Триумвиры

Езерский Милий Викентьевич

Книга вторая

 

 

I

Сальвий ожесточался, видя, как трудно бороться с нобилями. Проводя дни и ночи на улицах Рима, он поднимал плебеев и пролетариев и нередко сам, во главе полуголодных людей, предпринимал налеты на оптиматов и, разгоняя рабов, охранявших матрон, опрокидывал лектики.

Он вербовал людей в самом людном месте города, у Аврелиевых ступеней, а затем вел их на форум, где толпились дикие пастухи, вызванные сенатом из Галлии и Пиценума. Сальвий пытался склонить их на свою сторону, но волосатые дикари принимались метать камни, натягивали луки. В яростных стычках уничтожались инсигнии консулов, убивались неугодные трибуны, — Сальвий был беспощаден.

В этот день по улицам двигались с песнями и угрозами декурии полунищих вольноотпущенников, центурии беглых рабов и гладиаторов, а когда появился Клодий, толпы окружили его с радостными криками и пошли за ним к храму Кастора, где находилась главная квартира их вождя и хранилось оружие.

У храма к Клодию присоединился Сальвий во главе отчаянных гладиаторов.

— Вождь, позволь оповестить тебя о положении в городе…

На аполлоноподобном лице Клодия лежало утомление, глаза слипались от бессонных ночей, но голос любимого помощника оживил его.

— Говори.

— Нобили укрепляют свои дома, возводят рвы и насыпи, вооружают рабов и клиентов…

— Боятся нас? Ха-ха-ха!

Толпа подхватила хохот вождя, и форум загрохотал, как налетевшая буря; загремели радостные крики, замелькали сотни кулаков. А когда наступила тишина, Сальвий продолжал громким голосом:

— Они выходят из домов под охраной гладиаторов и при встрече с нашими декуриями шарахаются, как трусливые зайцы. Я велел осадить дома Бибула, Марцелла и их сторонников, а если злодеи не сдадутся или не откупятся, прикажу дома поджечь…

Одобрительные крики не утихали, перерастая в вопли ненависти:

— Смерть нобилям!

— Смерть сторонникам Катона и Цицерона!

— Долой сенат!

Клодий поднял руку, — наступила тишина.

— Квириты! Вы одобрили мое предложение об изгнании Цицерона, подлого убийцы Катилины, вы решали не давать ни воды, ни огня, ни крова на расстоянии четырехсот миль от берега Италии преступному консулу, а я возымел счастливую мысль, ниспосланную мне в сновидении самим Юпитером Мстителем, сжечь его виллы в Тускулуме и Формиях и дом на Палапине, а на месте дома построить храм Свободы. Хвала богам! Все это сделано, хотя времени понадобилось много.

И, обратившись к Сальвию, спросил:

— Что же Помпей? Сальвий усмехнулся:

— Трусит. Заперся в своем доме, не выходит на улицу.

— Недавно в сенате, куда он принужден был пойти под большой охраной, он поддерживал предложение олигархов о возвращении Цицерона из ссылки…

— Долой, долой! — загрохотал форум.

— …и я, квириты, — возвысил голос Клодий, стараясь перекричать народ. — воспротивился. «Пусть злодей издохнет в Фессалонике! — заявил я. — Его отчаянные письма к друзьям не тронут пас!» Сенаторы кричали, что скоро год, как он изгнан, говорила, что нельзя решать такого дела без согласия народа… Ха-ха-ха! Попробовали бы они вернуть его вопреки нашей воле!.. А знаете, квириты, что во время спора отцы государства уподобились свиньям, дерьму и падали (ругаясь, так они поносили друг друга)? Они плевали один другому в лицо, вырывали волосы и бороды. И это, квириты, римский сенат! Разве не нужно очистить республику от этой грязи?

— Да здравствует Клодий! — единодушно закричала толпа и бросилась к своему вождю.

Его подняли и понесли. Видел, как на улицах бегут к нему толпами ремесленники, как вольноотпущенники закрывают наспех свои лавочки, чтобы присоединиться к победоносному шествию, и думал, с трудом скрывая самодовольную улыбку:

«Да, я господин Рима! Красс и Помпей мне подвластны и не решатся тронуть… Разве я не способствовал бегству сына Тиграпа? А оскорбленный Помпей смолчал! Разве я не распределяю царства, жречества, магистратуры во всей республике? И пусть лают псы сената и ревут ослы Цицерона, что я обогащаюсь! Да, я получаю деньги, но они идут на дело борьбы, а не на разврат и попойки!.. Остается Цезарь, наш главный вождь-популяр, и мы будем поддерживать его…»

Знал, что, как только трибунат его кончится в начале декабря и он, Клодий, станет частным человеком, враги не преминут ему отомстить, и думал, как укрепить власть; форум принадлежал ему, но разве возможно частному человеку управлять Римом?.. Он пригрозил убить Помпея и сжечь его дом, но Помпей действовал исподтишка: привлек на свою сторону консула Габиния и повелел ему бороться с Клодием, а ведь Клодия поддерживал консул Пизон, сторонник Цезаря… Красс ненавидел Помпея, Помпей не доверял Крассу, а Цезарь им обоим.

Его несли мимо дома Помпея. Увидел на мгновение в дверях атриума полководца, главу Рима, с гордым лицом и величественной осанкой, и толпы вооруженных сателлитов: «Кто отнял у него власть? Оптиматы? Нет, отняли мы, популяры, и нас поддержали плебейские эдилы. Войск в столице нет, следовательно, господами являются тс, кого больше».

На Марсовом поле к нему протиснулся Сальвий.

— Вождь, наш соглядатай, живущий в ломе Помпея, сообщил мне, что триумвир послал гонца к Цезарю…

— Зачем? — спросил Клодий, и беспокойство послышалось в его голосе.

— По вопросу о возвращении в Рим Цицерона. Помпей просит согласия Цезаря…

Клодий нахмурился.

— Подлый конгуляр еще не угомонился в Фессалонике — ха-ха-ха! Но горе ему, если он возвратится, — рука Немезиды будет на нем!

Когда трибунат Клодия кончился, Помпей предложил в сенате рассмотреть вопрос о возвращении Цицерона и добился от комиций, несмотря на противодействие популяров, утверждения его. На форуме произошла ожесточенная схватка между сторонниками Клодия и народного трибуна Милона, знатного честолюбца. Кровь обагряла широкие каменные плиты, и трупы пришлось увозить на телегах, а форум мыть губками.

Помпей торжествовал — к Цицерону был послан гонец с приглашением вернуться в Рим.

После отъезда Цезаря в Галлию Помпей находился в угнетенном состоянии (опасался Красса, Клодия, завидовал Цезарю, побеждавшему варваров), которое не могла рассеять даже любимая жена его Юлия. Он видел, что триумвират не пользуется популярностью: даже мелкие собственники, презиравшие демократов, враждебно относились к действиям трех мужей. Помпей, получивший Испанию, оставался в Риме, откуда управлял ею при помощи своих легатов; Красс, зорко следя за Помпеем, был занят сделками по увеличению своих огромных богатств, а Цезарь воевал в Галлии. Что же могли дать триумвиры народу, возлагавшему на них надежды? И, когда Клодий, став во главе пролетариев, начал борьбу, Помпей, понял, что господином Рима стал народный трибун.

Он почувствовал себя в силе с окончанием срока трибуната Клодия и выступлением наглого Милона во главе гладиаторов. Однако успехи Цезаря не давали ему покоя, а возвращение в Рим Цицерона вызвало мысль приложить все усилия, чтобы сблизиться с оратором.

 

II

В таберне «Под палицей Геркулеса» сидели на грубых скамьях, в обществе пьяных простибул, три молодых человека и яростно спорили. Это были Целий, Долабелла и Курион, известные Риму гуляки и развратники.

— Клянусь бедрами Девы! — кричал тучный Долабелла, вытирая ладонью пот с багрового лица. — Ты был неправ, Целий, оскорбляя Клодию кличкой квадрантарии. Разве не дала она тебе всего, что может дать женщина?

— Ты уподобился Цицерону, который добывался ее расположения и получил по носу, — подхватил Курион, — все знают, что только поэтому оратор начал ей мстить… Но ты, ты…

— Молчать! — стукнул Целий кулаком по столу, и кружки запрыгали, расплескивая вино. — Кто желал бы иметь женщину, которая ласкает, а исподтишка подмешивает в вино отраву?

— Однако она не отравила Катулла, — возразил Курион.

— Катулла?! Этого глупого провинциала, который пришел в неистовство, созерцая ее впервые под видом Каллипиге или Перибасии!

— Но Кагулл — большой поэт, — заметил Долабелла, — и он вовсе не так глуп…

— Только глупая страсть может довести мужа до невменяемости, — не унимался Целий. — Потная женщина опрыскивается духами, чтобы соблазнять, а когда из любовника нечего уже выжать, она покушается на его жизнь…

— Ложь! — крикнул Курион. — Клодию я знаю…

— Кто ее не знает? — перебил Целий.

—…и она неспособна на преступление.

— Метелл Целер умер в полном расцвете сил, а отчего? — проворчал Целий. — Она отравила его, чтобы избавиться… Пей! — закричал он пьяной девочке-подростку, которая сидела рядом с ним, и, обхватив ее за плечи, принялся насильно поить из оловянной кружки. — Пей, пей! Я возьму тебя с собою на Палатин, и ты будешь жить у меня столько дней, пока я не отниму у тебя остатков твоей отрепанной юности…

Девочка подняла на него блестящие глаза и смотрела, не понимая.

— Нашел девственницу! — презрительно сказал Курион. — Мой вольноотпущенник, владелец лупанара в Субурре, уверяет, что сегодня вечером он получает от общества лубликанов, взявших на откуп лупанары столицы, стадо юных рабынь из Сирии и Иудеи.

— Что юность? — пожал плечами Целий.

— Однако Катилина предпочел Аврелию Орестиллу девам Весты.

— Катилина! — вскричал Целий. — Это богоравный муж, а его подруга не чета женщине за четверть асса!..

— Верно ли, что ты, Целий, поддерживал Катилину в его посягательстве на республику?

Оттолкнув девочку, Целий схватил кубок с вином и плеснул в Куриона.

— Вот мой ответ, коллега! — яростно крикнул он и с хохотом смотрел, как Курион утирал ладонями залитое лицо и тогу.

— Проклятый катилинианец, — хрипло вымолвил Курион, плюнув ему в лицо. — Ты изменил своему вождю и продался Цицерону…

— Еще слово и — убью! — свирепо шепнул Целий, выхватив кинжал, но Долабелла резким движением вырвал у него оружие.

— Друг, успокойся, — тихо сказал он, — Катилина погиб, но дело его не умерло… Докажи же Куриону, и не только ему, а многим, что если ты перешел от Цицерона к Катилине и обратно, что если ты дружил с Клодием, когда был любовником его сестры, то это были юношеские заблуждения.

— Замолчи, болтун! — отмахнулся от него Целий. — Пусть плебс справляет ежегодно поминки по Катилине и усыпает его могилу цветами! Но это запоздалое обоготворение меня не обманет: чернь хочет бездельничать, кормиться за счет республики и мечтает отнять у оптиматов присвоенное ими общественное имущество. Не поэтому ли популяры обещают плебсу отменить долговые записи? О, если бы Катилина…

— Продолжай его дело, — шепнул Долабелла. Целий возмутился.

— Теперь, когда у власти стоят триумвиры, каждый шаг чреват опасностями. Цезарь поручил Клодию превратить местные религиозные коллегии в постоянные политические, создать сеть временных коллегий, куда набирались бы люди по их местожительству, — и это уже Сделано; разделенные на декурии и центурии, с вождями во главе, они принуждены шествовать военным строем, чтобы подавать голоса. Разве не тайна, что находящийся при них секвестор, получив деньги от кандидатов, распределяет их после голосования между декуриями и центуриями? Подкуп, подкуп! — вот основа власти! Вот причина, почему Цезарь одерживал победы на форуме.

Вошел Тирон, любимый вольноотпущенник Цицерона; Verna от рождения, образованный, он, будучи отпущен на свободу, не ушел от господина, хотя и купил себе небольшое поле (в шутку его величали римский земледельцем); он помогал Цицерону писать сочинения, вел его денежные дела, сносился с менялами, управлял имениями, следил за постройками и садами. Вид у него был утомленный: под впавшими глазами залегли преждевременные морщинки, на щеках горел лихорадочный румянец. Слабый здоровьем, Тирон переутомлялся, но Цицерону не приходило в голову дать ему отдых: он не мог обойтись без любимца и относился к нему, как к сыну.

 — Господин ищет вас троих, — сказал Тирон, оглядывая возбужденных друзей. — Сегодня вечером собираются у нас знаменитые мужи, и было бы ошибкою с вашей стороны не придти на пиршество.

— Было бы безрассудством отказаться от приглашение! — засмеялся Долабелла, наливая вино в кружку полногрудой простибулы. — А скажи, дорогой Тирон, будут ли там женщины?

— Ты шутишь! — вскричал Курион. — Какой пир без матрон?

Целий поднял голову.

— Не пойти ли нам лучше, Курион, к твоему любимому лено… к поставщику живого товара? Ха-ха-ха! Где будет веселее, в лупанаре или в доме консуляра?

Тирон вспыхнул.

— Если ты, благородный Целий, сравниваешь дом моего господина с лупанаром, то не лучше ли тебе вовсе не ходить на пиршество?

Целий вскочил.

— Что? Молчи, раб! Не тебе делать замечания римлянину!

Тирон побледнел.

— Прости, росл один, я не раб, — возразил он — Некогда я не был невольником своих страстей на потеху табернариев и простибул!

Это была дерзость. Друзья переглянулись. Целий, Курион и Долабелла одновременно подумали, как поступить с Тироном. Избить и выбросить за дверь? Облить вином? Или напоить силою? Нет, так поступать значило бы оскорбить Цицерона, и Долабелла, захохотав, захлопал в ладоши:

— Ты прав, Тирон, клянусь пупом Венеры! Мы приползем на пиршество даже на четвереньках, если ноги бессильны будут удержать наши жадные туловища! Что? Ты возмущен? Молчишь? Но разве Цицерон не принимал нас в таком виде?

— Пусть господин не забудет, — нахмурившись, вымолвил Тирон, — что на пиршестве будут Теренция и Туллия, и всякое непотребство вызовет отвращение матрон…

— Тирон, Тирон! — со смехом воскликнул Целий. — Ты непоправим, друг мой! Ты женоненавистник, ты не любишь вина, не любишь ничего, кроме литературы и повседневных обязанностей по отношению к своему господину! А не лучше ли сесть с нами, выпить вина, посадить на колени девочку и наслаждаться щедротами Венеры, Вакха и Аполлона, пока оградный Сон не коснется своими перстами твоих вежд?..

Тирон улыбнулся, покачал головой и молча вышел на улицу.

 

III

Расстояние от Рима до берегов Родана Цезарь проехал в неделю — он любил ездить быстро, почти не останавливаясь в пути. Лабнен и Мамурра, всадник из Формк«и, сопровождавшие его, сетовали на утомительный путь, скудное питание, неудобные повозки и верховых лошадей, которых нужно было часто менять.

Всю дорогу Лабиеи говорил о походах и сражениях, а Мамурра рассказывал случаи из жизни формийских матрон, сопоставляя свои любовные похождения с похождениями оставшихся в Риме коллег, и каждый раз у него находилось удачное по остроте сравнение женских тел, едкая насмешка над любовью и над ухищрениями матрон, обманывавших своих мужей. Цезарь слушал, посмеиваясь, писал эпистолы Крассу, Помпею, Клодию и Оппию: Крассу — о богатой Парфии и многочисленных сокровищах арсака; Помпею — о Цицероне, восхваляя его и советуя с ним помириться; Клодию — о плебеях и римской голи, которую требовал поднять не только в столице, но и в италийских муниципиях, а Оппию — о подкупе влиятельных магистратов, сенаторов и всадников.

Лабиен и Мамурра, удивляясь беспрерывной переписке Цезаря с друзьями (он пользовался шифром, заменяя четвертую букву алфавита первой по порядку), спрашивали, что может дать эпистола мужу, отправившемуся воевать, и неизменно слышали, краткий ответ: «Полководец и политик должны знать, что делается в неприятельской стране и в республике». Однако Галлию он знал плохо, а население ее хуже, но, желая разбогатеть и прославиться, решил не отступать перед трудностями и подражать в ведении войны Лукуллу и Помпею.

— Ты будешь начальником конницы, — сказал он Лабиену, — а ты, Мамурра, начальником над военными мастеровыми — praefectus fabrorum, — повторил он, — и, надеюсь, оба справитесь со своими обязанностями.

Имея один легион в Нарбоннской Галлии и три под Аквилеей, Цезарь, получив сведения еще в Риме от Дивитиака, посла эдуев, о движении гельветов в Галлию, чтобы образовать галльскую империю, отказал им в переходе через Провинцию, а сам решил укрепиться в горах.

Ночью пришло известие, что гельветы, под предводительством старика Дивикона, проникли в область секванов и двинулись к реке Арару.

Задумавшись, Цезарь сидел в шатре, греясь у большого глиняного горшка с горящими угольями. С одной стороны, пугало нашествие гельветов, с другой — козни эдуев и владычество Ариовиста над галльскими племенами.

Вошел Лабиен и доложил, что разведчики вернулись с важными сведениями: борьба между эдуями не прекратилась, хотя Ариовист с германцами, вызванный на помощь арвернами и секванами, перешел через Рен, разбил эдуев и утвердился в Галлии; племена объединились в союз, чтобы освободиться от германцев, но Ариовист укротил мятежников железом (эдуи платят ему дань) и притесняет секванов. своих союзников.

Цезарь поднял голову.

— Угроза германского владычества?

Лабиен продолжал говорить об ожесточенной борьбе между богатыми и бедными во всех галльских республиках.

— Понимаю, — кивнул Цезарь, — эдуйская аристократия рассчитывает на нашу помощь, и Дивитиак, глава романофилов, не напрасно добивался в сенате…

— Божественный Юлий, ты введен в заблуждение; уже давно эдуйские популяры добились выступления гельветов против свебов, но романофилы кричали о гельветской опасности, распространяя ложные слухи…

Цезарь привстал.

— Разве гельветы не стремятся к владычеству над Галлией?

Лабиен рассмеялся и стал уверять, что Дивитиак обманул римский сенат, а его брат Думнориг, вождь популяров, мог бы помочь Цезарю, если бы тот вошел с ним в соглашение…

Цезарь молчал, обдумывая. Чью принять сторону — Дивитиака или Думнорига? Эдуев или гельветов? Или вступить в союз с Ариовистом против Галлии?

«Нет, с кимбрами и тевтонами, которых бил Марий, не может быть соглашения… Ариовист, усилившись, выгонит меня из Галлии… Я его знаю — это вождь гордый и каменнотвердый… Но кто сильнее, способнее и предприимчивее всех?»

Оставшись одни, Цезарь развернул свиток пергамента, на котором были нанесены галльские города н реки, и долго смотрел на области, занятые племенами.

«Скудные сведения! Разве у них два-три города? Две-три реки? Здесь Нарбониская Галлия, там Альпы… О, Цезарь, Цезарь, куда ты пошел, в какую сеть завлекла тебя Фортуна? И где выход из этого сложного клубка противоречий?»

Не спал всю ночь. А наутро твердое решение созрело в голове: «Только извилистыми тропами и потаенными путями идет муж к власти, богатству, славе и могуществу. Не Сципионам Эмилнанам с их честностью и сознанием долга быть первыми в Риме! Победит тот, кто отбросит всякую брезгливость и употребит все средства к достижению намеченной цели!»

Созвав военачальинков, он приказал Лабиену остаться для защиты Родана, а сам спешно выехал в Цизальпинскую Галлию, о намерением набрать в ней два легиона, вызвать три из Аквилея и двинуться через город Куларон к северному рубежу Провинции.

«Возле Лугдуна ко мне присоединится Лабиен со своим легионом, и я, во главе шести легионов и вспомогательных войск, поддержанных эдуйской конницей, двинусь по левому берегу Арара».

О своих намерениях он не сказал никому, точно опасался осуждения военачальников, но Лабиен, очевидно, что-то подозревал, потому что, когда Цезарь, сев на коня прощался с ним, спросил:

— Вождь, каковы твои намерения? Что задумал? Как должен я держать себя с Диаитиаком и Думноригом?

— Осторожно, Лабиен, осторожно.

И Цезарь поскакал, оставив друга в полном недоумении.

Преследование Цезарем гельветов озлобило галльские племена. Разбитый Дивиконом, римский полководец не отказался от мысли преследовать варваров, но, когда гельаеты стали просить мира, он с радостью согласился, приказав аллоброгам снабдить их хлебом, а эдуям — уступить им часть своих земель.

Насильственная политика Цезаря вызывала всеобщую ненависть. Даже римские военачальники не одобрили преследования гельветов, которые поддерживали популяра Думнорига. женатого на гелъветке, родственнице Оргеторига, вождя гельветских популяров. Разве Думнориг и Оргеториг не боролись за объединение галльских племен против Ариовиста? Но они не желали римского владычества, а Дивитиак, даже в Таллин, где положение было для всех ясно, продолжал кричать о гельветской опасности.

Цезарь вспомнил, что еще Метелл Целер склонялся к ангигельветской политике, и это было их общей ошибкою: Галлия ненавидела и презирала Цезаря и Дивитиака, популяры кричали об измене и продажности романофилов.

Желая восстановить утраченное положение. Цезарь распространил слухи, что Рим не посягает на целостность Галлии, а стремится освободить угнетенные племена из-под германского ярма.

Галлия поверила — и как было не верить, когда он созвал на совещание (concilium totius Galliae) представителей племен и обещал помощь?

Заняв Бесоитион, столицу сенванов, он назначил начальником конницы Публия Красса, сына триумвира, и, подавив бунт легионов, считавших вероломством войну с другом и союзником римского народа, выступил против конунга Ариовиста с одним X легионом.

— Я должен разбить германцев, — говорил Цезарь Публию Крассу накануне битвы с войсками Ариовиста, — и надеюсь, Публий, больше на тебя, чем на самого себя. Ты храбр и отчаянен. Да помогут тебе Марс и Беллона, которым ты воздвиг жертвенники в Бесонтионе!

После победы над Ариовистом Цезарь всю ночь писал эпистолы друзьям и на рассвете отправил гонцов в Рим.

«Гай Юлий Цезарь, полководец — Марку Лицинию Крассу, мужу консулярному и сенатору, — привет и добрые пожелания.

Благоприятно настроенная Фортуна способствует моим успехам. Вчера я разбил Ариовиста, конунга свебов. В начале битвы правое крыло, над которым я начальствовал, сломило ряды неприятеля, но левое, не выдержав натиска германцев, пришло в замешательство. Положение спас доблестный начальник конницы, твой сын Публий: он поспешил на помощь и способствовал общей победе. Хвала ему! Ариовист бежал за Рен. Впервые римские мечи отразились в зеленых волнах этой полноводной реки. Владычество Ариовиста над Галлией сломлено навсегда. Прощай».

А Помпею написал:

«Успехи мои велики, победы — громкогласны. Теперь Рим господствует над племенами, живущими между Нарбоинской провинцией, Гарумиой, верхним Реном и Секваной. Зная, что у галлов нет политического единства, а только единство веры, я обдумываю, чем привлечь на свою сторону друидов, под влиянием которых находятся Галлия и кельтская Британия. Соглядатаи доносят, что в руках друидов находятся школы и воспитание детей до юношеского возраста, что эти жрецы занимаются теологией и посвящают в ее тайны избранных; не гнушаются приносить человеческие жертвы, а судебная власть друидов и влияние на политику племен огромны.

Завтра отправляю легионы под начальствованием Лабиена в область секванов на зимние квартиры, а сам еду в Цизальпинскую Галлию.

Как живешь с моей дочерью? Довольны ли вы браком и не раскаивается ли Юлия в моем выборе? Буду рад и возблагодарю богов, если все у вас благополучно. Прощай».

 

IV

Рим радовался известиям из Галлии; победа над белгами, жившими между Реном, Секваной и Океаном, и над нервиями, одержанная с помощью Лабиена, продажа в рабство более пятидесяти тысяч адуатуков, — все это поразило Рим. Но когда Цезарь объявил римской провинцией всю Трансальпийскую Галлию и потребовал, чтобы сенат прислал децемвиров для принятия новой провинции и управления ею, — всеобщее ликование охватило столицу.

Посылая к Цезарю с поздравлением сенаторов, отцы государства возвестили народу о пятнадцатидневных благодарственных молебствиях богам, охраняющим Рим.

Цицерон сомневался, что Галлия завоевана, однако не предполагал, что обман Цезаря зашел так далеко. Только Красс, извещенный сыном, находившимся с одним легионом в Западной Галлии, знал больше всех. Он посмеивался над одураченными сенаторами, нобилями и всадниками, удивляясь в то же время наглости Цезаря, совершившего такой шаг, и ждал, чем кончится этот неслыханный обман. Он не сомневался, что объявление Галлии римской провинцией вызовет страшный мятеж свободолюбивых племен, и опасался за жизнь сына, которого горячо любил.

В этот день Красс получил от Цицерона пригласительную эпистолу на пиршество; уверенный, что там будет. Помпей, он решил отказаться под предлогом неотложных дел, не подозревая, что и Помпей поступит так же, — оба триумвира, несмотря на кажущийся мир, продолжали враждовать.

Цицерон вздохнул с облегчением: приличие было соблюдено, он позвал обоих мужей, и теперь радовался, что пир не будет омрачен напыщенностью. Помпея и заносчивостью Красса, что не придется заискивать перед ними и говорить любезности: он презирал их за то, что они не оградили его от издевок Клодия и не помешали отправить его, консуляра и оратора, в ссылку.

В таблинуме Цицерон беседовал с Тироном, который сидел за столом склонившись над свитком папируса.

— Здесь собраны, господин мой, все твои речи, а здесь, — он отложил свиток и взял два других, — начало «Об ораторе» и «О республике»… Скоро ли думаешь, господин, кончить эти сочинения?

— Не скоро, друг мой, — вздохнул Цицерон. — Когда я думаю, что мы живем во время произвола и насилий, мне становится грустно, и мысли не дают покоя…

— Господин, власть триумвиров не вечна. Клодий почти уже безвреден; противник его Милон…

— Милон?! — вскричал оратор. — Такой же наглец и ставленник Помпея, как Клодий — Красса и Цезаря.

— Это так. Но не уравновесят ли Клодий и Милон вражду триумвиров?.. — И, помолчав, прибавил: — Скажи, господин, верно ли, что голод в Риме усиливается?

— Не только усиливается, но достиг уже таких размеров, что необходима быстрая помощь. Боги одни ведают, чем все это кончится. Мне кажется, что для пресечения этого бедствия нужен муж, облеченный высшей властью и общим доверием. Как думаешь, есть ли у нас такой человек?

— Помпей?!

Цицерон молчал, точно не слышал возгласа вольноотпущенника. Вдруг встал, прошелся по таблинуму и, остановившись перед Тироном, сказал:

— Узнай, все ли готово к пиршеству. Думаю, хозяин этого дома благородный Нигидий Фигул не разгневается на меня за своеволие, допускаемое у него.

Тирон улыбнулся.

— Не беспокойся, господин мой! Хозяин любезен: зная о сожжении домов твоих плебсом, он предоставил свой дом, кроме верхнего помещения, в котором работает, в твое распоряжение. Сегодня он сказал благородной матроне, твоей супруге, что она может черпать из его кладовых нужное продовольствие, а из погреба — вина.

— Нигидий Фигул — лучший друг. Пусть воздадут ему бессмертные за все добро, которое он сделал мне!

Вышел из таблинума и, поднявшись по узенькой лестнице наверх, проник в помещение, напоминавшее атриум, с большим комплювием, через который проникал свет. Среди столов, загроможденных пергаментами и папирусами с римскими и греческими письменами, и амфор, наполненных жидкостями и травами, стоял высокий длиннобородый муж в одной тунике. В руке он держал этрусское зеркало, которое наводил на солнце, стараясь, чтобы лучи попадали в воду сосуда, стоявшего на невысоком треножнике.

— Привет тебе, дорогой Публий, — сказал Цицерон, с любопытством поглядывая на чашу и зеркало.

— Привет и тебе, Марк! — ответил Нигидий Фигул, продолжая одной рукой держать зеркало, а другой сыпать в сосуд серый порошок, который захватывал металлическим совком из вазы. — Отречение, отречение, отречение, — зашептал он, — умилостивление божества, жизнь и смерть — формы вечно сущего, неизменного…

— Что ты говоришь, Публий?

Нигидий Фигул искоса взглянул на Цицерона.

— Когда я думаю, что человечество мечется, воюет, грызется, богатеет и нищенствует, я смеюсь над ним! Ибо жизнь — это греза бессмертной души, ее сон, а смерть — настоящая жизнь, или пробуждение; поэтому земля, которая снится душе, не существует вовсе, а душа, приняв телесную оболочку, проходит через очистительное испытание… Единый бог…

— Бог? Какой бог? — вскричал Цицерон. — Неужели это правда, что ты уверовал в единого бога иудеев и отрекся от наших богов?

Фигул помолчал. Потом тихо вымолвил, как бы с сожалением:

— В твоем голосе послышалась насмешка. Я знаю, ты подумал: «Верит в бога варваров!» Но ты забыл, дорогой Марк, что о единстве божества учил также премудрый Сократ…

Он взял Цицерона под руку и подвел к столу. На разостланном куске пергамента были крупно начертаны греческие числа.

— Видишь? Это десятерица мудрейшего из мудрейших! Пользуясь ею, я проникну в потусторонний мир, вызову души Сократа, Платона и самого Пифагора! Я узнаю от них будущее, которое они прочтут не в книгах Фортуны, как мыслят многие, а которое увидят приближающимся к. земле, подобно тому, как местность бежит навстречу скачущему во весь опор всаднику. Все предопределено: и существование государств, и войны, и рождения великих полководцев, тиранов, писателей, и забвение многих, и возвеличение иных после смерти!

— Всё повторяется? — шепнул Цицерон. 

— Всё. Мы жили сотни раз и будем жить…

— Зачем?

— Чтобы совершенствоваться. И когда душа станет равной божеству, она окунется в Хаос, чтобы омыться в нем, ибо представление о земле исчезнет, воспоминания изгладятся и начнется новая жизнь в воспоминании вечно движущегося Космоса…

— Не понимаю, — сказал Цицерон. — Учение Пифагора о вечном круговороте не есть ли красивый софизм, придуманный философом, который, очевидно, боялся смерти? Страшась бесследного исчезновения, он впал в теорию пентаграммы, создал тетрактиду, давшую десятерицу, и построил учение, как некий могущественный царь — великолепный город…

 — Вот сосуд с водою, — перебил его Нигидий Фигул, — я направляю лучи солнца, чтобы освятить ее, и, когда вода, очищенная светом, станет прозрачной в себе, я позову непорочных детей, усыплю их блеском этого зеркала и буду беседовать с душами мудрецов. Хочешь присутствовать при этом таинстве?

— Нет, — отказался Цицерон. — Сегодня, как тебе известно, у меня пир, и, если ты, ученейший муж, соблаговолишь почтить нас своим присутствием, мы будем счастливы и возблагодарим богов за их милость!

— Пока соберутся гости, я успею совершить таинство, а потом буду рад провести несколько часов в обществе твоих друзей…

На пиршестве Цицерон старался быть веселым, но это плохо ему удавалось. Всё его раздражало: и Теренция, одевавшаяся не по возрасту, и её грубые остроты, и умный разговор Аттика с Туллией, любимой дочерью, которая утверждала, что родина Гомера — Смирна, а не какой-либо иной город, доказывая свою правоту ссылкой на ионическую речь в поэмах великого певца и полузабытые свидетельства ученых греков. Но всё это были только придирки, главной же причиной раздражения являлись безвыходность, в которой он очутился после возвращения из изгнания, и необходимость, вопреки убеждениям, поддерживать триумвиров.

«Пойти на службу к врагам, которые меня предали в руки Клодия? Поддерживать их, заискивать перед ними и унижаться? О боги, до чего я дожил?! Прав Варрон, величая их трехглавым чудовищем, а я должен смириться перед ними, иначе они меня уничтожат или вновь отправят в изгнание!»

Мысль о скитаниях на чужбине была невыносима. В Фессалонике он чуть не сошел с ума, лишенный возможности заниматься политикой, выступать перед толпой на форуме, разлученный с близкими и друзьями. Общественная деятельность на пользу отечества была Архимедовым рычагом, приводившим в движение всю его жизнь, и, если рычаг не работал, жизнь останавливалась, увядала, чтобы, захирев, отмереть.

Но теперь общественная деятельность вновь открывалась перед ним: он был знаменит, как во время заговора Катилины (сам Помпей Великий заискивал перед ним), и знал, что нельзя не покривить душой, иначе месть триумвиров повергнет его в беды.

— Почему не поехал я в Галлию легатом при Цезаре? — мучительно шептал он, потирая переносицу, что служило признаком раздражения. — Там бы я жил спокойно, отличился, и не страшны были бы мне триумвиры… Но ведь Цезарь — триумвир! Везде они! Всюду их тяжелая могущественная лапа!

Примирение Помпея с аристократией, вызванное стремлением устранить Клодия от снабжения продовольствием Рима, а затем рост влияния триумвира на государственные дела испугали Цицерона. Нужно было выбирать между двумя сословиями, и он не колебался; решил скрепя сердце добиваться в сенате закона, который предоставил бы Помпею сроком на пять лет высший надзор за гаванями и рынками республики.

— Помпей будет заботиться о снабжении Рима хлебом, Клодий не посмеет ему мешать, — говорил Цицерон друзьям, — и голод в государстве прекратится. Все-таки лучше надменный Помпей, чем наглый Клодий!..

Аттик пожал плечами.

— Клодий распространяет слухи, что голод был искусственно создан Помпеем, который стремится к царской власти. Клодий угрожает выставить свою кандидатуру в эдилы и кричит на форуме, что не допустит, чтобы сенат вознаградил тебя за разрушенные дома и виллы.

Цицерон побледнел.

— Но разве у нас нет Милона? — сказал он. Конечно, есть. Милон женат на Фавсте, дочери Суллы, и он со всем и головореза ми сильнее Клодия, однако многие сенаторы готовы поддерживать не Милона, а Клодия, чтобы ослабить могущество триумвиров.

— Верно, Клодий откололся от триумвиров, — согласился Цицерон, опустив голову, но тотчас же поднял ее: — Да будет проклята борьба за власть! — воскликнул он сдавленным голосом. — Пусть боги тяжко покарают мужей, злоумышляющих против отечества!

 

V

Поддержанный Цицероном, Помпей получил надзор за хлебной продажей в республике и проконсульскую власть: в его распоряжение перешли государственная казна, войска и корабли; пятнадцать легатов были выделены ему в помощь.

Помпей деятельно принялся за обеспечение Рима продовольствием. Корабли подвозили хлеб со всех концов земли, и голод прекратился. Но Красс, ненавидевший Помпея, злоумышлял против него. Узнав, что во дворце Помпея остановился изгнанный из Египта восставшим народом царь Птолемей Авлет и что Помпей хлопочет о восстановлении его на престоле, Красс стал тайно работать против триумвира. Сначала он распространил слухи, что сто александрийских послов, отправившихся в Рим с целью обвинения Птолемея, убиты в дороге сикариями Помпея, а затем, добиваясь назначения в Египет, поручил Клодию возобновить нападки на него.

В следующем году борьба возобновилась. Клодий привлек к суду Мнлоиа, обвиняя его в насилиях, и, когда поднялся Помпей, чтобы защитить своего сторонника, выступил Сальвий. Свист, крики, вопли, площадная брань не давали Помпею вымолвить ни слова.

Клодий поднял руку.

— Тише, квириты! — возгласил он. — Прежде, чем начнет Помпей Великий защищать грязного разбойника Милона, я хочу спросить: кто морит вас, квириты, голодом?

— Помпей, Помпей! — закричала толпа.

— Кто стремится отправиться в Египет?

— Помпей, Помпей!

— Кого следует послать?

— Красса, Красса!

— Горе тебе, Клодий! — вскричал Помпей, — Боги видят твою подлую работу, видят твою лживость, продажность и пусть воздадут тебе по заслугам!..

Клодий захохотал.

— Что мне твои боги, Помпей? Вот римский бог, — указал он на плебс, загромождавший форум, — и ему одному я служу! А вы, триумвиры, кто вы? Популяры? Не верю. Ты, Помпей, не первый раз перебегаешь к нобилям, а разбойник Милой найдет себе смерть где-нибудь на помойке рядом с вонючей падалью!

— Ха-ха-ха! Го-го-го! — гремел форум вслед взбешенному Помпею, который быстро удалялся, едва владея собою.

Триумвир вошел во дворец, оставив ликторов при входе, отстранил Юлию, бросившуюся ему навстречу, и заперся в таблинуме.

На душе было тяжело.

«Тогда… возвращаясь из Азии… я распустил легионы… А ведь мог бы стать единодержавным правителем Рима… Не решился… Хотелось спокойной жизни, домашнего уюта, семейной тишины…»

Стукнул кулаком по столу и выбежал на улицу.

— Пусть он враг, — шептал он, следуя за ликторами, — а всё же триумвир!

Красс, взбешенный нерадивостью скриба, не сумевшего взыскать с должника деньги, драл его за уши и бил по щекам, когда Помпей появился на пороге.

— А, это ты, Великий! — сказал Красс, отпуская раба, из глаз которого катились слезы. — Взгляни на этого бездельника, который разоряет меня! Он не учел синграфы, и я потерял пятьсот динариев! Я поступил с ним слишком человечно, а ведь следовало бы дать пятьдесят ударов!

— Что для тебя эти деньги? — презрительно пожал плечами Помпей. — Неужели Крез будет себе портить кровь из-за нескольких динариев?..

— Нескольких! — возмутился Красс. — Ты, видно, не расслышал, дражайший! Я сказал: пятьсот!

— Не время тратить время на это. Нам предстоит заняться более важными делами. Отпусти скрибов, прошу тебя.

Когда они остались одни, Помпей спросил:

— Давно получал известия от Цезаря? Что он делает? Где находится?

— А разве он перестал тебе писать?

— Нет, — смутился Помпей, — «о я не ответил на его последнюю эпистолу, и ои, очевидно, обиделся.

Красс усмехнулся.

Цезарь находится в Равенне. он часто разъезжает по Цизальпинской Галлии, чтобы творить суд, созывать знать на собрания, разбирать жалобы… Он заказывает италийским купцам оружие лошадей и одежды, — подняв толстый указательный палец, тихо сказал он, — вербует воинов, переписывается с римскими друзьями при помощи тайного алфавита, следит за событиями в республике, принимает почитателей и просителей, приезжающих ив Рима…

— А известно тебе, Марк Дициний, что аристократия злоумышляет против нас? Она ненавидит Клодия и поддерживает его…

— Знаю больше. Сенаторы во главе с Цицероном обсуждают, как отменить аграрный закон Цезаря. И я ждал Помпея Великого, чтобы он предложил первый, что делать.

— Мой совет — ехать к Цезарю… предупредить его…

— Ты прав. Обсуждение аграрного закона назначено, по предложению Цицерона, в майские иды, и, если мы не оглушим сенат сильным ударом, триумвират будет ниспровергнут. Не отправишься ли со мною?

— Нет, я должен ехать за хлебом в Сардинию и Африку.

Красс лукаво прищурился.

— Как относятся к Цезарю популяры? Помпей вспыхнул, поняв косвенную насмешку.

— Не знаю, — с раздражением ответил он.

— Гм… жаль… говорят, ты заигрываешь с нобилями?

— А ты?..

Красс притворно поник головою.

— Увы, — вздохнул он, — я не политик. Меня беспокоит Эврисак, этот римский булочник из вольноотпущенников, который, сумев скупить поставки муки для государства, безбожно нажился! Он стал чересчур богатым, его называют негоциатором, и я боюсь, как бы он не скупил partes…

Но Помпея раздражала жадность Красса, и он перебил его, заговорив о большом театре, который строил при помощи греческих архитекторов.

— Это первый каменный театр, — гордо сказал он, и римский народ, без сомнения…

— Плебс тешится в деревянных театрах, — воскликнул Красс, — и выступающие гладиаторы, плясуны и мимы радуют его жадный взор не меньше, чем бои львов, тигров, пантер, слонов и обезьян… Помнишь эдильские игры Скавра? Он украсил свой деревянный театр тремя тысячами статуй, великолепными картинами из Сикиона и мраморными колоннами; восемьдесят тысяч человек могли созерцать разнообразные зрелища…

Помпей встал.

— Завтра, с помощью богов, я надеюсь отплыть в Сардинию. А ты?

— Прежде чем ты проснешься, я буду уже далеко от Рима.

Они обнялись и поцеловались, но сердце каждого горело ненавистью друг к другу.

 

VI

Отойдя от политики, Лукулл стал распространять в Италии греко-восточную культуру и жить с утонченной роскошью азийского царька, для которого все дозволено и каждое желание которого — закон для подчиненных. Золота и драгоценностей было так много, что, приезжая на купленный им остров Нисиду, где возвышалась на крутой горе в зелени садов богатейшая вилла, с мраморными портиками, просторными библиотеками, украшенными редкостными произведениями искусства, термами и триклиниями, он запирался в таблинуме и, отомкнув окованный железом сундук, погружал в него старческие руки: золотые и серебряные монеты, звеня и прыгая, сыпались из пригоршней, и звон вызывал улыбку на румяном морщинистом лице. Золотые кубки, унизанные драгоценными камнями, различные геммы и безделушки, дорогие вещицы, скупленные на Востоке, — все это хранилось в дубовых и кипарисовых ларцах, украшенных подвигами величайших героев и полководцев. Посещая Байи, где у него была вилла, и Тускулум, где высились дворцы, построенные греческими архитекторами и украшенные знаменитыми художниками, Лукулл принимал друзей, ученых, эллинских гистрионов и устраивал великолепные пиры, где лучшие римские повара состязались в искусстве приготовления изысканнейших блюд.

Слава о его обедах гремела по всей Италии, и число приглашенных достигало нередка тысячи» человек. Многих гостей амфитрион не знал вовсе (их приводили с собой друзья). Воэлегаяза столом с ученейшими мужами и наслаждаясь едой, винами, плясками дев, непристойными телодвижениями мимов, звуками лир и кифар, он поглядывал на десятки незнакомых лиц, беседуя о жизни и смерти, о божестве и власти.

Однажды в Байях, в день его рождения, собралось со всех концов Италии и Греции около двух тысяч гостей, не считая ветеранов с семьями, прибывших из окрестностей, чтобы поздравить «великого сподвижника божественного диктатора».

К пиршеству готовились за месяц — в провинции были посланы гонцы с приказанием закупить у купцов и торговцев редкостную птицу, плоды, овощи, вина.

— Не жалеть денег, — распорядился Лукулл и приказал Герону выдать на покупки триста талантов.

— Господин прикажет предъявить счета?

— Непременно. Я желаю знать, что куплено и в каком количестве.

В назначенный день гости собирались в триклиниях — золотом, серебряном, жемчужном, аметистовом и смарагдовом. Ложа, покрытые азийскими коврами, с золочеными ножками, блестели на причудливых орнаментах мозаики. У колонн стояли статуи богов и героев, а потолок, расписанный вакхическими и любовными сценами, сверкал белизной, на которой выделялись выпуклости розоватых тел. А в комплювий виднелось голубое небо, и косые лучи заходящего солнца золотили стену с изображением Платона, окруженного учениками.

В ожидании обеда гости прохаживались, беседуя.

Когда они заняли места за столами, Лукулл обошел некоторых, приветливо улыбаясь: к одним он обращался с ласковым словом, к другим — с веселой шуткой, к третьим — с остроумным замечанием; иных спрашивал о делах, о семейной жизни, благополучии дочерей, выданных замуж, и сыновей, собиравшихся жениться.

Подойдя к столу, за которым возлежали Базилл, Хризогон, Арсиноя, Марк Эмилий Скавр с женой, Фавст Сулла, его сестра Фавста, Валерия и молодая Постумия, Лукулл сказал:

— Рад видеть у себя родных и друзей божественного императора! Воспоминание о железном Риме времен Суллы наполняет мое сердце гордостью, что я верно служил всемогущему диктатору, а сравнение прежнего Рина с теперешним вызывает во мне горесть и тревогу за будущее отечества! Помнишь, Базилл, громкие победы? Помнишь, Хризогон, почести и благодеянии, которыми осыпал тебя император? А ты, Арсиноя, конечно, не забыла, каким добрым опекуном был для тебя наш вождь и отец! Он выдал тебя замуж, наградил богатым приданым, а ведь прежде ты принуждена была плясать на про-7янутом канате, чтобы заработать себе на хлеб…

Арсиноя привстала и, схватив руку Лукулла, прижалась к ней губами.

— Господин мой, годы бедности были для меня самыми счастливыми. Я часто видела его и любила первой девичьей любовью, — страстно, до умопомрачения… Увы! Это было давно…

Хризогон спокойно улыбнулся.

— Император повелел ей выйти за меня замуж, — сказал он, не обращая внимания на побледневшую Валерию и вспыхнувшую Постумию. — И, если он первый обратил на нее внимание, следовательно, она хороша… Ведь император был так разборчив в красоте девушек…

Но Лукулл уже не слушал его: он повернулся к родным Суллы:

— А вы, Валерия, Постумия, Фавст и Фавста? Как помогают вам боги в жизненных делах? Чем почтена вами память императора?

— В его вилле я построила маленький храм Славы, — шепнула Валерия, и глаза ее затуманились: не могла забыть мужа, хотя после смерти его прошло много лет.

— А я, — подхватил Фавст Сулла, — буду служить его сподвижнику Помпею Великому…

Лицо Лукулла омрачилось. Молчал, не желая порицать сына императора, и думал: «Как мельчает род Суллы! Дети великих отцов всегда бывают ничтожеством… Вот Фавста… и пасынок императора Марк Эмилий Скавр… Чем Помпей прельстил Фавста? Дочерью? И за кого выйдет рыжеволосая Постумия?..»

Вздохнул и отвернувшись от них, медленно подошел ч столу, за которым возлежали Цицерон, Теренция, Туллия, Аттик, Квинт, брат Цицерона, с Помпонией, Публий Нигидий Фигул, Катон и Марк Брут.

— Великий оратор и муж древней доблести, — обратился он к Цицерону и Катону, — столпы дорогого отечества, и я рад, что за этим столом возлегают мудрость, добродетель и, — повернулся он к Фигулу, — философия. Скажи, благородный Публий Нигидий, верно ли будто ты предсказал большие несчастья нашей родине?

— Будущее скрыто во тьме, и Фортуна не любит, чтоб приподнимали повязку с ее глаз… Но звезды, бегущие по начертанным путям, принимают в определенные дни и часы угрожающие положения… Больше я ничего не знаю.

— Разве эти угрожающие положения обращены против Рима?..

Фигул взглянул на него:

— Не спрашивай, друг, я еще сам не знаю предначертанного, клянусь тетрактидой! Халдеи говорят: «Когда облако застилает сердце созвездия Большого Льва, сердце страны подвержено печали, и звезда царя или верховной власти тускнеет». Это начало наблюдений. И, когда я их кончу, позволь мне сдернуть перед тобой завесу с будущего…

Лукулл кивнул и поспешил занять место за столом (заиграли флейты, возвещавшие начало пира), где уже возлежали: Мурена, Парфений, Марцелл с женой, Лукреций Кар, Катулл, Корнелий Непот и Цереллия, женщина-философ, дружившая с Цицероном.

Рабы разносили яства на золотых и серебряных блюдах. Лукулл собирался обратиться с вопросом к Мурене, но голос Антония, занимавшего ложе неподалеку от амфитриона, нарушил наступившее молчание:

— Скажи, атриенсис, порадует ли нас господин изящными плясуньями, игрой мимов и дурачествами шутов? Говоришь, гости ни в чем не испытают недостатка? Слышите, Курной, Целий и Долабелла? А ты, Селлюций Крисп, напрасно заглядываешься на тещу, жену и дочь Бибула!

Это был намек на Марцию, жену Катона, дочь которого Порция была замужем за Бибулом; из двух дочерей она взяла с собой на пиршество старшую — двенадцатилетнюю, которая считалась уже невестою.

Восклицание Антония задело консулярного мужа. Бибул привстал, чтобы проучить семнадцатилетнего мальчишку, но Лукулл, точно не замечая его намерения, заговорил с ним:

— Обрати внимание, дорогой мой, на этого жареного павлина. Квинт Гортензий Гортал наш знаменитый оратор, первый оценил породу этой птицы и — слава богам! — нашел в тебе достойного последователя!

Все засмеялись.

Бибул, превозносивший павлинье мясо, с жадностью схватил жирный кусок и, пачкая усы и бороду, принялся обгладывать кость, громко чавкая. Но, вспомнив о своем обидчике, сердито взглянул на Лукулла.

— Благодарность любимцу богов, нашему амфитриону, — вымолвил он с набитым мясом ртом, — и порицание за его хитрость. Почему ты, благородный друг, отвратил мой гнев от этого неоперившегося птенца? — указал он на Антония.

Задев локтем золотое блюдо с ломтями хлеба, он уронил его на пол. Звон золота, ударившегося о мозаику, заставил веек встрепенуться.

Раб бросился подымать блюдо, но Лукулл остановил его небрежным жестом.

— Эй, атриенсис! — крикнул он. — Прикажи вымести это блюдо вместе с хлебом н павлиньими костями!

Ошеломленные гости переглядывались.

— Как, золотое блюдо? — шептали они. — Вымести золотое блюдо, как сор? Поистине Лукулл богаче самого Креза!

Заиграли кифары, флейты и систры. Сквозь нараставшие звуки прорвались веселые слова песни Алкея:

Смачивай легкие вином, Ведь созвездие делает поворот.

Лукулл улыбался, прислушиваясь к беседе Цереллии с Корнелием Нипотом и Лукрецием Каром.

— Разве не видишь, благородный Корнелий, новшеств, которые вторгаются в нашу жизнь, выворачивая ее наизнанку? — говорила Цереллия, полнотелая матрона с горячими глазами. — Взгляни на крупных и средних землевладельцев: одни — патриции, другие — всадники и плебеи, но выше стоит и большим уважением пользуется не тот, кто знатен, а тот, кто богаче. Старые аристократы смешиваются с всадниками. Они живут в городах, пируя и развратничая, а их виллами управляют колоны и рабы. Жены разоряют мужей, ищут любовников, которые дарили бы им драгоценности и красивых невольников. Вольноотпущенники и восточные бродяги могут теперь найти работу в колонии, муниципии или в городе с киклопическими стенами, а ведь раньше они не смели приблизиться к городу и просить гостеприимства. Промышленность развивается: в Верцеллах, Медиолане, Мутине и Аримине вырабатывают керамические изделия, лампы и амфоры, в Падуе и Верроне — ковры и одеяла, а в Парме беднота занимается тканьем на дому, получая прекрасную шерсть от собственников стад. Фавенция — область льна, Генуя — рынок дерева, кож и меди, доставляемых лигурами, в Аретии выделываются греческими рабами лампы и вазы из красной глины, а из рудников Ильвы доставляется в Путеолы железо, из которого куются мечи, шлемы и гвозди. Неаполь славится приготовлением различных благовоний и духов, Анкона — пурпурных красок. Но дух Катилины бредит по Италии…

— Во всем ты права, благородная Цереллия, — кивнул Лукулл, — кроме запугивания нас Катилиною… Как-то проезжая в Байи, я изумился, увидев толпы красильщиков, сукновалов, ткачей, валяльщиков, портных, башмачников, носильщиков и извозчиков. Они, очевидно, шли на работу. Но удивительнее всего то, что эти люди находят работу и живут неплохо.

— Находят работу? Живут неплохо? — вскричала Цереллия. — А знаешь, что они ненавидят оптиматов?

— Ты умолчал, что каждая твоя поездка вызывала огромные расходы! — воскликнул Корнелий Непот. — Разве за твоей повозкой не шли сотни ремесленников, которых ты нанимал для нужд облагодетельствованных тобою бедняков, хотя у тебя были свои ремесленники-рабы? Ты, благодетель; давал работу посторонним…

— Нет, — усмехнулся Лукулл, — не для работы набирал я их, а для учения: они должны были изучить восточное искусство и распространить его по всей Италии.

— Да, народилось новое поколение, союзные города стали муниципиями и имеют свой сенат, избранный из декурионов, и своих магистратов…

— А ты не замечаешь, благородная Цереллия, — спросил Лукулл, — что различие сословий сглаживается? Цезарь первый начал набирать в свои легионы сыновей из знатных фамилий и бедняков из муниципий. Подумайте, он взял с собой Мамурру, этого хитрого Мамурру!

— Мамурра был некогда негоциатором, — заметил Катулл, — говорят, он содержал, по примеру вольноотпущенников, две-три школы и не делал различия между детьми плебеев и сыновьями сенаторов, всадников и центурионов… Он много возомнил о себе и был в связи с дочерью сенатора…

— Однако он сумел обворожить Цезаря, — сказал Лукулл.

— Но чем, чем? — вскричал Корнелий Непот. — Мамурру я видел. Толстый, мясистый боров с заплывшими жиром глазами и свиным носом…

— Нет, ты ошибся, — возразила Цереллия, — глазки у него черные, быстрые, а нос вовсе не похож на свиной…

Лукулл подозрительно оглядел собеседников: не намекал ли историограф на внешность Суллы? Ведь нижняя часть лица диктатора несколько напоминала лицо Мамурры.

Резко оборвал разговор, указав на нагих девушек, которые приближались с легкой пляской к столу, позвякивая золотыми и серебряными браслетами на руках и ногах. Впереди была гибкая гречанка, любимица амфитриона.

Катулл не сводил с нее жадных глаз, и Лукулл, шутливо ударил его по руке, засмеялся:

— «Глазами насилует то, что не должно видеть».

Катулл смутился. Гречанка приблизилась и, прежде чем он мог опомниться, выдернула из черных волос розу и бросила ему на колени.

Лукулл быстро переглянулся с нею, но Цереллия перехватила его взгляд, в котором сверкнул насмешливый огонек: «Зачем издеваться над поэтом? Правда, Лукулл ненавидит Клодию, но влюбленный Катулл достоин снисхождения… Поэт не должен влюбиться в эту девушку, — достаточно с него одной Лесбии, которая отравила ему жизнь».

Повернувшись к Лукуллу, Цереллия шепнула:

— Пощади его и не смейся.

Но он, устремив взгляд на плясуний, сказал, точно не слышал ее слов:

— Разве не знаешь, что тело — источник жизни?

 

VII

После обеда началась шумная пирушка. Триклиннумы гудели оживленными голосами гостей, потом их заглушили звонкие звуки флейт, кифар, систров; начались пляски. И опять во главе девушек выступала стройноногая гречанка, И опять она бросала цветы Катуллу.

Поэт был грустен после разрыва с Клодией.

Лукулл со смехом" протянул ему фиал:

— Выпьем за любовь! Ты, я вижу, воспылал страстью к »той гречанке.

Катулл молчал.

— Хочешь, я подарю тебе ее?

— Благодарю тебя, консуляр и великий полководец! Она прекрасна, но я боюсь женщин. Одна испепелила мою душу, а сердце догорает, как фитиль в лампе.

— Она умеет любить…

— Благодарю тебя. Но кто умеет любить лучше Клодий?

Лукулл нахмурился.

«Дочери Аппия Клавдия обожествляют фаллус под личиною Приапа, — подумал он, злобно скривив губы при воспоминании о развратной жене, — а мне осталось утешаться с десятками юных невольниц! Но хвала Венере! Я сумел взять всё от жизни — не меньше, чем мой господин Люций Корнелий Сулла».

— Как думаешь. Публий Нигидий, — Обратился он к Фигулу, — может ли из нашего молодого поколения, которое бесстыдно, нечестно, сладострастно, легкомысленно, нагло и бездушно, выдвинуться хотя бы один значительный муж? Вот Марк Антоиий, внук великого оратора и сын претора, вот Гай Скрибоний Курион, сын консуляра, вот Марк Целий, сын путеолского менялы, а вот и Гай Саллюстий Крисп, сын богача из Амитерна. Чего они стоят? Антония и Курнона называют мужем и женой, Целия, некогда катилинианца и любовника Клодии, — соучастником умерщвления александрийских послов, а о Саллюстий говорят, что он разорился из-за женщин. Это — римская молодежь!

— Несомненно, от этой молодежи многого не следует ожидать, но боги желают, чтобы были исключения…

— Ты говоришь…

— Даровитейший из них — это Антоний, и если он сумеет обуздать свои страсти…

Подошел вольноотпущенник и подал Лукуллу эпистолу.

Сломав печать, амфитрион извинился и начал питать. И вдруг обратился к гостям:

— Персидский маг Митробарзан пишет мне в ответ на мою эпистолу о цели человеческой жизни, о загробном существовании, о метампсихозе и о будущих жизнях. Слушайте.

И он прочитал письмо на греческом языке, малопонятное, сплошь пересыпанное темными рассуждениями и ссылками на Зендавесту. Имя Заратуштры чередовалось с именами Пифагора, Сократа, Платона и Аристотеля, а слово «перипатетики» повторялось три раза, что, несомненно, имело свой сокровенный смысл.

— Объясни, Публий Нигидий, как разрешил маг твой вопрос? — спросил Лукулл.

— Ты хочешь знать, в чем цель нашей жизни? В совершенствовании, — ответил философ. — Каждая жизнь-это ступень той таинственной лестницы, которая ведет к завершению круга вечного возвращения в мир, но так как круг бесконечен, то и бесконечна жизнь, прерываемая восхождением на ступень; тогда начинается как бы краткий отдых, т. е. смерть, а на самом деле восхождение продолжается, ибо душа переходит в новое тело, чтобы вдохнуть в него жизнь, и так до бесконечности. Видишь эти звезды? — указал он на серебряные крупинки, сверкавшие на черном пологе неба. — Завершив первый круг очищения, души переносятся в Космос и попадают в новые миры, ибо Душа Космоса — это частицы бесчисленных душ. Достигнув же совершенства, души перелетают вновь на нашу Землю и, воплощаясь, дают жизнь, полную величия, подвигов, добродетели и мудрости: так соприкасаемся мы в жизни с величайшими философами, подобными Заратуштре и Платону, с героями, подобными Александру Македонскому, Сулле и Аннибалу, с мужами, подобными Сципионам… Теперь понятна тебе цель жизни? На примерах величайших мужей мы учимся храбрости, добродетели и мудрости, а восприняв их высшие душевные качества, приближаемся к совершенству, чтобы стать со временем такими же, как они…

Лукулл вздохнул.

— Откуда ты знаешь, что это так? — спросил он, опустив голову.

— Всё предначертано, как движение миров, смена времен года, всё повторяется и вечно будет повторяться. Незыблемый закон дан мирам, и всё подвластно ему. Что такое загробное существование при бессмертии души? Германцы верят, что души воинов, погибших в боях, уносятся валькириями к престолу Одина, но такое верование похоже на сказку. Зачем душе непонятная жизнь среди дев-щитоносиц? А для чего богу — Душе Космоса — заниматься мелкими людскими делами и взвешивать грехи на весах? Нет, бог — Душа Космоса — не думает, ибо всё обдумал натуралистический Фатум до основания миров, и не так обдумал, как привыкли обдумывать мы, а сообразно численным величинам, на которых зиждется движение, и по тому тетрактида есть альфа и омега жизни. Возьми десятерицу — там тетрактида, возьми тетрактиду — там десятерица. А не является ли пентаграмма усеченным кругом, таинственным для непосвященных, кажущимся измышлением безумных?.. Отсюда берет начало учение о метампсихозе. Переселение душ совершается по законам, имеющим много стадий. Так возникают сотни жизней, сменяемых смертями, и из смертей нарождаются новые жизни, красивые и безобразные, счастливые и несчастные, живые и мертвые.

— Что такое мертвая жизнь? — спросила Цереллия. — И какую цену имеет она в мире? Не есть ли это комок земли или песчинка?

— А разве в комке земли или песчинке нет жизни? Эта незримая жизнь называется мертвой жизнью, и к ней надобно отнести жизнь рабов, животных, птиц и насекомых.

Лукулл грузно поднялся из-за стола и молча прошел в библиотеку. Сотни свитков замелькали перед глазами, и вдруг он увидел раба-библиотекаря, который поднялся ему навстречу и услужливо склонил голову.

Потребовал сочинения Платона, но не читал их, хотя глаза были устремлены на пергамент. Думал о письме персидского мага и рассуждениях Фигула.

«Жизнь… — думал он. — Неужели я возращусь и буду жить бесконечно? Но как? Может быть, буду мучиться бедняком, нищим, рабом?.. Без хлеба, голодный или избиваемый господином, я буду страдать, проклиная богов, и погибну, чтобы переродиться в лошадь, свинью или червяка? Вот я богат, а чем стану? И буду ли сожалеть о былом богатстве? Всё это забудется, точно не бывало вовсе… Поэтому нужно наслаждаться жизнью, не думая о смерти».

Лукулл стремился к общественной жизни, к магистратурам, а триумвиры угрожали расправой, доведением до нищеты. И он занялся философией, чтобы убить пустоту жизни. Лежал ли в объятиях невольницы, обедал ли один или с друзьями, прогуливался ли в саду, читал ли папирус или пергамент, — всюду стояла мысль. Она преследовала, не давала покоя. он стал заговариваться, не спал по ночам и.к утонченным ласкам любимой гречанки был равнодушен.

Календы сменялись идами, иды — календами: он впадал в детство — ничего не понимал, забывал о еде, прогулке и сне, и гречанка поняла, что господин не в своем уме: ему была нужна не любовница, а нянька.

И в самом деле: он заставлял рабов чертить пентаграммы, превращать тетрактиду в десятерицу и сосредоточенно думал, почему пентаграмма является символом круговорота и метемпсихоза, а тетрактида — символом жизненной энергии на Земле. А иногда говорил, что мог бы заседать в сенате и решать государственные дела. Тогда овладевало им бешенство, и он проклинал триумвиров, величая их носителями насилия и произвола.

Однажды он не узнал пришедших к нему друзей, а Публия Нигидия Фигула велел рабам выгнать. Все поняли, что старик сошел с ума.

 

VIII

Получив известие, что новый кандидат в консулы угрожает, придя к власти, отнять у него войска, Цезарь, торопился увидеться с триумвирами и назначил им свидание в Лукке, где расположился на зимние квартиры.

Перед его домом теснились лектики двухсот сенаторов, всадников, матрон и знатных плебеев, надеявшихся получить золото для уплаты долгов и покупки должностей, молодые люди, добивавшиеся магистратур и вступления в легионы в качестве легатов, трибунов и квесторов, попрошайки-аристократы, разорившиеся патриции, искателя приключений и сотни лиц, привыкших бездельничать и жить на чужой счет в ожидании наследства от не торопившихся умирать родителей и родственников. А у дверей стояли ликторы, проконсулы и преторы.

Цезарь знал этих людей по именам: несколько скрибов докладывали ему за день до приема о положении, занимаемом магистратом или молодым человеком, о связях просителя со знатными лицами, об его долгах и богатстве родителей. Взвешивая, насколько мог быть ему полезен тот или иной человек, Цезарь щедрой рукой расточал богатства, — вербовка сторонников была основной целью, а свидание с Крассом и Помпеей завершало дело, ради которого триумвиры должны были встретиться в Лукке.

Пиры и увеселения следовали один за другим — Цезарь не жалел денег; а когда почти одновременно прибыли Красс и Помпей, один в сенаторской, другой в консульской тоге, когда заиграли трубы и ликторы, предшествовавшие лектикам, стали разгонять праздный народ, Цезарь вскочил на коня и поехал им навстречу.

Сердечно обнялись и расцеловались. Потом пошли пешком: стройный, высокого роста Цезарь, седой, коренастый Красс и тучный, широкоплечий Помпей. Беседуя с ними, Цезарь уловил в глазах Помпея зависть, а в речах — скрытое раздражение; Красс же был невозмутим.

«Красс, по крайней мере, честен, — думал Цезарь, — он не злоумышляет против меня, зато Помпей неискренен. Неужели родство не сблизило нас? Оба они враждуют, тайно подкапываются друг под Друга, но я должен помирить их, чтобы трое составили тело, объединенное одной волей и одним стремлением».

Он спросил Помпея о здоровья Юлии, о семейных и личных делах и равнодушно слушал рассказ Помпея о беременности жены, о сыновьях, которые мечтают о военной славе и подвигах, учатся ездить верхом, владеть копьем и мечом и хотя преуспели уже в греческом языке, но эллинская литература и искусство мало их занимают.

— И в самом деле, — прибавил Помпей, самодовольно поглядывая на Красса и намекая на его сына Публия, большого почитателя Цицерона, — зачем мужу, который готовится быть полководцем, ораторское искусство и умение изощряться в спорах? Ему нужен меч, копье и наука передвижений войск во время сражений.

Однако Цезарь, смотревший на семью, как на средство к достижению заветных целей, только пожал плечами.

— Будущее покажет, на что способны твои сыновья, — сказал он, — и любоваться ими прежде, чем они прославились, это значит, подвергаться разочарованию.

Помпей хотел возразить, но они уже входили в дом, и Цезарь спрашивал раба, отправились ли уже его любовницы, на прогулку и кто из плясуний остался дома.

— В кубикулюме находится юная секванка, которую ты приказал не беспокоить, — говорил невольник с бритой головой и лицом. — Она плачет… не ест и не пьет…

Это была рабыня, купленная Цезарем на невольничьем рынке в Лугдуне, четырнадцатилетняя белокурая девочка с пугливыми глазами и румяными щеками. Цезарь хотел ее сделать своей наложницей, но она отбивалась от него, кусаясь и царапаясь, как дикий зверек.

— Не ест и не пьет? Я навещу ее позже…

В атриуме он предложил триумвирам возлечь за стол и пообедать, а затем, подняв фиал за их здоровье, выплеснул несколько капель вина в честь Вакха.

— Друзья, — сказал он, — наша судьба зависит от нашей сплоченности, любви и единства. Пока мы держимся один за другого, никакая сила в мире нас не опрокинет, но стоит лишь начаться раздорам, как аристократы раздавят нас поодиночке. Поэтому, друзья, умоляю вас, во имя богов, перестаньте враждовать друг с другом!

— Разве мы ссорились? — притворно удивился Красс. — Мы жили мирно, и Помпей Великий ни в чем не может меня упрекнуть…

— Верно, мы не ссорились, — усмехнулся Помпей. — Но я знаю, что ты, Марк Лициний, возбуждал против меня Клодия, да и ты, Гай Юлий, натравливал его на меня, несмотря на наше родство… Этот подлый Клодий…

Цезарь спокойно перебил его:

— Ты несправедлив, Гней Помпей! Меня, выдавшего за тебя дочь, обвинять в кознях? Постыдись. Никогда я не приказывал Клодию травить тебя. Правда, он мне подвластен, потому что я вождь популяров, как и ты, Помпей…

Помпей молчал, опустив глаза.

— …и я прикажу Клодию оставить тебя в покое. Вмешался Красс.

— Ты, Гией Помпей, обвиняешь меня несправедливо, — молвил он. — Скажи откровенно, за что ты меня ненавидишь? Скорее мы должны сердиться на тебя: я — за отнятую у меня победу над Спартаком, а Лукулл…

Помпей вскочил, — лицо его пылало.

— Молчи! Подлые завистники распространяют лживые слухи, сам Лукулл старается меня очернять, — но кто, как не я, победил Митридата, завоевал Иудею и ряд азийских царств? Что принадлежит Лукуллу, то Лукуллово, а что мне — то мое!..

— Тише, друзья, — приподнялся Цезарь, — оба вы велики, а кто выше, — рассудит потомство. Не время ссориться, когда враги злоумышляют против нас. Я подымаю фиал, во имя Зевса Филия, за нашу дружбу: да будет мир ненарушим среди триумвиров!

Они встали, обнялись и поцеловались.

— А теперь, друзья, — продолжал Цезарь, — возлягте вновь и слушайте. Если вы согласитесь выставить кандидатуры на консульство, я помогу вам добиться его на следующий год, а для этого пошлю в Рим своих воинов: они будут голосовать за вас. И вы получите: ты, Гней, Африку и обе испанские провинции на пять лет, а ты, Марк Лициний, — Сирию на такой же срок. А для меня вы должны добиться управления тремя Галлнямн на следующее пятилетие…

Помпей равнодушно слушал, и это равнодушие волновало Цезаря. Зато оживившееся лицо Красса ясно говорило о сдерживаемой радости.

— Ты, Марк Лициний, завоюешь парфянское царство, разбогатеешь втрое или вчетверо, а самое главное — прославишься навеки. Недаром тебя сравнивают по военным дарованиям с Александром Македонским!

Красс сжал Цезарю руку. Он не мог говорить от волнения, только глаза преданно и восторженно смотрели на Цезаря.

— Твой сын Публий, — продолжал полководец, — оказался храбрым, способным и не лишенным дарований. Сейчас под его начальствованием находится часть конницы, и я обещаю тебе, дорогой Марк, что на полях битвы он научится опрокидывать в боях турмы отчаянных галльских наездников!

— Да поможет тебе Юпитер во всех твоих помыслах п стремлениях, — вымолвил, наконец, Красс и протянул виночерпию чашу: — Налей. Что же ты, Гней Помпей? Выпьем за здоровье Гая Юлия Цезаря!..

Помпей нехотя поднес кубок к губам, но Цезарь остановил его.

— Подожди, — пристально взглянул Цезарь на него. — Будь откровенен: скажи, что не радует тебя в моем предложении?

Помпей, хмурясь, взглянул на него:

— Почему ты умолчал об Италии?

— Ты хочешь Италию? Бери ее.

— Также Африку и испанские провинции?

— Конечно.

Лицо Помпея прояснилось, — улыбка мелькнула по пухлым губам.

— Клянусь богами, — весело вскричал он, — теперь, когда все мы пришли к соглашению, я ожил, помолодел! Испанией и Африкой я буду управлять через легатов, а сам останусь в Италии, чтобы не покидать любимой жены.

Красс едва сдерживался от негодования. Вымогательство Помпея казалось ему неслыханной наглостью: они, триумвиры, только что договорились о взаимной поддержке и не успели еще разойтись, как один уже торгуется…

— Скажи, Цезарь, — спросил Красс, — верно ли, что Галлия тобой завоевана? Не присоединил ли Ты незавоеванных земель?

— Тебе писал Публий?

— Публий писал, но не об этом:

— Вся Италия уверена, что Галлия завоевана, следовательно, она завоевана, — засмеялся Цезарь. — А когда начнутся восстания, я примусь усмирять непокорные племена!

— Разве ты уверен, что Галлия восстанет? Тогда зачем же ты объявил ее римской провинцией?

— Объявление Таллин провинцией будет причиной восстания свободолюбивых племен. И, как только они подымутся, мой легат Лабиен вторгнется в область треверов, Квинт Титурий Сабин — в северную Галлию, Публий Красс — в Аквитанию, а Децим Брут, к которому присоединюсь и я, приступит к постройке судов на Лигере в области венетов.

— Ты хитроумен, Цезарь! Только предупреждаю тебя: не превысь своей власти, иначе сенат отзовет тебя…

— Сенат?! — вскричал Цезарь. — Сенат это мы — триумвиры! Вся власть, могущество, весь Рим с его владениями, — всё наше, всё в наших руках! Не так ли сказал Гомер:

«Боги все разделили на три части, и каждому царство досталось». [11]

Бледное лицо его окрасилось румянцем, — глаза блестели. Хлопнул в ладоши.

— Приведи, — приказал он подбежавшему рабу, — неутешную секванку… Только, друзья, скорбит Ниобея не о погибших детях, — над ней занесен Дамоклов меч!

Красс и Помпей засмеялись.

Вошла юная секванка, робко остановилась посреди атриума. "Подняв испуганные глаза на Цезаря, она отшатнулась от него и побежала в кубикулюм.

Побагровев, Цезарь встал.

— Я  оставлю вас, друзья, на одну клепсу, — сказал он и пошел за нею.

 — Непокорная рабыня сопротивляется, — улыбнулся Красс, — и я буду удивлен, если Цезарь не обуздает ее строптивость.

— Мой друг Варрон утверждает, что давно пора отрешиться от варварского взгляда на невольника: раб — не говорящее орудие, а человек.

— Скажи Варрону так: не смущай квиритов пустыми бреднями, а лучше пиши свои сочинения.

Вскоре из кубикулюма донесся девичий крик, его сменило рыдание, и Цезарь появился в атриуме, ведя за руку плачущую секванку. Одежда ее была в беспорядке, залитые слезами щеки пылали.

Цезарь заставил ее возлечь рядом с собою и выпить вина.

— Скоро Ниобея утешится, — сказал он со смехом, — а через несколько дней станет неистовой жрицей любви.

 

IX

Как и предполагал Цезарь, так и случилось. Галлия восстала. Полководец жестоко усмирял ее. Победив венетов, он приказал казнить вождей, а племя продать в рабство.

Всюду были успехи. Особенно обрадовало Цезаря завоевание Аквитании Публием Крассом.

Желая привязать к себе военачальников и легионариев, Цезарь разрешил им грабеж Галлии.

«Пусть обогащаются», — думал он, захватывая львиную долю добычи и закрывая глаза на преступления Мамурры и Лабиена, которые с невероятной жадностью грабили не только галльскую знать, но и зажиточных людей, а сопротивлявшихся казнили, утверждая, что «варвары замешаны в заговоре».

Народ ненавидел иноземцев, вторгшихся в отечество, и слово «Рим» приводило бедноту в ярость. Цезарю не доверяли, и он, чтобы обезопасить себя, пошел на сближение с богачами. Поставив вождей во главе племен, он надеялся, что все эти Тасгетии, Коммии и Думнориги помогут ему укрепить римское владычество в Галлии.

Спокойствие в стране казалось прочным. Из Рима приходили каждый день известия — Цезарь знал обо всем: великий Лукулл умер; выборы откладывались, потому, что народные трибуны, сторонники триумвиров, налагали veto, когда обсуждался вопрос о дне выборов; Красс и Помпей надеялись, что с января сенат будет назначать на каждые пять дней интеррекса, заместителя консула в комициях, и если интеррексом окажется преданный сенатор, они выставят свою кандидатуру; сенаторы, надев траурные одежды, обвиняли Помпея в тирании, но Красс и Помпей с притворным недоумением пожимали плечами; Габиний и Антоиий вторглись в Египет, чтобы восстановить на престоле Птолемея.

Читая эпистолы, Цезарь смеялся. «Пусть грызутся, — думал он, — а я добьюсь, чего хочу. Опасен только Катон — показная ходячая добродетель, лицемер и дурак, а его сторонники — ничтожество».

Кликнул Публия Красса и с нескрываемым восхищением смотрел на его красивое лицо с черным пушком на верхней губе, на шею и холеные руки.

— Поедешь в Рим во главе воинов… будете голосовать за Красса и Помпея… Передай привет своей богоравной супруге, дочери Метелла Сципиона, скромной, прекрасной, мудрой и нетщеславной… Когда я вспоминаю ее рассуждения о философии и геометрии Эвклида или игру на лире, когда слышу как бы в сновидении гимны Гесиода, которые она исполняет со страстью вакханки, я завидую тебе, Публий, и думаю: «Зачем боги не дали мне такой жены?»

Публий Красс смущенно улыбнулся:

— Вождь, твоя супруга Кальпурния не лишена достоинств…

— И всё же, Публий, она не чета Корнелии!.. Поезжай же. Бери в награду за твою службу всё, чего хочешь…

Он открыл походный ларец, и драгоценные камни засверкали, искрясь и переливаясь.

— Благодарю тебя, вождь! Но отец мой достаточно богат…

— Бери, бери. На память о Цезаре. А Корнелии передай от меня эту жемчужину.

И он протянул ему самую крупную жемчужину, оправленную в золотую звездочку.

— Подожди. Скорописцы кончают эпистолы, которые ты лично передашь своему отцу и Помпею. Извещай меня ежедневно обо всем, что делается в Риме… Будь здоров, да хранят тебя силы Олимпа!

Он привлек к себе Публия Красса и крепко поцеловал в губы.

Условия, принятые в Лукке, твердо проводились триумвирами. Красс и Помпей были избраны консулами. Рогация народного трибуна Гая Требония, сторонника Цезаря, о назначении провинции консулам на пять лет была принята и закон объявлен.

Читая донесения о событиях в Риме, Цезарь думал: «Этот и будущий годы обещают быть для меня урожайными. Красс готовится к парфянскому, а я стану готовиться к британскому походу. Посмотрим, кто больше удивит Рим — он или я? И кто добьется большего могущества и славы? Я превзойду своими победами Суллу и Лукулла или никогда не возвращусь в Рим. Цезарь должен быть живым в Риме или мертвым в Галлии».

Весною он двинулся из Цизальпинской Галлии в Трансальпийскую и, узнав о переходе германцев через Рен, пошел против них.

Узнав от прибывших в лагерь послов о цели вторжения германцев (они желали получить земли и находиться под покровительством Рима), Цезарь завязал с вождями мирные переговоры, а сам думал, как сорвать их. Он приказал тайно подойти легионам, находившимся в отдалении, и ожидать приказания.

«Идя в Британию, я должен обезопасить себе тыл, — решил Цезарь, — варварам доверять нельзя. Лучше напасть на них внезапно и перебить, чем получить удар в спину и бесславно погибнуть».

Вечером он приказал нескольким турмам ударить в тыл германским наездникам и, стоя на претории, наблюдал, с радостью в глазах, за движением всадников. Однако лихой налет турм был отражен германцами.

Солнце садилось, и в розовом закатном сиянии вырастали огромные лошади с бородатыми германскими наездниками, мчавшимися с копьями наперевес и занесенными мечами, с диким воем и топотом за римскими всадниками. Цезарь видел бежавшие в ужасе опрокинутые турмы, сбитых на землю людей, раненых и обезумевших коней, и поник головою. Только на мгновение.

— Трубить отступление, — закричал он Лабиену, готовившемуся ударить всей конницей, и, когда тот осмелился возразить, запальчиво прибавил: — Слышал? Исполняй, что приказано. Варваров более четырехсот тысяч.

«В открытом бою их не разбить. Красс назвал меня хитроумным… Но Красс советовал не превышать власти… Не превышать?.. Нет, сделаю, как нужно! Я не желаю удобрять телами римлян варварские поля!»

Ночью был отдан приказ легионам быть в боевой готовности. А утром Цезарь возобновил переговоры с германскими вождями.

Окрестность Нивмеги казалась огромным муравейником — германцы, расположившиеся на отдых, дожидались обеда. Над кострами висели котлы, и рослые, высокогрудые женщины, опоясанные мечами, подбрасывали сучья в огонь, напевая воинственные песни.

Вдруг на середине лагеря появился окровавленный вождь, что-то закричал, взмахнул мечом. Воины вскочили.

— Что он говорит? — метнулись крики. — О, всемогущий Тир! Месть, месть! Цезарь заключил вождей под стражу!..

— Месть, месть!..

Окровавленный вождь взобрался на дерево и собирался произнести речь, но было уже поздно: римская пехота и конница внезапно обрушились на лагерь.

— Измена!

— Предательство!

— Месть, месть!

Свистели камни, стрелы и копья, падали глыбы камня, вырывая из толпы десятки бойцов, и длинные стрелы, поражая зараз нескольких человек, опустошали ряды варваров.

Войска германцев наскоро строились в круги, чтобы укрыть женщин и детей, а конники вскакивали на лошадей… Но не было вождей, не было единого начальника, а римляне напирали со всех сторон. Среди криков воинов и визга женщин, среди невероятного смятения и топота коней слышалась, всё заглушая и тревожа испытанные в боях сердца, грозная и упорная работа баллист и катапульт. И некуда было уйти от глыб и стрел, негде укрыться, — всхолмленное поле, мелкий кустарник кое-где и несколько одиноких деревьев не могли служить опорой против стремительно напиравшего врага.

Германцы бились с отчаянной храбростью; многие, окруженные со всех сторон, не желая сдаться, кончали самоубийством, иные бросались в одиночку на целые центурии…

Стоя на претории, залитой жаркими лучами солнца, видя перед собой пыльную завесу, из которой доносились крики и лязг железа, слыша вопли убиваемых женщин и детей, Цезарь хладнокровно ожидал донесений.

Лабиен прислал гонца, требуя подкреплений. Цезарь ответил:

— Турмы римских всадников могут и должны смять остатки узипетов и тевктеров.

Вскоре примчался гонец от Мамурры:

— Цезарь, пришли один легион. Полководец ответил:

— Не дам ни одного война. Знаю Мамурру — он победит или умрет.

Вспомнил Публия Красса: «О, этот молодой человек никогда не просил подкреплений! Гордый, храбрый и решительный, он победил бы уже давно! Победил бы?.. А пошел бы он против… Да, это бойня. Вероломство? Ну и что ж? Так нужно. Зачем они переправились через Рен?..»

К вечеру всё было кончено: поле, усеянное тысячами трупов, печально расстилалось перед глазами Цезаря, который, верхом на коне, объезжал его в сопровождении военачальников.

Мамурра радостно болтал, упоенный успехом, а Лабиен хмурился.

Цезарь искоса взглянул на него:

— Скажи, Лабиен, что с тобою? Неужели тебя не радует блестящая победа?

— Победа?! — с изумлением вскричал начальник конницы. — О, Цезарь, Цезарь! Не победу принес нам этот лень, а позор! Это…

— Молчи, — шепнул Цезарь, страшно побледнев. — Ясли бы не мы их, они бы нас…

— Ты прав, Цезарь! — хором закричали военачальники. — Кто против Рима, тот должен умереть!

Лабиен молча смотрел на окровавленную землю и думал, почему от жестокой власти одного мужа зависят десятки тысяч жизней неповинных людей, и не мог найти ответа.

«Неужели так предрешено богами? Неужели Фатум решил исход переговоров Цезаря с германскими послами задолго до их встречи? О, если это так, то не лучше ли человеку не родиться вовсе? Жизнь — грязная вонючая труба для стока нечистот».

К решению Цезаря перейти через Рен для устрашения германцев он отнесся почти равнодушно и, когда легионы совершали набег на земли свебов, каттов и сугамбров, думал: «Честность и справедливость во время войны несовместимы. Война — это неизбежная смерть тела или души… А что предначертано, того не избежать».

 

X

Красс деятельно готовился к парфянскому походу: поручив сыну набор воинов и трибунов, он приводил в порядок свои дела и составил опись имущества, которое уже превышало семь тысяч талантов.

«А от отца я получил всего триста талантов, — думал он, потирая руки и весело бегая по таблинуму, несмотря на тучность. — И я сумел умножить свое состояние и вдохнуть жизнь в золото! Оно живет в моих руках, как младенец в утробе матери, питается моей предприимчивостью и заботами, дышит и улыбается».

Он прошелся по таблинуму.

— Пусть будут прокляты аристократы, каркающие о неудаче этой войны: «Несправедливость перед лицом богов!» — злобно шепнул он, сжав кулаки. — А почему многие сенаторы и популяры превозносят Цезаря, допускающего грабежи?

Окруженный друзьями и клиентами, он вышел побродить по городу.

Лето было на исходе, но жара еще донимала. Он хотел взглянуть на театр Помпея, с которого сняли уже леса, и полюбоваться зданием, восхваляемым римлянами.

Выйдя на площадь, он отшатнулся. Белая громада сверкающего мрамора, казалось, надвигалась, как живая; портик, украшенный картинами Полигнота и статуями побежденных Помпеем народов, был великолепен. Он вошел внутрь с необъяснимым чувством священного трепета, полюбовался статуей работы Аполлония, сына Нестора, колоннадой, обнесенной стенами, которая образовала курию Помпея, предназначенную для заседаний сената, и — вздохнул.

«Помпей увековечил себя, — подумал он, — а я? Пусть грызутся аристократы, — не буду ввязываться в их борьбу…»

Возвратившись домой, он нашел в таблинуме сына. Публий задумчиво вертел в руках эпистолу.

— От кого? — спросил отец.

— От Цезаря.

— Гм… Что же он пишет?

— Цезарь собирается в Британию. Он образовал из галлов вспомогательный легион, который назвал «Жаворонком»… «Алауда», — прибавил сын, засмеявшись.

— Так, а известно тебе, что Катон и его приверженцы обвиняют Цезаря в вероломстве и требуют выдать его, по нашему древнему обычаю, германцам?

Публий Красс тонко улыбнулся.

— Ты опасаешься, отец, за Цезаря?

— Разве не было у нас подобных случаев? — вскричал Красс. — Вспомни Гостилия Манцина, выданного неприятелю!

Публий пожал плечами.

— Это было давно. Теперь времена иные. Цезарь опирается на верные легионы, которые, не задумываясь, растерзают всякого, кто посягнет на их вождя!

Триумвир прошелся по таблинуму и, подойдя к сыну, взял его с нежностью за подбородок:

— Как дела, Публий?

— Хорошо, отец! Однако я должен предупредить тебя, что воинов приходилось набирать принудительно.

— Ну и что ж?

— Аристократы подослали народных трибунов, которые пытались помешать мне, но помог Помпей; он уговорил трибунов закрыть глаза на принудительный набор.

Марк Красс взглянул на Публия:

— Надеюсь, ты поедешь со мною…

— И ты еще спрашиваешь, отец! — вскричал сын, целуя ему руку. — Куда ты, туда и я!..

— А Корнелия? Подумал ли ты о ней?..

— А моя мать? Подумал ли ты, отец, о ней? Старик рассмеялся.

— Мы римляне, — сказал он, — и разве может нас удержать от исполнения долга любовь, родственное чувство или дружба? Никогда! Отечество любезнее нам матери, жены, любовницы, друга и родных, и мы скорее изменим своим привязанностям, чем предадим родину, подобно Кориолану!..

— Как ни жаль мне, отец, разлучаться с женой и родными, я согласен с тобою… Позволь же мне перед отъездом побыть один день с Корнелией, которая… которая…

— Ты волнуешься, сын мой! Непристало воину быть рабом такой горячей привязанности… Но хорошо — пусть будет так. Помни, что в Азии мы найдем немало женщин, которые заставят тебя скорее, чем ты думаешь, забыть Корнелию…

Войдя в атриум, они столкнулись с обеими матронами. Тертуллия постарела, — морщины избороздили ее лицо, волосы поседели, но глаза остались те же — горячие и живые, в которые так любил заглядывать Цезарь, убеждая ее влиять на мужа. Рядом с нею стояла нежная Корнелия с мечтательным лицом и умными глазами.

Публий вспомнил похвалы Цезаря и, посмотрев на нее, смутился. Она перехватила его взгляд и с недоумением спрашивала глазами причину смущения.

Овладев собою, Публий рассказал о похвалах Цезаря, намекнув на подаренную жемчужину, однако Корнелия не придала значения его рассказу и сказала со смехом в голосе:

— Подобно гомоцентрическим окружностям, которые не могут соприкоснуться или пересечься, как бы мы ни уменьшали или увеличивали их, наши пути с Цезарем не могут соединиться…

Публий поблагодарил ее взглядом и, взяв под руку, направился с ней к перистилю, чтобы пройти в сад, а Марк Красс остался с Тертуллией. Он ожидал от нее упреков и слез, резких обвинений, что оставляет дом и богатства, увозит с собой сына, и удивился, когда жена молча обхватила его за шею и прижалась к нему.

Растроганный, он взял ее голову в руки и, целуя, сказал:

— Если нам суждена смерть, позаботься, жена, о детях и Корнелии.

 

XI

Проклинаемый народным трибуном за неугодную богам войну, которую Красс задумал навязать парфянам, терзаемый скорбными глазами Корнелии, триумвир торопился покинуть Италию.

Ему было шестьдесят лет, но он был крепок, как дуб, бодр душой, предприимчив, жаден к славе. Рядом с ним худощавый Публий казался нежным растением, выросшим в тёплом краю, а на самом деле он не уступал отцу выдержкой, силой мышц и неустрашимостью, подобно Кассию, ехавшему с ними.

Покинув Италию поздней осенью, триумвир переправился через Боспор и в начале следующего года вступил в Сирию.

Пополняя свои войска сирийскими легионами, он получил известия из Рима, что Цезарь посылает большие деньги Бальбу и Оппию, своим сторонникам, для подкупа нищих сенаторов, приобретения земель, статуй, произведений искусства, постройки домов, вилл, мостов и заставляет предпринимателей и плебеев, чтобы дать им заработок, прокладывать дороги. Брут писал Кассию о работах по расширению форума, которыми заведывали Оппий и Цицерон, о сносе бедных лачуг; на месте их предполагалось построить огромный дворец для комиций, в виде мраморного прямоугольника, с портиком и прилегающим к нему общественным садом.

Красс хмурился: он не завидовал Цезарю в богатстве, но боялся его чрезмерного влияния на сословия.

— У него множество слуг, помощников, гонцов, прислужников, архитекторов, приближенных; он скупает невольников и уже стал самым крупным рабовладельцем Италии. Но он хитер, — любит, чтоб о нем говорили и восхваляли; поэтому он награждает невольников, платит некоторым жалованье, иных отпускает на волю. Однако умеет и наказывать: плети, пытки, крест!

— Цезарь пользуется большой известностью в Италии, — сказал Кассий, — народ превозносит его, квириты величают «единственным императором», и могущество его беспредельно.

— А разве я и Помпей забыты? — спросил старик.

— Нет, вождь, и вас всюду восхваляют, но Цезаря больше всех.

Красс отложил синграфы.

— Что еще нового? — спросил он.

— Лукреций Кар покончил самоубийством…

— Умопомешательство от злоупотребления афродизиастическими напитками?

Кассий кивнул.

— Его манускрипты приводит в порядок наш друг Цицерон, — сказал Публий, боготворивший оратора.

— Цицерон, Цицерон! — презрительно пожал плечами старик. — Цезарь внушил ему мысль, что спасение республики — в Аристотелевом примирении монархии, аристократии и демократии, и чудак принялся писать рассуждение «О республике», а так как он притом оказался в больших долгах из-за покупки вилл, то Цезарь ловко предложил ему несколько миллионов сестерциев.

— Квинт Цицерон отправился к Цезарю, чтобы нажиться грабежами, — усмехнулся Кассий, — а Катулл стал врагом триумвиров: он нападает в своих стихах на тебя, благородный проконсул, на Помпея и Цезаря. Особенно достается Мамурре, любимцу «единственного императора».

Красс презрительно пожал плечами.

— Кому нужна эта служебная поэзия? Восхваление аристократов есть восхваление обреченного сословия…

— Пусть так, — кивнул Публий, — но согласись, отец, что его ямбы метко бьют в цель. Говорят, он занялся мифологической поэзией александрийцев и начинает пренебрегать ямбами…

— Ямбы, ямбы! — засмеялся старик. — Только насквозь прогнивший развратник мог воспеть Квадрантарию под именем Лесбии!

Но Публий и Кассий стали возражать, доказывая, что Катулл — величайший римский поэт и что Невий и Энний уступают ему в силе, звучности и красоте.

— А Лукреций Кар? — ехидно спросил Красс, прищурившись.

— Лукреций — поэт-философ, — возразил Публий, — и его нельзя сравнивать с Катуллом, творения которого отличаются от произведений Кара.

Вошел караульный легат и доложил, что легионы готовы к походу. Публий и Кассий поспешно ушли, чтобы занять свои места в войске.

Выйдя из шатра, Красс вскочил на подведенного коня и выехал при звуках труб к выстроенным легионам.

Красс двигался в Месопотамию во главе девяти легионов, четырех тысяч вспомогательных войск и пяти тысяч всадников.

Воины, которым была обещана богатая добыча, шли весело, с песнями. Красс, уверенный в успехе, шутил с военачальниками.

Когда легионы вторглись в Месопотамию и, укрепив мост на Евфрате в Зевгме, перешли через реку и заняли Апамею, Карры, Ихны и Никефорий, цветущие греческие города, полководец напал на парфянское войско и, разбив его, обратил в бегство.

Имея целью привлечь врага к Евфрату и там уничтожить его, он не пошел дальше, а, оставив в городах часть легионов и всадников, возвратился на зимние квартиры в Сирию.

После дождливой осени наступили холода, но войска мало страдали от них, — проконсул заблаговременно позаботился о теплой одежде.

Деятельность его была разнообразна: он поддерживал обширную переписку с Помпеем, друзьями, сенаторами, менялами, вилликами и сборщиками денег с должников, взыскивая налоги с азийских городов, отдавал деньги в рост под баснословные проценты и, скупая статуи, ковры, картины, драгоценности и рабов, перепродавал их с прибылью; но доходы казались ему небольшими, и он послал в Иерусалим нескольких трибунов во главе испытанных когорт, приказав опустошить храмовую сокровищницу.

— В случае сопротивления, — приказал он, — поступать как на войне. Иудеи достаточно богаты, а их единый бог достаточно делает для них денег там, — поднял он со смехом указательный палец, — на небе…

Шутка ему понравилась, и, когда сокровища были доставлены на ослах и мулах в лагерь, он повторял ее, не спуская жадных глаз с кожаных мешков, наполненных драгоценностями, которые выгружались в его шатре.

Мучимый алчностью, он не мог спокойно спать. Несколько раз вставал ночью и проверял караул, опасаясь, как бы воины не растащили награбленную добычу. Не доверял даже Кассию, а в честности сына хотя и был уверен, однако думал: «Молод и легкомысленен — может не доглядеть. Предметы из иудейского золота и серебряные сикели славятся своей полновесностью».

Чуть забрезжило утро, он уже был на йогах. Послав Кассия на разведку, он позвал скрибов и повелел им составить опись добычи.

Известия о мятеже и казни Думнорига и о вторжении Цезаря в Британию взволновали Красса. Не доверяя сообщениям Цезаря (живо было воспоминание о присоединении к Риму незавоеванной Галлии), триумвир думал, ворочаясь на леопардовой шкуре:

«Не то же ль в Британии? Величие Цезаря? Гм… сомнительно… А вот удача его велика, потому что Цезаря ведет Фатум».

Он спросил Кассия, переписывавшегося с Цицероном, не получал ли он эпистолы от оратора, и обрадовался, услышав ответ:

— Да, полководец, Цицерон пишет со слов своего брата Квинта, который находится при Цезаре, что «единственный император» едва не погиб и спасся только случайно…

Красс рассмеялся.

— Я так и знал! — вскричал он. — Кто много говорит о величии Цезаря, тот уподобляется бедным родственникам и клиентам, превозносящим богатого удачливого мужа. Я не верю и в его военные способности, а победы его просто случайны. Наглое же хвастовство, подкупы и вероломство завершают круг его деятельности.

Кассий молчал, пожимая плечами, но Публий вступился за бывшего начальника:

— Ты неправ, отец, унижая Цезаря. Он упорно идет к цели, а цель его — величие Рима, спокойствие в Италии и провинциях, мирный труд ремесленника и деревенского плебея…

— Молчи! — вспыхнув, перебил Красс. — Ты не знаешь, что говоришь! Из-за честолюбия и жадности к золоту проливает он кровь в Таллин, эта же причина заставила его вторгнуться в Британию… Он меньше всего думает о спокойствии в республике, хотя и кричит об этом!

Публий подумал, что если отец прав, обвиняя Цезаря, то не та же ли причина заставила Красса отправиться в Парфию, а Помпея получить Италию, Африку и Испанию?

Он не посмел возражать и сказал словами Энпия:

— «Только сильным мужам даровано счастье».

Красс самодовольно кивнул и повернулся к рабу-оценщику, который протягивал ему опись сокровищ:

— Сколько?

— Полторы тысячи талантов, не считая иудейских сикелей.

— Хорошо. Позаботился ли ты о покупке юных невольниц?

— Куплено, господин, стадо в двести голов и перепродано обществу публиканов для лупанаров…

— Прибыль?

— Пятьдесят восемь процентов всех затраченных денег. Одну рабыню, самую красивую, я оставил для тебя. Прикажешь привести?

Красс подумал и сказал, взглянув искоса на Публия:

— Приведешь вечером.

«Сын должен утешиться, — думал он, — разлука с Корнелией не должна омрачать прозрачной его души».

 

XII

Сальвий и Лициния жили в Риме; молодой ибериец, страстно привязанный к Клодию, был его правой рукой, а жена помогала мужу в его работе. Никто не узнал бы под грубым одеянием прежней весталки, никому не пришло бы в голову заподозрить эту стройную женщину с грустными глазами. А между тем один человек знал, кто она, кто ее спас, н не спускал с нее настороженно-внимательных глаз.

Каждый шаг Лицннии был известен Крассу: раз в неделю вольноотпущенник докладывал господину, кому она относила эпистолы Клодия и краткие приказания Сальвия, что делала, с кем встречалась. Вспоминая ее деятельность во время восстания Катилнны и движения Манлия на Рим, Красс с удивлением пожимал плечами. А когда она вышла замуж, стал присматриваться к Сальвию: ибериец возбуждал в нем своей дикой непримиримостью застарелое чувство отвращения к пролетариям.

«Сальвий ненавидит оптиматов, — думал Красс, — и, конечно, его место в рядах Клодия… Но Лициния? Неужели в глубине ее сердца не осталось хотя бы искры родственного влечения к своему сословию? Нет, она должна вернуться к нам».

Отъезд Красса в Парфию не освободил ее из-под тайного надзора, и соглядатай продолжал посылать краткие извещения о ее жизни и деятельности.

Однажды вольноотпущенник получил приказание из Сирии: «Немедленно разлучи Сальвия с Лицинией, а каким способом — сам придумай; можешь поссорить их, рассказав иберийцу, кто его жена. Убеди варвара, что женщина чуждого сословия не может быть сторонницей плебеев, а только врагом. И, когда Сальвий покинет ее, уговори Лицинию ехать с тобой в Сирию, но не упоминай, что она отправляется в мой лагерь. Такова воля богов».

Соглядатай принялся за дело. В таберне, где часто бывал Сальвий, он подсел к нему и стал беседовать о длинноязыких женщинах, которые нередко предают мужей не потому, что их не любят, а оттого, что принадлежат к иному сословию.

— К примеру, твоя жена, — говорил вольноотпущенник, подливая Сальвию вина. — Что ты знаешь об ее прошлом? Говоришь, дочь ветерана Суллы? Ха-ха-ха! Нет, она обманула тебя…

И он рассказал Сальвию об увлечении весталки одним из видных оптиматов, о наказании ее и таинственном спасении, о близких отношениях с Манлием (это была выдумка). Слушая, Сальвий бледнел от бешенства.

В этот день он много выпил и, возвратившись домой, кричал:

— Предательница… весталка… любовница нобиля — вот кто ты! И ты не сказала мне… ты…

Лициния поняла. С ужасом смотрела на Сальвия: «Кто сказал? Ведь прошло столько времени… Знает только он один. Он, соблазнитель…»

Вспомнила Катилину. Тогда смерть его вызвала в ее сердце острое сожаление: он спас ее от смерти! Но Красс, Красс… Когда слышала на улицах столицы от рабов и плебеев о борьбе его с Помпеем, странное желание взглянуть на него хотя бы краешком глаза охватывало ее. И однажды увидела его на форуме в тоге консулярного мужа: он обрюзг, поседел, потучнел, но глаза были те же — серые, ласковые, а толстая шея готова была, казалось, лопнуть от полнокровия. Глаза их встретились, но Красс не узнал ее.

Сальвий спал, разметавшись на ложе. Впервые он напился до бесчувствия, и Лициния, всхлипывая, упрекала себя, что скрыла от него свое прошлое.

Он проснулся ночью и долго не зажигал светильни, а когда вспыхнул яркий огонек, Лициния увидела чужие глаза, устремленные на нее, и задрожала от горя.

— Сальвий, — шепнула она, — я виновата… Но ведь я не знала тебя тогда…

— Патрицианка, госпожа — ха-ха-ха!

— Меня замуровали в каменном гробу, — всхлипнула она, — но спас от смерти Катилина!

Лицо Сальвия прояснилось.

— Катилина? Не лжешь? — выговорил он, задыхаясь.

— Сальвий, он боролся за нас… Он отправил меня к Манлию… там я встретилась с тобою…

Сальвий побагровел:

— Но в таберне говорят, что ты — предательница. Побледнев, она смотрела на иего дикими глазами.

— Ложь! И ты поверил, Сальвий? Вспомни, сколько лет мы боролись вместе, гы и я, каким опасности повергались, а ты… Как твой язык мог выговорить такое слово?!

Оиа зарыдала и, бросившись на пол, билась головой о доски.

— Госпожа, говоришь? Какая я госпожа? Такая же госпожа, как Клодий — господин! Разве он не из рода патрициев? А ты не подумал, что раб, оклеветавший меня, верный слуга нобилей?! О, Сальвий, Сальвий!

Ибериец молчал. Искоса поглядывая на нее, вспоминал Малу, боровшуюся рядом с Мульвием, и Лицинию, верную спутницу своей жизни, возглавлявшую женский отряд, когда Манлий шел на Рим. Стыд и раскаяние мучили его Заглянул ей в глаза.

«Разве лгут такие честные и преданные глаза?»

— Прости, жена, — шепнул он, обнимая ее. — Вино помутило мне разум… Но я люблю тебя и верю…

Вечером Сальвий отправился в таберну. С порога он увидел вольноотпущенника, сидевшего в обществе «волчиц». Две из них были лысые, беззубые старухи, а третья — полногрудая, нарумяненная молодая женщина с зазывными глазами, в туиике без рукавов. Простибулы пили вино, как воду, почти не пьянея, и соглядатай не отставал от них.

Сальвий сел за соседний стол и потребовал кружку вина.

— А, это ты, счастливый супруг весталки! — вскричал вольноотпущенник. — Как жаль, что ты не привел ее с собою!

— Помолчи, друг, — ответил Сальвий, едва сдерживаясь, — басни хороши для детей, когда их укачивают на ночь, а мужам пристала правда и доблесть!

— Но твоя жена…

— Ответь сперва: кто твой господин? И если он повелел тебе запятнать ложью честь моей жены, то скажи причину, и я отпущу тебя с миром!

Обнимая молодую «волчицу», соглядатай сказал:

— Слышишь, прекраснейшая, что говорит подвыпивший приятель? Он отпустит меня с миром! Ха-ха-ха!

Сальвий побледнел от ярости.

— Скажешь или нет? — угрожающе выговорил он.

— Нет у меня господина!

Сальвий привстал:

— Хочешь, я назову его имя, продажная скотина? Вольноотпущенник испуганно заморгал глазами, но «волчица» толкнула его локтем в бок:

— О боги! — вскричала она. — Наш герой, равный Геркулесу, испугался смуглого варвара и готов лизать ему пятки, подобно побитому псу. Стыдись!

— Стыдись, стыдись! — подхватили хриплыми голосами старухи.

— Молчите, простибулы!

Но женщины не унимались. К ним присоединились несколько воров и нищих, и вскоре пьяная толпа окружила Сальвия и вольноотпущенника.

Сальвий, притворяясь пьяным, пил вино и пел песий во всё горло. Соглядатай подозрительно следил за каждым его движением. Видел, как голова Сальвия покачнулась и упала на стол, задев кружку с вином, и брызги полетели во все стороны.

Вольноотпущенник успокоился. Незадолго до второй стражи он встал и, пошатываясь вышел на улицу. За столом остались пьяные женщины и Сальвий.

Лишь только дверь захлопнулась, Сальвий выскочил из таберны.

Впереди шел соглядатай, разговаривая с собою. Сальвий догнал его в темной уличке и, схватив за горло, крикнул:

— Имя твоего господина!

Вырываясь, вольноотпущенник внезапно выхватил нож и ударил Сальвия в руку, но тот, не выпуская его, погрузил кинжал ему в грудь.

Соглядатай захрипел, пошатнулся. Сальвий нагнулся над ним и, ощупав одежду, вынул из складок ее таблички и поспешно зашагал.

Остановился на форуме и при свете светильни с трудом разбирал римские письмена.

«Зачем приказывает Красс отправить Лицинию в Сирию? — думал Сальвий. — И для чего понадобилась она всесильному триумвиру, богачу и сенатору, воюющему в Азии? Неужели потухшая страсть вспыхнула в старом сердце?»

Сальвий недоумевал. И так же недоумевала Лициния, когда он ей показал эпистолу Красса.

 

XIII

Помпей был безумно влюблен. Юлия, выкинувшая год назад, была опять беременна, и триумвир окружал ее заботами и любовью. Но Юлия, вышедшая замуж не по страсти, не испытывала к нему того влечения, на которое он рассчитывал: в его объятиях она оставалась холодной.

Ста не выходила на улицу, стыдясь безобразно вздутого живота и желтоватых пятен на миловидном лице, а вечерами гуляла по саду под руку с Помпеем, едва передвигая отекавшие ноги. Узнав однажды, что бабушка, мать отца, опасно заболела, Юлия попросила мужа отвести ее к ней.

Аврелия умирала. Сын был далеко — он воевал в Галлии, добиваясь славы и могущества — и не он закроет ей глаза. Больная внучка сидела у ее изголовья, и Аврелия думала: сохранят ли боги жизнь Юлии или Харон отвезет и ее душу к престолу Аида? Взглянув же на плотного, широкоплечего Помпея, на его мужественное, тщательно выбритое лицо, заметила седину в его волосах, и мысли приняли иное направление: «Вот он, слава Рима, гордость его… А всё же мой сын знаменитее: он завоевывает Галлию, а Помпей — сердце моей внучки. Один добился много, другой — почти ничего».

С состраданием в глазах кивнула ему:

— Подойди, Помпей Великий! Пусть ясное счастье осенит твой дом, пусть родятся у тебя послушные дети, честные квириты и пусть любит тебя всем сердцем моя внучка!

Юлия, порозовев, наклонила голову:

— Я люблю его, бабушка!

— Не так, не так! — шепнула Аврелия. — О, солнце! Где солнце? Не вижу!.. И тебя, Юлия, не вижу… и тебя, Помпей Великий!.. О, дай мне руку, Юлия! Темно… темно… я боюсь темноты… Это смерть!..

— Благородная госпожа, — громко сказал Помпей, — я позову лучших врачей, и ты еще встанешь… Ты должна жить… Ты одна умела влиять на сына, который часто был…

— Знаю… Молчи. За несправедливость боги посылают тяжкое воздаяние, и Цезарь (она впервые назвала так сына) получит его, если…

Речь прервалась хрипом. Юлия плакала, опустившись на колени, а Помпей не сводил глаз с неподвижного лица Аврелии.

Не заметил, как кубикулюм наполнился близкими и друзьями: не видел никого, — в ушах звучали слова Аврелии о воздаянии.

Он закрыл ей глаза, взял Юлию под руку и медленно направился к двери.

Вторая смерть — смерть Катулла — не опечалила Помпея. Катулл преследовал триумвиров стихами, в которых звучала злобная насмешка, но стихи были хороши, и Помпей, часто досадуя на него, радовался нападкам поэта па Красса и Цезаря.

Спустя несколько дней слегла и Юлия. Находясь в атриуме, Помпей слышал крики и стоны рожавшей жены, несколько раз входил в кубикулюм, где она, потная, корчилась с искаженным лицом на ложе, а возле нее суетились повивальные бабки, и молча выходил за дверь.

Роды были трудные — младенец шел не головкой, а ножками. Приглашенный врач-перс, выгнав повивальных бабок, хотел спасти жизнь матери, пожертвовав ребенком. Но искусство его оказалось бессильным: на третьи сутки роженица умерла, произведя на свет хилую дочь.

Помпей был в страшном горе, никого не хотел видеть, на дочь не мог смотреть, и, когда перс, спустя несколько дней объявил, что дочь умерла, Помпей равнодушно взглянул на него.

— Если бы ты спас госпожу, — вымолвил он трясущимися губами, — я заплатил бы тебе две тысячи талантов!..

— Увы, господин мой, — вздохнул врач, — всё, что в силах человека и врача, было сделано, но против воли богов бессильны всякое знание и мудрость…

В день погребения Юлии, которую народ решил хоронить как дочь популяра на Марсовом поле, Помпей, идя за носилками жены, услышал мужской шепот:

— Юлия связывала крепкими узами двух мужей — зятя и тестя. Теперь узы разорваны. Что будет?.

Помпей повернул голову, но увидел матрон и девушек, которые шли с опущенными головами. Оглянулся в другую сторону — тоже женщины.

«Неужели я это сам думал? — покачал он головою. — Война с Цезарем? Пусть война. Довольно я пожил. Всё надоело».

Медленно шел, не глядя на матрон и их дочерей, жадно следивших за каждым его движением.

Цицерон шел не в толпе, а стороною.

«Не успел стать вдовцом, как уже девушки мечтают о замужестве с ним, — думал оратор, догоняя Помпея и беря его под-руку. — Вот Деметрий и его жена-простибула, вот сенаторы, всадники. Все привели своих дочерей: выгодный жених, хе-хе-хе! Они говорят о «женитьбе для пользы государства». Прав был Катон, называя республику свахою!..»

Однако он громко не засмеялся, только лицо его приняло насмешливо-злое выражение, когда он, прищурившись, оглядывал невест.

В Риме происходили уличные беспорядки, стычки между отрядами Клодия и Милона, насилия, подкупы. Общество желало выборов, как выхода из создавшегося положения, но народные трибуны откладывали их под разными предлогами. Помпей не предпринимал никаких шагов.

Из Галлии приходили известия о военных делах Цезаря: восстание эбуронов и уничтожение ими пяти когорт Титурия Сабина, осада в области нервиев Квинта Цицерона в его лагере — не было ли это местью за убийство Думнорига, вождя галльских популяров?

Помпей радовался неудачам Цезаря.

Кончался год, а выборы не были произведены. Помпей злорадствовал, что в городе анархия и что с начала следующего года все магистратуры будут свободны.

— Клянусь богами, — говорил он Цицерону, — я ни в чем не виноват, а подлые слухи распространяемые нобилями, будто я хочу отнять власть у сената, лживы. Зачем мне власть? После смерти Юлии ничто для меня не мило, ничто не нужно, и ни одна женщина не сможет утешить меня в понесенной утрате.

— На похоронах твоей супруги я наблюдал за матронами и их дочерьми, — вкрадчиво сказал Цицерон, — они смотрели на тебя с такой жадностью…

— Нет, ты ошибся, — поспешно прервал его Помпей, — я никому не давал повода…

— Знаю, но они дают тебе повод подумать о женитьбе…

В эти дни, прогуливаясь в Лукулловых садах, Помпей часто встречался с Кальпурнией, Тертуллией и Корнелией. Он беседовал с ними о триумвирах и войнах, которые они вели далеко от родины, и сердечно утешал, уверяя, что мужья скоро возвратятся в Рим.

Матроны слушали его с грустными улыбками, не веря, что войны скоро кончатся, и каждая поглядывала на Помпея с признательностью: Кальпуриия — с улыбкою в черных блестящих глазах, Тертуллия — слегка наклонив Поседевшую голову, и Корнелия — потупив глаза.

Помпей невольно сравнивал Кальпурнию с Корнелией. Супруга Цезаря уступала красотой, свежестью и обаянием жене Публия Красса, и безутешному вдовцу казалось, что душа Юлии тайно соединилась с душой Корнелии. Он смотрел на нее с немым восхищением, и Кальпурния, задетая его невниманием, сказала с досадою:

— Взирая на чужих жен, глаза иногда портятся. Помпей смутился, но тотчас же нашелся:

— Благородная Корнелия напоминает лицом и глазами покойную Юлию. И я не могу побороть себя, чтобы не смотреть на нее.

Корнелия подняла на него большие черные глаза, похожие на влажные маслины, и тихо вымолвила:

— Я дружила с Юлией, хотя она была старше меня. Увы, Помпей, ты не найдешь такой второй женщины в республике!

— Верно, благородная госпожа, — вздохнул Помпей, — если душа Юлии не соединилась с душой другой женщины…

Он кивнул матронам и быстро зашагал по дорожке, которая вела к выходу.

 

XIV

Наступила весна. Красс получил известие, что парфянский арсак, вторгшись в Армению, послал против римлян конницу под начальствованием сурены. Перебежчики говорили о дикой храбрости многочисленных наездников и их стремительных налетах, против которых не мог устоять ни один полководец.

Красс покачивал головою. Он хотел перейти с семью легионами в Зевгме через Евфрат и броситься на парфянские полчища, но армянский царь Артабаз, прибывший с шестью тысячами всадников, отговаривал, обещая прислать еще десять тысяч конников и тридцать тысяч пехотинцев, если Красс вторгнется в Парфию через Армению.

Обдумав предложение Артабаза, триумвир отверг его и двинулся преследовать парфян.

Накануне выступления пробрался к нему в шатер старый жрец.

— Родом я этруск, — сказал он, — изучение мантики отняло у меня все радости жизни. Взгляни на меня — от трудов и размышлений я облысел, но зато мудр, скромен, не тщеславен. Что такое жизнь? Мимолетное представление. Душа моя обогатилась, приблизилась к божеству. И я хочу предостеречь тебя, проконсул! Помни: ты победишь, если в твой лагерь прибудет весталка и сотворит молитвы по известному ей обряду. Мужайся, шли гонцов в Рим, избегай наступать до ее приезда.

Жрец медленно удалился. В молчании Красс просидел всю ночь, размышляя.

«Великий жрец не отпустит из Рима девы Весты… Разве я не подвергся проклятию жрецов, которые считают выступление против мирного народа клятвопреступным? Но если не будет здесь весталки, то должен ли я идти против богов?»

— Боги, боги! — злобно прошептал он. — Прав Цезарь: проклятая выдумка жрецов! Боги не там, на Олимпе, а на земле — мы, триумвиры, владыки земель и народов…

Встал. Долго ходил взад и вперед по шатру. Светильня мигала, чадя и потрескивая.

Вошел караульный легат и доложил, что обходя лагерь, заметил часового, выбиравшегося с каким-то бродягой за палисад.

— И ты… — вскричал Красс.

— Я задержал обоих. Бродяга оказался лазутчиком. Оба закованы в цепи.

— Приведи их.

Вскоре предстали два человека: молодой новобранец и бородатый парф.

Красс подошел к воину:

— Бежать хотел?

Легионарий молчал, быстро мигая ресницами; во взгляде, устремленном на полководца, были страх и тупая покорность.

Красс размахнулся и ударил его кулаком в зубы с такой силой, что новобранец, охнув, отлетел на несколько шагов.

— Кто ты? — спросил проконсул, вглядываясь в мужественное лицо варвара.

Парф что-то забормотал. Он говорил быстро, захлебываясь, и Красс, не понимая, смотрел с любопытством на человека, который осмелился проникнуть в римский лагерь.

— Вызови толмача, — повелел он легату. Вошел грек и перевел путаную речь варвара:

— Он говорит, вождь, что парфянские полчища в ужасе, сам сурена не знает, что делать, потому что воины разбегаются: нет оружия, продовольствия. Арсак желает мира, а сурена еще упрямится; вожди варваров боятся римлян…

— Ложь! — перебил Красс — Его слова противоречат имеющимся у меня сведениям. Если бы в парфянском войске было так плохо, он перебежал бы к нам, а не подговаривал бы к бегству легионария…

Подошел к парфу.

— Говори правду, иначе…

Поднял руку — в глазах варвара сверкнул зеленоватый огонек.

— Он утверждает, что не лжет, — перевел грек слова лазутчика, — и клянется…

— Подлый варвар! — крикнул полководец и, свалив ударом кулака соглядатая, стал топтать его ногами. — Узнать от него правду…

— Прикажешь пытать? — спокойно спросил легат.

— Пытать огнем и железом. А перебежчику, — повернулся он к лежавшему у входа новобранцу, — отрубить голову при выстроенных легионах.

В шатре опять была тишина. Думал: где найти весталку? И вдруг задрожал от радости: вспомнил Лицинию, спасенную Катилиной, надзор за ней вольноотпущенника, донесения о каждом ее шаге.

— Как же я забыл о ней? — шептал он, принимаясь за эпистолу. — Но у нее муж, и нужно сделать так, чтобы… Да, да… Вольноотпущенник сделает, как я прикажу… О боги! Если она будет здесь, завоевание Парфии обеспечено!

Через час раб-гонец выехал из лагеря, направляясь к ближайшей гавани, чтобы сесть на корабль.

Парфы отступали. Неуловимость их приводила Красса в бешенство. Вскоре прибыли послы от армянского царя с известием, что парфянский арсак вторгся в Армению и Артабаз не может прислать римлянам подкреплений.

— Избегай, вождь, пустынь и равнин, где могла бы развернуться неприятельская конница, — говорили они, — не преследуй неуловимого врага: он тебя завлекает в ловушку… Ты еще не воевал с парфами…

Красс вспылил.

— Не вам учить меня, как вести войну! — грубо крикнул он, стукнув кулаком по походному столику.

Кассий молчал, опустив голову. он не одобрял действий полководца и на приказание его двигаться вперед смотрел как на безрассудство.

Публий же, которому наскучила бездеятельность и который желал отличиться, стремился вступить поскорее в бой с варварами. Ободряя отца, он говорил, что римская конница не преминет опрокинуть скопища дикарей и погонит их, как стадо баранов.

В начале июня, когда легионы подошли к берегу Белика и расположились на отдых, прискакала конная разведка.

— Враг наступает, — доложил начальник, спрыгнув с коня.

— Силы?

— Бесчисленные… Большинство — наездники, закованные в железо.

По лицу Красса скользнула улыбка. Он созвал военачальников и, приказав построить четыре головных легиона в orbis выставил против неприятеля двенадцать когорт, подкрепленных конницей, а каждому крылу придал восемь когорт.

Полчища варваров надвигались. Впереди скакала тяжелая конница, скрывшаяся тотчас же за холмами. За нею следовали парфянские наездники с занесенными мечами, поднятыми копьями, натянутыми луками.

Красс верхом на белой лошади руководил боем. Седой, коренастый, упрямый, он отдавал приказания и беспощадно рубил беглецов, — когорты едва устояли под яростным напором парфян и, отбив их, стали пускать дротики.

Неприятель дрогнул.

— Стрелки и пращники, вперед! — приказал полководец. — Преследовать врага!

Было жарко, — солнечные лучи отвесно падали на землю. В зное, в стремительности наступления, прерываемого яростными стычками, укрываясь щитами от стрел наездников, видя тяжелую конницу, которая, выехав из-за холмов, развертывалась огромным Полукругом, чтобы охватить римлян, Красс понял, что борьба труднее, чем он предполагал. Однако природное упрямство мешало отступить.

— Укрывшись в лагере, — сказал Кассий, — мы могли бы ночью отступить по пути в Армению. Римские и армянские легионы, действуя вместе, легко бы разбили варваров.

— Молчи, квестор! — вспылил полководец. — Твои советы напоминают трусливые речи Артабаза, и я спрашиваю себя: не ученик ли ты его?

— Вождь, — побледнев, возразил Кассий, — я предай тебе всем сердцем, и твоя победа возрадовала бы меня больше, чем вероломные победы Цезаря…

И, протянув руку, он указал на легкую парфянскую конницу, которая летела, как птица на крыльях, осыпая стрелами ряды легионов.

— Видишь, стрелы перелетают через тяжелую конницу… А теперь поражают пехотинцев…

Красс ударил коня плетью и поскакал вперед.

— Трубить наступление! Вперед на варваров!

Легионы двинулись. Парфянские наездники обратились в бегство и, вдруг остановившись, выпустили стрелы: грозное жужжание их сменилось яростным воплем воинов.

От правого крыла отделилась римская конница и помчалась наперерез отступавшим наездникам. Впереди мчался Публий с занесенным мечом, в блестящей чешуйчатой лорике.

— Вперед! — кричал он, стегая бичом жеребца и ощущая чувство радостного опьянения, которое испытывал не раз в жарких боях в Аквитании. — За Рим, во славу богов!..

Впереди он видел рослого наездника с гривастым гребнем на шлеме и в золоченой одежде. «Это сурена», — мелькнула мысль, и ему так страстно захотелось взять его в плен, что он пренебрег благоразумием, — мчался осыпая коня ударами, и расстояние между ним и суреной уменьшалось.

Вдруг оглянулся: всадники остались далеко позади, и только он один был в поле, один против наездников, внезапно повернувших к нему коней. Он услышал дикий вой и понял, что погибнет, если не сумеет ускакать.

Ударив коня, он пригнулся к его шее и помчался назад, чувствуя, что задыхается от ужаса. Сзади звенели стрелы, ударяясь в лорику, конь ржал, очевидно, раненный, а он гнал его, подбодряя криками, колотя в бока бронзовыми башмаками.

Дорогу преградил парфянский наездник. Публий увидел на мгновение быстрые узенькие глазки на коричневом лице, блестящий меч. Он налетел на него, ударил со всего плеча по голове и помчался дальше. Оглядываясь, видел скакавших наездников, навьюченных верблюдов на горизонте, к которым подъезжали парфяне, и понял: «Вьюки полны запасных стрел… Нужно отступать, отступать…»

Ворвавшись в лагерь, он, задыхаясь, спешился. Хотел побеседовать с отцом, но полководец, разгоряченный боем, не дав ему вымолвить ни слова, приказал взять тысячу галльских и триста римских всадников, пятьсот стрелков и восемь когорт и приготовиться к наступлению.

— С этими силами ты нападешь на варваров и разобьешь их.

Публий собирался обратить внимание отца на необыкновенную подвижность парфов, неутомимость в боях и хорошее вооружение, но Красс, боясь возражений сына, похлопал его по плечу:

— Я уверен, что боги помогут тебе отличиться!

Сын молча наклонил голову. Марк Красс был проконсул, знавший военное дело, триумвир и сенатор, и смел ли он, Публий, ослушаться знаменитого мужа и отца? Никогда! Лучше смерть, чем даже простое возражение.

— Приказание вождя — закон, — твердо выговорил он и, вскочив на коня, помчался к войскам.

Опять неприятель отступал перед римскими когортами, и опять они шли вперед, палимые солнцем, изнемогая от зноя и жажды. Вдали, в тучах пыли, маячили парфянские наездники, быстрые, неутомимые, неуловимые.

Пуская издали стрелы, они выкрикивали оскорбления на испорченном латинском языке, визжали и хохотали.

Войско шло. Впереди стлался низкорослый кустарник, кругом — пустыня. Публий остановил когорты. И вдруг наездники выскочили из-за бугров, которые он принял за песчаные холмики; они мчались с гиканием и свистом, окружая римлян.

— Воины, — крикнул Публий, и голос его осекся, — смело в бой! Хитрый и трусливый враг должен быть уничтожен!

Слова его заглушил дикий вой.

Подозвав гонцов, Публий приказал им мчаться к отцу за помощью, а сам, построив когорты, решил обороняться, пока не прибудут подкрепления.

Теперь парфяне не отступали: они издали окружали римлян и вдруг обрушились на них несокрушимой лавиною. Страшная резня происходила на глазах Публия. Он не мог хладнокровно смотреть на гибель бойцов и бросился в гущу боя, увлекая за собой галльских всадников.

Галлы столкнулись с парфянами с яростным воплем. Оии опрокинули врага и погнали, поражая длинными копьями, снося головы мечами.

Думая о близкой победе, Публий мчался рядом с бородатым галлом, который легко, точно сбивая палкой листья с кустов, сносил головы. И вдруг справа, слева, сзади, спереди появились новые наездники. Остановив коней, они не преследовали римлян, а спокойно ожидали приближения их, натянув луки.

Обернувшись к всадникам, Публий приказал спешиться, — надеялся продержаться, укрываясь за лошадьми. Но парфяне, очевидно, поняли его замысел.

— О-ла-ла-ла-ла-ла! — прокатился гортанный крик, и кольцо сомкнулось с поразительной быстротой. Галл, скакавший рядом с Публием, упал с пронзенной грудью. Публий пытался пробиться с несколькими смельчаками сквозь гущу варваров, но они, узнав начальника по одежде, окружили его.

Защищался с яростным мужеством, удесятерившим силы, рубил и колол, но лошади, сталкиваясь, мешали движениям и, брыкаясь, возбуждали его коня.

— О, всемогущий Юпитер! — со стоном воскликнул Публий. — Спаси легионы и вождя!

Низкорослый парф ударил его мечом по шее. Публий обернулся, в ушах прокатилось: «О-ла-ла-ла-ла», это был клич наездников — больше он ничего не слышал.

Мягко свалился на землю. Парф спешился и, захохотав, отрубил ему голову и воткнул на копье.

Между тем Красс, считая битву оконченной, занял холм и стал ждать возвращения Публия.

Время шло. Солнце приближалось к закату. Он начал беспокоиться, пеняя Кассию его осторожность. Но с виду был спокоен.

Вдали показалось облачко пыли, оно приближалось, увеличиваясь. Несколько всадников подъехали к проконсулу, и старший из них, спешившись, сказал, задыхаясь:

— Вождь! Легат Публий Красс просит подкреплений!..

Красное лицо полководца внезапно побледнело. Подозвав Кассия, он приказал выступить всему войску.

— Быстрее! — кричал старик, дрожа от нетерпения и страха за сына. — О боги, спасите его, — шептал он, садясь на коня, — о боги…

Легионы тронулись в путь. Не успели они пройти несколько стадиев, как впереди взвился столб пыли, дикие крики сменились воем — на них мчался парфянский отряд. Наездник, скакавший впереди, выехал бесстрашно вперед и, оскалив зубы, взмахнул копьем. Красс остолбенел: голова сына, единственного, любимого, лежала в пыли у его ног: сведенный судорогою рот, окровавленный лоб, прядь слипшихся волос…

Полураскрыв рот, полководец тяжело дышал, хватая губами воздух, как рыба, выброшенная на берег, и серые глаза его темнели.

Легионарии с ужасом переглядывались. Одни тяжело вздохнул, другой прошептал имя Юпитера.

Полководец очнулся, взял себя в руки. Медленно проезжая по рядам воинов, он сказал:

— Римляне, смерть сына касается только отца. Публий Красс исполнил свой долг и пал смертью храброго. Исполните же и вы свой долг — долг воинов и римлян, сражающихся за дорогое отечество, и отразите приступ коварных варваров.

Опять парфы наступали, двигаясь полукругом. Но римляне дружным натиском отразили их, и неприятельская конница ускакала.

Солнце село.

Видя уныние на лицах легионариев-новобранцев и военных трибунов, сыновей нобилей, Красс яростно скрежетал зубами. Однако мужество оставило и его, когда ей, приказав отступать к Каррам, не увидел рядом с собой сына.

— Мы оставляем на поле битвы четыре тысячи раненых, — шепнул Кассий. — Нельзя ли их спасти?

— Нам, нам нужно спасаться — с бешенством сказал Красс, — а ты… Пусть боги спасают их, если есть справедливость на Олимпе, а я — не Юпитер, и не Марс! Понял, квестор?

Кассий смотрел на жирное лицо старика и думал: «Вот куда ввергает мужа жажда славы и золота! Но зачем было разлучать Публия с Корнелией? Шел бы старик сам с мешком за золотом и славою!»

Недовольный действиями полководца, он винил в военных неудачах только его: «Не внял мудрым советам Артабаза, и теперь придется просить его же о помощи!»

Прибыв в Карры, Красс, действительно, отправил посольство к армянскому царю.

На другой день к Каррам подступили парфяне. Гортанные крики долго не давали покоя. Сурена требовал выдать Красса и Кассия, а римлян обещал отпустить.

— Воины, выдайте вождей, и вы — свободны! — неслись крики, возбуждая легионариев А прибывшие послы вели себя нагло, и требования их звучали скрытой угрозой.

— Вон! — закричал Красс и, позвав ликторов, приказал сечь послов прутьями и гнать из лагеря.

Визжа и ругаясь, варвары бежали с позором к ворогам.

— Воины ненадежны, это новобранцы, — сказал Кассий, поглядывая на угрюмых легионариев, собиравшихся кучками. — Да и вожди недовольны: взгляни на них!

Красс сурово смотрел на него.

— Римляне не посмеют возмутиться: ты забываешь, Кассий, о дисциплине!

— Воля твоя, вождь, но я за отступление. Трибуны поддержали Кассия. Не парфян они боялись, а смерти в чужом краю, вдали от родины, и ужасались, что тела их не будут погребены.

Красс кивнул. Но, когда Кассий посоветовал отступить по старой дороге, упрямый старик воспротивился:

— Приказываю идти по холмам и горам через Армению: тропы и болота недоступны для конницы, и мы будем в безопасности…

Отступали горными тропами. Утомленные легионарии роптали, раздраженные трибуны ворчали. Красс пытался ободрять людей, но они угрюмо отмалчивались. Полководец видел, что влияние его падает.

Кассий воспользовался общим недовольством.

— Вождь, — громко сказал он на привале, — люди устали, путь тяжел. Не лучше ли нам возвратиться, пока не поздно, в Карры, и идти по прежней дороге? Перейдя Евфрат, мы будем в безопасности!

— Что? — высокомерно спросил проконсул. — Ты хочешь бежать из Азии? И это говорит римлянин! Слышите, начальники? Война не кончена, а начинается!

Кассий настаивал.

— Пусть так, — говорил он, избегая смотреть в глаза полководцу, — но оттуда мы сможем двинуться в Армению, а идти по горным тропам…

Красс вспыхнул.

— Если не хочешь следовать за мной, — крикнул он, — иди, куда хочешь!

Кассий молча отошел от него.

Через несколько минут войско двинулось дальше.

Красс ехал, по обыкновению, впереди, но рядом с ним не было Кассия, — знал, что квестор, во главе пятисот всадников, мчался по дороге в Карры.

«Одни погиб, другой покинул, — с горечью думал старик, и глаза его сверкали, — остался я одни… Нет, не один! Со мною вечная слава римского имени, древняя мощь Рима и благословения богов даже в тягостный час смерти!»

 

XV

Они шли дни и ночи. Солнце томило желтым раскаленным глазом, медная луна смотрела с вышины, и ночной холод исходил, казалось, от ее лучей.

Легионарии открыто роптали, трибуны и центурионы, не останавливая их, громко говорили о бездарности полководца.

Красс притворялся, что ничего не слышит. Ругались плебеи, которых он, подобно Сулле, презирал, считая скотами, обреченными на служение мужам знатным и богатым; ворчали сыновья нобилей, знатные выродки, которых, по его мнению, следовало бы уничтожить, чтобы облагородить истинных римлян. Он ненавидел их всем сердцем и только теперь пожалел, что вся его жизнь прошла в бессмысленном стяжании и борьбе с Помпеем.

«А ведь мог же я добиться власти, когда Помпей воевал в Азии, и стать вторым Суллою. В союзе с Катилиной и Цезарем я растоптал бы знать и упорядочил бы Рим… Но нет, тогда я струсил на форуме… Нужно было дать знак к резне, и всё пошло бы иными путями…»

Брезжил рассвет, тусклый и грязный, как окружавшие лагерь болота, небо было в разрозненных тучах, моросил дождь. Когорты тяжелой пехоты и турмы просыпались при звуках труб.

Полководец сидел в полном снаряжении у потухшего костра.

— Вождь, подступают парфяне, — сказал трибун Петроний, останавливаясь перед ним.

Красс встал — рукоятка меча звякнула о медную лорику.

— Двигаться на Синнак, соединиться с Октавием, — приказал он. — В горах мы будем неуязвимы для конницы…

Когорты выступили в путь. Легионарии шли осторожно по трясине, оступаясь и проклиная начальников; трибуны вели лошадей за собой, нащупывая почву, всадники часто проваливались, и воины вытаскивали увязших лошадей, подсовывая им жерди под брюхо.

К полудню небо прояснилось, и знойное солнце всплыло в мутной дымке, предвещавшей жару. Войска шли, изнемогая.

К вечеру попали на твердую почву и вздохнули с облегчением. Впереди возвышался холм. Красс приказал занять его, разбить лагерь и рыть вал. Вскоре подошел с вспомогательным войском Октавий.

Озабоченный парфянскими наездниками, появлявшимися и исчезавшими в отдалении, он сказал:

— Пусть помогут нам боги отразить нападение!

— Враг не посмеет пойти на приступ в конном строю, — спокойно ответил Красс, входя в шатер.

Лишь только сон стал смежать его глаза, чей-то голос послышался рядом.

Красс вскочил. Перед ним стоял Октавий.

— Вождь, послы от сурены… Прикажешь принять или прогнать?

— Чего они хотят?

— Они, очевидно, хитрят — это заметно по их воровским глазам. Они утверждают, что сурена желает лично увидеться с римским проконсулом и начать мирные переговоры.

Яростные крики ворвались в шатер.

— Кликни Петрония.

Трибун вбежал, остановился у входа.

— Отчего крики? Разве воины опять недовольны?

— Вождь, они требуют мирных переговоров, — запинаясь, вымолвил Петроний: ждал грозного окрика полководца и удивился, что проконсул, воздев руки, шептал молитву.

— Бунт? — тихо спросил Красс.

— Нет еще, — пролепетал трибун, — но они угрожают…

Лагерь звенел оружием, гремел яростными криками и угрозами:

— Мир! Мир!

Полководец думал. Седая голова его склонялась всё ниже…

— Созвать трибунов и примипилов, — приказал он. Когда они собрались, Красс просто сказал:

— Легионарии требуют мирных переговоров, а вы, военачальники, поддерживаете их. Где римская дисциплина? Где честь и доблесть? Это бунт. Некогда я подвергал подлых ослушников децимации, а теперь — ха-ха-ха! — должен им подчиниться. Смерти я не боюсь и пойду на свидание с суреной, зная, что попаду в засаду…

Помолчал. И вдруг его голос окреп, грозное рычание льва послышалось в нем, заставив всех содрогнуться:

— Я, римляне, предпочитаю быть убитым варварами, чем принять смерть от взбунтовавшихся воинов, которые завтра станут рабами сурены…

Встал и, отпустив их движением руки, повелел объявить послам, что на другой день готов увидеться с суреною.

Всю ночь он не спал, думая о погибшем сыне и о жене, оставленной в Риме.

Ночь была тихая, звездная, холодная. Лагерь спал.

Только часовые перекликались при малейшем шуме и шорохе да журчали горные ручьи, прыгавшие по камням.

«Не лучше ли броситься на меч?» — подумал он, но такой исход показался ему трусостью, и он отверг его.

Кликнул раба и, приказав позвать жреца, стал писать эпистолы — жене, Помпею и Цезарю. Но, не кончив их, поднялся навстречу старому жрецу.

— Я хочу отдать себя под покровительство подземных богов, — тихо сказал он. — Помолись же со мною, напутствуй меня и скажи, что должен я делать, когда варвары начнут меня убивать, и потом, когда душа моя приблизится к подножию престола Аида…

Жрец, склонившись, поцеловал его руку и зашептал молитву:

— Повторяй за мною, сподвижник Суллы, победитель Спартака, вождь, проконсул и триумвир!.. Жизнь моя кончается…

Красс опустился на колени, устремил серые глаза вверх и воздел руки, с толстыми короткими пальцами, над своей седой головою.

Идя по лагерю в сопровождении Петрония и легатов, Красс вдруг остановился и, презрительно указывая на воинов, бродивших между палаток, сказал:

— Римляне, вот эти римляне заставляют старого полководца идти к варвару просить мира… Но пусть никто не скажет, что триумвир и проконсул не заботился о легионариях! А вы, — возвысил он голос, обращаясь к воинам, — если вы спасетесь по милости сурены, говорите всюду, чтобы позор не запятнал победоносных римских орлов: «Красс погиб, обманутый врагом, а не выданный своими войсками».

Легионарии угрюмо молчали. Ни один голос не поднялся, чтобы удержать его.

Красс шел, предшествуемый ликторами, а впереди шагал трубач, возвещая врагу о мирном посольстве.

Спускаясь с холма, он споткнулся (это считалось дурным предзнаменованием), и все побледнели.

Внизу ждал отряд парфян. Увидев проконсула и военачальников, сурена, смуглый низкорослый всадник, спешился и, подозвав нескольких человек, что-то шепнул.

Не успел Красс, сопровождаемый Октавием, Петронием и ликторами, подойти к сурене, как парфяне окружили их и потребовали выдать оружие. И вдруг сверкнули мечи. Октавий и Красс упали. Петроний, отбиваясь побежал с ликторами. Воины, окружавшие полководца, разбегались. Их ловили, брали в плен или убивали.

С высокого холма легионарии наблюдали за вероломным убийством их полководца, но ни один не бросился на помощь. Они видели, как Крассу вливали в глотку растопленный металл, слышали гортанный говорок сурены, коверкавший римскую речь:

— Насыться золотом, рабом которого ты был, жадный негоциатор!

Взобравшись на холм, Петроний крикнул, задыхаясь от бега и отчаяния:

— Стыд и позор вам, воины! Вы предали великого римлянина, своего вождя и господина! Пусть же покарают вас боги за это преступление!

 

XVI

Босые, оборванные люди, с изможденными лицами, полулежали на горячих ступенях храмов, поджав под себя ноги или вытянувшись во весь рост, и дремали; другие, усевшись в кружок, играли в кости, в чет и нечет, позвякивая ассами и споря, иные забавлялись, стреляя вверх плодовыми косточками и загадывая при этом какое-либо желание. Однако все, как бы ии были заняты развлечениями, часто поглядывали на солнце — в полдень производилась раздача декурионами хлеба и нескольких ассов на пропитание.

Но стоило появиться на улице оптимату, всаднику или матроне, как свист, брань и хохот оглушали оторопелого прохожего, который, растерявшись, не знал, куда деваться. Случалось, что пролетарии вскакивали и открыто нападали на нобиля, а если рабы защищали его, то поднималась вся толпа и, разогнав невольников, избивала до крови оптимата.

По улицам Рима стало опасно ходить. Стычки вооруженных пролетариев с отрядами, охранявшими нобилей, стали обыденным явлением. Нередко голодные толпы спешили на помощь декуриям или центуриям, осаждавшим дома знатных лиц, и жестокие битвы не утихали по суткам.

Сальвий обходил каждый день кварталы ремесленников и возбуждал их к насилиям, по приказанию Клодия.

Вождь, возвратившись к частной жизни, продолжал держать нобилей в страхе.

В этот день Сальвий делал обход раньше, — нужно было сопровождать Клодия за город на концию.

Подходя к Эсквилину, он услышал яростные крики, хохот и, когда попал в полосу садов, остановился: десятка три пролетариев хохотали возле опрокинутой лектики (рабы, очевидно, разбежались); бородатый муж, в тоге с пурпурной каймой, бешено отбивался кулаками от нападавших на него людей. Забрызганный грязью, он кричал:

— Подлые разбойники! Разве вы — римляне? Нет, рабы и насильники! Пусть поразит вас Юпитер за оскорбления, нанесенные высшему магистрату!..

Но толпа не слушала, швыряя в него комьями грязи и камнями. «Бибул», — узнал Сальвий магистрата и, усмехнувшись, повелел людям связать его и положить в лектику.

Однако пролетарии не успели выполнить приказания — из-за деревьев выскочили молодые аристократы с обнаженными мечами и, набросившись на толпу, принялись ее рубить.

— Отряд Милона? — крикнул кто-то.

— Спасайтесь!

— Их больше, чем нас!

Люди побежали врассыпную, укрываясь за деревьями. Бежал с ними и Сальвий.

Сев на коня, он приехал на место, назначенное Клодием. Конция уже кончилась, и взволнованная толпа расходилась, обсуждая речь вождя.

— Слышал, что он сказал? — говорил кривой раб простоволосой невольнице, — Бить господ, поджигать их дома, расхищать имущество!

— Он сказал, что сперва нужно убить Милона!

— Ты не поняла, — возразил гладиатор, отпущенный Цезарем на волю, — вот его слова: «Нужно убивать Милонов, которые нападают на нас». Это значит, что не только Милона, но и всех его приверженцев…

Бородатый иудей, с красными воспаленными глазами, с большими ножницами, прикрепленными к поясу, и иглой, торчавшей из шапки, покачал головою:

— Убивать — легко сказать. Но на их стороне сила: власть, деньги и легионы… Нет, убивать единицы, которых сменят другие, то же, что раздавить клопа: на его запах приползут десятки других…

Увидев Клодия, Сальвий подошел к нему. Решено было заночевать в придорожной гостинице, а утром уехать: Клодию — в Рим, а Сальвию — в окрестности, где он должен был навербовать побольше сторонников.

Садясь чуть свет на коня, Клодий говорил:

— Набирай плебеев, пролетариев, рабов и веди в Субурру. Там распределишь их по декурням и центуриям.

— Вождь, не лучше ли тебе подождать меня? Милон разъярен, людей у него много, а с тобой — несколько человек…

— От судьбы своей не уйдешь, — возразил Клодий, и на аполлоноподобном лице его выступили морщины.

Они расстались, и Клодий поскакал по дороге в Рим.

Светало. В утреннем воздухе звуки приобретали особенную четкость и яркость: голоса торговок зеленью, погонщиков ослов, песни кутил доносились из прилегавших улиц. Лошадь Клодия бежала рысью, за ним следовал небольшой отряд. Люди переговаривались между собой и шутили.

Вдруг лошадь Клодия навострила уши — из-за углового трехэтажного дома вылетели всадники с мечами наголо, и впереди мчался муж свирепой наружности, с мрачно-злыми глазами и нависшими бровями.

«Милон, — подумал Клодий, — злодей выследил меня…»

Выхватив меч, он приказал отряду приготовиться к бою. Но уже аристократы с громкими криками налетели на растерявшихся людей и дружно заработали мечами.

Отряд был мгновенно смят. Клодий, уклоняясь от ударов рослого всадника, отступал к ограде сада. И вдруг, изловчившись, взмахнул мечом — всадник завопил, схватив рукой обоюдоострое лезвие, проникавшее в грудь. В это мгновение Клодий почувствовал резкую боль в боку, и, выдернув меч из груди всадника, обернулся: перед ним был Милон. Клодий успел увидеть ощеренные зубы, злобные глаза вождя аристократов и, падая с лошади, услышал яростный голос:

— Добить его!

Боли он не испытывал, только после каждого удара, потрясавшего тело, опутывала вязкая слабость, руки и йоги деревенели. А потом всё потемнело, точно он провалился в черную яму.

К вечеру Сальвий проезжал с новобранцами по этой дороге. На улице лежали неубранные трупы, и лошади шли осторожно, похрапывая и прядая ушами. Изрубленный Клодий лежал почти рядом с рослым оптиматом. Сальвий сразу узнал вождя и, спешившись, приказал оцепить место боя, а Клодия уложить на носилки и нести на форум. Он не сомневался, что убийство — дело рук Милона, и обдумывал, как отомстить злодею.

Повелев плебеям кричать на улицах о преступлении Милона, он поехал впереди носилок. Улицы шумели — толпы ремесленников, пролетариев, рабов и вольноотпущенников присоединялись к печальному шествию, выкрикивая угрозы, потрясая палками, железными прутьями, молотками. Испуганные торговцы поспешно запирали лавки, лектики с матронами и оптиматами неслись вскачь, скрываясь в переулках, голоса учителей затихали в школах, преторы и магистраты разбегались с форумов. И вдруг раздалась грозная песня:

Каждая капля крови плебея, Каждая капля пота его Выжаты игом тяжким богатых, Мышцами нищих бедных людей. Клодий убитый путь указал нам, Клодий убитый — знамя в борьбе! Вождь Катилнна нам заповедал Храбро бороться с подлым врагом! Доблестью древней души согреты, В доблести древней воля и труд! С нами Юпитер! Марс-копьеносец Мощно ударит в сердце врага! Клодий убитый путь указал нам, Клодий убитый — знамя в борьбе! Вождь Катилина нам заповедал Храбро бороться с подлым врагом!

Сальвий слушал с грустью в сердце.

«Почему кучка сильнее толпы и ее побеждает? Сколько погибло лучших людей, сколько погибнет еще! Мы объединились в декурии, центурии, Клодий создал мощный кулак, и всё же убит!..»

Вглядывался в лица ремесленников, жадно, с каким-то болезненным вниманием. И впервые, быть может, за всю свою бурную жизнь он подумал, что среди мелкого люда есть мужи мудрые и что необходимо прислушиваться к их голосу. Он знал, что Клодий никогда не спрашивал мнения толпы, а действовал, как сам находил нужным, и теперь, когда вождем станет он, Сальвий, нужно сплотиться с народом, узнать его мысли, чувства и желания…

Прислушался к песне:

С нами Юпитер! Марс-копьеносец Мощно ударит в сердце врага!..

И вдруг впереди увидел большую иглу, торчавшую из шапки. Это был портной. Несколько сгорбившись, он пробирался навстречу толпе.

Шум толпы и грохот песни нарастали. На мгновение шапка с иглой остановилась, потом закачалась и исчезла. Вскоре она появилась в другом месте, повернулась, и Сальвий увидел бородатое лицо, красные глаза. Иудей шагал с толпой за носилками Клодия.

Когда шествие вышло на Via Appia и Сальвий выехал вперед — толпа остановилась: два курульных эдила в тогах с пурпурной каймой преграждали путь, подняв руки. Сальвий сразу увидел, что это не плебейские эдилы, и, подъехав, спросил, по какому праву они задерживают похоронное шествие.

Один из эдилов начал что-то говорить о постановлении сената, о нарушении порядка, но Сальвий, не слушая его, повернулся к толпе:

— Вперед! — крикнул он. — На форум!

Эдилы разом заговорили. Аппариторы, служившие одновременно скрибами и преконами, кричали:

— Не нарушайте порядка! Расходитесь по домам!

— Вперед! — повторил Сальвий и, ударив эдила бичом по голове, наехал на аппариторов, — они разбегались, нопя о насилии.

Толпа двинулась среди угрожающих криков аристократов. Плебеи вынимали ножи, готовясь к бою. Но путь был свободен.

Грянула песня:

Каждая капля крови плебея, Каждая капля пота его…

Впереди сверкал форум.

Остановив коня, Сальвий пропускал толпы народа. Он вглядывался в лица людей и, когда услышал звон ножниц, подумал: «Это идет коллегия портных»…

Иудей шел рядом с греком.

— Она заказала мне тогу, а пришла за ней без денег, — говорил грек, оправляя на себе заплатанный хитон.

— И ты так ей и отдал? — спросил иудей.

— Я сказал: «Иди на улицу и заработай».

Иудей что-то ответил, но слова его потерялись в гуле голосов.

А толпа двигалась, двигалась… Проходили коллегии гончаров, кузнецов, сукновалов, плотников, каменотесов, дубильщиков, сапожников, живописцев, гробовщиков, потом шли пролетарии в лохмотьях, простоволосые женщины, вольноотпущенники и вольноотпущенницы в пилеях, рабы и невольницы. Он слышал разноязычную речь, разноязычные песни и думал: «С этим народом можно опрокинуть сенат и создать свою власть… Но как это сделать?»

Он повернул коня и с трудом пробирался в толпе.

Народ затих. На ростре появлялись популяры и произносили надгробное слово, восхваляя Клодия. Сальвий тоже поднялся на ораторские подмостки и сказал речь.

— Клодий был моим другом и начальником, — закончил он, — и я, квириты, клянусь памятью Клодия и Каталины продолжать их дело!

Восторженные крики заглушили его слова.

— Да здравствует вождь Сальвий! — крикнул кто-то, и плебс подхватил возглас.

— Квириты, где будем хоронить вождя? — спросил Сальвий.

— На форуме, на форуме!

Сходя с ростры, он услышал треск ломаемых скамей, которые толпа вытаскивала из базилик. Костер рос: он становился всё выше и выше, и Сальвий не спускал глаз с носилок, которые люди, карабкаясь по нагроможденным скамьям и столам, подымали наверх.

И вдруг народ расступился: огромный эфиоп бежал с пылающей головней в одной руке и амфорой — в другой. Облив маслом скамьи, он бросил головню, и яркое пламя охватило сухое дерево.

Огонь трещал, разгораясь. Вскоре труп, базилики и соседнее здание исчезли в клубах дыма. А толпа кричала, хлопая в ладоши, выражая свой восторг криками и призывая имя Клодия.

Задумавшись, Сальвий смотрел на форум, охваченный огнем.

 

XVII

Цезарю доносили на Рима: поражение и смерть Красса вызвали в столице необычайное волнение; после семимесячной анархии были произведены выборы, потому что Помпей отказался от диктатуры; смерть Аврелии и Юлии; мятежи в столице и борьба кандидатов с оружием в руках за магистратуры принимали страшные размеры; власть популяров резко пошатнулась; Цицерон проповедовал необходимость управления республикой одним магистратом и отразил свои мысли в сочинении «О республике».

«Смерть матери и дочери — большое для меня горе, — думал Цезарь, — но едва ли не большее — распадение триумвирата!»

Время шло. Знал, что общество, недовольное им, обвиняя его в бездарности, кричит всюду: «Лукулл и Помпей быстро присоединили Понт и Сирию, а Цезарь не может справиться с Галлией, — каждый год он начинает завоевание ее сначала. Не так же ли вел войну упрямый невежда и жадный негоциатор Красс? И если оба триумвира занимались грабежами, то приближенные их стали злодеями: откуда деньги у формийского всадника Мамурры, который приказал построить себе на Целийском холме дворец из мрамора? Откуда золото у Лабиена, купившего обширные поместья в Пицеиуме и построившего в Цингуле крепость по галльскому образцу?»

Эти разговоры удручали Цезаря, а убийство Клодия повергло в уныние. Борьба сословий становилась жестокой. Помпей молчал. Выборы на следующий год были «под ножом», как выразился Лепид, и сенат не мог назначить даже интеррекса, потому что народный трибун налагал veto. «Всё это, — думал Цезарь, — козни Помпея».

Подавив со страшной жестокостью восставших эбуроиов (он обнародовал эдикт, разрешавший грабить и убивать их) и вознаградив Лабиена и Требония «за доблесть», Цезарь возвратился в Равенну.

Из Рима пришло донесение о похоронах Клодия: народ, возбуждаемый клиентами демагога, его женой Фульвией, сикариями и народными трибунами, приходил проститься с телом, выставленным в доме, и кричал о мести. Труп был отнесен в курию Гостилию, а рядом сооружен костер из скамей и столов. Когда пламя охватило тело, загорелись курия Гостилия и базилика Порция. Толпа с факелами в руках бросилась поджигать дом Милона. Какие-то люди кричали: «Хотим консулом и диктатором Помпея»

Цезарь усмехнулся: «Нужно сблизиться с зятем, иначе он возвысится и отзовет меня из Галлии… Спасение — в двойном браке: я разведусь с Кальпурнией и женюсь на дочери Помпея, обрученной с Фавстом Суллой, а зять женится на дочери моей племянницы Аттии, вдове Гая Октавия…»

Не откладывая своего решения, он в тот же день послал гонца с эпистолой к Помпею.

Ответ получил, возвращаясь поспешно в Галлию, которая восстала под начальствованием Верцингеторига, молодого арвернского вождя: Помпей отказывался от брака под предлогом, что не может забыть Юлии.

«Тень ее, — писал он, — меня тревожит… Вижу Юлию, мою любовь, и скорблю: она навещает меня по ночам… О женитьбе не думаю вовсе».

Но Цезарь не верил Помпею: «Зять враждебно ко мне настроен и не желает мира. Он лжет, утверждая, что о женитьбе не помышляет, — всему Риму известно, что он усердно ухаживает за Корнелией, вдовой Публия Красса».

 

XVIII

Душою восстания галльских племен против поработителей стал народный герой Верцингеториг. Это был молодой муж, доблестный, честный, неподкупный. Некогда друг Цезаря, он отшатнулся от него, видя, как римский полководец грабит и опустошает страну, умерщвляет и продает в рабство население, отдает города и области на произвол жадных легионарнев и начальников.

Высокого роста, с русыми кудрями до плеч, льняного цвета бородой, с орлиным носом и смелыми глазами, он умел произносить зажигательные речи не хуже, чем скакать на полудиком коне, рубить наотмашь головы и метать копья.

Умный, он не находил ничего дурного в том, что греко-римская культура, начав проникать к галлам пятьдесят лет назад, глубоко пустила корни в стране, но печалился, видя, что знать пренебрегает кельтскими нравами, увлекается чужеземными идеями и обычаями. Римский алфавит, чеканка монеты — это было хорошо. А вино? И своего было достаточно. Галльская землевладельческая аристократия исчезала, и на ее место выдвигались богачи и ростовщики, сумевшие теперь, когда в Галлию проник Цезарь, брать на откуп общественные подати. Разорившиеся галлы становились разбойниками, мелкими торговцами или ремесленниками, которые занимались керамикой, прядением, изготовлением вещиц из золота, серебра и железа. И все же они зависели от крупных ростовщиков, клиентелу которых составляли.

Верцингеториг видел все это и болел сердцем. Но более всего огорчал его упадок друидизма, той народной религии, которая могла объединить все племена против нашествия чужеземцев, усилить и без того живое чувство патриотизма.

Отец Верцингеторига, верховный вергобрет Галлии Цельтилл, был казнен по обвинению друидами в стремлении к царской власти, и молодой арверн, изгнанный старейшинами из Герговии, связал себя неразрывными узами с вождем кадурков Луктерием; оба стали сольдуриями, поклявшись среди дубов Ардуэнского леса иметь все общее: радость и горе, друзей и врагов, жизнь и смерть; а затем, вскрыв себе на руках вены, смешали кровь в чаше н выпили ее.

— Теперь моя жена — твоя жена и твоя жена — моя жена, равно как и земли, имущество, скот и рабы, — говорили они хором, садясь на коней, чтобы ехать к верховному жрецу друидов.

— Ты хочешь отомстить за отца? — спросил Луктерий.

— Подожду. Месть не уйдет.

Всю ночь они ехали узкими тропинками при свете факелов, несомых стремянными, и к утру выбрались на полянку, окруженную древними дубами. Под одним дубом сидели юноши, окружая седобородого друида, и слушали его:

— Всякое существо проходит три стадии по отношению к своей жизни: начало Аннуфна, или первоначальной бездны, переселение в Абред, т. е. жизнь, и полноту счастья в Гуинфиде, или небе. Голос его дрожал.

— Скажи, учитель, — спросил один из учеников, — что нужно делать в круге Абреда?

— Необходимо соблюдать три условия: развивать сущность человека, развивать знание всякой вещи, развивать нравственную силу, чтобы преодолеть Ситрауль, дурное начало, и освободиться от Дроуга, или зла. А это значит, что человек рождается из Аннуфна, проходит по многочисленным кругам Абреда, совершенствуется, изучая науки, приобретает нравственную силу, которая должна защищать его от Ситрауля, чтобы он не попал в Дроуг.

Верцингеториг и Луктерий слушали, затаив дыхание.

— Три несчастья первоначального Абреда: необходимость, отсутствие памяти и смерть.

— Объясни, учитель!

— Человек должен пройти Аннуфн и войти в круг Абреда. Здесь он должен познать самого себя, осознать заслуги и недостатки, так как в руках у него — выбор будущих судеб. Если он станет злоупотреблять жизнью, то начнет после смерти новое существование, т. е. попадет в Аниуфи, чтобы возродиться в Абреде. А если будет преодолевать зло, то сразу попадет в Гуинфид, где обретет память всех существований, всех переселений души…

— Понимаю, — сказал юноша, сидевший ближе всех к друиду, — душа, живущая в Абреде, лишена памяти о прошлых существованиях, следовательно, ее счастье несовершенно…

— Только в Гуинфиде возможно совершенство! — воскликнули несколько голосов.

Сальдурии стегнули коней и выехали на поляну.

— Слава всемогущему Гезу, — сказал Верцингеториг, слезая с коня. — Нам нужно видеть нашего верховного отца…

— Кто вы? — спросил друид.

— Люди, любящие отечество.

— Вас проводит ученик.

Оставив слуг и лошадей на поляне, они долго шли, пробираясь между деревьев и кустов. Кое-где солнечный луч, запутавшись между тонких веток и листьев, выбивался из чащи острым золотым копьем; кое-где голубел в вышине клочок безоблачного неба.

Вскоре из-за деревьев выглянули шатры друидов, окружавшие большой шатер.

Проводник поспешно вошел внутрь его и тотчас же выглянул:

— Отец ждет вас.

Верцингеториг и Луктерий, нагнувшись, проникли в шатер.

Перед ними стоял древний старик в широкой белоснежной одежде с дубовым венком на голове, с золотым ожерельем на шее. Седые нависшие брови почти скрывали живые блестящие глаза.

— Слава троице богов, — сказал Верцингеториг, и Луктерий повторил его слова. — Перед тобой, отец, сальдурии. Узнаешь меня?

Друид не моргнул глазом.

— Я сын Цельтилла, которого ты убил, — продолжал молодой арверн, наслаждаясь ужасом, изобразившимся на лице старика, — и приехал бросить тебя, отец! Объяви меня верховным вергобретом… ради спасения родины.

— Тебя… вергобретом? — прошептал друид, и глаза его засверкали. — Никогда.

— Я объединю племена, двину их против римских воинов.

— Никогда!

Верцингеториг дерзко засмеялся.

— Завтра ты объявишь волю богов друидам, и через несколько дней вся Галлия будет знать, что Верцингеториг — верховный вергобрет.

— Никогда!

— Решай, убийца моего отца! — крикнул Верцингеториг, обнажая меч.

Старик задрожал, живые глаза его потухли.

— Ты будешь… вергобретом… сын Цельтилла, — вымолвил он прерывистым шепотом. — Но захотят ли тебя племена? Я имею власть над всадниками не потому, что я глава друидов, а оттого, что я богат, владею землями и рабами. Я, отшельник, собирающий омелу со священных дубов, уже не властитель душ; вера падает, жрецов презирают, и мало людей верит предсказаниям оракулов.

— Ты ошибаешься. В сердцах не угасла еще вера: она тлеет и се нужно раздуть…

Когда сальдурии вышли, старик рассмеялся:

— Посмотрим, сын Цельтилла, удастся ли тебе сломить его?

Он вынул из-под медвежьей шнуры навощенные дощечки и стал писать по-гречески эпистолу, часто затирая плоской стороной стила слова и целые строки.

Сальдурии провели весь вечер перед шатром верховного друида, опасаясь измены. Они беседовали с эвбагами — жрецами-астрономами, врачами, пророками и магами, слушали песни бардов, сопровождаемые звуками ротты, а когда в шатер проник приземистый служитель, Верцингеториг шепнул Луктерию:

— Выследи его и обыщи. Делай, как мы уговорились. Сальдурии скрылся в глубине леса. Верцингеториг слушал старого барда, воспевавшего подвиги великого Бренна: галльский полководец взял Рим и разрушил его, вывез из него много сокровищ и смуглых черноглазых пленниц-римлянок…

Слушая его, Верцингеториг сжимал меч: разбить Цезаря, вторгнуться в Италию, сокрушить Рим! Какое заманчивое будущее! Ему казалось: звенят в буре пожаров мечи, льется кровь врага, а галльские орды идут, вытаптывая ноля, сметая все на своем пути.

— О боги, дайте нам мощь, — шепнул Верцингеториг и обернулся: рядом с ним сел Луктерий.

— Выследил?

— Вот письмо. Гонец сопротивлялся — я настиг его, когда он садился на коня — и убил…

— Тише.

Он взял эпистолу и спрятал в складках плаща.

В шатре, предназначенном для гостей, Верцингеториг с трудом разбирал греческ-ие письмена и вдруг вскочил — лицо исказилось:

— Луктерий… письмо…

— К кому?

— К Цезарю — ха-ха-ха! Проклятый изменник, враг народа!.. За мной!..

Выбежал из шатра с мечом в одной руке, с факелом — в другой.

Луктерий не отставал от него.

— Смерть предателю! — вопил Верцингеториг, и эхо повторяло его слова. — Пусть новый верховный друид освятит избрание главного вергобрета!

Верцингеториг, объявленный верховным вергобретом Галлии, собрал войска, взял Герговию, перебил и изгнал старейшин, злоумышлявших против него. Поднимались племена, объединялась Галлия. И Верцингеториг, болея душою за родину, объявил Цезарю войну.

 

XIX

Едучи в Нарбоннскую Галлию, Цезарь получал в пути известия: италийские купцы вырезаны в Генабе карпаутами; Верцингеториг, объединив сенонов, паризиев, никтонов, кадурков, туронов, авлерков, андов, лемовиков п племена, жившие на берегу Океана, послал войска, под начальствованием Луктерия, по направлению к Нарбоннской Галлии, а сам вторгся в область битуригов, данников эдуев; ремы, эдуи и лингоны, верные Риму, окружены мятежниками; секваны колеблются.

Оставив часть легионов для защиты Нарбоннской Таллин, Цезарь с изумительной быстротой, двигаясь по снежным сугробам, бросился в область арвернов. Начальствование над войсками с приказанием грабить и опустошать страну было передано Дециму Бруту, а Цезарь, во главе небольшого конного отряда, поскакал во весь опор через Галлию, чтобы соединиться с двумя легионами, зимовавшими в области лингонов.

Всадники, переодетые в галльские штаны и плащи, не были узнаны, и попытка удалась.

Не отдыхая, Цезарь собрал военачальников и приказал послать гонцов в области, где находились другие легионы.

— Собраться всем в окрестности Агединка, — распоряжался он, — хочу проучить щенка, кусающего за ноги слона.

Вскоре он, во главе одиннадцати легионов, галльских вспомогательных войск и конницы, двинулся вперед. Он шел, осаждая и сжигая города, разбил Верцингеторига под стенами Новиодуна и затем двинулся на Аварик, столицу битуригов.

Верцингеториг отступал, сжигая города и деревни, солому и сено, разрушая дороги, внезапно нападая маленькими отрядами на легионы, снимая часовых, отбивая обозы с зерном.

Цезарь шел пешком, с непокрытой головой, по опустошенной стране. За ним двигались усталые легионарии. А конница Верцингеторига не давала покоя: лишь только расположится войско на отдых или начнет варить поленту, как лихие наездники врываются в лагерь или обстреливают его.

Цезарь ободрял легионариев:

— Возьмем Аварик — город будет ваш, население тоже, — говорил он, а однажды сказал: — Завтра подойдем к городу.

Было холодно, шел дождь. Ненастье мешало осадным работам. Но воины, закаленные тяжелыми трудами, боями и непогодами, не унывали: рыли окопы, отражая вылазки неприятеля, устанавливали башни для нападения.

Продовольствие почти истощилось, — питались нарубленным сеном, смешанным с горстью муки, но работ не оставляли, несмотря на предложение Цезаря снять осаду.

— Коллеги, если вам тяжело, если вы не в силах вынести голод и холод, скажите, и мы оставим Аварик… Но если вы верите своему вождю и в силах устоять против невзгод, потерпите.

На другой день он объявил приступ. Шел дождь. Размытая и взрыхленная почва засасывала ноги. Легионарии скользили, оступались, падали, но шли вперед, стиснув зубы. На потемневших бородатых лицах и в мрачных глазах горела неукротимая воля, зажженная Цезарем. По колени в грязи они подходили к стенам, устанавливали лестницы, лезли вверх. Баллисты и катапульты беспрерывно обстреливали осажденных, тараны день и ночь громили стены.

Когда войска ворвались в город, Цезарь, насквозь промокший, въехал на жеребце, забрызганном грязью по брюхо. Он смотрел на остервенелых воинов, грабивших и поджигавших дома. Здесь легионарии тащит за волосы молодую девушку, валит в грязь и насилует; там германский всадник забавляется, бросая младенца вверх и подхватывая на копье; дальше разбивают бочки с вином и пьют, черпая шлемами и шапками, а еще дальше ворвались в храм, тащат за бороду старого жреца, бьют его, а жриц продают по сестерцию за голову. Горят дома, запах гари мешает дышать.

— Человеческая жизнь не стоит одного медного асса, — пробормотал Цезарь и, подъехав к жрецам, купил у легионария девушку за сестерций. — Я подарю ее кому-нибудь из военачальников. Дециму Бруту?

К вечеру город наполнился воплями: пьяные легионарии громили дома и лавки, разграбили храм, а население вырезывали.

— Перебито сорок тысяч, — доложил поздно ночью Децим Брут. — Воины пьяны и спят, где попало… Что прикажешь?

— Караулы выставлены?

— Все сделано, божественный Юлий! Галльский легион Алауда трезв, не участвовал в насилиях.

Цезарь нахмурился:

— Легион ненадежен?

— Думаю, надежен. Начальник говорит, что друиды запретили проливать кровь беззащитного населения.

Цезарь вскочил — кровь бросилась ему в голову, — было стыдно. Овладев собою, он сказал:

— До рассвета вывезти все продовольствие, легионы выстроить утром за Авариком, а город сжечь.

— Ты хочешь соорудить гигантский костер для невинно убитых, — молвил легат, — и боги…

— Молчать! — дико крикнул Цезарь и замахнулся на него острым стилом.

Децит Брут выбежал из шатра.

Отойдя в Децетию, Цезарь разделил войско: Лабиен с четырьмя легионами должен был идти против сенонов и карнаутов, а сам Цезарь — на Герговию, столицу арвернов. Кругом простирались опустошенные города и деревни; ограбленное население умирало с голоду, и толпы нищих шли за войсками, падая от изнурения. Но Цезарь равнодушно слушал мольбы о пропитании, равнодушно смотрел на протянутые руки: «Война!» Его сундуки были наполнены серебром, золотом, храмовыми сокровищами, п легионы восхваляли вождя за доброту и щедрость.

«Доброта? — думал он. — Я отдал им город, они его разграбили и перебили жителей. И это доброта?.. Да, на войне это доброта вождя!»

Знал от разведчиков и перебежчиков, что Верцингеториг набирает войска, обучает их и возбуждает к мятежу племена, посылая вождям золото. Медлить было нельзя: вторгнуться в область арвернов по долине реки Элавера и принудить Верцингеторига к битве означало закончить победоносно войну.

Однако осаду Герговии пришлось снять. Приступ не удился — легионы были отброшены, а Верцингеториг, нападая день и ночь, тревожил войска. Опасность быть окруженным заставила Цезаря двинуться на север, чтобы соединиться с Лабиеном и спасти войско. Галлия была потеряна, и мысль об участи Красса не давала ему покоя.

Верцингеториг, зная о тяжелом положении Цезаря от римских и германских перебежчиков, перенес главную квартиру в укрепленный городок Алезию, где скрещивались дороги, ведшие в Нарбоннскую Галлию.

Прощаясь с любимой женой, от которой у него было двое детей, он говорил, указывая на них:

— Моя цель, жена, изгнание чужеземцев из Галлии, а твоя — воспитание сыновей в духе любви к родине и ее величия. Враг отступает, скоро ни одного римского воина не останется на галльской земле.

Приказав укреплять Алезию и снабдив город большими запасами провианта, Верцингеториг выступил с пятнадцатью тысячами всадников против римлян: дни и ночи тревожил он Цезаря лихими налетами, отбивал обозы и военные машины, которые с трудом тащили быки по размытым дождями, непроходимым дорогам. Страстный, неутомимый, он казался олицетворением силы, доблести и трудолюбия: неизвестно было, когда он спал, — постоянно скакал впереди наездников, а если они отдыхали, отправлялся в разведку, нередко пешком, в рубище нищего.

Цезарь отступал с одиннадцатью легионами к Нарбоннской Галлии. А позади него шумела, бряцая оружием, восставшая страна, и друиды призывали племена поразить одним ударом поработителей.

Цезарь шел впереди легионов. За ним шагали воины самого храброго XIII легиона, который он любил за испытанную отвагу и преданность.

«Все потеряно, все погибло, — думал он с горестью. — семь лет трудов и войны канули в Лету! Неужели вновь начинать войну?! Но живая сила дороже всего, и она даст мне возможность возобновить завоевание страны».

Обернувшись, оглядел легионариев. Они шли с опущенными головами, даже воины XIII легиона пали духом.

Горько засмеялся.

«А я, безумец, вздумал подражать великому Лукуллу, превзойти его! — вздохнул он. — Но Лукулл учился военному делу под руководством непобедимого Суллы!.. А я?.. Но не может быть, чтобы звезда моя закатилась!..»

На четвертый день отступления легионы внезапно дрогнули: конница Верцингеторига, обрушилась на римское войско.

Цезарь, застигнутый врасплох, не растерялся. Приказав германцам объехать правое крыло вражеских наездников, он вскочил на коня, и, выхватив меч, помчался к месту, где бородатые германцы с диким криком и громкими мольбами к Тиру мчались, вздымая клубы пыли.

Он видел, как обе стороны столкнулись, и невольно за любовался доблестным ударом конницы, мгновенно опрокинувшей галлов: падали люди, мчались лошади без седоков, лязг мечей и вопли слышались все сильнее, а он, остановив коня, рвавшегося вперед, кричал:

— Бейте, германцы, врага! Бейте! Верцингеториг отступал.

В раздумье сидел Цезарь на коне, не зная, что лучше: преследовать галлов или укрыться в провинции. И вдруг решил:

— Гнать неприятеля!

Стремительно бросилась за отходящими галлами конница Цезаря, с топотом и лязгом гнала неприятеля, а римский вождь уже обдумывал, как поразить вражеские войска и удержаться в Галлии. И, когда Лабиен, подъехав к нему, спросил с удивлением, действительно ли Цезарь решил идти к Алезии, городу мандубиев, полководец вскричал:

— Неужели ты трусишь, Лабиен? Здесь, под Алезией, я дам битву всей Галлии. И пусть свершится, что уготовано Фатумом: или доблестная победа или позорное поражение!

— Безумие отчаяния, — прошептал Лабиен, покачав головою.

Впереди возвышалась на горе крепость; высокие стены, казалось, подпирали небо, и стрелы уже сыпались на подступавшие легионы. Две речки омывали с противоположных сторон подножие горы, к западу от которой простиралась равнина, а с остальных сторон, в восьмистах — тысяче шагов тянулся пояс холмов.

— Рыть рвы, насыпать вал вокруг города, — распоряжался Цезарь.

Закипела работа.

Перебежчики сообщали, что Верцингеториг укрылся в Алезии с восемьюдесятью тысячами пехоты и пятнадцатью тысячами конницы и послал гонцов к кельтским племенам с приказанием произвести набор.

— Он ожидает на помощь всю Галлию, — говорили перебежчики, — и тебе, господин, трудно будет устоять. Из городов, деревень, пустынь, болот, а также из лесов, где живут друиды, пойдут сотни тысяч, десятки тысяч, тысячи, сотни десятки и единицы…

Опасность была велика.

— Полчища галлов сметут легионы, как пыль, — говорил Цезарь военачальникам, в безмолвии окружавшим его, — и не я буду Цезарем, если не найду выхода из нашего положения.

На военном совете, созванном на другой день, он пристально смотрел на военачальников, точно оценивая их храбрость, сметливость и умение руководить боем. Были здесь Мамурра, Антоний, Лабиен, Требоний, Децим Брут и иные сподвижники, центурионы, восточные рабы, искусные в военном деле, хитрые греки, опытные в возведении крепостей.

Цезарь встал.

— Вожди и мудрые советники, — сказал он, — я обдумал наше положение и нашел выход. Спасение римских легионов и победа над неприятелем в быстрейшем возведении второй линии укреплений с башнями вокруг города. Войска будут находиться между окопами, возведенными нами против Алезии, и валом, который мы соорудим против готовых подойти кельтских племен. В этой крепости мы будем сопротивляться двойным приступам: со стороны Алезии и со стороны ожидаемых галльских полчищ…

— Мысль твоя великолепна! — вскричал Антоний. — Но успеют ли воины закончить работы?

— Должны успеть, — твердо сказал Цезарь, — я полагаюсь, вожди, на ваше старание и распорядительность.

— Но ты забываешь, божественный Юлий, о недостатке провианта, — перебил Лабиен, — запасы иссякают, а в окрестностях ничего не достать…

— Будем есть траву и калиги, — нахмурился полководец, — а победим!

Повернулся к тучному Мамурре и долго смотрел в заплывшие жиром свиные глаза. Он верил в способности этого жадного человека, который был предан ему, как собака.

— Завтра же приступить к работам, — слышишь, Мамурра? Посылать людей за деревом, камнем и железом, отнимать у населения медные и железные изделия, заставить плотников, каменотесов и кузнецов работать быстрее. Насыпать земляной вал и обкладывать бревнами, перед рвом навалить в пять рядов заостренные деревья н большие ветви, которые должны быть крепко связаны у основания. Впереди них рыть восемь рядов волчьих ям, которые назовем по форме их лилиями, а плотникам, каменотесам и кузнецам готовить остроконечные колья, осколки камней и железа и вбивать в ямы; затем лилии прикрыть фашинником и землей, чтобы ловушки не были заметны на зеленой равнине. А впереди них укрепить, вровень с землей, как можно чаще, острия и надеть на них железные крючки. Понял, Мамурра? Заставить рабов, искусных в военном деле, и ученых греков делать чертежи укреплений. Привлечь к работам десять тысяч воинов, а понадобится — и больше. Я сам буду наблюдать за работами, и горе тому, кто будет ленив и нерадив!

Лицо его горело, голос звенел, крепчая.

— Мамурра, где сочинение по осаде городов? Мы должны принять во внимание способ Деметрия Полиоркста… Итак — за дело! Не медлить! А вам, военачальники, приказываю лично руководить работами!

 

XX

Проходили дни, недели. Высокий вал с башнями, вторая укрепленная линия, вырастал за легионами, осаждавшими Алезию. Не прекращались и работы перед городом — первая линия была почти закончена. Цезарь лично руководил работами. Он видел на стенах Алезии караулы, наблюдавшие за его легионами, а однажды там появился сам Верцингеториг. Галльский герой смотрел ил машины, подвозимые к крепости на сильных быках, и хмурился. Ждал подкреплений, зная от соглядатаев, сумевших пробраться через римский лагерь, о войсках, направлявшихся в Бибракте, о запасах оружия и хлеба, перевозимых на вьючных животных.

Цезарь знал меньше о движении галльских полчищ, но зато ему было известно о голоде в Алезии, и, когда однажды Верцингеториг изгнал из города стариков, женщин и детей, надеясь, что Цезарь продаст их в рабство, полководец только вздохнул: у него самого не было хлеба для легионов.

Смотрел на обезумевших от голода мандубиев, которые умоляли о куске хлеба, видел, как они, падая от истощения, ели траву, слушал предсмертные стоны и равнодушно пожимал плечами: «Война!»

Разведка донесла о приближении галльских полчищ под начальствованием четырех полководцев. Предполагая, что Верцингеториг, увидевший со стен подкрепления, не замедлит броситься одновременно с ними на римлян, Цезарь приготовился к отражению приступов.

Это была грозная неделя отчаянных боев, рукопашных схваток. Тревога не покидала полководца: здесь решалась участь Галлии и судьба Цезаря.

Он лично руководил отражениями приступов, невольно любуясь безумной храбростью Антония, подвигами Лабиена, хладнокровием Требония, и думал, что, имея таких друзей, он без труда добьется великой будущности.

Ночью вспомогательное войско галлов покинуло свой лагерь и подошло к равнине, где работали римляне. Испустив громкий клич, чтобы предупредить осажденных, галлы стали забрасывать ров фашинником, метать камни и стрелы. Со стен Алезии загремела труба — Верцингеториг приказал выступить своим войскам.

С ревом и грохотом налетали галлы с обеих сторон на римские валы, но легионарии осыпали их свинцовыми шариками из пращ и камнями. А баллисты и катапульты работали беспрерывно — в темноте обрушивались на людей каменные глыбы, длинные стрелы пронзали за раз несколько человек. Щиты стали лишними, и обе стороны отбросили их. Двигаясь вперед, галлы путались в крючках, падали, проваливались в ямы, натыкались на заостренные деревья и ветви. Крики, проклятья, голоса римских и галльских военачальников, ободрявших воинов, слышались чаще и чаще.

Добраться до вала было невозможно. Бледная луна выплыла из-за туч и осветила груды убитых и раненых.

На рассвете галлы отступили, опасаясь удара с правого крыла. Верцингеториг отвел свои войска в Алезию.

Последняя битва была самой кровавой и ожесточенной. Римляне едва держались, сопротивляясь одновременно двум противоположным приступам.

Цезарь стоял на горе к северу от речки и наблюдал за боем. Он видел врага, забрасывавшего его легионы дротиками, двигавшегося черепахою, и приказал Лабиену выступить с шестью когортами.

— Если он устоит, — говорил Цезарь, — пусть отведет войска и сделает вылазку.

Вскочив на коня, он отправился на равнину, чтобы ободрить воинов.

А галлы наступали… Прогнав с башен римлян, они засыпали рвы землей и фашинником, разрушили палисад. Еще минута, и легионы были бы смяты, уничтожены. Но Цезарь подоспел с войском, и галлы обратились в бегство.

— Обойти варваров! — приказал он Лабиену.

— У меня тридцать девять когорт, — ответил пропретор, — и наше спасение в вылазке.

— Вперед же, друг, и да поможет нам…

Не кончил, ударил бичом коня и, приказав когортам и коннице выступать, помчался вперед. Красный палудамент развевался, лысая голова блестела, и легионы узнали Цезаря. Радостные крики огласили равнину. А он мчался, осыпаемый стрелами и дротиками, и кричал одно слово:

— Победа, победа!

Увидев страшное смятение галлов, он остановил коня. Римская конница проникла в тыл и производила резню. Галлы бежали — сотрясалась земля, крики и проклятия оглушали…

— Победа, победа! — охрипшим голосом кричал Цезарь.

Подъехал Антоний и объявил, что взят в плен галльский вождь и захвачено семьдесят четыре знамени.

— Благодарю тебя, Антоний, за храбрость, преданность и дружбу, — сказал Цезарь.

Антоний был взволнован. Он смотрел преданными глазами на вождя и молчал. Потом тихо вымолвил:

— Без тебя, божественный Юлий, римские легионы сложили бы свои кости в Галлии…

День и ночь прибывали перебежчики из лагеря галльских полчищ. Они говорили, что от двухсот пятидесяти тысяч пехотинцев и восьми тысяч наездников осталось одно воспоминание.

— Внутренние раздоры подточили галльские войска, — твердили они, — а вражда вождей создала разногласия среди племен… Скоро ни одного воина не останется перед твоей крепостью.

Это была правда. Галльские полчища распались, и Верцингеториг, взойдя однажды на стены, с ужасом увидел остатки войск, отходивших от Алезнн. Стоял, как окаменелый: выхода не было, — только поругание и смерть…

А город стонал, — галльский воинский плач по погибшим носился над Алезией: заунывный, он терзал сердце безысходностью, в нем звенела предсмертная тоска, горе, обреченность.

— О родина, родина, — заплакал народный герой, — ты погибла! Пусть будут прокляты вожди, враждовавшие из-за власти! Они забыли о спасении дорогого отечества!

целуя его руку, — имея тридцать тысяч, ты победил полчища в десять раз большие, н самое главное — создал маленькое, но стойкое войско. Оно предано тебе, Цезарь, и с его помощью ты можешь…

— Не забегай вперед, — остановил его полководец. — Все пойдет своим чередом… Да, я надеюсь больше всего на свои легионы и на тебя, Марк Антоний!

Помолчав, он взглянул на таблички, горкою лежавшие на земле, и прибавил, указывая на них:

— Эти «Комментарии о галльской войне» пошли Аттику, чтобы распространил их не только в Италии, но и в провинциях. Весь мир должен знать, как завоевывал Цезарь Галлию, и где не хотели ему помочь боги, там он сам себе помог остротой ума и природной находчивостью…

Цезарь сидел под дубом, занятый составлением комментариев о галльской войне, когда распахнулись городские ворота и стройный муж с льняного цвета бородой, вооруженный копьем, щитом и мечом вылетел из них и поскакал к римскому лагерю.

Издали он увидел римского полководца и, объехав его, точно прощаясь навеки со свободой, спешился и положил к йогам Цезаря оружие.

Цезарь узнал Верцингеторига.

«Он был моим другом, а теперь враг… он изгнал меня из Галлии, и, если бы не Алезия, где я показал себя стратегом, равным, быть может, одному Сулле (вспомнил Херонею и Орхомеи), Галлия была бы потеряна для римлян».

Взглянул на Верцингеторига..

«Безумец, он пожертвовал собою за этот презренный изменчивый народ и умрет после моего триумфа».

Он отвернулся от Верцингеторига и смотрел на его войско, выдававшее оружие. Казалось, все оно состояло из голодных, исхудалых мандубиев. Война им надоела, и они, не понимая, что становятся рабами, искоса поглядывали на легионарнев, среди которых распределяли их римские военачальники. Впрочем, они ни о чем не думали и только жадно ожидали хотя бы кусочка хлеба…

Цезарь встал.

— Война неожиданно кончилась, — сказал он подошедшему Антонию н радостно обнял его, — вся Галлия опять в моих руках.

— Да, божественный Юлий, — склонился Антоний.

Алезия была гигантским путем к славе, — она казалась Цезарю истоком огромной реки, которая несла на своих волнах в победном стремлении к мировому владычеству корабли с его легионами, а впереди плыл он, полководец, усмиритель галльских племен, полусмертный, полубог, подобный Зевсу, поразившему титанов!

Власть!

Она маячила путеводной звездой, сверкавшей в отдалении, и он видел мир и жизнь сквозь призму ее лучей, а без нее казалось немыслимым существование, невозможным и непосильным каждый шаг, каждое движение. Да, власть была звездой, и, если бы эта звезда внезапно погасла, он не представлял себе, чтобы делал и как жил!

Власть!

Он стремился к ней долгие годы. Жил только ею — все его существо горело пожирающим пламенем этой страсти, и, упорно работая над достижением заветной цели, не досыпая ночей, разоряясь на подкупы в комициях, он лгал, хитрил, изворачивался; в Галлии, где он, притворяясь ягненком, раздирал, как хищник, свою добычу, его считали вероломным; но он шел, и путь его был залит кровью, изменой, жестокостями, поборами; тысячи свободных сынов были обречены на гибель, а он шел, обманывая даже друзей, оскорбляя их недоверием, подозрительностью, не желая ни с кем делиться славою…

Был ли он прав?.. Но ведь это был путь к власти! Что с того, что Зевс-скиптродержец и олимпийцы научали люден добродетелям? Честность? Порядочность? Милосердие? Свободолюбие? Заботы о плебсе? Все это были красивые, возвышенные слова, но он, римлянин, потомок богов, выше всего этого!

Честность, порядочность! Олицетворением ее был Сципион Эмилиан, а многого ли он добился в своей жизни? Добродетели, как путы, мешали ему двигаться, жить, свободно дышать, и они, только они преграждали путь к власти. Да, Эмилиан был жалким рабом добродетелей. А Люций Кальпуриий Пизон, прозванный «Честным»? Чем вознаградила его республика за доблесть и полезные деяния? А ведь оба они могли бы, располагая казной и подчиненными нм легионами, опрокинуть сенат, захватить власть! Не так ли поступил Сулла, указавший единственный путь к власти?

Милосердие! Не присущее римскому духу, бессмысленное для военачальника, глупое для магистрата, смешное для отца семьи, оно было для мужа, идущего к власти, пагубным и вредным.

Свободолюбие! Борьба Гракхов и Фульвия Флакка, Сатурнина и популяров с оптиматами… А для чего? Разве возможно уравнять сословия? Разве разумно дать им свободы, чтоб они, грызясь между собой за первенство, погубили Рим?

Не так ли было во времена Мария? Но Сулланский вихрь опрокинул здание республики и смел смельчаков…

Так размышляя, Цезарь видел свои легионы на подступах к Риму, а себя — приветствуемого плебсом и проклинаемого сенаторами, и презрительная улыбка блуждала на тонких упрямых губах.

 

XXI

Занятый титанической борьбой с восставшей Галлией, став одновременно осаждающим и осажденным под Алезней, Цезарь долго не имел известий из Рима, а когда, наконец, получил их, глубоко задумался.

Женитьба Помпея на Корнелии, дочери Метелла Сципиона, сближение его с аристократией и диктатура для восстановления порядка — не было ли это угрозой Цезарю?

Помпей — единоличный консул!

Его законы (о запрещении заочно домогаться консульства с оговоркой в пользу Цезаря; об избрании ста судей из числа своих сторонников; наказание лиц за подкуп и насилия, совершенные с 694 г. от основания Рима; о правителях провинций, которыми могли быть консулы и преторы только через пять лет после этих магистратур) способствовали укреплению аристократии, усилению ее власти.

— Все, чего добивались нобили, они получили, — сказал Цезарь Антонию, — Помпей стал деятельным и энергичным мужем. Куда девались его лень и неподвижность восточного сатрапа? Он подражает Сулле, осуждая на изгнание сторонников Клодия, Цезаря и мятежных аристократов, как, например, Милон, а своих друзей, обвиненных в беззакониях, заставляет оправдывать. Так было с Метеллом Сципионом, и этот преступный муж избран коллегой Помпея по консулату. Где же справедливость?

Лабиен тонко усмехнулся: «Не Цезарю вопить о справедливости! Лгун, палач и демагог, он не может рассчитывать на поддержку честных мужей».

Незнатный плебей, возвысившийся и разбогатевший благодаря покровительству Цезаря, он, после одержанных побед над сенонами и паризиями, возомнил о себе, как о муже, более одаренном, чем Цезарь, и, завидуя ему, не желал исполнять его приказаний, прекословил ему. Император делал ему строгие выговоры и предупреждал, что отстранит его от начальствования, если он не смирится. Лабиен принужден был покориться, но затаил злобу в своем сердце. И теперь, слушая полководца, он испытывал злорадство.

— Цицерон преклоняется перед Помпеем, а меня осуждает, — продолжал Цезарь, — Бальб и Оппий пишут: «Общество считает, что Галлия завоевана путем вероломства и насилия».

«Так оно и есть, — подумал Лабиен. — Помпей не нуждается больше в Цезаре, популяры считают его своим вождем, и он получил Испанию еще на пять лет с двумя новыми легионами в тысячу талантов для содержания их».

Антоний стал уверять, что ни вероломства, ни насилий со стороны Цезаря не было. Лабиен молчал, вспоминая, что в комментариях «De bello Gallieo», которые полководец недавно читал друзьям, он обрисовал себя храбрым вождем, преувеличил военные успехи, а добычу свел только к продаже рабов; и ни слова о грабежах и насилиях, вызывавших повсеместные восстания!

— Пусть олигархи смотрят на меня как на сподвижника Катилииы, — усмехнулся Цезарь, — теперь я никого не боюсь! Разве они не видят, что аристократия отживает свой век?

Следующий год принес Цезарю новые неприятности: в Галлии опять начались мятежи. Борьба продолжалась. После взятия в плен Верцингеторига последним защитником галльской независимости стал новый верховный вергобрет Луктерий. Он не мог кончить самоубийством, пока жил его сольдурий, и продолжал борьбу с яростью отчаяния, не щадя сил и жизни. Его поддерживали Гутуатр, начальник карнаутов, Коммий и иные вожди, взявшиеся за оружие.

Цезарь был в бешенстве.

— Никого не щадить, — распоряжался он. — Страну опустошать, дома жечь, население грабить и резать. Второго Верцингеторига у них не будет, а все эти Гутуатры и Коммии нам не страшны…

Галлия истекала кровью, Цезаря проклинали и ненавидели за дикие жестокости и насилия, за издевательства и всеобщее разорение.

Когда Гутуатр был наконец захвачен в плен с отрядом наездников, Цезарь приказал выстроить легионы и раздеть храброго вождя донага.

Гутуатр, связанный по рукам и ногам, лежал ничком на деревянных козлах. Подняв голову, он кричал, обращаясь к легионам:

— Римляне, видите, как подлый пес, назвавшийся популяром, издевается над беднотою? Страна разорена, смерть бродит по городам и деревням… Воины, что вам у нас нужно? И как поступили бы вы, если бы враг вторгся в Италию, грабя и убивая мирных жителей?

Легионарии молчали, точно не слышали.

— Кликнуть рабов! — спокойно приказал Цезарь.

Шесть невольников с бичами, в узлы которых был зашит свинец и острые крючья, подошли к нагому человеку и стали бить его, взвизгивая при каждом ударе.

Брызгала кровь, клочья мяса летели во все стороны, и окровавленное тело трепетало, извиваясь. Но Гутуатр молчал. На побелевшем лице его выступил крупными каплями пот, глаза закатились. Он застонал и потерял сознание.

Рабы устали, остановились.

— Продолжай! — яростно крикнул Цезарь и ударил крайнего раба кулаком по лицу, — из носа закапала кровь. — Продолжай! — вопил он, свирепея. — Засечь бунтовщика досмерти!

Били опять. Неподвижное тело превращалось в ком живого мяса. Руки и ноги рабов были окровавлены. И, когда вождь карнаутов был мертв, Цезарь приказал подвести пленников и, указав им на труп, вымолвил зловещим шепотом:

— Видите? Так карает Цезарь мятежников. И, повернувшись к рабам, крикнул:

— Отрубить им руки и отпустить на волю!

Лабиен, бледный, с дрожащими губами, молча сидел верхом, выдвинувшись на правом крыле. Позади него были всадники, он слышал легкий храп лошади, позвякивание уздечек и думал: «Войска ему преданы, а ведь он — злодей, худший, нежели варвары. Он присвоил мои победы, он…»

Не мог думать. Злоба терзала завистливое сердце.

Сидя в шатре, Цезарь читал эпистолы, полученные из Рима. Мятежи в столице, упадок власти популяров, подозрительные переговоры Цицерона с олигархами, — все это было так обычно и для него нужно.

— Небо Италии в политических тучах, — улыбнулся Цезарь друзьям, — и сенат не знает, откуда грянет первый гром…

— Помпей, как Юпитер, сдерживает громы, — ответил Требоний, смуглый, волосатый муж с несколько раскосыми глазами, — А ты, Цезарь, хочешь сблизиться с ним…

— Ты не знаешь, Требоний, Помпея! он честен и велик, только неустойчив в своих поступках и политике. Он не замечает, что на него влияют лица, которые заботятся о своих выгодах.

— И больше всех, конечно, Метелл Сципион, — кивнул Антоний, — а так как Помпей без ума от своей жены, то тесть пользуется его слабостью…

Цезарь молчал. Взяв другую эпистолу, он сорвал печать и со вздохом отложил ее.

— Посейдоний умер. Как жаль, что такой мудрый муж переселился в неизвестный для нас мир!

Он перебирал письма и, когда нашел среди табличек и пергаментов небольшой свиток папируса, обратился к друзьям:

— Новые известия из Рима. Послушаем, что пишет моя супруга.

Кальпурния сообщала, что в Риме неспокойно: обычные столкновения на форуме не прекращаются, бывают убитые и раненые. Эпистола кончалась словами:

«Тебя, конечно, удивит, дорогой Гай, что Курной женился на Фульвии, вдове Клодия. Несомненно, боги наделили ее красотой и прелестями, которыми она умеет завлекать в свои сети мужей, но — вдова Клодия! Этим все сказано. Курион, Целий и Долабелла находятся под сильным влиянием Помпея, который, говорят, злоумышляет против тебя. Будь осторожен».

Взяв письмо Бальба, полученное накануне, Цезарь прочитал:

«Гай Скрибоний Курион нуждается в деньгах. Я говорил с Оппием, но старик без тебя не смеет принять решения. Сообщи о своем согласии, и мы с помощью богов попытаемся убедить Куриона перейти на твою сторону. Долги его составляют шестьдесят миллионов сестерциев, а так как он женился и приданое Фульвии оказалось небольшим, то лезет в долги, как в петлю, которая все туже затягивается…»

Отпустив друзей. Цезарь думал.

«Подожду», — решил он и написал Оппию, чтобы тот скупал синграфы Куриона у его кредиторов и предъявлял к взысканию:

«Начинай с малых долгов и постепенно переходи к более крупным, сжимай кольцо, как вокруг осажденного врага, старайся поставить его в безвыходное положение, не давай ему покоя и, когда он лишится доверия кредиторов, когда разорится и станет почти нищим, — сообщи мне. Я хочу взять мота в руки и сделать его своим послушным орудием».

— Курион нужен мне в борьбе с олигархами, — проговорил Цезарь, — если я не сумею договориться с Помпеем, Курион сделает больше, чем полководец на поле битвы.

Кликнул гонца и, передав ему эпистолу, приказал немедленно ехать в Рим.

Помпей колебался, с кем сотрудничать — с Цезарем или с аристократами. Сторонники Катона предлагали отозвать полководца из Галлии и назначить ему преемника.

— Поскольку Цезарь утверждает, что Галлия умиротворена, — говорили они, — то не лучше ли предложить ему распустить легионы? Вы знаете, что он заочно домогается консулата, но ведь это, отцы государства, нарушение закона Помпея!

Сенаторы растерянно потирали лбы и переглядывались.

— Без Помпея мы не можем решить столь важного дела, — несмело заявил старик-сенатор.

— Разве нет среди нас мужа, которого Помпей уполномочил говорить за него?

Выступил уполномоченный Помпея.

— Пусть отцы государства внимательно слушают, — возгласил он, — закон Помпея запрещает касаться вопроса о преемнике Цезаря до марта будущего года.

Но приближались выборы, и аристократы намечали консулами своих сторонников, а народным трибуном — Куриона, яростного врага Цезаря.

Отправляя в Рим воинов для голосования, Цезарь послал с ними краткую эпистолу Оппию:

«Наступило время купить Куриона. Предложи ему перейти на мою сторону на следующих условиях:

«I — я уплачиваю все его долги и снабжаю ежемесячно деньгами;

II — для вида Курион остается моим врагом, но работает на меня;

III — должен добиться какими угодно средствами, чтобы в марте не был подвергнут голосованию вопрос о моем начальствовании в Галлии. Предложи Люцию Эмилию Павлу (это был мнимый сторонник аристократов) еще денег и намекни ему, что Курион — мой сторонник».

Получив эпистолу, старик Оппий, казначей Цезаря, долго сидел в задумчивости. На его обрюзгшем лице было полное недоумение.

«Заплатить десятки миллионов сестерциев двум этим негодяям! — пожимал он плечами. — Один, развратник, будет бросать деньги на любовниц, другой, обжора, на пиры… Люций Павл получил уже полторы тысячи талантов… Нет, Цезарь слеп, необдуманная щедрость доведет его до разорения…»

Однако ослушаться не посмел и отправился вечером к Куриону.

Он попал в самый разгар пирушки. За столом, с венками на головах, возлежали: сам хозяин, его супруга Фульвия, Целий, Долабелла, Эмилий Скавр с женой Муциен, разведенной супругой Помпея, и три сенатора.

Пили вино, совершая возлияния Вакху, когда раб шепнул господину имя Оппия.

«Опять с синграфами?» — вспыхнув, подумал Курной и уже собирался отдать приказание, чтобы рабы вытолкали Оппия в шею, но Фульвия, услышав имя казначея, сказала вполголоса:

— Прими. Может быть, тебе удастся взять у него в долг несколько сотен тысяч…

Извинившись перед гостями, Курион прошел в таблинум, где дожидался его старик.

Оппий начал издалека: он говорил о богатстве и могуществе Цезаря, не обращая внимания на недовольство торопившегося хозяина, а когда Курион с нетерпением прервал его, спросив, чего он желает, старик ответил:

— Стоит мне предъявить все твои синграфы к взысканию, и ты нищ. господин мой, как последний безработный пролетарий. Сейчас ты разорен, вчера твоя последняя вилла была продана с молотка, и остается только состояние твоей супруги, стоимостью около двухсот тысяч сестерциев… А так как некоторые синграфы подписаны и благородной Фульвией, то завтра я продам ее дом с коврами, статуями и рабами, а послезавтра новый владелец переедет в него.

Курион вытер ладонью пот с побагровевшего лица.

— Эти сннграфы… Я прошу тебя об отсрочке, — лепетал он. — Я постараюсь добыть денег…

— Нет, господин мой, — твердо возразил Оппий, — кредиторы тебе не верят, ни один всадник, сам знаешь, не даст тебе ни асса… Поэтому ты должен заплатить, иначе…

— …иначе?..

— …я приму меры… Но, зная тебя уже давно, я не хотел бы, чтобы знаменитый писатель и великий оратор, каким тебя заслуженно считает весь Рим, впал в несчастье…

Курион с надеждою взглянул на него.

— Такого же мнения и господин мой Гай Юлий Цезарь, хотя ты враждебно к нему настроен. Ты удивился его милосердию: он предлагает тебе перейти на его сторону и защищать его всюду против недружелюбия, зависти и несправедливости олигархов…

Побледнев, Курион тяжело опустился на биселлу.

— Но это… это… Теперь понимаю! — вскричал он. Цезарь скупил мои синграфы, взял меня за горло. И я должен поступиться честью и совестью…

Оппий презрительно засмеялся.

— Честь и совесть? Что это такое? Красивые слова, которые любят выкрикивать нечестные люди. Одно и другое покупается на вес золота. Если ты честен, то должен заплатить шестьдесят миллионов, а если доверяешь совести тех, кого поддерживаешь, то почему же оин не выручат тебя?.. А Цезарь предлагает тебе свою дружбу и свое состояние: бери, сколько нужно, но подчинить его требованиям…

— Условия? — прохрипел Курион.

Оппий, не торопясь, вынул эпистолу Цезаря и прочитал ее.

— Если ты согласен, внук Ромула, — прибавил он, — то завтра все синграфы на шестьдесят миллионов будут сожжены в твоем присутствии, а тебе выдан один миллион наличными, как приказал господин…

Старик лукавил: Цезарь не назначил определенной ежемесячной платы, и Оппий сам решил предложить миллион, полагая, что такие деньги прельстят разорившегося оптимата. Однако Курион, не моргнув глазом, презрительно вздернул плечами.

— Клянусь богами! — вскричал он с негодованием. — Ты или шутишь, старик, или насмехаешься надо мною! Что я буду делать с этим миллионом? Нищим и то я подаю в месяц половину этих денег! А потом работа… Ты учитываешь опасности? Покушения на мою жизнь? Подкуп наемных убийц? Поджог моего дома? Несчастный случай: идет по улице, а тебе на голову случайно — ха-ха-ха! — падает балка или каменная глыба? Враг ничем не брезгает, а когда узнает, что я, сторонник Цезаря, получаю от него квадрантарии… Но я не Клодия, дорогой Оппий!..

— Прости, господин, Цезарь требует, чтобы для всех ты оставался его врагом…

— Пусть так, — не унимался приободрившийся Курион, сразу почувствовав, что Оппий колеблется, — я согласен на три миллиона и ни одного сестерция меньше! Лучше передать, чем не додать, вот истина, которой я придерживался в жизни!.. Став же народным трибуном, я проведу законы, какие будет приказано, и сумею склонить на сторону Цезаря одного из консулов… Торг был заключен. Уходя, Оппий сказал: — Завтра синграфы будут сожжены, и я выдам тебе, господин, три миллиона. Каждый месяц этого же числа ты будешь получать столько же. А эту вещицу, господин мой, передай твоей благородной супруге, да сохранят боги ее драгоценную жизнь!

И старик протянул Курнону золотую диадему, усыпанную драгоценными камнями.

Добившись путем подкупа избрания консулами Гая Марцелла и Люция Павла, а народным трибуном Куриона, аристократы торжествовали.

Предупрежденный Оппием, Курион был изумлен, что Люций Павл — друг и сторонник Цезаря.

«Сенат считает его и меня противниками галльского триумвира, тем лучше! — думал он, покачивая головою. — Очевидно, сила не здесь, в Риме, а там, в Таллин. Оттуда он управляет политикой и течением нашей жизни, не жалея награбленного золота. Но чего он хочет? Еще управлять Галлией? Или не желает расстаться с легионами, мощной опорой в борьбе за власть?..»

Считая Цезаря великим политиком и демагогом и удивляясь его хитрости, изворотливости, а более всего — дальновидности, Курион не мог отделаться от мысли, что путь, на который толкнул его Цезарь, недостоин квирита. Однако взятых на себя обязательств не нарушал. Теперь он действовал не через Оппия, а лично доносил Цезарю о каждом своем шаге и о событиях в Риме.

Однажды вечером, полулежа в своем таблинуме, он писал:

«Гай Скрибоннй Курион, народный трибун — Гак Юлию Цезарю, полководцу и триумвиру.

Приказание твое действовать нападками на Помпея исполнено: я задал ему ряд вопросов. Вот некоторые из них: «Почему Помпей требует соблюдать законы, когда сам свонмн законами довел Рим до настоящего положения? Может ли быть стражем законов нарушающий законы, как, например, Помпей, который был одновременно консулом и проконсулом?» Справедливость моих упреков смутила Помпея. Теперь он находится в Неаполе, где, говорят, болеет.

С другой стороны, мне удалось, с помощью богов, обуздать строптивого консула Марцелла, который, председательствуя в сенате, предложил рассмотреть вопрос о провинциях. Благодарение богам! Я разгадал тайную цель консула, за спиной которого стоял непримиримый Марк Клавдий Марцелл, брат его, и первый заговорил о Галлии. Я сказал, что предложение консула справедливо, и если Цезарь должен сложить с себя начальствование над галльскими легионами, то не так же ль обязан поступить Помпей? Предложив отозвать Цезаря и Помпея, я наложил veto на все рогации Марцелла.

Помпей, кажется, подозревает меня в тайных сношениях с тобою. Я слышал, как он сказал, удаляясь из сената после моих нападок на него: «За спиной Куриона, несомненно, стоит Цезарь». Однако друзья уверили его, что я — самый преданный из мужей, защищающих власть олигархов. Прощай».

Ответная эпистола была получена после возвращения Помпея в Рим.

Разбуженный ночью, Курион тихо встал, перелез через спавшую Фульвню и полуодетый вбежал в атриум: перед ним стоял усталый гонец, покрытый пылью.

— Эпистола от Цезаря.

— Хорошо. Когда обратно?

— Чуть свет.

— Зайди перед отъездом ко мне.

Читал и перечитывал эпистолу.

Цезарь писал: 

«Я благодарен тебе, дорогой мой, за твои труды. Знаю, что плебс любит тебя и бросает тебе цветы при выходе из сената, где ты стеной стоишь за народ. Мне сообщили, что Цицерон отправился воевать в Каппадокию, а Помпей выздоровел, и вся Италия радовалась этому обстоятельству, как милости доброй богини Валетидо; города Кампании устраивали благодарственные молебствия богам и большие празднества, чтобы отметить выздоровление знаменитого мужа. Тебе, конечно, известна лицемерная эпистола Помпея сенату, в которой он изъявляет готовность отказаться от начальствования над легионами, но я уверен, что честолюбивый муж, имеющий законное право на испанские войска сроком на пять лет, не так-то легко откажется от могущественной поддержки воинов. Поэтому, как мне ни жаль Помпея, не оставляй его в покое. Объяви в сенате, что тот из нас, кто приготовит войско для борьбы со своим соперником, — враг отечества».

Курион думал, покачивая головой:

«Цезарь хочет обезоружить Помпея. А сам? Он может быстрее Помпея приготовиться к войне. Притом у него одиннадцать, а у Помпея семь легионов. Неужели возможно столкновение? Очевидно, Цезарь желает мира, иначе он мог бы броситься внезапно на Италию. Но это был бы дневной разбой, а Цезарь хочет соблюсти законность, не вызвать недовольства среди квиритов; оттого он, готовясь к борьбе, ведет переговоры, хитрит, двуличничает».

Прошел в таблинум и, приказав рабыне зажечь светильню и подать вина, принялся составлять на табличках эпистолу. Несколько раз он затирал плоской стороной стила мелкие письмена, выводил новые, опять затирал, и, когда явился на рассвете гонец, скриб кончал переписывать эпистолу на пергаменте.

Подарив гонцу несколько серебряных динариев и накормив его на дорогу, Курион спросил:

— Где находился Цезарь, когда ты уезжал?

— Не приказано говорить.

— Как дела в Галлии? Мир или война? 

— Не приказано говорить, — повторил гонец, допивая вино.

— А что же приказано? — смущенно улыбнулся Курион, удивляясь дисциплинированности воина, и подумал: «С такими преданными легионариями Цезарь непобедим».

— Приказано только молчать, — твердо выговорил воин, низко кланяясь.

 

XXII

Помпей, находившийся в Неаполе, волновался, ожидая событий. Республика была накануне великих потрясений.

Из Галлии пришло известие, что Лабиен, преследуя Луктерия, настиг его и разбил — погиб весь отряд — и только вергобрету удалось спастись: он бежал за Рен к братьям Ариовиста. Галлия была умиротворена, и это беспокоило Помпея.

Ему было пятьдесят шесть лет. Он часто болел, и подавленность , увеличивавшаяся с каждым днем, вовсе не была следствием перенесенной болезни, как многие думали: удручала его политическая борьба, тяжелое состояние республики и козий Цезаря.

Он знал, что бывший тесть злоумышляет против него, что дружба, скрепленная выдачей за него замуж Юлии, давно уже распалась, и потому на лицемерные предложения Цезаря, искавшего примирения, отвечал категорическим отказом.

«Лжет и притворяется, — думал он, прохаживаясь по таблинуму и ожидая приезда сыновей из Рима, — а ведь триумвират можно было бы возобновить: он, я да Цицерон — мужи знаменитые, всеми уважаемые. И республика не испытывала бы потрясений, мир и порядок были бы в ней обеспечены. Не обратиться ли к нему?!»

Но тут он подумал, что Цезарь первый сделал шаг к сближению, предложив ему в жены свою вдовую родственницу, а он, Помпей, отказался и женился на дочери Метелла Сципиона. Теперь Цезарь мог подумать, что Помпей ищет сближения не ради благосостояния республики, а потому, что боится Цезаря («У него одиннадцать, а у меня семь легионов»), и, нахмурившись, отказался от своего намерения.

Он прилег на ложе и взял сочинение Цицерона «De republica», выпущенное Аттиком в свет незадолго до отъезда оратора в Каппадокию.

— Да, оно, это сочинение, решило все, — прошептал он, — книготорговец Аттик навязал его мне, хотя я не хотел покупать…

В этой книге говорилось о мире между должниками и кредиторами, о союзе демократии, аристократии и монархии, и Помпей вдруг вспомнил, что Цезарь до триумвирата увлекался триединой политикой Аристотеля. Неужели только в ней выход? Примирение с монархией во имя благоденствия отечества?

«Да, и монархом буду, быть может, я… Так вот почему Аттик навязал мне эту книгу!»

Вспомнил о несправедливости к Цицерону, о преследованиях Клодия, об изгнании… И Помпей не защитил друга.

А теперь? Оратор отправился воевать в Азию.

Цицерон писал ему, умоляя о помощи против наступавших парфян, сообщая о победе над ними Кассия под Антиохией, осуждая публиканов, разорявших провинцию: «Ремесленники, деревенские плебеи и свободные земледельцы стонут от вымогательств италийских ростовщиков, которые выколачивают с них долги при помощи военной силы. А кто не в состоянии платить, тот принужден продавать свое поле, дом или детей».

Это был вопль отзывчивого сердца, скорбный стыд римлянина, не утратившего доблести-добродетели. Читая такие эпистолы, Помпей пожимал плечами точно так же, как при известии Цицерона, что не удалось послать Целию пантер для эдильских игр, или сообщениях о том, что им приобретены в Эфесе художественно отделанные вазы для Аттика, выкуплены италийские пленные, взысканы проценты в пользу италийцев, выиграна тяжба простых людей с публиканами, отпраздновано прибытие друзей и высокопоставленных лиц. Но когда однажды Цицерон намекнул на тяжелое положение старого каппадокийского царя Ариобарзана. терзаемого ростовщиками, Помпей побагровел от стыда: он сам взыскивал ежемесячно с Ариобарзаиа одних процентов по долгу свыше тридцати трех талантов!

«А Брут? — подумал Помпей. — Разве он не поступает хуже? Он берет XLVIII процентов, а я значительно меньше. И Цицерон, конечно, считает обоих нас ростовщиками». Но тут же он решил, что ростовщичество — зло не такое уж большое, как разврат, и мысль о Долабеле, женившемся на Туллии, любимой дочери Цицерона, смягчила стыд: «Честолюбие породниться с мужем древней знати толкнуло Цицерона на этот шаг, но ведь Гней Корнелий Долабелла — кутила и развратник, а если это так, то он развратит Туллию. Поэтому вина Теренции, сведшей дочь с Долабеллой, и согласие отца на этот брак — действие, несомненно, более постыдное, чем взыскание процентов».

Он успокоился и принялся читать произведение Цицерона, но сосредоточиться не мог. Мешало какое-то беспокойство. Откуда оно появилось, терзая сердце, и где был его первоисточник, не мог бы сказать. На душе становилось тяжелее и тяжелее.

Он отложил книгу, схватил серебряный колокольчик и позвонил. На пороге появилась сирийская невольница, золотисто-загорелая, полуобнаженная, с кипарисовыми дощечками, прикрывавшими высокие груди, и с пурпуровой опояской вокруг бедер.

— Госпожа дома?

— Она только что вернулась.

— Скажи, что я ее жду.

Рабыня бесшумно исчезла. Помпей знал, что Корнелия навещала больную жену Гая Марцелла, приехавшую два дня назад в Неаполь, и, по обыкновению, беседовала с ней о политике. И ему не терпелось узнать, что думает Марцелл о Цезаре и что советует ему (косвенно, чтобы не обидеть) через свою жену.

Вошла Корнелия. Большие черные глаза, похожие на влажные маслины, ласково остановились на лице мужа. Шурша пеплосом, сверкавшим, как чешуя на солнце, оиа подошла к Помпею и мягким движением обнаженных рук охватила его голову и прижала к груди. Потом, взглянув на статую Суллы, стоявшую на треножнике, перевела глаза на две статуэтки (одна изображала Красса Богатого, другая — его сына Публия), затем на азийские безделушки, на нагих гермафродитов, нимф, силенов и сатиров — и вспыхнула, увидев в углу Приапа.

Помпей перехватил ее взгляд.

— Этот Приап прислан мне самим Цицероном из Эфеса, — сказал он, подходя к статуе и любовно лаская ее. — Боги свидетели, что он способствует зачатию, и, если мы поставим его в нашем кубикулюме, ты, без сомнения, подаришь мне сына…

— Супруг мой, — вздохнула она, — нам ли иметь детей? У тебя есть сыновья — Гней и Секст, — и достаточно…

И, запнувшись, быстро заговорила, точно боясь, что он перебьет ее:

— Марцелла говорит, что супруг ее бранит тебя за нерешительность и неумение действовать. он утверждает, что с Цезарем нужно кончить. А ты медлишь!

Помпей молчал, опустив голову.

— В выборах на следующий год Цезарю нанесен чувствительный удар. А ты готов на мир, предложенный демагогом, потому только, что он прислал тебе легион и приказал Куриону прекратить нападки на тебя…

— Пустяки, жена! Говорят, Цезарь лично желал поддержать Марка Антония, который стремился к народному трибунату, и противодействовать проискам Домиция Агенобарба. Узнав же, что Антоний избран авгурами, он остался в Равенне.

— Откуда ты знаешь, что Цезарь собирался в Рим? — с удивлением воскликнула Корнелия.

Сообщил Лабиен, военачальник Цезаря. Он пишет, что Цезарь создал себе (популярность в Цизальпинской Галлии нечестным путем: обещав племенам права гражданства, он послал вперед людей, чтобы местная знать приготовилась встречать его. И, действительно, деревни, муниципии и колонии встречали его как триумфатора, устраивали в честь его празднества. Лабнен, посмеиваясь, заключает, что эти триумфы были предназначены Цезарем для Италии: смотрите, квириты, какую радость вызывает завоевание Галлии среди цизальпинцев! А вы, римляне, должны испытывать еще большую радость н изумляться громким подвигам великого завоевателя!

— Неужели это правда? — задумалась Корнелия, — Покойный Публиций восхвалял Цезаря, и ни одно порицание никогда не срывалось с его губ!..

Помпей не слушал жены. он думал, что Цезарь зимует с одним легионом в Равенне, а остальные войска распределены в Галлии: четыре легиона в области бельгов и четыре в стране эдуев.

«В случае войны с Цезарем вся Италия станет на мою сторону, а Цезарь не осмелится покинуть Галлию из боязни мятежа. Марк и Гай Марцеллы хотят, чтобы я произвел переворот и объявил Цезаря врагом государства, — Марк писал мне об этом, а Гай делает вид, что ничего не знает. Почему он хитрит? Если война неизбежна, да помогут нам боги!»

Когда вошли сыновья Помпея, Корнелия поспешила уйти: она не любила их, а почему — затруднилась бы сказать. Гней был старше Секста на пять лет, и ему было тридцать, но он казался моложе мрачного брата, который отпустил бороду, чтобы больше быть похожим на мужа давно прошедших времен. Гней, наоборот, был весел и жизнерадостен, но в темных глазах его светилось какое-то беспокойство.

— Откуда? — спросил отец, хотя и знал, что сыновья приехали из Рима, где должны были встретиться с Марком Марцеллом и переговорить с ним о предложении, сделанном аристократами. — Какие вести?

— Хорошие, — сказал Гней. — Нобили уполномочили нас спросить тебя, принимаешь ли ты, отец, их предложение?

Помпей Задумался.

— Неужели ты колеблешься, Помпей Великий? — вскричал Секст, и мрачные глаза его сверкнули. — Взгляни на статую трижды величайшего диктатора, — протянул он руку к изображению Суллы, — и решись.

Помпей взглянул не на статую Суллы, а в глаза сына, на его всклокоченную бороду и понял, что Секст осуждает его за нерешительность.

— Принимаю, — поспешно ответил он. — Но утвердит ли сенат рогацию Марцелла об объявлении Цезаря врагом отечества?

Сыновья уверили, что препятствий с этой стороны не будет, и ушли, чтобы отдохнуть, — чуть свет предстояло ехать в Рим.

Спустя несколько дней в Неаполь примчался Марцелл во главе крайних аристократов.

— Что случилось? — с беспокойством вскричал Помпей, увидев их на пороге атриума. — Неужели сенат…

— Курион, верный пес Цезаря, наложил veto, — злобно выговорил Марцелл. — Остается тебе одно — ехать в Люцерию, чтобы принять начальствование над легионами.

— Да будет так, — оказал Помпей. — Двум триумвирам тесно на земле. А войск у меня будет много: где я ни топну, там вырастут из-под земли пехота и конница!

— Слова, достойные великого полководца! Да здравствует Помпей Великий!

Вдруг Марцелл схватился за голову:

— О безумец я, безумец! Трижды безумец! — восклицал он. — Что я наделал! Десятого декабря Курнон становится по закону простым квиритом, и я забыл об этом!

— Да, ты забыл, что неприкосновенность народного трибуна кончается в этот день, — усмехнулся один из аристократов, — но теперь, думаю, поздно: если Курион не дурак, он находится уже у Цезаря.

Все молчали.

— В Риме остался еще один враг — Марк Антоний, — шепнул Марцелл. — Что значит неприкосновенность народного трибуна, когда отечество в опасности?

Суеверный страх оскорбить убийством богов сковывал уста самых жестоких, самых непримиримых мужей.

Все попытки примирения с Помпеем были исчерпаны, всё было сделано. И, несмотря па это. Цезарь медлил, хотя друзья советовали ему вызвать галльские легионы и идти на Рим.

На Рим? Началась борьба двух мужей за власть — и имели ли они право, они, бывшие триумвиры, ввергнуть республику в бедствия и испытания, навязать ей гражданскую войну?

Послав Куриона с эпистолами в Рим, Цезарь сказал:

— Видят боги, что я готов отказаться от начальствования над легионами и возвратиться к частной жизни, если Помпей сделает то же. Об этом я написал сенату и народу…

Голос его дрогнул, губы сурово сжались.

— Гонца! — крикнул Цезарь, овладев собою. — Я вызываю из Галлии VIII и ХII легионы и приказываю трем легионам двинуться из Бибракте в Нарбонну, чтобы испанские войска Помпея не ударили мне в тыл…

Успокоившись, он прибавил:

— На моей стороне плебс, поддержавший Катилипу, я родственник великого Мария… А Помпей? Сподвижник тирана Суллы… А олигархи?..

Он злобно засмеялся и ударил по щеке раба, недостаточно быстро оправившего светильню.

Когда друзья ушли, задумался о будущем. Оно представлялось тревожным, и поднять руку на великого Помпея, который был трижды консулом, первым полководцем, казалось святотатством. Вся жизнь Помпея была триумфальным шествием. И мог ли он, Цезарь, муж презираемый и ненавидимый знатью, упрекаемый в грабежах Галлии, бороться с титаном, увенчавшим себя подвигами и победами, с Атлантом, поддерживавшим на своих плечах весь мир?

Пролетали дин, Цезарь беспокоился. Его дом в Равенне осаждали недоумевающие толпы провинциалов, чувствуя приближение грозы. Они искали защиту у мужа, взявшего приступом более восьмисот галльских городов, покорившего триста племен и сражавшегося с тремя миллионами воинов.

— Он убил более миллиона и столько же взял в плен, — говорили низальпинцы. — И ему ли нас не защитить от врагов?

Пришла эпистола от Антония, который сообщал о январском заседании сената, на котором была утверждена рогация, объявлявшая Цезаря врагом отечества, если он не сложит оружия до 1-го квинтилия.

«Сенаторы требовали, чтобы ты, Цезарь, распустил поиска, а я предложил, чтобы вы оба отказались от власти, — писал Антонин. — Но Метелл Сципион и консул Лентул кричали, что против разбойника нужно действовать оружием и не собирать голосов.

Я и Кассий выступили с возражениями против предложений сенаторов, и голосование не было произведено, однако это не имеет значения, тем более, что я слышал, как консуляр Марцелл сказал своему двоюродному брагу: «Мы заставим сенат голосовать за военное положение и уничтожим власть трибунов». Сенаторы в знак печали надели траурные одежды. Цицерон ведет переговоры с вождями олигархов и популяров о предоставлении тебе, Цезарь, права заочно домогаться консулата, а Помпею на время его консульства удалиться в Испанию. Решай, что делать. Но я не верю в мирное разрешение спора».

Цезарь не спал всю ночь, обдумывая положение. Чуть забрезжило утро, он, бледный, с головной болью, вышел из дома и, кликнув гонца, послал его к Куриону с новыми предложениями:

«Я согласен удовольствоваться Цизальпинской Галлией с двумя легионами», — писал он. Вечером была получена эпистола от Антония, который извещал, что Помпей тайно поручил вести переговоры о мире, но Лентул, Кантон и Сципион выступили с резкими возражениями. А ночью примчался гонец с лаконическим письмом Бальба: «Объявлено военное положение».

Цезарь был спокоен. Сделав распоряжение легионам быть наготове, он, не раздеваясь, прилег отдохнуть.

На рассвете прискакали на взмыленных лошадях Антоний н Кассий.

Полководец спал. Оттолкнув часового, Антоний вбежал в шатер.

— Цезарь, вставай! — закричал он. — Каждая минута дорога. Помпей приказал произвести набор воинов в Италии и призвать в Рим ветеранов. Спеши.

В это время раб подал Цезарю записку.

— Прочти, очень важно, — шепнул он.

— Посвети, — приказал полководец. И вдруг, побледнев, стукнул кулаком по столу.

— Лабиен ведет переговоры с Помпеем? Не может быть! — крикнул он и тихо прибавил: — О Тит, Тит, разве мы не были друзьями?

Взглянул на Антоиия и Кассия: «Тучный и худощавый… Тучные бывают добродушнее и вернее…» Он обнял Антония, кивнул Кассию и сказал:

— Я уверен, друзья, в вашей преданности!

Честные глаза Антония горели привязанностью и любовью, а в угрюмых глазах Кассия таилось холодное равнодушие, и Цезарь подумал: «Доверюсь Антонию. С ним я сделаю больше, чем с другими».

— Жребий брошен! — воскликнул он и, повернувшись к Антонию, прибавил: — Переправиться и занять Аримин.

Повелев рыбаку, закидывавшему сети, перевезти себя через Рубикон, Цезарь сел в лодку и смотрел помолодевшими глазами на приближающийся берег.

«Там должна вспыхнуть яркая слава побед над противником, и тяжелый путь к власти приведет меня к древней столице Ромула! Там я похороню одряхлевшую республику и на могиле ее положу тяжелый камень».

Он решил действовать с обычной своей быстротою.

Послав легатов за галльскими легионами и передав начальствование над пятью тысячами пехоты и тремястами конницы Гортензию, Цезарь, сев ночью на телегу с Антонием и Азинием Поллионом, отправился к Рубикону.

В раздумье стоял он на берегу речки, отделявшей подвластную ему Цизальпинскую Галлию от Рима.

«Если я перейду через Рубикон, враги скажут: «Он вступил на путь мятежа»; если же смирюсь, то погибну. Но разве я враг отечества? Нет, я враг олигархов, враг презренной кучки, заседающей в сенате!»

Поднял голову.

«Звезда Цезаря восходит», — мелькнула мысль, и, обратившись к Азинию Поллиону, он спросил:

— Что думаешь, друг, о нашем положении? Как бы ты поступил на моем месте?

Азииий Поллион советовал подождать прибытия галльских легионов; он говорил, что Помпея поддержит Италия и провинции, что в Азии у него много друзей и восточные цари помогут ему, и еще говорил что-то, но Цезарь уже не слушал.

Светало. Гремели трубы приближавшихся легионов.

— Цезарь, подходят верные войска, — сказал Антоний, вскакивая на коня. — Жду приказаний.

Император поднял руку. Лицо его горело в свете разливавшейся по небу зари, глаза сверкали решимостью.