— Я доволен, — сказал я Сильвио, — я нашел средство исчерпать человеческую чувствительность от самого низкого градуса холода до самого высокого градуса тепла, считая от дружеских чувств к ослу и до надежды на безумное счастье с самой прекрасной на свете женщиной, от Шарло (это имя мертвого осла) и до Анриетты (имя обезглавленной женщины), я так сгустил жизнь человеческую, видел столько несчастий, что сердце мое окаменело. Я могу, не страшась, обогнать цивилизацию. Ужас доведен до предела, и я окунулся в Стикс. Какое громадное преимущество быть вооруженным столь драгоценной бесчувственностью! Если я окажусь так глуп, что стану государственным деятелем, то не буду опасаться аневризмов; если сделаюсь оратором, ничто не собьет мою речь на трибуне, сколько бы меня ни прерывали. Я подобен тому человеку, который, дабы не огорчаться зрелищем низости людской в Версале, каждое утро проглатывал по жабе.

Вместо того чтобы откликнуться на мои соображения, Сильвио, взволнованный воспоминанием, печально воскликнул:

— И ты мог спать нынче ночью!..

— А почему бы и нет?

— Но ведь только вчера… ты похоронил… Анриетту!..

— Убитую именем закона, — возразил я. — Ну что ж, да, я спал так же мирно, как если бы она была вымышленным персонажем, какой-нибудь Эми Робсарт. Но разве не счастлива она теперь? Разве не должно испытывать радость от сознания, что она, невинная, похищена у злосчастий людских?

— И похищена даже у своей могилы… — добавил Сильвио, бросив прощальный взгляд на пустую яму. — Где она, несчастная?

— В руках у каких-нибудь прилежных студентов, которые в последний раз заплатят ей, и денег за эту последнюю продажу своего тела она не получит!

С этими словами мы вышли из ворот кладбища Кламар и двинулись в сторону Парижа.

— Значит, ты не считаешь ее преступницей? — спросил Сильвио, имея в виду эпитафию Анриетте, только что мною произнесенную.

— Преступницей!.. О чем ты говоришь? Она первостатейная преступница для людей, любящих точность, которые составляют платежные ведомости и готовы разломить пополам сантим, когда отдают тебе долг… Она убила человека, который когда-то убил ее жизнь, счастливую, скромную, невинную. И закон тут как тут; о причинах он не спрашивает, он видит факт. Я аплодирую правосудию. Анриетта была еще достаточно честной, чтобы отмстить за себя; ее преступление — это дурно осуществленное раскаяние; будь она мужчиной, дай она мерзавцу пару пощечин, возьми она меня в свидетели и всади ему пулю в сердце, она, может быть, танцевала бы сейчас вальс на сверкающем парижском паркете, а не лежала бы в земле… Бедная женщина! Теперь она достойна уважения, можно пролить слезу в ее память, тогда как если бы этот злополучный человек пришел к ней двумя годами позже, она ничего бы ему не сделала, может быть, стащила бы его часы, вот и все… В эту минуту Бог, возможно, уже простил ее, а через два года она была бы уже такой отвратительно низкой, что навсегда осталась бы в аду…

— Ты все выворачиваешь наизнанку.

— Нет. Я предаюсь своим мыслям о причинах и следствиях. Боже меня сохрани разрушать что-нибудь. Ведь все так прекрасно!

Мы услышали довольно веселый смех и увидели идущих нам навстречу товарищей по коллежу, которые возвращались в город через заставу Анфер. Мы возобновили знакомство.

— Вы очень спешите?

— О да, — отвечал один из них, — мы идем в свой анатомический театр препарировать превосходный образец, а потом у нас холостяцкий завтрак, его дает один новичок… Видел ты когда-нибудь вскрытие?

— Никогда.

— Так пойдем с нами!.. Это тебя позабавит, это очень интересно.

Мы шли, болтая о нашей юности, и вскоре подошли к дому, расположенному недалеко от Медицинской школы. Поднявшись на чердак, мы с Сильвио первыми вступили в залу с выкрашенными под зеленоватую бронзу стенами. Свет проникал через окно в крыше и падал на стол, вокруг которого собралось несколько молодых людей в зеленых передниках и в нарукавниках из зеленой материи, столь любезных всем сверхштатным служащим. Они были так поглощены своим занятием, что не сразу отворили дверь.

— Они начали без нас, разбойники! — вскричал мой приятель по коллежу, которого я звал Мишель.

— Очень дурно с вашей стороны, господа!.. — подхватили трое других в один голос.

Четверо хирургов обернулись было к нам, но они казались столь поглощены вскрытием мертвой плоти, обнажением сосудов, изучением каких-то тайн жизни в этом трупе, что тут же снова принялись за работу; последовал целый поток восклицаний:

— Видишь?

— Ну да, а что?

— Легкое!

— Сердце!

— Солнечное сплетение!

— Э…

Не помню всего дословно, но вечно буду помнить зрелище, открывшееся моему взгляду. Женское тело, белое как снег, местами трупно-зеленоватое, разъятое на четыре части и выпотрошенное, как заяц; под столом нагромождение отрезанных кусков плоти — и женщина, старая женщина, сидящая на скамеечке и спокойно жующая ломоть хлеба с ветчиной совсем рядом с этой ужасною сценой. Землисто-серое лицо старухи цветом напоминало лицо мертвеца. Она поднялась со скамейки и, собрав скрюченными пальцами все человеческие останки, бросила их в корзину.

— Боже! Какая красивая женщина! — невольно воскликнул Сильвио.

— Она составила бы счастье честного человека, если бы была порядочная, — проворчала старуха.

Слова эти громом отдались в моем сердце.

— Таким образом, господа, — произнес старший из молодых людей, — я думаю, что могу утверждать в высшей степени важный факт. Вот уже третий раз, как я узнаю в органах головы…

Я обернулся к оратору, чей голос взывал к благоговейному вниманию, и увидел у него в руках голову… Анриетты. Я издал такой страшный вопль, что все замолчали, и упал на стул.

— Ужас доконал меня! — воскликнул я. — Как! Эти холодные внутренности, исполосованные вашими скальпелями; как, эти куски плоти в корзине, эти висящие лоскуты кожи… все это вчера в половине четвертого было Анриеттой?.. Она жила, она думала, она страдала!..

Молодые студенты глядели на меня как на сумасшедшего.

— Да, в четыре часа пять минут она жила, она думала, она страдала, — отвечал старший студент, — несмотря на то, что ее обезглавили. Как я уже говорил, это факт, в коем я уверен и который нетрудно было бы доказать, если бы вскрытие тела казненных производилось бы в присутствии людей образованных и добросовестных. Лично я думаю, что смерть через усекновение головы происходит, как и при удушении, из-за излияния черной крови в сосудистую систему. И вы только что видели, что, судя по состоянию органов мозга, ничто не могло помешать этой девушке мыслить в продолжение одной, двух, трех, четырех, — почем я знаю, может быть, и пяти, — минут после отделения головы от туловища. Я бы даже осмелился сказать, что тело не умирает hic et nunc.

— Значит, она сильно страдала? — спросил я молодого человека.

— Да, — отвечал он холодно, словно желая избавиться от меня. — Ибо мы нашли начало аневризмы, которая должна была образоваться вчера… Так что, — продолжал он, — есть две смерти: смерть насильственная и противоестественная, к которой организм не приспособлен; и смерть, которую природа медленно вносит во все наши органы. Хорошую научную работу сможем мы представить, господа! Ибо предчувствие говорит мне, что наблюдения над этими двумя родами смерти будут настолько отличаться одни от других, а факты окажутся настолько разными, что это неминуемо приведет к доказательству только что мною утверждавшегося, а именно: того, что при противоестественной смерти не всегда сразу же и полностью уничтожаются наши духовные способности.

Я стал искать глазами Сильвио, но Мишель, догадавшись о моем намерении, сказал:

— Сильвио здесь, он не мог вынести зловония, и я проводил его в соседнюю комнату, где стоит алтарь.

Я отправился за Сильвио. Он сидел за накрытым столом, уставленным аппетитными яствами; бутылки шампанского обещали веселье, было тут и бордо, и бургундское, и риверсальт, руссильонское, эрмитаж, — словом, депутация всех французских вин. Большой паштет из гусиной печенки возвышался между блюдом с лососевой форелью и окороком. Скоро семеро молодых людей присоединились к нам, и мы принялись есть, пить, шутить по поводу вскрытия, паштета, форели и Анриетты.

Мишель, желая что-то показать, сломал берцовую кость бедной девушки.

— Ах, ах! — проговорил я после нескольких бокалов шампанского. — Могли бы вы начертить мне маршрут Анриетты? Где она теперь?

— Теперь, — отвечал Мишель, — если ее кости достаточно белы, мамаша Виргиния…

— А, ее зовут Виргинией?

— Да, мамаша Виргиния, наверное, продала их для домино… и остается лишь плоть, а из нее извлекают воск, который употребляют при изготовлении красивых полупрозрачных свечей.

— Так что я имею шанс потерять часть своего состояния на зеленом сукне, освещенном всем, что так очаровывало меня в Анриетте! О, ужас! О, цивилизация!.. Общество как свинья — все идет в дело! Ужас!..

— За здоровье новоиспеченного доктора! — закричали все вокруг, и все стаканы сдвинулись и зазвенели; этот тост завершил завтрак.

— Что сказали бы классики и греки, так почитавшие мертвых!..

— Греки никогда не изобрели бы паровую машину, не открыли бы кровообращение, нервные токи и прочее.

Когда я выходил, мамаша Виргиния потянула меня за рукав и показала мне тщательно вымытую и выскобленную кость.

— Бедренная кость, белая как снег; если вы, сударь, хотите получить ее за монетку в тридцать су… вы могли бы сделать из нее разрезной нож для бумаги… это был бы сувенир, поскольку вы говорили, что она была вашей подружкой…

— Спасибо… — ответил я важно.

И я забрал бедренную кость Анриетты. Знаменитый художник взялся выгравировать на одной стороне рукоятки ножа изображение осла, на другой — молодой девушки. Я уверен, что не посрамил доброго пашу из оды г-на Виктора Гюго, который оплакивал смерть своего нубийского тигра.