Странно… Он, кому так докучала жара, вдруг после смерти Бенедикта XI начал чувствовать, как ледяной холод пробирает его до самых костей. Можно было подумать, что приятные воспоминания, которые в мрачные минуты волновали или успокаивали Гонория Бенедетти, камерленго покойного Бенедикта XI, неожиданно поглотила бездонная пропасть. Куда делась история о прекрасном дамском веере, который он убрал в ящик стола, о том, как они со своим юным братом купались в ледяной воде реки, откуда выскочили покрасневшими от холода и удовольствия, а после увидели, что их ступни все в крови? Гонорий, которому было тогда пять лет, разрыдался и заявил, что они скоро умрут. Бернардо, старший брат, быстро взял себя в руки и принялся его утешать, объяснив, что в этом повинны раки, но раки извинятся перед ними, превратившись во вкусный обед. Они сварили их и наелись до отвала, а потом их сморил глубокий сон. Его мать… Опьяняющий запах волос его матери. Она ополаскивала волосы медовой и лавандовой водой, что пробуждало желание дышать ими, кусать и проглатывать их. Куда исчезли из его памяти опоры?

Exaudi, Deus, orationem meam cum deprecor, a timore inimici eripe animam meam.

Бенедикт. Бенедикт все унес с собой в могилу. Как Гонорию хотелось разозлиться на него за это! Тогда, может быть, к нему вернулись бы прекрасные воспоминания о детстве. Но ему никак не удавалось этого сделать. Бенедикт и его ангельское упрямство. Бенедикт и его нежная несгибаемость… От тревожной грусти на глазах Гонория выступили слезы. Милый Бенедикт.

«Я так любил тебя, брат мой. Восемь месяцев, проведенных подле тебя, были единственным светлым пятном в этом дворце дураков, который я ненавижу до тошноты. Бенедикт, почему ты вынудил меня убить невинность? Другие не имели для меня значения, жалкие непоследовательные насекомые, которые летят туда, куда несет их ветер. Когда я сжимал тебя в своих объятиях, пока тебя рвало кровью, я знал, что отныне мне всегда будет холодно.

Бенедикт, разве ты не понял, что я был прав, что я боролся за нас? Зачем нам это потрясение, нам, которых так холило постоянство? Зачем надо было все бросать во имя так называемой истины, столь смутной, что она в состоянии очаровать лишь неразумных? Я защищаю установленный порядок, без которого люди стремительно погрузятся в хаос, откуда мы их вытащили. Но что ты думал? Что они любят Истину, что в своих молитвах они взывают к Справедливости? Они такие глупые, такие безвольные, такие злобные. Ах, Бенедикт… Почему ты оказывал мне сопротивление, почему противоречил мне, сам того не осознавая? Если бы ты согласился со мной, я принялся бы неустанно работать, чтобы возвести тебя на престол как Бога, как я это сделал для Бонифация, которого, впрочем, не любил. Я стал бы неутомимым инструментом, который позволил бы тебе править нашим миром. Бог озарил тебя своей улыбкой, но он не наградил тебя силой, чтобы без устали бороться. Почему ты упорствовал в этой химере?

Прежде чем приказать тебя убить, я плакал все ночи напролет. Я молился все ночи напролет. Я молил, чтобы твои глаза наконец открылись. Но ты был ослеплен ясным светом. Часы твоей агонии стали самыми долгими часами в моей жизни. Я так страдал, видя, как страдаешь ты, что поклялся навсегда изгнать из своего лексикона слова “мука”, “скорбь”, “крестный путь”.

Бенедикт… После твоего ухода моя вселенная опустела. Ты был единственным, кто мог бы приблизиться ко мне, но из-за твоей любви к Нему нас друг от друга отделяло расстояние. И все же я тоже люблю Его больше своей жизни или своего спасения.

Меня накачали одурманивающими средствами, в то время как исполнитель грязных дел спокойно прошел по пустому коридору, соединяющему мой кабинет с твоим залом. Когда я пил эту горькую настойку, я умолял, чтобы она стала для меня смертельной. Но смерть отвернулась от меня. Мое косноязычие объяснили опиумом, но мой голос прерывался из-за скорби.

Вспомни. Я видел, как ты одну за другой ел фиги. Ты мне улыбался, как ребенок, поскольку они тебе напоминали о счастливом времени, проведенном в Остии. С каждым кусочком фиолетовой кожуры, которую ты выплевывал в свою руку, тебя покидала жизнь, частичка за частичкой. Я считал минуты, которые тебе оставалось дышать, и моя душа вытекала вместе с ядом, который постепенно распространялся по твоим жилам.

В моем сердце нет ни капли сожаления, Бенедикт. Это гораздо хуже. Ни капли сожаления, поскольку я не мог позволить тебе лишить нас величия и власти во имя чудесной утопии. Это гораздо хуже, ведь после твоей смерти я не живу, я действую машинально. Это все, что мне осталось, а осталась мне устрашающая пустота.

Пусть я виновен перед Господом и перед тобой, но я прав перед людьми. Я примирюсь со своим наказанием, оно не может быть более суровым, чем наказание, которому я подвергаюсь сейчас. Милый Бенедикт, да упокоится с миром твоя прекрасная душа. Я молю тебя об этом всякий раз, когда все фибры моей души начинают кричать и взывают к снятию самых насущных обетов».

Гонорий Бенедетти встал и вытер слезы, от которых стал мокрым даже его подбородок. Перед его глазами кружилась комната, и он оперся о свой большой письменный стол, чтобы удержаться на ногах. Наконец головокружение прекратилось. Он дал себе еще несколько секунд, чтобы восстановилось дыхание, а потом дернул за позументный шнурок, спрятанный под одним из ковров, оживлявших его кабинет. Мгновенно появился камергер.

— Пусть он войдет.

— Слушаюсь, ваше преосвященство.

В кабинет вошел человек, закутанный в плащ с капюшоном.

— Ну?

— Аршамбо д’Арвиль умер, пронзенный мечом. Леоне ускользнул от нас.

Раздосадованный камерленго закрыл глаза.

— Как это произошло? Ты советовал д’Арвилю соблюдать крайнюю осторожность? Леоне — ратник, причем один из лучших в своем ордене.

— Он должен был его одурманить, чтобы тот стал уязвимым.

Бенедетти раздраженно вздохнул и спросил:

— Как ты думаешь, речь вновь идет о вмешательстве одного из них?

— Эта мысль приходила мне в голову.

— Но почему всем моим шпионам еще не удалось их вычислить? Я начинаю думать, что они пользуются божественным покровительством.

— Я в этом сомневаюсь, ваше преосвященство. Бог на вашей стороне. А поскольку это так, наши враги поднаторели в подземной войне. Мы вытеснили их в пещеры, расщелины, катакомбы. Их слабость стала силой. Они превратились в тени, и нам неизвестна их численность.

— Как ты думаешь, Леоне понял, что на самом деле вдохновителями его тайных поисков были совершенно другие люди?

— Меня это очень удивило бы.

Прелат почувствовал горечь и срывающимся голосом сказал:

— Манускрипты, похищенные этим негодяем Юмо из папской библиотеки… Собранные сведения позволяют мне предполагать, что Юмо продал их Франческо де Леоне. Ты нашел их?

— Еще нет, но я неустанно ищу.

— Надо же! Я предпочел бы, чтобы ты искал, находя.

— Все указывает на аббатство Клэре.

— Но как Леоне связан с этим женским аббатством? — удивился камерленго.

— Через Элевсию де Бофор, аббатису. Она была назначена Бенедиктом XI, и я спрашиваю себя, нет ли между ней и рыцарем связей, о которых нам ничего не известно.

— Выясни и найди как можно скорее этот трактат Валломброзо, без которого мы не можем уточнить даты рождения, а также трактат по некромантии… В том положении, в каком мы находимся… даже строптивая помощница может оказаться нам полезной.

— Но вы же не намерены… ну, прибегнуть к этому зверству?

— Зверству, говоришь? Какую вину ты за собой чувствуешь с тех пор, как мне служишь?

Призрак притих.

— А женщина? — продолжал камерленго.

Призрак снял капюшон. Его лицо озарила довольная улыбка.

— Теперь, ваше преосвященство, осталось не так долго ждать, и мне не хотелось бы оказаться на месте этого ничтожества.

— Ее страдания не приносят мне облегчения. Страдания — это слишком ценная жертва, чтобы ее приносили попусту. Я хорошо это знаю, — прошептал прелат, прежде чем продолжить более уверенным тоном: — Аньес де Суарси должна умереть, причем как можно скорее. Тем не менее эту казнь необходимо представить так, чтобы она выглядела как заслуженный приговор. Мне совершенно не нужна мученица.

— Я немедля сообщу об этом ее палачу. Он будет разочарован. Страдания других опьяняют его как пряное вино.

— Ему щедро платят за послушание, — напомнил Бенедетти тоном, не допускающим возражений. — Я питаю отвращение к радости мучителей. Потом он тоже должен умереть. Мы больше не нуждаемся в нем, а его образ жизни настолько омерзителен, что вызывает у меня отвращение.

— Все будет сделано так, как вы желаете, ваше преосвященство.

Гонория охватило отчаяние, и он процедил сквозь зубы:

— Ты знаешь мою волю. Выполни ее. Я достаточно плачу тебе за эту службу! Мне не хотелось бы сердиться на тебя. А теперь ступай.

Угроза была столь очевидной, что человек надел капюшон и удалился.

Камерленго подождал несколько минут, затем вызвал камергера, яростно дернув за позументный шнурок.

— Пришла она наконец?

— Нет, ваше преосвященство, еще нет.

На лице Бенедетти отразилось разочарование. Он прошептал, словно разговаривая сам с собой:

— Но что может ее задерживать? Как только она придет, сразу же сообщите мне.

— Слушаюсь.