#img_84.jpeg

Немного справившись с волнением, я спросил оставшуюся мою подопечную:

— Куда поедем?

Анриетта не отвечала и глядела на меня с удивлением, словно ей и в голову не приходило, что надо еще куда-то ехать. Несчастная! У нее и правда не было пристанища. Прежде, до больницы, она жила в прелестном домике, столь кокетливом, веселом и столь изящно порочном, что ему прощался порок. В этом доме, полностью ей принадлежащем, она была королевою: у нее были кружева, шелка и золото, чтоб оттенить и усугубить ее красоту; ее ноги едва касались расшитых цветами ковров. Она улыбалась себе в блестящие зеркала, скользила небрежным взглядом по шедеврам искусства минувшего века — порхающим амурам, вздыхающим пастухам, пасту́шкам, улегшимся на краю лужайки, выставив из-под юбок крошечную ножку. Самая редкостная мебель украшала это пышное жилище, старая бронза, отполированный временем мрамор, поющие стенные часы, точно указывающие час любви; сотни неуловимых ароматов кружились в этих нечистых стенах, как циркулирует кровь в человеческом теле; тайное веселое эхо тихонько вторило нежным речам; прислушавшись, можно было уловить в уголках звуки поцелуев. Весь мир послал в этот дом свои трофеи: Китай — старинные лаки, с порочными кривляющимися фигурками; Англия — странные вычурные изделия из серебра; Севр — благородный фарфор, ценимый выше золота; старые королевские замки — тысячи своих безымянных причуд, не лишенных изящества. Немногочисленные, зато хорошо вышколенные слуги толпились вкруг своего кумира: у нее была старуха, чтобы отворять двери, а по вечерам, в случае надобности, превращаться то в строгую дуэнью, то в снисходительную матрону; чтоб стоять на запятках ее кареты, имелся красивый крестьянин из Ванва; развращенный, как и она сама, столь же порочный; чтобы льстить ей с утра до вечера и делить с нею свою веселость, свой опыт, свою пикантную дерзость, была у нее хорошенькая шестнадцатилетняя девочка, субретка с большим будущим, коей скоро предстояло использовать порок в своих собственных целях. Кухня ее так и пылала, гостиная была тиха и прохладна, спальня благоухала жасмином и розами, ее альков безмолвствовал, дверь надежно хранила ее секреты, окно позволяло украдкой наблюдать за крыльцом. Здесь красота ее расцвела во всем своем могуществе, у нее было все необходимое снаряжение для извлечения выгоды из этой красоты; невозможно было быть лучше обслуженной, лучше ухоженной, улещенной, развлекаемой, упокоенной; она не могла пожелать ни более теплой ванны, ни более мягкого ложа, ни более тонких вин, ни лучше накрытого стола, ни более тщательно охраняемой тайны. В таком окружении, в таком жилище, при таких ухищрениях даже самая банальная миловидность показалась бы красотою, — посудите же, как хороша была Анриетта! Каждый час ее существования отмечен был празднеством, предательством или наслаждением. Каждое утро при ее пробуждении Роза, ее субретка, приносила ей свежеотпечатанными тысячи новых клевет на все — красоту, ум, юность, добродетель. Читая эту клевету и оскорбления, Анриетта утешалась в том, что отлучена от этого общества, коему отвечала на презрение презрением; затем следовали модные журналы, театральная газета и любовные письма, и она второпях выбирала шляпу, спектакль и любовника на сегодня. Ровно в полдень у крыльца ее ждет запряженная карета с фальшивыми гербами; наступает час улицы Вивьен и медленных прогулок, столь любезных сердцу хорошенькой женщины, когда, задерживаясь у каждого нового магазина, ловя льстивый шепот бросающихся к ней юных продавщиц, она колеблется между сотнями только что поступивших новинок, щупает одну ткань, потом другую, добавляет или убирает цветок на шляпке, набрасывает на плечи простой газ или богатое кружево, а после четырех часов такого приятного труда снова садится в свою карету, чтобы вечером покрасоваться во всех этих блестящих пустяках.

Когда вечер приходит, ее призывают Опера либо Итальянский театр, к ее услугам весь блеск искусства, лучшие его образцы, ежедневные царственные празднества; и пока толпа честных людей терпеливо ожидает у входа в театр, под дождем, по щиколотку в грязи, нередко натощак (вот она, восхитительная страсть к музыке!) — ожидает своей очереди купить ценою трех дней труда билет на скромное и тесное место в самом неудобном уголке зрительной залы, она, фаворитка богачей, подъезжает галопом на собственных лошадях и выходит из кареты, сверкая драгоценностями; ей подает руку в качестве почетного кавалера какой-нибудь важный господин, занимающий высокое положение, — государственный советник, председатель королевского суда, пэр Франции, в крайнем случае, бывший воин императора, героический осколок побед, который, чтобы предложить руку этой женщине, нацепил свою самую широкую орденскую ленту, синюю либо красную; а вслед за нею, готовые умереть, лишь бы защитить ее от любого оскорбления, шагают, служа ей телохранителями, счастливые и гордые своею ролью, самые молодые и красивые. Она шумно входит в ложу, безжалостно прерывая пение г-жи Паста или г-жи Малибран, она склоняется через барьер, чтобы партер мог вволю восхищаться ею и чтобы удостовериться, что ни одна женщина здесь не может затмить ее красотой. У нее наглый взгляд, оскорбительная улыбка. Она громко отпускает самые злые и насмешливые замечания по адресу порядочных женщин, — насмешки тем более жестокие, что их с одобрением встречают и готовы поддержать пять или шесть шпаг. В самую студеную зиму в ее ложу приносят розы, и она выбирает самые свежие, а прочие кидает на пол, к своим ногам. При виде этой женщины, такой наглой и такой прекрасной, старик забывает о благоразумии, молодой человек — о своей новобрачной; безупречные женщины, видя, что этот торжествующий порок окружен бо́льшим поклонением, нежели добродетель, с тревогою задаются вопросом: не жертвы ли они собственной непогрешимости? У самого Гарсии замирают звуки на устах при виде женщины более прекрасной, чем Дездемона, этот одухотворенный мрамор.

А она, привычная к таким триумфам, принимает в своей ложе все почести от остроумцев, военных, ученых, поэтов, юных школяров, сбежавших с урока, — ей все годится, была бы вокруг нее толпа заметных людей. Потом, как раз в тот момент, когда эта толпа делается особенно заискивающей, она поднимается, все с тем же презрительным и дерзким видом, и выходит, как и вошла, не дожидаясь конца арии; она будто говорит поющему актеру: «Оставляю тебе твоих слушателей», — а самым красивым дамам в зале: «Сударыни, забирайте своих мужей и любовников, я их больше не хочу». Ей и нужды нет: стоит ей пожелать, и она в любой вечер найдет у подножия лестницы нового Релея, который бросит ей под ноги свой плащ.

Но, достигнув вершины своей красоты и наглости, несчастная не почувствовала головокружения. Ни разум, ни сердце не могли указать ей верный путь, так что внезапно она обнаружила, что безвозвратно запуталась, и тогда она очертя голову ринулась в пучину непрерывных наслаждений и безумных излишеств. В тысячный раз оправдалось ясновидение Божие — умеренность в пороке невозможна, вот почему порок, как и слава, преходящи и губительны. И эта несчастная после всех триумфов узнала свое Ватерлоо и свой остров Святой Елены в верхнем конце улицы Сен-Жак. О, несчастные женщины, им так мало нужно, чтобы потерпеть поражение! Легкая морщинка, почерневший зуб, несколько выпавших волосков, суждение их господина, который говорит им, как Ювенал: «Твой нос мне не нравится» — displicuit nasus tuus! И вот однажды, в зимний холод, в грязь и снег, утром, когда она еще не успела позавтракать, ее выталкивают в шею из дома, который еще вчера был ее домом: ее лакей говорит ей «Убирайся», старуха привратница, еще совсем недавно такая преданная, с презрительною ухмылкою приотворяет ей одну створку двери, Роза, ее горничная, которую она так любила, Роза, согревавшая ей ноги на своей груди, та самая, которой она столь щедро передаривала свои драгоценности, платья, кружева и вчерашних любовников, — занимает ее место в этом нечистом раю, даже не кинув ей из жалости пару перчаток, украденных у нее, когда она была хозяйкой. Одного слова хозяина оказалось довольно для того, чтобы разбить вокруг нее все зеркала, фарфор, бриллианты, любовь мужчин и ярость женщин, чтобы снизу доверху разгромить эту державу; счастье еще, что в уличной грязи ее подобрала полиция и отворила перед нею двери больницы.

Но теперь, когда ее выгнали даже из этой больницы, теперь, когда она лишилась последней покровительницы — ужасной болезни, доныне ее охранявшей, куда теперь деваться этой девушке? Какой дом пожелает принять ее, такую бледную, такую слабую, нищую, плохо одетую, на какой гостеприимный порог ступит она, прося одра и хлеба? И чтобы решиться на что-нибудь, она перебрала в памяти всю свою прежнюю блестящую жизнь. Я терпеливо ждал, пока она примет решение, меня интересовала эта битва в современном духе, я бы весьма желал узнать, куда может податься несчастная, вышедшая из позорного особняка «Капуцинов».

Побежденная столькими бедами, доведенная до крайности, бедняжка тщетно пыталась припомнить мужчин, некогда окружавших ее почетом, покровительством, любовью. Старики называли ее дочерью, юноши мечтали умереть за нее — где все они, что с ними сталось? Она забыла даже их имена, а они, может быть, не узнали бы ее в лицо! Если бы у нее были сейчас деньги, которые она пустила на ветер, она купила бы в Ванве двадцать арпанов земли. Но у нее не оставалось никакой надежды. За тот год, что она оторвалась от людей, поднялась новая поросль стариков и юношей, чтобы любить женщин и губить их, и новая поросль молодых женщин, которых будут любить и которые загубят себя, как загубила себя Анриетта. Значит, она не находилась больше на вершине порока великолепного, она была пригодна теперь лишь для порока ничтожного. Ее вышвырнули из гостиной, и у нее уже не было иного пристанища, кроме панели. И смутно, но с ужасом она поняла, какой страшный путь открывается отныне перед нею: теперь проституция стала для нее вопросом спасения от голода и нищеты. И она припомнила некоторые советы, некие тайные сведения, полученные от товарок по больнице. Именно в этих лепрозориях нашего века агенты растления вербуют своих печальных жертв, больница — это прихожая, достойная подобного будуара! Анриетта напрягала память, стараясь вспомнить имя незнакомой покровительницы, к коей ее направляли, вспомнить адрес горячо рекомендованного ей убежища; после долгих усилий имя она припомнила, но адрес в свое время пропустила мимо ушей, настолько недальновидной она была, когда надеялась только на свою счастливую судьбу. После битых четверти часа раздумий она спросила меня:

— Не знаете ли вы, где живет госпожа де Сен-Фар? Мне говорили, что она стала бы заботиться обо мне, как о собственном дитяти, что у нее всегда найдется для меня постель, платье и место за столом. Отвезите меня к госпоже де Сен-Фар.

Я уже говорил вам, да вы и сами убедились, что я малый порядочный, я даже имени не слыхал г-жи де Сен-Фар, а ведь это имя известно среди студентов и коммивояжеров. Тем более не знал я адреса этой дамы. Однако я непроизвольно повернул в сторону самых богатых и самых развращенных кварталов Парижа; но, к счастью, на полпути мне встретились несколько подвыпивших военных, славных солдат королевской гвардии, под руку с приземистыми уродливыми девицами, но солдат столь гордых, будто они покорили итальянских принцесс.

— Господа! — крикнул я солдатам. — Не скажете ли, где проживает госпожа де Сен-Фар?

Вопрос польстил тщеславию солдат, но поставил их в затруднение: они были удачливее меня и хорошо знали имя упомянутой дамы и ее малопочтенную профессию, не раз на веселых ночных сборищах гвардейцев они слыхали, как господа унтер-офицеры говорили между собою об этом заведении с таким же восторгом, с каким правоверные говорят о магометанском рае, но в точности указать мне нужный адрес не могли. Их славные подружки повисли у них на руках, тоже явно уязвленные своей неосведомленностью. Наконец один капрал крикнул мне, шевеля усами:

— Если уж Агата не сможет дать вам адрес госпожи де Сен-Фар, придется вам обратиться к нашему лейтенанту, он-то доберется туда с закрытыми глазами!

Тут медленно и торжественно, как дама, носящая перчатки, которой приходится опускаться до всякого сброда, подошла Агата, доселе державшаяся на два шага в стороне; я низко ей поклонился.

— Мадемуазель, если вам, как утверждает капрал, знаком адрес госпожи де Сен-Фар, не можете ли вы указать мне его?

— Знакома ли я с мамашей Сен-Фар! — подхватила мадемуазель Агата. — Слава Богу, я вполне гожусь для такого знакомства, а захотела бы, так познакомилась бы и поближе!

Презрительно произнеся эти слова, она гордо вскинула голову, выпрямилась и подобрала подол платья, волочившегося по дорожной грязи.

— Значит, мадемуазель, вы будете так любезны и укажете мне этот дом?

— За кого вы меня принимаете! — возразила Агата, сверкнув глазами.

— Ну, ну, Агата, будь славной девушкой, не заставляй долго просить себя оказать услугу достойному человеку, — сказал капрал. — Какого черта! Пусть знает, что у нас есть знакомства в хорошем обществе, кое-кто повыше, чем хилые молокососки, не смеющие высунуть нос дальше Сент-Антуанского предместья!

Бедные девицы кусали губы. Мадемуазель Агата состроила любезную улыбку и протянула указательный палец с длинным черным ногтем, вылезшим из дырявой замшевой перчатки.

— Поезжайте прямо, до конца аллеи, — сказала она, — потом сверните налево до Пале-Рояля, а там, на третьей слева улице, сразу увидите дверь госпожи де Сен-Фар.

Выслушав эти дорожные указания, капрал возгордился своею подружкой, солдаты возгордились капралом, а я возгордился тем, что так скоро раздобыл адрес дамы, наверняка не числящейся в «Королевском альманахе», — у каждого своя гордость.

Погнав лошадь в указанном направлении, я начал присматриваться к Анриетте, пытаясь объяснить себе ее неподвижность и ее уверенный вид.

Неужто она так легко пошла на это? Неужто ни секунды колебаний, никаких упреков себе? Однако очевидно было, что она приняла на плечи этот ужасный груз и уже занесла ногу над глубочайшею, последнею бездной порока! Вот, значит, на что она рассчитывала. Видя ее такою спокойной и умиротворенной, можно было подумать, что она исполняет необременительный долг. Я же, по воле обстоятельств ведущий ее по этому гибельному пути, я, слепое орудие ее ужасной судьбы, я, некогда столь невинный, вольный и счастливый, увы! я содрогался при мысли, что стану свидетелем последней сделки, на какую только может пойти женщина, свидетелем этого невероятного торга, в результате которого она отдается первому встречному за облегающее платье и кусок хлеба.

Когда мы доехали до улицы, где проживала мамаша Сен-Фар, я сейчас же узнал нужный дом по окружавшим его молчанию и тишине: то было безмолвие позора, тишина стыда, казалось, соседние дома расступились и закрыли лица, дабы не запятнать себя близостью к этому дому. Ужасно, что нет на свете ни одного города, свободного от этой дани пороку и преступлению! Дом можно было опознать по таинственно полуотворенной двери, по любопытным взглядам, которые украдкой бросали на него прохожие, по разбитым оконным стеклам, по стенам, испещренным адресами ломбардов и лекарей тайных недугов, словно разорение и страдание составляли достойную рекламу для этих зловредных мест! Я смело остановил свой кабриолет у двери, где обычно не останавливался ни один экипаж, даже похоронные дроги. Анриетта спустилась с подножки, опираясь на мое плечо; у нее уже полегчало на душе, она почувствовала себя на знакомой почве. Мы вместе вошли в дом, и в дверях я непроизвольно пропустил Анриетту вперед. Лестница была темная и грязная, старуха в трауре, уж не знаю, по какому случаю, встретила нас на верхней площадке; ни слова не промолвив, она проводила нас в добротно, но безвкусно обставленные апартаменты. Хотя была середина дня, комната освещалась лампой, чей неверный и печальный отблеск боролся с заблудившимся солнечным лучом, тусклым и бледным, проникающим сквозь дыру, нарочно проделанную в верхней части ставен по требованию префекта полиции: кто угодно мог свободно войти в этот дом — палач, рецидивист, убийца, даже шпион собственной персоною — все, кроме солнца; ничего лучшего не могли придумать судебные власти для поддержки и защиты добрых нравов! В маленькой гостиной вокруг стола сидели три женщины почтенного вида за приходо-расходною книгой и старательно подсчитывали доходы и убытки. То были три компаньонки этого коммерческого предприятия, из коих две — матери семейств, и они с большой совестливостью и щепетильностью делили прибыль от дела. Председательницею казалась женщина, сидевшая во главе стола, она привносила в товарищество свое широко известное имя, добрую репутацию своего заведения и длительный опыт в такого рода сделках; она первая обратилась к Анриетте, я же ретировался в угол и ловил каждое слово их разговора.

— Вы желаете поступить к нам? — спросила эта женщина совсем просто, как честная буржуазка, нанимающая новую прислугу, а ее товарки тем временем внимательно разглядывали претендентку.

— Да, сударыня, — почтительно отвечала Анриетта. Она умолкла, а они рассматривали ее рост, ее руки и ноги, грудь, волосы, всю ее фигуру и ее исхудавшее болезненное лицо.

— Эта особа достаточно красива, — проговорила младшая из женщин, — из нее можно кое-что сделать, но придется очень постараться: во-первых, она чересчур худая и бледная, а потом, плохо одета, волосы в беспорядке, пальцы выглядят непомерно длинными, — как видно, она вышла из больницы, и, если надо, я скажу ей из какой именно.

— Не имеет значения, — возразила женщина, сидевшая справа, — вы знаете, дорогой друг, что туда могут попасть самые честные девушки, и надо надеяться, что такой урок пойдет ей на пользу.

Затем, обратясь к просительнице, она продолжала:

— Кажется, милая, я вас еще нигде не видела?

— Верно, сударыня, нигде.

— Тем хуже, — подхватила председательница, — вы, должно быть, нахватались понятий о роскоши и независимости, которые не очень-то укладываются в мирные порядки нашего дома. Если вы намерены долго оставаться здесь, мадемуазель, знайте, что нам требуется беспрекословное послушание и безграничная покорность; вам нельзя будет ни привередничать в еде, ни шуметь, ни болеть, придется постоянно заботиться о своих платьях, чепцах и шляпах, надо будет самой обратиться к господину комиссару полиции за разрешением добросовестно заниматься вашим ремеслом и исполнять все особые законы, имеющие к этому отношение; не пить вина чаще, чем раз в неделю, посещать театр не более как раз в месяц. При этом условии мы рады будем оказать вам поддержку. Но, однако, сударыни, если мы ее берем, как вы считаете, кем ее надо сделать?

— Я считаю, — сказала первая, — что надо сделать ее гризеткой. Во-первых, у нас нет ни одной, а, во-вторых, ничто так не забирает за душу господина из большого света или человека скучающего, как белые чулки, туго обтягивающие округлые икры, черный передник, который легко заменяется другим, и к тому же такой наряд недорого обойдется заведению.

— А я нахожу, — возразила другая, — что нет ничего пошлее гризетки, их встречаешь во всех магазинах, во всех водевилях и во всех романах, описывающих современные нравы; на свете есть много мужчин, которые не принадлежат к высшему обществу и не станут открыто гоняться за круглым чепчиком и черным передником. То ли дело буржуазка! Буржуазка не бросается в глаза. Она никого не компрометирует. Можно идти за нею, можно вести ее под руку не краснея. К тому же наряд для буржуазки можно придумать в одну минуту: шелковое платье, шевровые башмаки, бархатная шляпка, шаль от Терно, цветные перчатки, крепко надушена мускусом с амброй, скромница с виду, — есть чем вскружить голову студентам и розничным торговцам!

— Да, — подхватила ее товарка, — но эти лавочники — скупердяи, а студенты поднимают страшный шум, да к тому же барышня слишком молода для роли буржуазки, это подойдет ей лет через пять-шесть; я бы предпочла одеть ее светскою дамой: голая шея, голая грудь, шикарное платье из желтого атласа, ажурные чулки, фальшивые жемчужины в ушах, перья марабу на голове, а рядом — наша почтенная Фелисите, которая вечером послужила бы ей матерью.

— А я уже по горло сыта всеми этими княгинями, — вмешалась прислушивавшаяся к ним мамаша Сен-Фар, — они разоряют нас на газ, позолоту и побрякушки; нет ничего горше, как видеть запачканными великолепные атласные платья, которые они возвращают нам в таком виде; я больше этого не хочу, и на месте барышни я предпочла бы славный деревенский наряд: открытые плечи, золотой крестик на невинной черной бархотке, белый цветок в руке, скрученные узлом волосы, соломенная шляпа набекрень, сельская непосредственность — все это будет ей так к лицу!

При этих словах, воскресивших перед моим внутренним взором равнину Ванва (о дорогие мои чистые воспоминания, зачем явились вы в это место!), я сорвался со стула и решился сделать последнюю попытку вытащить несчастную из этого притона.

— Да, да! — воскликнул я. — Бедная девушка, еще не поздно! Надень снова твое грубошерстное платье, повяжи на шею ситцевую косынку, покрой голову скромной соломенной шляпой, выгоревшей на солнце, будь снова юною и веселою поселянкой, пышущей свежестью и здоровьем; пойдем, пойдем, бежим! Я люблю тебя, я тебя спасу, если ты хочешь!

Услышав это, все три женщины испуганно переглянулись: добыча была слишком хороша, чтобы можно было ее упустить.

— Мы не принуждаем барышню, — проговорила мамаша Сен-Фар. — Если ей хочется бархатного платья, золотого ожерелья, вышитого платка и ажурных чулок — нынче же вечером она их получит.

…Этим было все сказано!

#img_89.jpeg