молодящаяся матрона, с обвислыми нарумяненными щеками и двойным подбородком, ответила с раздражением:

— Мне надоели твои подозрительные дела, Марк! Делай сам, как хочешь, а меня уволь…

Флакк вспыхнул:

— Прошу тебя сделать, как я сказал, и, пожалуйста, без споров на улице! Я и так смотрю на все сквозь пальцы… Думаешь, я не знаю о твоих отношениях с некоторыми лицами?

— Помолчал бы! — вскрикнула Терция, бросив взгляд на рабов, которые прислушивались к ссоре супругов, опустив головы. — Аристагора трубит о тебе на всех перекрестках, — и, понизив голос, добавила: — Она бывает у Друза, Опимия, часто видится с Септимулеем. Берегись, чтоб она не состряпала тебе больших неприятностей!

Слова Терции обеспокоили Фульвия.

— Ты что-нибудь слыхала?

Терция исподлобья огляделась. Вокруг них шумела толпа: крики, голоса, шорох шагов — все это сливалось в одуряющий гул, и возгласы рабов, бегущих впереди лектик, терялись, как камешки в море.

— Да, слыхала. Завтра Друз выступит с отменой Гракховых законов, Гай, по обыкновению, вспылит, наделает глупостей, его заденут опять, да только посильнее (все это обдумано), начнется свалка, и вас всех перебьют…

— Я так и знал! — вскричал Флакк, схватившись за бородавку, что служило признаком величайшего волнения. — Но мы не дадимся, чтобы нас перерезали, как стадо баранов. Бороться — так бороться! Я приготовил, Терция, завещание, и если я с сыновьями погибну — отпусти рабов на волю, надели их землей, как я распорядился…

Матрона побледнела. Жадная и скупая, она пришла в ужас, ее пугала не смерть мужа и детей, а убытки, разорение, распределение земель, освобождение рабов, невольниц.

— Да ты с ума сошел! — возмутилась она. — Я не позволю…

— Не место говорить здесь об этом, побеседуем дома… Больше ничего не слыхала?

— Ничего. А эта подлая блудница Аристагора подговаривала Опимия уничтожить Гракха с его сторонниками и похвалялась, что ты спьяна проболтался, будто Гай собирается напасть на оптиматов и перебить их…

Фульвий побагровел.

«Предательница, — подумал он, — прекрасная, как Афродита, злая, как Немезида, — но ничего, я пожертвую всем… Так вот для чего я был ей нужен: напоить меня и выпытать все, быть может, мерзавке и удалось, но, думаю, что это первый и последний раз».

Он ласково простился с Терцией, что крайне взволновало ее. Давно уже муж не обращал на нее внимания, занятый политическими делами и бесчисленными любовницами, которые были у него в разных кварталах города. Она улыбнулась ему, как улыбалась в первые годы замужества, с многообещающим взглядом, рабы подхватили лектику и дружно зашагали, окунувшись в гущу толпы.

 

XXIV

С утра на форум стекался народ. Обе стороны расположились в разных частях площади, готовые, по первому знаку вождей, начать свалку. Но вожди — Опимий и Гракх — были люди осторожные, неуверенные в своих силах. Они не надеялись на своих приверженцев, опасаясь, как, например, Опимий, что критские стрелки могут изменить в последнюю минуту, а всадники, основная масса которых колебалась все время, ударят в тыл; Гай тоже не доверял части плебса и всадникам: если они не поддержали его трибуната, то теперь, когда решается исход борьбы, могут поддаться лживым посулам оптиматов и броситься на него.

Фульвий был того же мнения. Напрасно Помпоний и Леторий еще накануне убеждали народ, что Друз — сторонник нобилей, а Гракх — плебса, толпа не верила.

— Что ты там болтаешь? — кричали ремесленники Помпонию. — Нас не обманешь: наш вождь не Гракх, а Ливий Друз, народный трибун!

— Мы раскусили Гракха и потому не выбрали!

— Ливий Друз печется о наших нуждах, он обещает нам такие законы, о которых Гракх и не думал!

— Он отменит Карфагенскую колонию, куда готовы ехать только дураки, и наделит нас колониями в Италии, чтобы не отрывать от родины!..

— Да здравствует Ливий Друз!

Помпоний видел, что эти люди не будут защищать своего вождя, и опечалился: его возмущала подлость врагов, которые, жертвуя честью и доблестью римских граждан, возвели своего сторонника в вожди плебса, унизив обманным способом истинного вождя. Лжевождь и настоящий вождь должны были помериться силами. Друз имел на своей стороне обманутый народ и всадников, а кроме них — консула, стрелков и оптиматов, Гай — несколько тысяч сторонников, из которых почти половина была ненадежна.

Леторий увидел больше, чем Помпоний: все было потеряно, и, по его мнению, не стоило идти на форум, начинать неравную борьбу. Он беседовал об этом с Гракхом:

— Не лучше ль удалиться нам к частной жизни? Подождем, когда народ созреет и поймет, что не Ливий Друз, а ты, Гай, истинный трибун; тогда у тебя будут верные сторонники, и ты сможешь ударить на врага.

Но Флакк, присутствовавший при их беседе, резко возразил:

— Чего ждать? Мы обречены. Разве мы защитили союзников, которых преследовал Фанний? Разве ты, Гай, сдержал свое слово? Всегда ты был истинным римлянином, а на этот раз смалодушничал!

— Нет, друзья, не страх удержал меня, а кровопролитие.

— А ты вспомнил тогда о смерти Тиберия? Кровь? Что такое кровь? Выжимка пищи, текущая по жилам, питающая тело. А жизнь? Разложение крови, жил, тела — пустяки. Все это пойдет в землю и даст новые ростки.

— Может быть, так, а может, и не так, — недоверчиво улыбнулся Гракх.

Но Леторий с жаром перебил его:

— Я верю в метампсихоз Пифагора, и потому я умру так же спокойно, как ложусь спать. Жизнь — сон, а смерть — пробуждение.

Теперь, вспоминая об этом, Гай смотрел в облачное небо, слушал шум голосов, и в душе его зрело твердое решение помириться с противником, подчиниться мудрости, авторитету и силе сената.

Издали он увидел Опимия: консул совершал жертвоприношение, поглядывая на гракханцев с немой угрозою, и когда поднял обагренный кровью нож, огнем засверкавший на выглянувшем из-за туч солнце, и взмахнул им, поражая животное. Гракх отвернулся. Хлынувшая кровь напомнила ему о крови, готовой пролиться на форуме, и он, едва владея собою, повернулся к Фульвию:

— Видишь, бешеный пес угрожает правнукам Ромула? Флакк хрипло рассмеялся:

— Не говорил я тебе?

— Да, но теперь поздно. Как жаль, что я не послушался твоих советов!

— Критские стрелки куплены, плебс обманут, даже блудницы, которые помогали нам ночью снести скамьи, и те изменили! Аристагора науськивает на тебя Друза и Опимия.

— О, Аристагора! — презрительно плюнул Гай. — За золото она готова отдаться самому грязному, вшивому рабу.

Фульвий сжал зубы. Бешенство окрасило лицо в багровый цвет, бородавка на щеке посинела. Он ненавидел теперь Аристагору, готов был убить ее. Едва владея собою, он смотрел на жертвоприношение. Антиллий, служитель консула-жреца, юноша дерзкий, заносчивый, пробирался сквозь толпу, неся внутренности убитого животного. Теплый вонючий пар заставлял людей шарахаться, зажимать носы.

Дойдя до толпы, окружавшей Флакка, он не остановился, а пошел прямо, точно перед ним никого не было. Но люди не расступились, только морщины на лице Молеста собрались в зловещие складки, а полные щеки Афродизия залила краска, а затем бледность. Железные песты дрогнули в руках вольноотпущенников.

— Эй вы, негодяи, дайте место добрым граж…

Он не договорил, мелькнули песты, послышался хруст, брызнула серовато-белая кашица мозга, струйкой сверкнула кровь, и Антиллий упал лицом в смердящие внутренности.

— Бей его! — в исступлении рявкнул Фульвий и, скользя по внутренностям животного, бросился к трупу и ударом ноги опрокинул его навзничь.

— Он ищет Противоземлю Пифагора, — усмехнулся Леторий, — но шутка его не имела успеха. — Впрочем, — прибавил он, — там, на Противоземле, мы встретимся, и что предначертано Фортуной — выполним.

— Слыхали и это, — пожал плечами Помпоний, — но кто поверит твоим речам? По-твоему, убийство предопределено, и человек, который должен быть убит, не может избежать этого, а я скажу прямо: если б мы посторонились и побили Антиллия, он бы остался жив…

Подошел Гракх; на его нахмуренном лице лежала забота.

— Плохо, друзья, — сказал он и обратился к Флакку: — Зачем убили нахала? Разве не видели, что он подослан Опимием? Теперь столкновение неминуемо…

— Он оскорбил нас!

Гай опустил голову, — возразить было нечего. А на противоположном конце форума Опимий, дрожа от бешенства, призывал народ к мести.

— Граждане, — кричал он, — страшное дело замыслил Гай Гракх — убийства ни в чем неповинных людей, сторонников народа! Неужели вы будете молчать? Неужели не отомстите за смерть Антиллия, любимца богов, не поразите злодеев, которые нарушают покой в республике? Я призываю вас к мести!.

— Лжешь, консул! — произнес кто-то из толпы. — Антиллий первый задел их и поплатился за дерзость. А скажи, призывал ли нас консул к мести, когда вы умертвили Тиберия Гракха, нашего трибуна, а тело его бросили в Тибр?

— Стыд! Позор!

Опимий побледнел. Он понял, что месть — сложное дело, когда призывающий к ней несвободен от упреков. Он замолчал и, повернувшись к магистратам, повелел взять труп Антиллия, лишь только толпа очистит форум.

Небо, облепленное тяжелыми облаками, уже с утра предвещало грозу, и когда упали первые тяжелые капли, а за ними посыпались крупными горошинами другие — как из ведра пошел ливень. Форум мгновенно обезлюдел: даже магистраты, которым велено было убрать труп, скрылись кто куда: одни — в базилики, другие — в таверны, а третьи забились под навесы торговцев сладостями.

Антиллий лежал навзничь — ливень хлестал его длинными серебряными бичами, Юпитер-громовержец метал золотые стрелы молний, форум сотрясался, а он все лежал, одинокий, забытый на мокрых расползавшихся внутренностях животного, и мозг, смешанный с кровью, вытекал из раскроенного черепа узенькой серо-алой струйкой, тотчас же смываемой дождем.

 

XXV

Тайное заседание сената, созванного чуть свет Опимием, приближалось к концу, когда после слов Ливия Друза: «Гракха нужно обезвредить», — на форуме послышался такой вой и неутешный плач, что сенаторы вскочили и, прервав совещание, выбежали на площадь.

Опимий был впереди и всматривался близорукими глазами в приближавшуюся толпу.

После прошедшего дождя было мокро. На каменных плитах лежали растоптанные комья грязи, нанесенной из немощеных улиц; подходившие люди часто скользили и спотыкались.

Друз толкнул в бок Опимия:

— Разве не узнаешь? Несут Антиллия.

На дощатых носилках лежал обнаженный труп служителя. Все его тело исполосовано ударами, покрыто ранами, нанесенными по приказанию консула, чтобы возбудить народ к мести; разбитая голова и лицо были выпачканы краской, похожей на кровь.

Поравнявшись с сенаторами, оптиматы опустили носилки на землю и закричали:

— Какое ужасное несчастье! И это среди бела дня, у всех на глазах! Почему же все молчали, никто не выступил против преступников, почему они оставлены на свободе? О, горе, горе!..

Толпа, окружившая носилки, зашумела. Сдержанный ропот перешел в рев, — казалось, начиналась буря на море. Это кричали сторонники нобилей.

— Что вы вопите, лицемеры? — послышались голоса. — Зачем возбуждаете нас против Гая?

— Обманщики!

— Гробокопатели!

Опимий растерялся. Он не ожидал такого дружного отпора со стороны плебса и предложил сенаторам вернуться в курию, чтобы обсудить положение.

Совещание было краткое. Собрав большинство голосов против Гракха, Септимулей объявил:

— Есть единственный выход, отцы государства, мудрые советники: поручить консулу спасти государство, свергнуть тирана!

Все молчали. Даже самые непримиримые враги Гая испытывали если не стыд, то какую-то неловкость. Слова «спасение государства», «тиран» были явным преувеличением. И старик Квинт Метелл Македонский не выдержал: он выступил просто, как дед среди внуков, и речь его, полная справедливости и гнева, загремела в курии, но не нашла отзвука в сердцах людей.

Метелл говорил:

— Граждане сенаторы! Вы видели Гая Гракха в этих стенах, здесь он совещался с вами и находил одобрение или порицание своей законодательной деятельности. Не вы ль приветствовали его как мудрейшего из граждан, не вы ль с огромным уважением внимали его пылким речам, когда он намечал постройки зданий, вызывал архитекторов из Греции, заботился о науках и искусстве? Он уехал в Африку, и положение сразу изменилось. Отчего? Да будет позволено мне, старику, сказать откровенно: противники постарались очернить Гракха в глазах народа, возбудить против него плебс, и достигли этого. А теперь говорят: нужно спасти государство, свергнуть тирана! Но разве Гракх губит республику? Разве он воспользовался силой, которая была у него в руках, когда Рим наводнили толпы союзников? Разве выступил против сената? Нет, не выступил, а мог выступить, мог не только уничтожить своих врагов, но и…

— Ну и дурак! — послышался чей-то смех. — Мы-то будем умнее…

— Нет, не дурак, — возвысил голос Метелл, — а человек разумный, не желающий ввергать республику в смуту, когда государству нужны силы для дальнейшего развития. Вот вы говорите: тиран. А в чем его тирания? Что он сделал?..

— Он убил Антиллия, — крикнул Опимий, — и домогается царского венца!

Метелл Македонский обвел глазами сенаторов.

— Антиллий убит, это верно, — сказал он, — но правда ли, что Гракх стремится к царской власти? Где доказательства?

— Доказательства в руках у меня и у Ливия Друза, — твердым голосом заявил Опимий, — и если меры не будут своевременно приняты, злодеи нас уничтожат!

— Доказательства? — повторил Метелл.

— Слушайте. Гетера Аристагора говорила мне и повторит благородным отцам государства, чем похвалялся перед ней Фульвий Флакк и что он замышляет сделать…

— Расскажи.

Опимий, прикрашивая замысел Фульвия выдуманными подробностями, сумел убедить всех, кроме Метелла: старик не доверял обиженному Гаем консулу, а показания гетеры, «продажной самки», как называл он блудниц, вызывали в нем стыд и отвращение старого римлянина к гражданам, имеющим общение с такими женщинами.

Нахмурившись, он молчал и, когда стали голосовать о свержении тирана, потихоньку вышел из курии.

Септимулей взошел на ростры и произнес от лица сената древнюю формулу, облекающую консула неограниченной властью:

— Пусть позаботятся консулы, чтобы республика не потерпела ущерба.

Не успел он сойти, как его место занял Опимий. Громкий голос консула загремел, охватив ужасом кровопролития стариков:

— Я, консул, объявляю сенаторам призыв к оружию! Приказываю всадникам явиться завтра утром на форум и каждому привести с собой двух вооруженных рабов. К оружию, граждане, к оружию! Отечество в опасности!

 

XXVI

Гай отправился на форум, где толпился народ, созванный Фульвием, — сапожники, портные, кузнецы, гончары; но их было мало. Они слушали речь Гракха, позевывая, с тем равнодушием, которое присуще толпе, изверившейся в своем вожде.

Гай заметил отношение плебса и, прервав речь, крикнул:

— Эй, вы, рабы, привыкшие, чтоб вас били и топтали, как скот! Терпите, лижите пятки злодеев, которые издеваются над вами! Унижайтесь, пресмыкайтесь перед консулом, которого сами же ненавидите, трепещите перед сенатом, ступайте к нему, чтоб он за плату повелел вам убивать ваших братьев!.. Неужели вы — римляне? Нет, вы — презренные трусы! Завтра, когда нас будут убивать, вы спрячетесь по своим норам, будете слушать вопли раненых и убиваемых и не придете на помощь! Рабы больше вас стоят: они будут с нами!..

И он, задыхаясь от гнева, удалился с форума. Услышал позади себя легкие шаги. Обернулся. Хлоя подходила к нему, дрожа от радости:

— О господин мой, я утомилась от дум о тебе! Я тебя не видела давно, давно… два дня…

Гракх ласково улыбнулся: «Не уехать ли в самом деле в Македонию, на родину Хлои? Отказаться от политики, борьбы, провести остаток жизни в лесах, в тиши деревенской жизни, в объятиях любимой, забыть навсегда Рим — разве счастье не в этом? И пока еще не поздно…»

Совещание было краткое. Собрав большинство голосов против Гракха, Септимулей объявил:

— Есть единственный выход, отцы государства, мудрые советники: поручить консулу спасти государство, свергнуть тирана!

Все молчали. Даже самые непримиримые враги Гая испытывали если не стыд, то какую-то неловкость. Слова «спасение государства», «тиран» были явным преувеличением. И старик Квинт Метелл Македонский не выдержал: он выступил просто, как дед среди внуков, и речь его, полная справедливости и гнева, загремела в курии, но не нашла отзвука в сердцах людей.

Метелл говорил:

— Граждане сенаторы! Вы видели Гая Гракха в этих стенах, здесь он совещался с вами и находил одобрение или порицание своей законодательной деятельности. Не вы ль приветствовали его как мудрейшего из граждан, не вы ль с огромным уважением внимали его пылким речам, когда он намечал постройки зданий, вызывал архитекторов из Греции, заботился о науках и искусстве? Он уехал в Африку, и положение сразу изменилось. Отчего? Да будет позволено мне, старику, сказать откровенно: противники постарались очернить Гракха в глазах народа, возбудить против него плебс, и достигли этого. А теперь говорят: нужно спасти государство, свергнуть тирана! Но разве Гракх губит республику? Разве он воспользовался силой, которая была у него в руках, когда Рим наводнили толпы союзников? Разве выступил против сената? Нет, не выступил, а мог выступить, мог не только уничтожить своих врагов, но и…

— Ну и дурак! — послышался чей-то смех. — Мы-то будем умнее…

— Нет, не дурак, — возвысил голос Метелл, — а человек разумный, не желающий ввергать республику в смуту, когда государству нужны силы для дальнейшего развития. Вот вы говорите: тиран. А в чем его тирания? Что он сделал?..

— Он убил Антиллия, — крикнул Опимий, — и домогается царского венца!

Метелл Македонский обвел глазами сенаторов.

— Антиллий убит, это верно, — сказал он, — но правда ли, что Гракх стремится к царской власти? Где доказательства?

— Доказательства в руках у меня и у Ливия Друза, — твердым голосом заявил Опимий, — и если меры не будут своевременно приняты, злодеи нас уничтожат!

— Доказательства? — повторил Метелл.

— Слушайте. Гетера Аристагора говорила мне и повторит благородным отцам государства, чем похвалялся перед ней Фульвий Флакк и что он замышляет сделать…

— Расскажи.

Опимий, прикрашивая замысел Фульвия выдуманными подробностями, сумел убедить всех, кроме Метелла: старик не доверял обиженному Гаем консулу, а показания гетеры, «продажной самки», как называл он блудниц, вызывали в нем стыд и отвращение старого римлянина к гражданам, имеющим общение с такими женщинами.

Нахмурившись, он молчал и, когда стали голосовать о свержении тирана, потихоньку вышел из курии.

Септимулей взошел на ростры и произнес от лица сената древнюю формулу, облекающую консула неограниченной властью:

— Пусть позаботятся консулы, чтобы республика не потерпела ущерба.

Не успел он сойти, как его место занял Опимий. Громкий голос консула загремел, охватив ужасом кровопролития стариков:

— Я, консул, объявляю сенаторам призыв к оружию! Приказываю всадникам явиться завтра утром на форум и каждому привести с собой двух вооруженных рабов. К оружию, граждане, к оружию! Отечество в опасности!

 

XXVI

Гай отправился на форум, где толпился народ, созванный Фульвием, — сапожники, портные, кузнецы, гончары; но их было мало. Они слушали речь Гракха, позевывая, с тем равнодушием, которое присуще толпе, изверившейся в своем вожде.

Гай заметил отношение плебса и, прервав речь, крикнул:

— Эй, вы, рабы, привыкшие, чтоб вас били и топтали, как скот! Терпите, лижите пятки злодеев, которые издеваются над вами! Унижайтесь, пресмыкайтесь перед консулом, которого сами же ненавидите, трепещите перед сенатом, ступайте к нему, чтоб он за плату повелел вам убивать ваших братьев!.. Неужели вы — римляне? Нет, вы — презренные трусы! Завтра, когда нас будут убивать, вы спрячетесь по своим норам, будете слушать вопли раненых и убиваемых и не придете на помощь! Рабы больше вас стоят: они будут с нами!..

И он, задыхаясь от гнева, удалился с форума. Услышал позади себя легкие шаги. Обернулся. Хлоя подходила к нему, дрожа от радости:

— О господин мой, я утомилась от дум о тебе! Я тебя не видела давно, давно… два дня…

Гракх ласково улыбнулся: «Не уехать ли в самом деле в Македонию, на родину Хлои? Отказаться от политики, борьбы, провести остаток жизни в лесах, в тиши деревенской жизни, в объятиях любимой, забыть навсегда Рим — разве счастье не в этом? И пока еще не поздно…»

Нет, бежать он не имеет права, он связан с судьбами римского народа; не так же ли за плебс погиб в неравной борьбе любимый брат?

Хлоя шла сзади, не сводя с него глаз.

Они обошли Субуру и направились к Виминалу, знаменитому своими садами.

У дороги то и дело попадались гостиницы, и хозяева зазывали, предлагая комнату и еду за полтора асса, но Гай проходил мимо. Наконец, он свернул с дороги и остановился перед небольшим домиком.

Это была обыкновенная таверна с изображением красноперого петуха на вывеске. Они поднялись на верхний этаж, им подали кислого римского вина в оловянных кружках, ломти хлеба и сыру. Гракх спросил лучшего вина, и услужливый хозяин предложил хиосского.

— Я привел тебя, Хлоя, чтобы поговорить с тобой… может быть, в последний раз. Завтра — решительный день, нас мало, их много, и мы погибнем, если…

Надежда послышалась в последнем слове.

— Беги, господин, беги — шептала рабыня, — беги, пока не поздно!

— Это невозможно.

— О господин, — заплакала она, — скажи, что принесет тебе неравная борьба? За кого ты борешься? Кто тебя поддержит? А там, в Македонии, тихая жизнь, мы бы прожили мирно и счастливо до глубокой старости, до самой смерти. И я всю жизнь была бы твоей верной служанкой, всю жизнь заботилась бы о тебе, как самая последняя рабыня…

Она упала на колени, обняла его ноги:

— О господин мой, сжалься над собой и надо мною! Он поднял ее, прижал к груди:

— Ты — единственная… любимая… но я не могу… Я связан с Римом, связан с плебсом… Ты будешь свободна после моей смерти…

Она уронила голову ему на грудь, полузакрыла глаза; горячий шепот обжигал лицо Гая:

— Господин, мы умрем вместе! И я буду молить богов, чтобы я умерла первой, чтоб они избавили меня от горя видеть твою смерть!

Они слились в страстном объятии.

Эфиопка-ночь заглядывала в комнату, когда они вышли из гостиницы. Моросил дождь. Печаль природы тесно соприкасалась с грустью двух человек.

Они шли, крепко обнявшись, — одно тело, одно сердце. Справа шумела Субура — пьяные возгласы, песни и хохот блудниц долго неслись им вслед, как крики филинов, как клекот стервятников над падалью, над мрачным позором державного Рима.

Толпа плебеев и рабов охраняла всю ночь дом Фульвия Флакка. Песни, бряцание оружия, воинственные клики вспыхивали над Эсквилином до самого рассвета.

В доме пили перед окончательной схваткой.

Изредка отворялась дверь, и полупьяные рабы выкатывали на улицу бочки с молодым вином, и толпа набрасывалась на него, принимаясь черпать, чем попало: кружками, пригоршнями, шапками.

Из дома доносилась песня с неизменным припевом:

Где ты, дева нагая?

Хриплый голос Фульвия грохотал, заглушая молодые голоса.

Помпоний и Леторий, проходя мимо полупьяных плебеев, были остановлены яростными окриками:

— Кто такие? Стой!..

Рабы и плебеи, пошатываясь, подходили к ним, звеня оружием: у одних были в руках мечи, другие размахивали широкими ножами, иные держали железные палки, дубины. И у всех глаза были безумные, дерзкие.

Узнав вождей, они пропустили их и вернулись к бочкам.

Помпоний и Леторий вошли в атриум.

За столами возлежали люди — их было так много, что комната казалась помещением для рабов, лежавших вповалку. Глиняные светильники чадили, в деревянных подсвечниках горели восковые свечи. Пьяные голоса переплетались со звоном чаш и кратеров, с хвастливыми возгласами Флакка:

— Мы их завтра передавим, слышишь, Люций? А тогда… тогда…

— Что тогда? — крикнул Люций, поглядывая на брата, который пил мало, смешивая вино с водою.

— А тогда мы поделим Рим между рабами и плебеями, изберем свой сенат!.. Ни один сенатор, ни один всадник, ни один публикан и купец не попадут туда!..

— Кто же попадет? Мы, что ли?

— Ни ты, ни я. В сенате будут плебеи, бывшие рабы, бедняки — латины и союзники… Мы скажем так: «Хотите, чтобы Гай был вашим советником?» И если они пожелают…

— Ты пьян, отец!

— Замолчи. Я говорю то, что у всех на языке. Вы боитесь высказаться, а я… кого и чего мне бояться?

Он встал и, пошатываясь, подошел к сыну:

— Пройди в таблин. Люций повиновался.

— Был у Аристагоры? — хрипло спросил Фульвий, вглядываясь в лицо сына.

— Был, — не моргнув глазом, ответил Люций.

— Ну и что ж?

Люций смело взглянул на отца:

— Я пощадил ее молодость, решив так: победим мы — ее ожидает суд плебса, победят злодеи — клиенты отомстят за нас.

— Эх ты, чудак! — усмехнулся Фульвий. — Рабы! А если все они лягут в бою?

— Не бойся: я послал Геспера и Люцифера в Остию: там они будут дожидаться исхода борьбы. И когда все уляжется, они возвратятся в Рим…

Флакк вздохнул:

— Ну, как хочешь. А я бы поступил иначе: сегодня же ночью она плавала бы в Тибре, и рыбы жрали бы ее холеное тело…

Они вернулись в атриум. И теперь только Фульвий заметил Помпония и Летория. Протянув к ним руки, он воскликнул:

— Что не приходили, дорогие друзья? Где Гай? Что делает?

— Гай спит. Его, как и тебя, охраняет плебс.

— А разве уже поздно?

— Нет. Прошла первая стража.

Светильники, потрескивая, меркли; воск и бараний жир неприятно пахли. Гости дремали на ложах.

Краснолаковая посуда, производимая в Арреции, тускло поблескивала на столах: причудливые извилистые змеи, разинув пасти, подбирались, казалось, к журавлям с длинными, тонкими шеями. Большое зеркало, украшенное изображением Менелая и Елены, отражало сонные лица людей, огни светилен, чернолаковые вазы с линейными орнаментами.

— Ну, Квинт, — обратился Фульвий к младшему сыну, — скажи, где твоя Асклепида?

Квинт вспыхнул, опустив голову.

Посмеиваясь, Флакк хлопнул в ладоши, крикнул:

— Эй, гости дорогие, заснули? Промойте свои глотки, протрите глаза! Сегодня у меня торжество…

Полупьяные гости в недоумении смотрели на хозяина.

— Я женю младшего сына, — смеясь, говорил Фульвий, — женю на невольнице, чтобы всем было известно, что я не брезгаю рабом и плебеем, считаю их людьми, равными римским гражданам, — и, повернувшись к вошедшему рабу, приказал: — Ступай, Афродизий, к госпоже, объяви ей мою волю: если она захочет, пусть придет на торжество. Да не забудь позвать Асклепиду…

Квинт побледнел: решение отца было для него приятной неожиданностью, он не смел и мечтать об этом и недоверчиво поглядывал на гостей, на Люция, ища на их лицах скрытой насмешки. Но все были серьезны, а на лице брата он уловил не то изумление, не то растерянность.

Вошла юная черноокая гречанка, маленькая, худенькая, как девочка.

Квинт вскочил, глаза его пылали.

— Успокойся, — с грубым смехом сказал Фульвий, — мы вас не задержим: ночь велика. Помни, что в приданое за девушкой не получишь ничего, кроме ее юности. Но я имею право сделать невесте свадебный подарок, верно, друзья?

— Верно! — закричали гости, любуясь Асклепидой. — Только не скупись!

— Десять тысяч сестерциев, — подумав, решил Фульвий и вывел на навощенной дощечке цифру: HSX. — Возьми, Асклепида, мой казначей немедленно выплатит эти деньги.

Асклепида низко поклонилась, припала к руке Фульвия. Теперь Квинт понял, что это — не шутка, и обменялся с гречанкой быстрым радостным взглядом.

А Флакк говорил, и слова его падали в тишину густыми басовыми раскатами:

— Время теперь военное, можно не соблюдать торжеств… Это не убежит. Свидетелей достаточно. Скажи, Асклепида. хочешь ли войти в нашу семью, носить имя мужа?

Гречанка подняла голову и сказала певучим голосом: повернувшись к жениху, древнюю римскую формулу: «— Куда ты, Гай, туда и я, твоя Гая».

Подошел Квинт. Супруги подали друг другу правые руки, свидетели закричали: «Счастья!» — и начался пир.

Фульвий приказал позвать Терцию. Он считал, что без жены торжество немыслимо, и когда она явилась, бледная, возмущенная, оскорбленная браком сына с рабыней, Флакк шепнул:

— Не сердись, дай мне счастливо прожить эту ночь! Завтра — в руках Фортуны. А дети пусть тешатся… И пусть тешатся рабы, которых я отпускаю на волю, и рабыни, и дети их, и ты, госпожа супруга!

Терция растроганно взглянула на мужа: вспомнила молодость, брак, встречу с Фульвием в атриуме его дома (как это было давно!), и, схватив мужа за руку, низко опустила голову, чтобы скрыть слезы.

Асклепида испуганно подняла черные глаза на матрону. Во взгляде ее была мольба, и Терция, ради мужа, ради сына, ради гостей и рабов, а больше всего ради опасного положения семьи, в которое повергла всех борьба, ласково кивнула невестке.

Радостные крики гостей потрясли атриум. Дверь распахнулась, и вооруженные рабы и плебеи, с громкими возгласами и поздравлениями ворвались в дом. Они окружили Фульвия и Терцию, жали им руки, называли «друзьями народа», оглушительно орали.

Сбежалась прислуга Флакк вышел на середину атриума, распорядился:

— Выкатить небольшой бочонок вина. Пусть выпьют на радостях и ложатся спать. Часовым дать по одному киафу. Всем быть наготове засветло. Слышишь, Люций?

Он пошатнулся, едва удержался на ногах. Помпоний поддержал его:

— Ложись, мы тебя разбудим, — молвил он, — я и Леторий будем бодрствовать.

Фульвий огляделся: ни жены, ни Квинта, ни Асклепиды в атриуме уже не было. Гости, завернувшись в тоги, укладывались на ложах и на полу

 

XXVIII

Хмурое утро скучно вставало над Римом. Последние дождинки мелкой пылью едва долетали до земли, и Помпоний, направляясь к жилищу Фульвия, ощущал на своих щеках невидимые брызги.

Сердце его тревожно билось, и он, чтобы придать себе бодрости, насвистывал веселую песню. Дом спал. Рабы и плебеи лежали вповалку на улице, часовые дремали.

— Вста-вай-ай! — протяжно закричал Помпоний, звякнув мечом по железным пестам, прислоненным к двери, и смотрел, как люди вскакивали, озираясь, торопливо хватались за оружие.

Он прошел в дом, оторвал Квинта от Асклепиды и вместе с Люцием принялся будить Флакка, но беззаботный эпикуреец спал, как убитый, и только слово «оптиматы», выкрикнутое тревожным голосом Помпония, подействовало на него: он вскочил и, схватив меч, оглядел Помпония и сыновей налитыми кровью глазами.

— Где оптиматы? — прохрипел он. — Клянусь всеми богами, они должны погибнуть!..

— Или мы, — усмехнулся Помпоний. — Я уверен, что Опимий уже на ногах, а мы только просыпаемся…

— Ладно, ладно, ты всегда недоволен. А скажи, Гай уже встал?

— И ты спрашиваешь?! Он повелевает нам занять Авен-тин, призывать плебс на помощь.

Афродизий и Молест принесли тяжелые доспехи, в которых Фульвий совершал во время своего консульства славные походы и одерживал победы над галлами: панцирь, щит, меч, копье и шлем. Надев поверх туники панцирь, состоявший из железного нагрудника, Флакк приказал Афродизию стянуть на спине кожаные ремни, повесил на левом боку через плечо широкий двулезвийный меч и внимательно осмотрел медный, ярко начищенный шлем с черными перьями, а затем — продолговатый деревянный щит, обтянутый бычьей кожей и обитый листовым железом, с накладными выпуклыми перунами в виде украшений.

— Хорошо, подай теперь копье, — и поспешил выйти на улицу.

Рабы и плебеи окружили его с криками радости.

— Братья и друзья, — сказал он, когда шум утих. — Сегодняшний день решает все: или мы — властелины Рима, или — негодная падаль. Враг силен, коварен, подл, хитер, мы — честны и храбры, на нашей стороне справедливость. Посмотрим, кому помогут боги. Я убежден, что Минерва умолит Юпитера бросить громы на головы злодеев. Итак — вперед! Вернется к ларам тот, кто победит!

Он построил отряд в колонны и двинулся во главе его к Авентину. Люди шли с громкими угрожающими криками. Из домов выбегал народ.

— Присоединяйтесь к нам!

— Помогите побить нобилей!

— Дайте хоть рабов!

Одни присоединялись — наскоро выбегали из домов с мечом или куском железа, другие трусливо прятались за дверьми.

— Эй, вы, бабьи угодники! Век вам быть у жен на привязи! Оставайтесь у ларов, пусть вместо вас идут воевать ваши дочери и жены! Они похрабрее вас!..

И грубые шутки, прерываемые хохотом, оглашали улицы.

На углу Аппиевой дороги к отряду присоединились две женщины: старуха-эфиопка с блуждающими глазами и финикиянка. Обе были вооружены и заявили Флакку, что бежали от своего господина Скавра, который дурно обращается с рабами.

— Жена его, — скрипнула разбитым голосом эфиопка, хищно сверкнув зубами, — заставляла меня работать дни и ночи, секла скорпионами… Знаете вы, воины, что такое скорпионы? — взвизгнула она. — Это бичи с узлами, в которые вшиты иглы и куски железа. И вот, когда бьют таким бичом, — всхлипнула она, — кажется, что тело обваривают кипятком… И все за то, что однажды я сказала госпоже: «Не смей меня бить! Я такой же человек, как и ты!»

— Слышите, друзья? — крикнул Фульвий. — Помните, что пленным пощады не будет! Все нобили похожи на Скавра. Ну, а ты? — повернулся он к финикиянке.

— Меня заклеймили раскаленным железом за попытку к бегству, заковали руки и ноги в колодки, повесили на шею собачий ошейник, — гляди!

Флакк криво усмехнулся: на ошейнике было четко выведено: «Бежал, держи меня».

— Я ненавижу рабство, — продолжала финикиянка, — мне тридцать пять лет, я помню, как разрушили Карт-Хадашт[26]Карт-Хадашт — название Карфагена на языке его обитателей — финикийских колонистов, означающее в переводе: «Новый город» (примеч А. И. Немировского)
как убили всю мою родню, а меня продали в рабство. Я хочу мстить, господин, мстить! Я скорее умру, чем вернусь в рабство!

На смуглом лице ее горели дикие глаза, грудь вздымалась, рука судорожно сжимала меч.

— А откуда у вас оружие?

— Мы убили вилика, похитили, что попалось под руку, подговорили рабов…

К отряду быстро приближалось несколько человек. Вооруженные вилами, мотыгами, топорами, они подбежали, бросились к ногам Фульвия:

— Господин, возьми нас с собою! Мы готовы биться насмерть!

— Да, да, — крикнул Флакк. — Мы не отступим перед лучниками и гоплитами, мы двинемся на них несокрушимой стеной!

А в это время Гракх, собрав друзей, клиентов и рабов, возвратился домой. Он не хотел вооружаться, надеясь, что все обойдется без кровопролития, и Леторий напрасно уговаривал его:

— Возьми хоть меч, вооружи Филократа, не дай захватить себя живым в случае неудачи!

Гай оттолкнул меч, протянутый другом, и повесил у пояса маленький кинжал.

— Вот все мое вооружение, — сказал он и, надев тогу (так он всегда ходил на форум), направился к выходу.

К нему бросилась жена, ухватилась за одежду; маленький Марк загородил дорогу.

— Не ходи, Гай, — умоляла Лициния, — тебя ждет неминуемая гибель, враги готовились весь день и всю ночь. Вспомни брата, убитого оптиматами! Не ходи, Гай, супруг мой возлюбленный!

— Какая ты трусиха! — улыбнулся Гракх. — Все обойдется хорошо — увидишь. Не расстраивайся, будь весела, как всегда.

Но она продолжала упрашивать и, обвив его шею голыми руками, шептала:

— Что мы без тебя будем делать? Подумай, Гай, не ходи!

— Место трибуна во главе народа!

— Ты не трибун, Гай, и ты имеешь право не идти!

— Я — трибун, лишенный трибуната не народом, а оптиматами. Они подлостью и подкупом добились этого. Народ любит меня и пойдет за мною…

— Гай, ты ослеплен. Большинство идет за Друзом…

— Ничего, они поймут свою ошибку и в последнюю минуту присоединятся к нам…

— Умоляю тебя, Гай, не ходи! Гракх нахмурился:

— Ты просишь о невозможном. Брат мой Тиберий своей кровью доказал нашу правоту, а я, если придется, тоже погибну, но не отступлю перед захватчиками власти, не сдамся на милость насильников, не отрекусь от борьбы!

И, повернувшись к маленькому Марку, он сказал:

— Помни, сын, пока жив род Гракхов — борьба должна продолжаться…

Лициния, рыдая, упала ему на грудь, но Марк дернул мать за тунику:

— Не мешай ему, пусть идет…

Однако жена не отпускала мужа: она осыпала его ласками и поцелуями, что-то шептала, но Гай не слушал. В голове мелькнуло: «Похоже на прощание Гектора с Андромахой»; и вдруг мысль о Фульвий, занявшем уже Авентин, о врагах, готовых начать битву, захлестнула его. Он вырвался из ее объятий и выбежал на улицу.

— Гай, Гай!

Лициния остановилась на пороге, оглядела безумными глазами улицу и увидела Хлою в мужской одежде с обнаженным мечом: македонянка подходила к Гракху с невыразимым выражением на разгоряченном лице. Лициния побледнела — дрогнуло сердце, мелькнула смутная мысль, все закружилось в голове, и она в беспамятстве упала ничком на землю.

Марк закричал, прибежали рабы, подняли госпожу и понесли к ее брату Крассу.

В этот день Марк не пошел в школу.

 

XXIX

Гракх пришел со своим отрядом на Авентин в то время, когда Фульвий, заняв возвышенность, повелел рыть ров и возводить вал.

Тысячи людей работали молча; одни выбрасывали снизу землю, другие укрепляли ее, утрамбовывали, иные таскали бревна для устройства бруствера.

Флакк распоряжался работами, бегал по Авентину, прикрикивал, шутил, ободрял людей. Увидев Гая, он подошел к нему.

— Сколько у тебя человек?

— Не больше сотни. Остальные подойдут с Леторием. Опасаясь нападения, я разделил отряд на несколько частей. К ним, конечно, присоединятся ремесленники и рабы.

— Хорошо. Разреши мне распоряжаться работами и руководить битвой: я — заслуженный воин, и потому опытнее тебя.

Гракх смутился: уверенность, с которой Фульвий говорил о столкновении, поколебала его надежды на мир. Тем не менее он сказал:

— Я хочу во избежание кровопролития предложить неприятелю перемирие.

Флакк усмехнулся:

— Попробуй, но я уверен, что Опимий откажется. Ему важно раздавить нас. Не следует забывать, что враг изворотлив, он может напасть внезапно. Поэтому я возьму твоих людей и выставлю заслоны со стороны Капенских и Раудускуланских ворот. Неподалеку от Аппиевой дороги стоит Помпоний. Противник, очевидно, нападёт на участки южнее храма Меркурия: отсюда самый удобный подступ.

— Бери людей, — согласился Гай, — но я все же настаиваю на перемирии.

— Кого же послать?

Взгляд Гракха упал на Квинта, который, задумавшись, грустно стоял под деревом. По лицу юноши катились слезы, которые он поспешно утирал, чтобы никто не видел его горя.

— Пошли с жезлом мира Квинта, — предложил Гай, — я думаю, что один вид его подействует на оптиматов, и они откажутся от борьбы.

— Сомневаюсь. Впрочем, делай, как находишь нужным.

И Фульвий, позвав сына, повелел ему собираться в лагерь противника.

Гракх смотрел на работу людей, на Тита и Мания, усердно копавших ров, на Квинта, который уходил, сопровождаемый Молестом и Афродизием, на отряды, подходившие к Авентину, и думал: «Я хочу избежать братоубийства, а мне его навязывают. Неужели прав был Фульвий, убеждая меня перебить оптиматов, когда латины и союзники стекались в Рим? Неужели был прав?..»

Леторий прибыл с самым большим отрядом. Окинув глазами Авентин, он сказал:

— У нас несколько тысяч, и я советовал бы двинуться на форум, напасть на Опимия. К нам присоединятся рабы и вольноотпущенники.

Но подошедший Флакк воспротивился.

— Ты забываешь, — воскликнул он, — что у них обученное войско — тяжеловооруженные манипулы и критские стрелки! Они раздавят нас прежде, чем мы подойдем к форуму.

Хлоя трудилась наравне с рабами; от непривычки к мужской работе она устала — с лица катился крупными каплями пот. Гракх оторвал ее от рытья земли:

— Отдохни. Отойдем к храму.

Македонянка взглянула на Гая с такой любовью, точно хотела вобрать его, растворить в своей груди. Она последовала за ним, следя за каждым его движением.

Они уселись на ступенях храма Дианы, в безлюдном месте. Голоса доносились слабо, и только бас Фульвия выделялся с необыкновенной силою:

— Рой глубже, что заснул? О бабе задумался? Или:

— Поворачивайся живее! Маний, выставь караулы на всех подступах. Эмилий, свяжись с отрядом Помпония, а ты, Тит, с Леторием!..

Гракх слушал в глубокой задумчивости. Хлоя прижималась к нему, он чувствовал биение ее сердца на своей груди, сжимал ее руки, огрубевшие от работы, гладил ее лицо.

— Гай, — шепнула она, впервые назвав его по имени, — поцелуй меня, ободри… Может, мы никогда больше не будем вдвоем…

Он привлек ее к себе:

— Послушай, уходи отсюда, пока не поздно, вернись к моей матери, будь утешительницей ее на старости лет, позаботься о маленьком Марке.

Македонянка отрицательно покачала головою.

— Мой путь только с тобой, — твердо сказала она, — наши жизни связаны в крепкий узел, которого никто не развяжет: только меч способен рассечь его.

Издали донесся голос Флакка:

— Гай, Гай, торопись! Квинт возвращается…

Когда Гракх подходил с Хлоей к окопам, юноша уже стоял перед отцом с грустным выражением на лице.

— Ну, что они сказали? — спросил Гай. — Ты видел Опимия и Друза?

— Видел обоих, — ответил Квинт, — они были на форуме среди сенаторов. Я обратился к консулу с предложением перемирия, умолял его сжалиться над гражданами, кровь которых прольется с обеих сторон, но Опимий засмеялся: «Граждан у вас пять с половиной человек, а половина ведь — ты, — ткнул он меня кулаком в грудь, — а остальные — рабы, сброд, сволочь! Кровь ваша послужит удобрением для моих виноградников». Я обратился к сенаторам, просил, умолял; они молчали. Один только Метелл сказал со вздохом: «Мы обсудим твое предложение», — но консул перебил его: «Отцы-сенаторы, вы поручили мне свергнуть тирана, и я призвал вас к оружию. Приказываю повиноваться мне на время войны. Бунтовщики должны сперва явиться перед судом, а затем просить о сложении наказания». И, обратившись ко мне, крикнул на весь форум: «Квинт, сын Марка Фульвия Флакка, сторонника тирана, объявляю тебе публично: не оскорбляй нас и сенат своим дерзким присутствием, не смей являться к нам иначе, как с изъявлением покорности мятежников!» Тут Опимий и все сенаторы отвернулись от меня. Гракх молчал.

— Не говорил я, что будет так? — засмеялся Фульвий. — Даже Метелл не смог ничего сделать…

Работа на Авентине плохо спорилась; люди попали на каменистую почву, уставали и часто отдыхали. Нужно было выиграть время, и Флакк вторично послал сына к Опимию.

— Скажи ему, что мы согласны разойтись по домам…

— Хорошо, — вздохнул Квинт, — но теперь они меня убьют. Опимий приказал, чтобы я не смел являться иначе, как с просьбой о помиловании.

— Он не посмеет тронуть неповинного человека!

— Я — сын твой…

— Ну и что ж? Сын не должен отвечать за поступки отца. Квинт повиновался со стесненным сердцем. Образ Асклепиды ярким видением возник перед ним.

Шатаясь, как пьяный, добрался он с Молестом и Афродизием до форума — и обомлел: тяжеловооруженные воины стояли прямоугольником, разделенным небольшими промежутками на манипулы, о двух центуриях каждый.

Опимий кончал речь, когда к нему подошел Квинт.

— Итак, воины, — заключил он, — порядок прежде всего! Мы не желаем, чтобы тиран губил дорогое отечество, пятнал свои руки драгоценной кровью римлян!..

Слова его были прерваны восторженными криками. Консул обернулся к Квинту и вспыхнул:

— Посмотрим, с какими речами приходишь ты теперь? Принимают бунтовщики мои условия?

— Гай Гракх велел передать, что распустит народ по домам, если ты прекратишь сбор войска; ведь усмирять-то будет некого!

Опимий рассмеялся:

— Мне надоели эти бесцельные переговоры. Неужели ты думаешь, что я позволю тебе, гадкий щенок, издеваться надо мною, консулом и вождем народа? Нет, ты ответишь по законам республики!

Он повернулся к ликторам:

— Взять его под стражу, а рабов при народе бить нещадно скорпионами.

 

XXX

Консул приказал играть сигнал к выступлению.

Трубач, воин с большим спиральным инструментом из зубрового рога, оканчивающимся раструбом над его головою, вышел на середину форума и затрубил. Центурионы заняли свои места, трибуны подали громкими голосами команду. Опимий стал во главе, и легион выступил тяжелым шагом, от которого гулко сотрясалась земля.

Вслед за легионом двинулись из-за храма Кастора полупьяные критские стрелки. С утра их напоили вином, смешанным с миррой, внушили, что бунтовщики посягают на их жизнь и оружие, и ярость воинов, усугубленная речью Опимия, превратилась в неистовство, которое с большим трудом сдерживали начальники.

Лучники шли, грубо ругаясь. Они оскорбляли сенат непристойными словами за то, что он не распорядился перебить бунтовщиков раньше, затрагивали встречавшихся по пути матрон бесстыдными предложениями и угрожали греческим торговцам разграбить их лавки.

Разделив легион на две части, Опимий послал один отряд на Аппиеву дорогу, где, по донесениям лазутчиков, стоял Помпоний, а другую часть, рассыпав отдельными центуриями на участке от храма Меркурия до храма Дианы, бросил на приступ, влив в интервалы треть критских лучников. Остальные стрелки были отведены в засаду, за рощу.

Увидев наступавшего врага, Фульвий встретил его градом камней, а затем повелел скатывать под откос бревна, метать дротики и копья. Леторию было приказано ударить врага с фланга.

Леторий вывел свой отряд в тыл противника (обстановка не позволила исполнить приказание) и, напав на воинов, расстроил их ряды. Он перебил большую часть наступавших стрелков, а остальных обратил в бегство и готовился начать преследование, но в это время Помпоний, теснимый врагом со стороны Аппиевой дороги, загородил, поспешно отступая, ему путь. Консул воспользовался замешательством мятежников и двинул в бой балеарских пращников и остальных критских стрелков.

Запели стрелы, зазвенели камни о щиты, послышались крики, вопли. Лучники и пращники шли, а стрелы пели, камни свистели, и эта звонкая музыка, несущая потери, приводила рабов и плебеев в ужас, расстраивая ряды.

Легионеры обходили гракханцев с флангов. Они занимали уже Авентин, и Флакк, отступая, решил с сотней храбрецов прорваться сквозь цепь критских стрелков. Рядом с ним бежали Люций и македонянка, которую Фульвий видел с Гракхом.

— Где Гай? — крикнул он, замедляя шаг.

— Не знаю, — упавшим голосом вымолвила Хлоя, — я потеряла его…

В это время Опимий, обнаружив отряд Флакка, послал ему наперерез триариев, поседевших в битвах. Бой начался у храма Меркурия.

Хлоя отбивалась тяжелым мечом от двух легионеров, быстро устала и была заколота метательными копьями на глазах Фульвия.

Лежа навзничь, чувствуя железо, пронзившее грудь, она думала о Гае и шептала запекшимися губами благодарственную молитву богам за смерть, посетившую ее раньше Гракха.

Тут же сражались эфиопка и финикиянка.

Старуха, поразив мечом воина, бросилась на него, как гиена, и вырывала с бешеным хохотом глаза из орбит. Длинные скрюченные пальца с черными ногтями, похожими на когти, копошились в крови, и это было до того страшно, что Люций не выдержал, — копье, брошенное сильной рукою, пронзило грудь эфиопки.

Финикиянка, ловко прикрывая тело щитом, шла вперед. Ее меч звенел, как натянутая струна, трупы громоздились в кучи, финикиянка визжала пронзительным голосом при каждом ударе:

— Это вам за Карфаген!

Наконец и она упала. Три дротика вонзились ей в грудь, и темные черенки, дрожа, закивали тонкими безголовыми стеблями.

Видя, что все потеряно, Фульвий и Люций побежали в сторону домов, где, казалось, скрыться было легче. Они слышали за спиною тяжелые шаги легионеров, пение стрел, но бежали, задыхаясь, почти падая от усталости.

— Отец, сюда! — крикнул вдруг Люций, остановившись перед малопосещаемой лаватриной.

Они бросились внутрь, завалили дверь скамьями и приготовились к борьбе.

Скоро дверь затрещала от бешеных ударов снаружи. Били чем-то тяжелым, вроде тарана: казалось, огромное стенобитное бревно, с остроконечной бараньей головой, раскачиваемое посредством канатов, было установлено снаружи.

Вскоре дверь рухнула. Воины в кожаных шлемах, обитых медью, лезли через сооруженную преграду.

Люций и Фульвий схватили дубовую скамью и, раскачав ее, швырнули в людей: бешеный вой и — тишина.

Зажужжали стрелы, зазвенели метательные копья. Отец и сын, укрываясь от стрел, ложились ничком на землю, вскакивали, наносили удары. Мечи их были покрыты кровью. Она скатывалась с лезвий крупными рубиновыми каплями.

Воины раскидывали скамьи, разрушали стену, стараясь проникнуть внутрь.

Обнаружив, что в лаватрине есть горячая вода, Флакк наполнил жбан и, подкравшись, плеснул кипятком в лица нападавших. Воины в ужасе отступили — двое лишились глаз. Это было страшно.

Борьба принимала ожесточенный характер. Теперь прибавилась еще жажда мести.

— Воды! — кричал Фульвий, и сын таскал кипяток, которым они обваривали легионеров.

Так продолжалось несколько часов. Но когда прибыл Опимий, обстановка изменилась: он повелел зажечь лаватрину и броситься на приступ.

Приказание было немедленно исполнено. Воины, застревая между скамей, падали, спотыкаясь, лезли вперед, — скоро образовалась куча барахтающихся тел, которую бешено рубили Фульвий и Люций.

А легионеры прибывали. Один из них метнул тяжелое копье; уклоняясь, Люций споткнулся, что-то ударило его по голове, и беспросветная ночь заволокла глаза.

Флакк держался дольше. Окруженный со всех сторон, он защищался, как лев, его меч, сверкая, рубил направо и налево, пока подкравшийся сзади воин не нанес ему удар между лопаток. Фульвий пошатнулся, но нашел в себе силу повернуться и поразить врага насмерть.

Опимий стоял, глядя на медные языки огня, лизавшие лаватрину, и ему казалось, что они похожи на рыжие кудри гетеры Никополы, наглой упитанной толстухи.

Две головы, прыгая, как тяжелые мячи, по влажной дорожке, подкатились к ногам консула. Недоумевая, он вгляделся и — вздрогнул: это были головы Фульвия и Люция. Он отвернулся и пошел быстрым шагом к Авентину. Ему показалось, что консуляр подмигнул, а сын его скривил губы в презрительную усмешку.

Оглянувшись, он ускорил шаги, чувствуя, как неприятный холодок ползет по спине, а сердце начинает стучать все сильнее, все отрывистее, как молоток по наковальне, и когда подходили к сборному месту у храма Дианы, вспомнил с досадою, что не спросил центурионов, сколько погибло воинов у лаватрины.

 

XXXI

Авентин был очищен. Груды трупов лежали на склонах холма, обагряя кровью влажную землю. В плен не брали, а убивали на месте — человеческая жизнь не стоила унции, одной двенадцатой асса, и Минерва, изображенная на ней, олицетворяла не Рим, город закона и права, а жалкий притон разбойников.

В начале боя Гай удалился в храм Дианы. Он слышал бешеные крики, звон оружия и жалел, что отказался тогда от советов Фульвия; его доброта и мягкость, любовь к плебсу и рабам вызвали этот взрыв ярости и ненависти.

«Оптиматы дорожат властью, богатством, спекуляцией, торговлей рабами, — думал он, — боятся, что я уничтожу все это… Все началось с Карфагена… Нет, это был только предлог, чтобы низвергнуть меня, народного трибуна…»

Он остановился перед статуей Дианы, отлитой из бронзы. На строгом лице богини лежала тайна заоблачных дум.

— Нужно умереть, — шепнул он, — скоро там все будет кончено. Фульвий и Хлоя погибли, друзья — тоже.

Он выхватил кинжал, нащупал сердце и замахнулся, но чья-то рука ухватила его сзади.

— Подожди, — услышал он голос Помпония, — бежим!.. Не лучше ли сохранить себя для будущей борьбы, чем бесславно погибнуть?

— Ты один? А где Леторий? Где Фульвий и Хлоя?

— Леторий здесь, он сторожит у входа… Фульвий и Люций, говорят, погибли, а Хлоя — неизвестно где.

— Она тоже погибла, — уверенно вымолвил Гракх, — иначе она была бы здесь…

— Бежим, — повторил Помпоний, — Филократ здесь, нас четверо…

Гай покачал головою.

— Зачем бежать? — говорил он. — Все рухнуло, жить незачем. Скажи, много погибло рабов и плебеев?

— Все погибли. Бежим, пока не поздно!..

Равнодушие к жизни, к борьбе, которую он так любил, для которой пожертвовал лучшими силами, привязанностью, придавили Гракха. Он пошел с друзьями, не стараясь держаться мест, укрытых от глаз противника.

Неподалеку от деревянного моста через Тибр они обнаружили погоню. Центурион во главе отряда шел усиленным маршем.

Гай понял, что спасение немыслимо, и опять хотел лишить себя жизни, но друзья сказали:

— Беги с Филократом, а мы задержим неприятеля!

Помпоний и Леторий остановились на мосту с обнаженными мечами. Тут некогда, по преданию, Гораций Коклес один удерживал долгое время этрусское войско. Перед глазами друзей возникла картина, виденная в доме Гракхов: Минерва помогает знаменитому римлянину.

— Богиня! — воскликнули они. — Помоги нам отразить нападение!..

Но Минерва не помогла. Центурия набежала сомкнутым строем — десятки мечей опустились на их головы, тела были изрублены и брошены в Тибр.

— Вперед! — крикнул центурион и обратился к Септиму-лею, который сопровождал отряд, надеясь получить голову Гракха (за нее была объявлена консулом награда золотом по весу). — Как прикажешь, господин, захватить их живьем или убить на месте?

— Делай, как хочешь, — пожал плечами Септимулей, — только смотри, чтоб не улизнули.

Смеркалось, когда Гай добежал до рощи, посвященной Эринниям: дальше он идти не мог (поскользнувшись у моста, он вывихнул себе ногу) и, тяжело дыша, опустился на влажную землю.

— Брат Филократ, — молвил он, — слышишь, враг приближается?

— Подождем.

Голоса легионеров доносились все ближе.

Филократ, сдерживаясь, чтобы не разрыдаться, обнял трибуна и пронзил его мечом. А затем, установив меч поудобнее, бросился сам на него.

Воины нашли Гракха и Филократа в объятиях друг друга. Они были еще живы, но никто не мог нанести удар Гаю, пока не был умерщвлен Филократ, прикрывавший его своим телом.

Центурион отрубил Гракху голову и попытался унести, чтоб получить награду, но Септимулей воспротивился.

— Голова принадлежит мне, — сказал оптимат с отвратительным смехом, — по приказанию консула я — только я — должен доставить ее. А ты, — прибавил он, — получишь повышение по службе.

Центурион молчал: спорить он не решался, боясь мести всесильного оптимата, и только досадовал на себя, что не задержался на мосту, не дал Гракху уйти.

— Тела бросить в Тибр, — донесся с моста голос Септимулей. — Пусть рыбы и раки сожрут народного трибуна!

 

XXXII

Приобрев в Арпине лошадь, Марий выехал за город ранним утром.

Бледно-васильковое небо, пронизанное багряными лучами солнца, казалось огромной чашей, опрокинутой над землею, и два-три прозрачных облачка, заблудившихся, точно овцы, в широком поле, медленно двигались, как бы в поисках своего стада. Мягкая пыльная дорога лежала между полей, вспаханных деревянным плугом, и пропадала за рощей, прижавшейся к полноводному ручью. Было тепло, и Марий, освободившись от тоги, ехал в одной тунике, понукая коня.

«Как радостно, как прекрасно это небо и солнце, и как противна наша рабская жизнь, — думал он, озираясь на поля и рощи и стараясь забыть кровавую борьбу на Авентине, но мысли упорно возвращались к ней, и окружающая природа, казалось, тускнела, становилась пасмурной.

События в Риме произвели на него тяжелое впечатление: он видел избиение гракханцев, но не примкнул к ним, хотя и ненавидел оптиматов: «Зачем было подвергать себя преследованиям? Что могла сделать кучка людей против легиона? И на что надеялся Гракх? На помощь богов, на помощь копьедержательницы Минервы?» Он усмехнулся, покачал головою: «Нобили поступили с плебсом жестоко: перебили более трех тысяч, трупы бросили в реку, имущество отняли, а вдовам запретили носить траур. Говорят, у Лицинии, жены Гая, они отобрали даже приданое, а Квинта, сына Фульвия Флакка, казнили. Но никто и ничто не может запугать плебеев: придет время, и враги реками крови ответят за каждую пролитую каплю».

К вечеру он подъехал к усадьбе родителей и спросил старика, который, вбивая колья в землю, строил изгородь, где они живут.

— Я — Марий, — сказал старик, приподнявшись с земли, и вгляделся в приезжего. — Здоров я или мутится у меня в голове, — бормотал он, вставая на ноги, — только этот человек… похож…

Марий спрыгнул с коня: — Не узнаешь, отец? Старик всплеснул руками, и крупные слезы покатились по бронзовому лицу.

— Ты? Я так и знал, — говорил он, обнимая сына. — Дождались! Боги вняли нашим мольбам!.. Фульциния! — закричал он. — Беги сюда! Сынок приехал!

Старуха выскочила из-за деревьев, белая от мучной пыли, как мельничиха, и бросилась к сыну: она обхватила его обеими руками, прижалась к нему, плача от радости, и голова, волосы и туника Мария побелели в одно мгновение.

— Фульциния! Что ты делаешь! — воскликнул старик. — Погляди на сына: он постарел на сто лет!

Все засмеялись. Марий, улыбаясь, отряхивался от мучной пыли.

— Ну, как живете? — говорил он, надевая тогу. — Гракхи наделили пахарей землей, а сами погибли…

— Погиб Тиберий, а Гай…

— И Гая умертвили злодеи, но наступит время…

Старик растерялся: сын, военный трибун, заслуженный воин, повторял те же слова, что несколько лет назад, повторял, так же злобно кривя губы, с ненавистью на лице.

— Кто теперь будет защищать плебс? — говорил Марий, отводя коня на зеленую лужайку. — Теперь нобили вас прижмут. Опять ваши земли перейдут к ним…

— Не дадим! — воскликнул старик. — Тиберий Гракх кровью заплатил за землю… Тит и Маний уехали в Рим защищать Гракха…

Марий молча отвернулся от отца.

— Не слыхал о них? — спрашивал старик. — Они должны были побывать у тебя…

— Они ночевали четыре ночи, на пятую ушли…

— Куда?

— Куда все уходили…

— Говори толком!

— Они погибли на Авентине…

— Что ты говоришь? Ты видел их трупы?

— Нет, но я там нашел окровавленный молот Тита и ножницы Мания: вот они!

И Марий вынул из кожаной сумки ржавый молот и большие черные ножницы и бросил на землю.

Старик нагнулся и, покачивая головою, любовно погладил инструмент своих друзей.

— Погибли, — шептал он, — такие люди погибли! Стрелы пунов, копья рабов пощадили их, а богачи убили их на родине… О Юпитер, где твоя справедливость? О Минерва, где твоя помощь и сила?

Фульциния, узнав о гибели Тита и Мания, долго не решалась пойти к их женам с этой страшной вестью. Потом тихо вышла из дома, оставив дверь открытой настежь.

Марий молча сидел за столом и пил с отцом кислое римское вино. Изредка они перебрасывались односложными словами. Вино в бочонке убывало. Лучина, мигая длинным лоскутом огня, чадила. В открытую дверь заглядывали мохнатые золотые звезды на темном квадрате неба.

— Противная жизнь, — сказал сын, звякнув тяжелым мячом. — Богачи наглеют: в их руках сила. Нужно ждать…

— Чего?

— Лучших времен. Тогда объявится вождь-мститель и вырежет нобилей…

— Сын мой, что ты говоришь? Если тебя услышат… Ведь ты трибун…

— Отец! Я буду консулом и скажу то же. Я ненавижу оптиматов, всадников, сенат. Честных, доблестных и славных мужей не осталось после смерти Сципиона Эмилиана и Гракхов!

 

XXXIII

Люций Опимий праздновал в своей загородной вилле победу над гракханцами. Сначала он хотел устроить пир в Риме и пригласить сенаторов, но потом раздумал, опасаясь мести народа, и решил, по совету Ливия Друза, позвать нескольких оптиматов, двух-трех знаменитых гетер, флейтисток и танцовщиц.

За два дня до пиршества виллу приводили в порядок — мыли, чистили; стену и потолок убирали цветами, расставляли статуи, развешивали мифологические картины, изображения нагих дев, сатиров, неистовых менад, а одну комнату, для избранных, — комнату отдыха — приготовили в восточном вкусе, устлав коврами, разложив на них подушки.

Гости стали собираться пополудни. Сперва приехали Ливий Друз и Скавр, затем Люций Кальпурний Пизон, Гай Фанний, Публий Рутилий Руф, Квинт Метелл Македонский, Аристагора, Никопола, флейтистки, танцовщицы и, наконец, Люций Корнелий Сулла, окруженный шутами, мимами, канатными плясуньями и огнеглотателями.

Это был невзрачный прыщавый юнец лет семнадцати, с неприятными голубыми глазами, то насмешливыми, то угрюмыми, с вздернутым к носу подбородком. Он вошел в атриум с мрачным лицом, поклонился гостям и, увидев свою любовницу Никополу, толстую гетеру с мясистыми икрами и высокой грудью, быстро подошел к ней.

— Скучно мне, Никопола! — шепнул он по-гречески. — Все эти люди пресмыкаются один перед другим, особенно Друз и Скавр. Поедем домой.

— Подождем, Люций! Не следует обижать гостеприимных хозяев… Ты думаешь, будет скучно? Посмотри на танцовщиц, флейтисток…

— Они хороши, — небрежно произнес Сулла, потирая переносицу, и вдруг засмеялся. — Взгляни на Скавра. Разве он похож на доблестного мужа далеких времен? Посмотри, как он важно прохаживается, оправляет свою тогу, не заглядывается на молодых танцовщиц и флейтисток. А сенат, это презренное стадо старых дураков, без ума от него.

— Ты не любишь Скавра, но Друз…

— Что мне этот льстец? Не спорю — он умен, и я уважаю его за спасение государства от посягательств Гракха…

Он оглядел исподлобья гостей, и взгляд его упал на Аристагору. Она показалась ему богиней любви, недосягаемой мечтою, солнцем, радостью жизни. Рядом с ней стоял Опимий и что-то говорил, их окружали сенаторы, а Скавр уже важно беседовал с Ливией Друзом.

— Каждый раз, как я смотрю на Аристагору, — говорил Сулла, отталкивая от себя шута-карлика, который, кривляясь, хватался за его тогу со словами: «Дырява, дырява! Подружка зашьет тебе своими волосами!», — я испытываю возвышенное чувство преклонения и своей человеческой ничтожности. Это небесная красота, божественная идея…

— А я? — обиделась Никопола, поджав пухлые губы.

— Ты — земная красота, все в тебе тяжело и грузно: и грудь, и ноги, и икры.

В это время канатная плясунья, укрепив толстую веревку на вышине двери, протянула ее вдоль атриума, зацепила за балку над таблином и, вскочив на нее, побежала со смехом над головами гостей.

Это была стройная худенькая девочка-подросток, с большими черными глазами, в коротенькой тунике и во фригийской шапочке. Босые, голые до колен ноги мелькнули в воздухе, смуглые руки трепетали, как крылышки Амура. Она очутилась над Суллой, шепнула:

— Что прикажешь?

— Крикни привет Аристагоре.

Канатная плясунья побежала по веревке к толпе, окружавшей гетеру, и ее звонкий молодой голос радостно прозвучал в атриуме:

— Привет божественной из божественных, госпоже Аристагоре, шлет мой господин Люций Корнелий Сулла!

Аристагора взглянула на прыщавое свиноподобное лицо юнца, встретилась ясным взором с мрачными глазами, в которых вспыхивало восхищение, и, превозмогая отвращение, улыбнулась светлой невозмутимой улыбкою.

— Привет благородному патрицию! — поклонилась она. — Да хранят тебя всесильные боги!

Сулла подошел к ней быстрой походкой и, не обращая внимания на Люция Опимия, который беседовал с гетерою, спросил ее о Пергаме, о Гиппархе, о смерти Сципиона Назики.

— Я рад, — заключил он, — что такая умная, прекрасная и веселая женщина оживляет наше грубое общество.

И, поклонившись, отошел к шутам и мимам.

— Послушай, Люций, — услышал он прерывистый шепот и, обернувшись, встретился глазами с Ливием Друзом, — ты очень дорожишь этой девчонкой?

Друз указывал глазами на канатную плясунью.

— А что?

— Следовало бы оживить общество. Ты не находишь, что скучно? Я прикажу рабам перерезать веревку…

Злобно-насмешливые огоньки сверкнули в мрачных глазах Суллы.

— Ты хочешь крови? — хрипло рассмеялся он. — Изволь. А я хочу огня…

— Я не понимаю тебя, — смутился Друз.

— Я велю поджечь этот дом, чтоб на роскошном костре предать молодое тело сожжению. Тем более, — прибавил он, — что у вас в обычае сжигать покойников…

Ливий Друз вспыхнул и, не дослушав его, поспешил отойти.

А Сулла, засмеявшись, протянул руки плясунье. Она легко спрыгнула и упала в его объятья с зазвеневшим радостью смехом.

Между тем Люций Опимий приглашал гостей к столам. Рабы разносили уже кушанья. Флейтистки заиграли на длинных флейтах, певцы запели греческую песню. На середину артриума выступили полуобнаженные танцовщицы. Легко переступая босыми ногами по мягким коврам, они закружились, гремя кроталлами.

Гости возлегли за столами, и началось пиршество.

На среднем ложе разместились: на почетном месте, называемом консульским, Квинт Метелл Македонский и слева от него Гай Фанний и Люций Кальпурний Пизон; на левом ложе — Публий Рутилий Руф, Марк Эмилий Скавр и Никопола, а на правом — амфитрион, Аристагора и Ливий Друз. Сулла же со своими шутами, мимами, канатными плясуньями и огнеглотателями занял второй стол, возлегши на почетном месте с любимой канатной плясуньей и шутом-карликом.

— Как жаль, что мы лишены радости видеть в своем кругу доблестного Публия Попилия Лентула, — притворно вздохнул Гай Фанний, обращаясь к сотрапезникам, — храбрый муж, он сражался на Авентине, получил много ран, но все же сенат не в силах был защитить его от черни. Ненависть плебса была так велика…

— А куда отправился благородный Попилий Лентул? — спросил Публий Рутилий Руф, искоса поглядывая на Никополу.

— Он уехал на Сицилию, — со вздохом вымолвил Гай Фанний. — Покидая Рим, он молился богам, чтобы ему никогда не пришлось вернуться в неблагодарное отечество…

— Но я думаю, что Лентул скоро утешится на Сицилии, — зазвенел нежный голос Аристагоры, — тем более, что он отправился туда со своей любимой невольницей…

— Слово «любимая» выражает понятие неопределенное, — засмеялся Ливий Друз, — сегодня любимая, завтра может быть нелюбимой, и наоборот. Для меня нелюбимой становится та женщина, которая нарушила равновесие моей души своей холодностью.

Все засмеялись, только одна Аристагора сурово сдвинула тонкие брови.

— Любовь — понятие возвышенное, — тихо сказала она, — и я докажу вам, благородные мужи, на примере, что одно животное влечение не есть любовь. Была у меня в Пергаме подруга, которая влюбилась в римского военачальника. Она не находила себе места в доме — все думала о нем, тосковала, а когда приходил римлянин — оживала. Этот военачальник тоже полюбил ее, они часто виделись, и моя подруга отдалась ему. Вскоре он умер. А она долго горевала и, став гетерою, продолжала любить покойника такой же огромной любовью, как прежде, и, принимая любовников, воображала, что у нее в объятиях оживший покойник. Это духовное и телесное сближение есть любовь.

— А может ли быть любовь только духовная? — воскликнул Публий Рутилий Руф, взяв с репозитория жареного цыпленка, и шепотом прибавил, наклонившись к Никополе: — Ты ничего не кушаешь…

— Благодарю тебя.

— Нет, — говорила Аристагора, — дух без тела, это — идея, и только тело влияет на душу, приводя ее в должное сотрясение, как говорил божественный Платон.

А за столом Суллы беседа была иная: привлекши к себе канатную плясунью, Сулла потчевал ее свининой, поил вином, обнимал. Слушая пьяные возгласы шутов и мимов, он думал, что пир у Опимия — напрасная для него, Суллы, потеря времени. «С Никополой, в обществе этих дураков, мы получили бы гораздо больше удовольствия. Аристагору я хочу иметь — она богоподобна. О Юнона, Венера, все богини, помогите мне в этом деле!»

Пьяные шуты кричали наперерыв загадки:

— Кто любит девчонку утром, днем не видит, а вечером некогда?

— Какая метла не видит огня?

— Какие губы на вкус у девушек?

— Отгадывай, господин!

Сулла засмеялся — толстые чувственные губы раздвинулись, мрачные глаза повеселели:

— Первая загадка проста. Муж, любящий девчонку только утром, — сенатор: днем ему некогда — занят на государственной службе, вечером пирует в кругу друзей, ночью спит и, только проснувшись, утром может уделить время любовным утехам.

— Верно, — воскликнул красноносый шут. — Я придумаю что-нибудь потруднее.

— Вторая загадка, — продолжал Сулла, — еще проще: метла, которая не видит огня, находится на ступенях храма Весты; ею не метут храма, потому что храм моют весталки, и она не видит вечного огня, — метет только ступени..

— Ты мудр, — пробормотал шут-карлик, — еще не было случая, чтобы ты не отгадал.

— А третья, — смеялся Сулла, — самая легкая и самая трудная: вкус девичьих губ неодинаков, потому что каждый любовник будет говорить свое, а как его проверишь? Вкус девичьих губ изменчив; он зависит от душевного состояния девушки… И все же я скажу… (Он привлек к себе канатную плясунью, впился ей в губы)… что у многих девушек губы горьки на вкус… и у тебя тоже, моя маленькая птичка!

Наступила тишина: амфитрион приносил жертву ларам. Рабы и невольницы убирали со столов посуду, смешивали в кратерах вина с водою. Флейтистки в коротких разноцветных туниках окружили столы; вбежали полунагие танцовщицы — стройные, гибкие тела закружились быстро, стремительно, загремели кроталлы, покрывала упали к ногам девушек, две — три светильни погасли, и в розовом полусумраке потянулась вереница нагих широкобедрых девушек. Люций Опимий поднял серебряный кубок.

— Друзья, — громко сказал он, оглядывая гостей быстрым взглядом, — сегодняшний день принес нам окончательное подавление заговора Гая Гракха. Нам было мало уничтожить ядро бунтовщиков, мы решили выкорчевать все, что могло дать ростки: мы вели следствие и теперь знаем: никто больше не угрожает сенату. Поэтому я стал сооружать «Храм Согласия», а пиршество устроил в ознаменование мира в республике и освобождения от смут в которые ввергли наше отечество преступные братья Гракхи.

— Да здравствует Люций Опимий! — закричал Ливий Друз так громко, что Аристагора вздрогнула. — Да здравствует римский сенат!

Светильни вспыхнули и осветили нагих танцовщиц, приближавшихся к столам. Белые, бронзовые, смуглые тела плыли, казалось, в воздухе, кроталлы дребезжали чуть слышно, флейты пискливо плакали.

Пьяные гости выскакивали и, грубо хватая девушек, тащили к ложам. Женские взвизгивания, смех, ругань из-за танцовщиц — все это слилось в такой шум, что Сулла, задремавший за столом, проснулся. Он вскочил, огляделся и, бросившись к юной флейтистке (спьяна не отличил одетой от нагой), потащил ее в комнату отдыха.

Гости захлопали в ладоши и поспешили за ним.

Аристагора поднялась с ложа, кликнула рабов. Они надели ей на ноги башмаки, помогли встать.

Через несколько минут она полулежала в лектике, которую несли рослые рабы, направляясь к таверне. Здесь гетера надеялась нанять лошадей, чтобы добраться до Рима.

 

XXXIV

Геспер и Люцифер прискакали в Рим верхами с большим опозданием после избиения гракханцев.

В Остии ходили разноречивые слухи: одни утверждали, что Гай захватил власть и стоит во главе республики, другие — что он убит и сторонники его погибли, третьи — что сенат заключил с Гракхом мир, сделав ему ряд уступок. Однако настоящее положение в республике стало известно с прибытием в Остию посланца от сената.

Однажды утром оба вольноотпущенника были поражены громкими криками глашатая:

— Граждане, слушайте! Бунтовщики Гай Гракх, Фульвий Флакк и их сторонники перебиты. Они пошли против власти… Горе гражданам, злоумышляющим против государства!

Ошеломленные, они быстро собрались в путь и выехали через несколько часов.

Глухая ночь окутывала Рим, как ветхая тога с мелкими булавочными прорехами, сквозь которые сверкали серебряные песчинки звезд. Пустынные улицы были темны, как ямы, и только на площадях тускло горели светильни, чадя и потрескивая. Запах бараньего жира был неприятен.

— Переночуем в гостинице, — сказал Геспер, — а завтра разыщем госпожу.

Они нашли небольшую гостиницу, дешевую и грязную, и завалились спать. Но сон их был тревожен: насекомые не давали спать.

Проснувшись на рассвете, вольноотпущенники сели на коней и поехали по направлению к Эсквилину.

На рыбном рынке и на Священной улице, несмотря на раннее время, народу было так много, что прохожим приходилось проталкиваться, усиленно работая локтями. Геспер и Люцифер продвигались с большим трудом. Роскошные лавки, палатки менял были наводнены людьми разных народностей: вдоль улиц, возле домов, и на перекрестках находились будки торговцев, и их было так много, что они стесняли движение; разносчики съестных припасов обращали на себя внимание пронзительными криками: восхваляя свой товар, они приставали к гражданам, предлагали его по самой низкой цене, а особенно нахальные навязывали, хватая прохожих за полы тог, иные осыпали бранью тех, кто отмахивался от них.

Проехав по улицам торговцев зерном и дровами, вольноотпущенники пересекли кварталы сыромятников, сандалыциков, гончаров и очутились на пустынном месте.

Впереди был Эсквилин, с чистенькими нарядными домиками, окруженными деревьями, а за ним огромным зеленым пятном, похожим на широкую площадь леса и кустарника, возвышался Виминал с огромными садами, прудами, искусственными гротами и беседками.

— Эсквилин и Виминал — лучшие места Рима, — сказал Геспер, обращаясь к своему спутнику, но Люцифер был оглушен городом, придавлен его деловой толчеей, и голова у него шла кругом; он озирался по сторонам с какой-то растерянностью; в Остии было тоже шумно, но не так, как в Риме: город мира казался рыжебородому вольноотпущеннику кипящим котлом.

Их ожидало печальное зрелище: вместо дома патрона чернели обугленные бревна и балки; все было разрушено, покрыто толстым слоем пепла, в котором рылись две-три рабыни.

Геспер спешился, подошел к невольницам и расспросил их о госпоже.

— Горе нам, горе! — воскликнули они. — Господин и его сыновья убиты, госпожа бежала, а куда — не знаем, слуги и рабыни…

— А дом? Почему сожжен?

— Толпа разграбила… пьяная толпа… Власть отдала ей этот дом… Гракх тоже погиб, и его дом сожгли…

Вольноотпущенники стояли бледные, растерянные. В Риме было страшно. Они ощущали трепет, пробегавший по жилам, и, думая о гибели своего патрона и его семьи, о разграбленном имуществе, приходили в ужас.

— Бежать отсюда, бежать! — озираясь, шепнул Люцифер. Но Геспер воспротивился:

— А месть?

Вечером они добрались до Раудускуланских ворот, ведя лошадей под уздцы.

Рим затихал. Отдаленный шум и говор еще смутно долетал из плотно населенных улиц, из домов и гостиниц, но уже мало-помалу устанавливалась тишина, предвестница вечернего отдыха и покоя.

Геспер и Люцифер вошли в таверну, сели за стол у входа и потребовали вина. В раскрытую дверь белели колонны дома Аристагоры, а верхняя часть его пропадала во мраке. Порывистый ветер врывался в таверну.

Не сводя глаз с колонн, вольноотпущенники молча пили.

Выйдя на улицу, Геспер шепнул:

— Стереги лошадей, а я сам справлюсь.

Люцифер облегченно вздохнул: он трусил и боялся испортить все дело.

Черная ночь проглотила Геспера, точно он провалился в бездну; Люцифер остался один.

Геспер обошел дом и проник в садик. В перистиле был свет, и вольноотпущенник, притаившись, наблюдал за рабынями, которые вытряхивали тюфяки, готовясь ко сну. Когда же они на мгновение удалились, он бросился вперед, спрятался за колонну и, сняв с себя калиги, прошел на цыпочках в таблин, а оттуда — в атриум. Аристагоры нигде не было.

Он задумался и, догадавшись, что она, вероятно, легла, вернулся в перистиль.

В это время боковая дверь приоткрылась, грудной голос коснулся его слуха:

— Не забудь запереть двери.

При свете огня он увидел богоподобное лицо гречанки, ее грустные глаза, и легкое восклицание сорвалось с его губ: он узнал ее.

— Кто здесь? — с испугом вскрикнула Аристагора.

— Не бойся, госпожа, это — ветер…

— Нет, нет, — воскликнула гетера, направляясь к колонне, за которой стоял Геспер. — О всемогущие боги! — вскрикнула она, увидев его тень. — На помощь!

Из-за колонны сверкнуло лезвие кинжала: холодный клинок, острый, как бритва, мгновенно пронзил ее сердце. Она упала легко и неслышно, и рядом с ней что-то звякнуло и откатилось.

Геспер нагнулся, схватил круглую вещь и бросился в сад.

— На помощь! — кричали рабыни. — Госпожу убивают, режут!

В одно мгновение сад наполнился людьми; они бросились на Геспера, пытаясь его схватить, но вольноотпущенник, отчаянно работая в темноте оружием, пробивался на улицу.

Выбежав к таверне, он огляделся, услышал легкий свист со стороны Раудускуланских ворот. Там был Люцифер, там ожидало спасение и воля.

Геспер бросился к воротам; в темноте виднелись фигуры лошадей и всадника.

— Ты? — шепнул он.

— Я. Вторая стража прошла.

На улицу вырвались крики, и толпа рабов бросилась к воротам.

— На коней! — воскликнул Геспер. — Да хранят нас боги! И они помчались, беспрестанно понукая лошадей, в глубь города, готовые убить всякого, кто бы осмелился их задержать.

Отъехав несколько стадиев, Геспер остановил коня: только теперь он заметил, что был босиком.

— А калиги? — вскричал он. — Я забыл их в перистиле.

— Наденешь мои, — сказал Люцифер, погоняя коня. — А завтра себе купишь…

— Ну, а ты?

— Я переночую где-нибудь под кустом в Виминале.

— А лошади?

— Продай, — посоветовал Люцифер и только теперь стал расспрашивать об Аристагоре.

— Убита, — шепнул Геспер, — и если я не ошибся…

Они остановились на ближайшей площади. Геспер разжал руку, и круглая гемма засверкала, как кусок золота, при тусклом пламени светильни. Он вгляделся в нее, протянул Люциферу:

— Узнаешь этого мужа? Нет? Это — Сципион Эмилиан, а убитая гетера — его любовница Лаодика. Я сразу узнал ее!

 

XXXV

Корнелия находилась в Мизене, когда страшная весть об убийстве Гая и трех тысяч гракханцев распространилась в окрестностях Неаполя.

Друзья, окружавшие ее, сомневались в достоверности слухов и молчали, не желая тревожить старую матрону: они опасались, как бы весть о гибели Гая не свела в гроб несчастную мать.

Однажды, прогуливаясь в саду, они остановились. Нече ловеческий вопль возник где-то близко и затих. На смену ему родился тревожный крик, и прерывистые слова посыпались одно за другим:

— Он? Убит? О боги милостивые! На кого я осталась? Гай мой, Гай!..

— Это она, — молвил вполголоса философ, приехавший недавно из Рима.

— Идем, попытаемся ее утешить…

В атриуме, у имплювия, сидела Корнелия. Слезы катились по ее щекам, изборожденным морщинами; глаза тупо уставились в пространство, ничего не видя. В руке она держала свиток пергамента. Возле нее стояло несколько матрон. Они были в дорожных плащах (очевидно, не успели еще раздеться) и шепотом беседовали с гречанкой, на лице которой было написано такое горе, что стоики и философы растерянно переглянулись.

— Это Клавдия и Лициния, вдовы Гракхов, я сразу их узнал, — сказал философ, вглядываясь в матрон, — а это Терция, супруга Фульвия Флакка… А эта гречанка — Асклепида, которую Флакк выдал замуж за своего сына Квинта…

Друзья молчали.

Корнелия поднялась, оглядела невесток спокойными глазами:

— Горе, как злой орел, растерзало мое сердце. Что мне делать? Бедный Гай! Покинутый всеми, он взывал к народу, помня о своей матери… Что он говорил? Повтори, Лициния!

Вдова Гая, сдерживаясь, чтобы не расплакаться, шепнула:

— Он говорил так на форуме: «Куда я, несчастный, денусь? Куда обращусь? На Капитолий? Но он полон крови брата. В дом? Чтобы увидеть свою несчастную рыдающую и униженную мать?»

— О, горе, горе!

Терция схватила край ее столы, прижала к губам.

— Госпожа моя, — молвила она, задыхаясь от слез, — все мы несчастны. Ты потеряла двух сыновей-героев, Клавдия — супруга, Лициния то же, я — мужа и двух сыновей, Асклепида — супруга… Приюти нас у себя, защити от мести оптиматов, от происков врагов, которые прикидываются друзьями…

— Оставайтесь. Но что я могу против власти? Республика — наша мать, и ее законы священны для всех.

— Госпожа! Республика погубила твоих детей… Глаза Корнелии засверкали.

— Тиберий и Гай — великие мужи, — твердо выговорила она, — но родина дороже и славнее лучших своих сынов. Тиберий наделил пахарей землею, а Гай даровал плебсу, городскому и деревенскому, хлеб, работу, земли, ограничил власть сената…

Она говорила вдохновенно, позабыв, казалось, о своем горе, и слова ее звучали в тишине, установившейся в атриуме, такой убедительностью, такой верою, что дело сыновей не пропадет, переживет века, что все были растроганы.

— Сыновья мои воздвигли себе огромные памятники в потомстве, — шелестел ее старческий голос, — большие памятники, нежели тот, что соорудил себе доблестный отец мой Сципион Африканский Старший. Они проливали кровь за родину в рядах народа, которым держится слава, честь, величие и доблесть Рима. Это были удивительные мужи, богоподобные герои, и я, носившая их в своем чреве, могла ли я помышлять о том, что рожу титанов, которые укажут путь борьбы для многих поколений?

В каком-то изнеможении она уселась опять и продолжала говорить о Тиберии и Гае, об их страданиях и деятельности, точно они были мужами глубокой древности:

— Утверждали, что Тиберий был мягок и нерешителен, но это неправда. Разве он не был храбрым воином, не отличился под Карфагеном, не показал твердость, волю и великодушие под Нуманцией? Разве он не пошел против сената, ратуя за благо деревенского плебса, разве он отступил от своего дела? Нет, он был тверд и решителен. Он был добр, и его доброту, любовь к человеку — будь то раб или плебей — злые недруги обратили в мягкость и нерешительность. Если б он был таков, то никогда бы не стал бороться с сенатом!

Она помолчала, вспоминая голубоглазого сына, и, прослезившись, продолжала:

— Правда, если сравнить Тиберия с Гаем, то старший сын покажется мягким: Гай был смелее, порывистее, вспыльчивее брата. Он умел бороться лучше Тиберия, он умел страстно ненавидеть, умел так же любить. Они оба были великие герои, борцы, оба любили римскую республику. И я горжусь, — всхлипнула она, — что боги даровали мне таких сыновей, украшение моей старости. А теперь оставьте меня, уйдите… Тарсия накормит вас и покажет комнаты, где вы сможете отдохнуть…

Когда они выходили из атриума, Корнелия удержала Лицинию.

— А где мой внук? — шепнула она, сжав ее руку. — Неужели и он…

— Успокойся, мать, я оставила его в Риме, в семье Гая Семпрония Тудитана…

— Он жив? Поклянись!

— Клянусь Вестою!

Лициния ушла со стесненным сердцем и потом, сидя за одним столом со стоиками и философами, слушала их осторожные речи о Корнелии и — молчала.

— Она не в себе, — говорил престарелый грек, вздыхая. — Так, как говорила она, не скажет ни одна мать!

— Мы слышали ее вопли… видели слезы…

— Горе не может смениться такими равнодушием или спокойствием…

— Она больна…

Философ, приехавший недавно из Рима, заглянул в атриум и, возвратившись на свое место, сказал, покачивая головою:

— Я был прав. Корнелия помешалась. Она читает… Подумайте, друзья, читать после такого горя!

Асклепида подняла голову.

— Не больна она и не рехнулась, — тихо заговорила гречанка, оглядывая сотрапезников быстрыми глазами. — Она крепка духом и волей и твердо переносит удары Фортуны.

— Но, позволь, читать теперь, тотчас же…

— А знаешь, что она читает? «Записки» Гая Гракха. Так, в одиночестве, она беседует со своим сыном…

Все молчали. Потом тихо стали выходить из-за стола и на цыпочках, стараясь не шуметь, прошли в сад. Дом погрузился в тишину.

 

XXXVI

Оставшись одна, Корнелия развернула свиток пергамента. Она смотрела на него несколько минут; она сразу узнала руку сына и думала: «Он писал, живая рука выводила два раза бету и йоту, лямбду, омикон, ню — семь букв, которые так волнуют, что я не решаюсь начать чтение. Сын жил, был молод, говорил, двигался, работал, боролся, и его уже нет. Где он, где его душа, его сердце? И видит ли он меня и Рим, дорогую родину, за благо которой боролся?»

Вздохнув, она принялась читать. Это было большое письмо-наставление друзьям и как бы завещание поколениям, что делать в борьбе с властью, как бороться, чтобы не нарушить благосостояния государства.

Корнелия читала:

«Скажу о себе. Я смотрел на плебеев, и сердце мое обливалось кровью. Мой брат Тиберий Гракх провел аграрный закон, пытаясь задержать обнищание земледельцев: он наделил их мелкими участками за счет крупных держателей. Но Сципион Эмилиан отменил законы. Я ненавижу его. Кто он? Последний представитель вымирающей семьи Сципионов, получающий доходы с северо-восточной Африки, с Карфагенских земель, патроном которых он состоит. Не так ли пользовались этими доходами Публий Сципион, его сын Публий Корнелий Сципион Африканский Старший? Не так ли получал доходы патрон Греции и Македонии Павел Эмилий? Это они, аристократы, крупные землевладельцы, начали споры с публикана-ми; откупщики требовали, чтобы Рим содержал постоянные отряды войск в провинциях, а Сципионы говорили, что это излишне, утверждая, что мощь Рима должна опираться на крепких, зажиточных земледельцев. Считая путь Сципиона Эмилиана правильным, Тиберий Гракх пошел по этому пути. Она перелистала несколько страниц, читала: «Всадники враждовали с сенатом, я бросил мечи и ножи на форум, чтоб обе стороны вечно терзали друг дружку — наделил преимуществами всадников…»

Читала дальше:

«Друг, кто бы ты ни был — нобиль, всадник, вольноотпущенник, плебей, раб, чужестранец, если ты ищешь на земле справедливости, если сочувствуешь борьбе с угнетателями, если готов посвятить свою жизнь для блага народа, помни: с хищниками и злодеями нужно бороться хитростью, а для этого будь твердым, выжми из своего сердца жалость, разорви путы, связывающие или роднящие тебя с поработителями, растопчи веру в милосердие угнетателя, которая, быть может, тлеет еще в твоей груди. Я много заблуждался, не следовал этим наставлениям, которые я даю тебе, как опыт своей деятельности, и потому гибну… Завтра — последний день… Если весь плебс и всадники меня не поддержат, я предпочту смерть позорной жизни».

Корнелия заплакала. И сквозь слезы прочитала еще несколько строк:

«Ливий Друз — предатель. Где его хваленая честность? Где доблесть? Он продался жадным оптиматам. Изменник заслужил удар кинжалом в сердце…»

Откинулась на спинку кресла.

Думала.

Перед глазами возник Рим, не такой, как она привыкла видеть — мирный людской муравейник, а Рим грозный, ревущий, объятый пламенем восстаний, вихрем надвигающихся стычек, яростных сословных боев. Из бедных кварталов, заселенных ремесленниками, блудницами, безработными, шла буря, и она несла на своих крыльях Тиберия и Гая, смелых мужей, дерзнувших пойти против патриархальной власти. И сердце матери забилось радостно и тревожно: Гракхи не умерли, они живут и будут жить тысячи лет, призывая к борьбе племена и народы, пока плебс не добьется вершин справедливости и благополучия.