Об эпохе Николая I давно и устойчиво сложилось мнение как эпохе застоя и упадка. Русского царя называли не иначе как Палкин, судя по всему, имея в виду его особое пристрастие к наказанию шпицрутенами. Трагедия декабристов, как тень, легла на все царствование российского императора. И если сами декабристы с их самоотверженными женами уже давно в русском сознании заняли место великомучеников и святых, то Николай, наоборот, на этом невыгодном для него фоне похож скорее на Антихриста, на воплощение некого безжалостного вселенского зла.

Среди русских классиков считалось хорошим тоном и проявлением особого либерализма и гуманности лягнуть императора-кровопийцу даже мертвого, не соблюдая при этом обычного христианского почтения к усопшим. Так, по прошествии почти пятидесяти лет после смерти Николая I Л. Н. Толстой создает шедевр «После бала» и последнюю незаконченную повесть «Хаджи-Мурат», в которых русский царь предстает, с одной стороны, ожиревшим развратником и бездельником, а с другой – его влияние на окружающих оказывается настолько разрушительным, что даже добрые от природы люди, такие как полковник («После бала»), на государственной службе превращаются в самых откровенных садистов, причем садизм этот, как пытается убедить своего читателя автор, становится чуть ли не воплощением официальной политики целого государства и даже более – чертой общественного сознания.

Для доказательства этого тезиса обратимся непосредственно к тексту рассказа. Традиционно это произведение анализировалось в духе социального обличительства. Воплощая ленинский принцип «срывания всех и всяческих масок», считалось важным подчеркнуть контрастность композиции, которая выразилась в явном противопоставлении двух сцен: бала и экзекуции. Этот контраст и должен был выявить всю остроту социального звучания рассказа, написанного в основном в публицистическом ключе. Причем публицистичность доказывалась как бы самой историей создания толстовского шедевра.

Известно, что «После бала» имеет несколько источников. Так, сюжет был взят Л. Толстым из воспоминаний о жизни его брата, Сергея Николаевича, который в студенческие годы, живя в Казани, был влюблен в дочь местного воинского начальника В. А. Крейшу. Отечественный литературовед Н. Лернер в статье «Об одном «плагиате» Льва Толстого» (Звезда. 1928. № 1) утверждал, что рассказ «После бала» создан на основе очерка «Из корнетской жизни А. С. Афанасьева-Чужбинского». Существует и еще один немаловажный источник рассказа – это воспоминания Л. А. Серякова (Русская старина. 1875, сентябрь). В частности, в этих воспоминаниях приводится достаточно подробное описание наказания шпицрутенами. Приведем для наглядности следующий отрывок: «Каждый из солдат держал в левой руке ружье у ноги, а в правой – шпицрутен. Начальство находилось посередине и по списку выкликало – кому когда выходить и сколько пройти кругов им, чтобы получить удары. Вызывали человек по 15 осужденных, сначала тех, кому следовало каждому по 2000 ударов. Тотчас спускали у них рубашки до пояса; голову оставляли открытою. Затем каждого ставили один за другим, гуськом, таким образом: руки преступника привязывали к примкнутому штыку так, что штык находился против живота, причем, очевидно, вперед бежать было невозможно; нельзя также и останавливаться или попятиться назад, потому что спереди тянут за приклад два унтер-офицера. Когда осужденных устанавливали, то под звуки барабана и флейты они начинали двигаться друг за другом. Каждый солдат делал из шеренги правой ногой шаг вперед, наносил удар и опять становился на свое место. Наказуемый получал удар с обеих сторон, поэтому каждый раз голова его судорожно откидывалась, поворачивалась в ту сторону, с которой следовал удар. Во время шествия кругом, по зеленой улице, слышны были только крики несчастных: «Братцы! Помилосердствуйте, братцы, помилосердствуйте!»

Начальство зорко наблюдало за солдатами, чтобы из них кто-нибудь не сжалился и не ударил бы легче, чем следовало».

Перед нами исчерпывающая информация о целом социальном институте в николаевскую эпоху. Более того, мы видим, что Л. Толстой заимствует из этого отрывка даже определенные художественные детали (звуки флейты, голова наказуемого, которая каждый раз судорожно откидывается в сторону, крик о помощи: «Братцы! Помилосердствуйте!»), а недостающая сцена на балу может с таким же успехом быть восстановлена из воспоминаний того же Х. Н. Абрикосова. Таким образом, рассказ получается «списанным» из нескольких источников. Публицистическое звучание материала уже на подготовленном этапе было полностью исчерпано.

В связи с этим возникает вопрос об основной проблематике рассказа. Тот же В. И. Ленин, говоря об отличительных тенденциях великого русского писателя, заметил, что социальная критика Л. Толстого не нова, но если голый обличительный пафос ничего не говорит нам о художественном своеобразии писателя, то тогда что же делает это произведением великим?

Прежде всего следует обратить внимание на саму манеру повествования. Весь рассказ начинается как бы с ответной реплики героя. Эта реплика указывает на определенную полемику, которая осталась «за кадром»: «Вот вы говорите, что человек не может сам по себе понять, что хорошо, что дурно, что все дело в среде, что среда заедает. А я думаю, что все дело в случае. Я вот про себя скажу».

Главный герой рассказа, Иван Васильевич, сразу же демонстративно отметает власть среды и во главу угла ставит случай. Сама же полемическая интонация рассказа словно вводит читателя в атмосферу бесконечных споров о полной зависимости человеческой судьбы от социальных обстоятельств. Чего же в таком случае хочет добиться Л. Толстой? И что означает это противопоставление среды и случая? Скорее всего, под случаем имеется в виду некое неожиданное нарушение раз и навсегда сложившихся закономерностей. Толстой, как великий психолог, прекрасно понимал, что внутренний мир человека настолько сложен и непредсказуем, что его вряд ли можно рассматривать как механическое отражение лишь внешних обстоятельств. Ориентация на глубинные, бессознательные процессы психики и определила все многообразие толстовской «диалектики души», которая, изменившись и отойдя от внутреннего диалога, все-таки не исчезла и в поздний период творчества писателя.

Для повествователя (Ивана Васильевича) случай с Варенькой Б. – огромное событие духовной жизни. Рассказ Л. Толстого повествует о несостоявшемся человеческом счастье. Художник исследует причины, по которым два красивых, умных, добрых человека так и не обрели взаимного понимания.

Для Толстого – как психолога – проблема номер один такая же, как и для Толстого-социолога-мыслителя. Автор хочет убедить своего читателя всем ходом своего повествования о том, что николаевская эпоха была ужасна прежде всего не тем, что тогда избивали до смерти солдат, хотя этот факт сам по себе омерзителен, а тем, что подобный государственный строй уродовал, искажал до неузнаваемости саму эмоциональную природу человека.

Так, при сопоставлении черновиков сцены экзекуции с ее окончательным вариантом выясняется, что писатель стремился не концентрировать детали в ужасающие подробности, а наоборот, всячески избавлялся от оценочных эпитетов, впрямую обозначающих жестокосердие полковника. Работа шла по пути создания у читателя впечатления обыденности происходящего. Автор хотел, чтобы его читатель сам подошел к выводу о том, что в эпоху Николая I жестокость, садизм стали своеобразной нормой жизни, и в этой общей угнетающей атмосфере не было места для любви и взаимопонимания.

Именно одиноким, непонятным и оскорбленным в неразделенности своих лучших чувств предстает перед нами лирический герой М. Ю. Лермонтова, который словно подхватывает скорбную интонацию последних стихов А. С. Пушкина: «На свете счастья нет, но есть покой и воля», что соответствует лермонтовской строчке: «Я ищу свободы и покоя».

М. Лермонтов неслучайно всю николаевскую Россию окрестил как «немытую», обращая особое внимание на послушный народ и на голубые мундиры жандармов. Для поэта любовь к родине – это не естественное чувство, а чувство весьма странное, которое существует в душе наперекор всякому здравому смыслу («не победит ее рассудок мой»), наперекор всем ужасающим фактам в виде так называемой славы, «купленной кровью». Впрочем, и сам поэт принял непосредственное участие в укреплении славы николаевской России, заплатив за нее кровью кавказских народов.

Сопоставление М. Лермонтова и Л. Толстого здесь неслучайно. Еще Н. Г. Чернышевский отмечал, что у психологизма Л. Толстого были свои истоки в предшествующей литературе, и именно Лермонтов в этом отношении оказался наиболее созвучен толстовским поискам в области внутреннего мира человека. Увлечение Кавказом словно создавало благоприятную атмосферу какого-то особого духовного интеллектуального напряжения героев как Лермонтова, так и Толстого, и напряжение это, словно в зеркале, передавало общее эмоциональное состояние эпохи, когда даже смерть под чеченскими пулями казалась много милее, чем мирная жизнь в Российской империи.

Если обратиться к знаменитой поэме М. Лермонтова «Валерик», то ощущение лирическим героем своей возможной близкой смерти постепенно вырастает в поэтическую тему общей бессмысленности человеческого бытия на фоне мироздания:

…Жалкий человек, Чего он хочет!… небо ясно, Под небом места много всем. Но беспрестанно и напрасно Один враждует он – зачем? [65]

Вся поэма представляет собой любовное послание женщине, которая даже не способна оценить силу и глубину чувства другого человека, т. к. ее собственный внутренний мир весьма ограничен и обречен на «холод тайный», неся на себе проклятье целой эпохи. Так, в стихотворении «Дума» поэту удается в двух строчках полностью уничтожить свое поколение, сравнивая присущую этому поколению бездуховность с проклятием грешников из дантовского «Ада». Знаменитые строчки «Толпой угрюмою и быстро позабытой над миром мы пройдем без шума и следа» созвучны следующему описанию душ, которые носятся, наподобие осенних листьев, между небом и преисподней:

То горестный удел Тех жалких душ, что прожили, не зная Ни славы, ни позора смертных дел. Их память на земле невоскресима; От них и суд и милость отошли. Они не стоят слов: взгляни – и мимо! [66]

Постепенно перед читателем вырисовывается страшная картина духовного, опустошенного до предела пейзажа, когда даже любовь не может стать спасением от бед мироздания, от кошмара несправедливых и жестоких войн. Поэма-послание М. Лермонтова поражает своей обреченностью и трагичностью. Не найдя понимания в душе другого человека, лирический герой пытается теперь обрести своеобразное прибежище в собственных ощущениях, полученных от непосредственного общения с природой, в результате чего возникает некий прообраз будущей «философии жизни», которая приобретет большую популярность, но уже в далеком XX веке:

Простора нет воображенью… И нет работы голове… Зато лежишь в густой траве И дремлешь под широкой тенью Чинар иль виноградных лоз, Кругом белеются палатки; Казачьи тощие лошадки Стоят рядком, повеся нос. [67]

Наподобие опрощения любимых толстовских героев лирический герой М. Лермонтова словно полностью растворяется в обыденной жизни. Про себя он сам замечает, что:

…жизнь всечасно кочевая, Труды, заботы ночь и днем, Все, размышлению мешая, Приводит в первобытный вид Больную душу: сердце спит. [68]

В приведенном по частям отрывке ключевым словом является слово «зато». С точки зрения логики слово это носит характер синтеза или диалектического снятия противоречия, ясно обозначенного, с одной стороны, в описании духовной, интеллектуальной опустошенности героя («и нет работы голове»), а с другой – в ярком, почти по всем законам «пороговой ситуации» экзистенциализма, восприятия обыденной жизни, которая неожиданно предстает в своем особом, наполненном высшим содержанием смысле. В этом обостренном восприятии действительности, словно по всем законам «философии-жизни», даже смерть и ее атрибуты воспринимаются как нечто красивое и эстетически вписанное в общую гармонию бытия, а признаки войны, сиречь убийства, оказываются лишь деталями некой живописной миниатюры на тему кавказской войны:

У медных пушек спит прислуга. Едва дымятся фитили; Попарно цепь стоит вдали; Штыки горят под солнцем юга. [69]

«Солнце юга», то есть кавказское солнце, отражается в стали русских штыков, и здесь также на эмоциональном уровне угадывается некое логическое нарушение: солнце, дающее жизнь плодородной почве, виноградной лозе, и штык – орудие убийства и войны. Но в данной зарисовке это противоречие кажется снятым благодаря все той же экзистенциальной тенденции в поэзии М. Лермонтова. А шире проблему можно рассмотреть таким образом: именно в кавказской войне русские интеллектуалы, постоянно находясь в «пороговой ситуации», в конфликте с другой культурой, неизбежно открывали для себя иные духовные горизонты. Обычное ощущение воинского братства, возбуждение всех сил, напряжение всех эмоционально-психологических ресурсов личности во время или накануне боя обостряли чувства русских людей настолько, что менялась вся принятая до этого и кажущаяся непоколебимой система ценностей. Подобно толстовским героям, накануне боя лирический герой Лермонтова, словно князь Андрей во время Аустерлица, успевает отметить все великолепие высокого и чистого неба Кавказа:

Раз – это было под Гихами, Мы проходили темный лес; Огнем дыша, пылал над нами Лазурно-яркий свод небес. [71]

Кавказ вошел в русскую жизнь, давая русским интеллектуалам редкую возможность познакомиться с культурой Востока в действии, что позволило увидеть новые горизонты в духовном развитии нации. Кавказская война была не только войной народов, но и войной мировоззрений, вероисповеданий, типов поведения, в результате чего корректировались, углублялись привычные взгляды на собственную культуру и традиции. Под влиянием общей ориентации на восточное равнодушие к радостям быстротекущей жизни у русских интеллектуалов вырабатывалось особое равнодушное отношение к выгодам чиновничьей карьеры, что не могло не отразиться в общем менталитете так называемого «лишнего человека». На смену увлеченностью светской пестротой жизни приходила чисто восточная самоуглубленность, самопогруженность, которая европейцами по внешнему признаку воспринималась как фатализм. Лермонтовский герой неслучайно отмечает в поэме «Валерик»:

Судьбе как турок иль татарин, За все я ровно благодарен; У бога счастья не прошу И молча зло переношу. [72]

По мнению Ю. М. Лотмана, проблема типологии культур вбирала в себя целый комплекс идей и представлений, волновавших М. Лермонтова на протяжении всего его творчества: проблемы личности и ее свободы, безграничной воли и власти традиции и рока, презрения к этой власти, активности и пассивности. Именно конфликт западной и восточной культур в творчестве великого русского писателя и поэта, как считает исследователь, позволил по-новому осветить все перечисленные впросы.

Как видим, именно на противопоставление активности и пассивности, как характерных особенностей двух противоположных культур, и обращает прежде всего внимание Ю. Лотман. Эта мысль явно требовала своего дальнейшего развития и логического продолжения в общем рассмотрении темы «лишнего человека».

Естественно, нам могут возразить и заметить, что «лишний человек» появился в русской литературе благодаря А. Пушкину и его Евгению Онегину, когда Кавказ и кавказская война не были еще столь популярны и влиятельны в духовной жизни России. Следовательно, и психология «лишнего человека» вряд ли имела истоки только в восточном фатализме. Все так, но при этом следует учесть, что одна из ранних поэм А. Пушкина посвящена как раз Кавказу («Кавказский пленник»), а его знаменитые стихи «Из Корана» – это не что иное, как попытка проникнуть в святая святых исламского мироощущения.

По мнению того же Ю. Лотмана, традиция соединения в русской литературе темы Запада и Востока, а точнее, «польской» и «грузинской» тем восходит еще к «Бахчисарайскому фонтану» Пушкина, «где романтическая коллизия демонической и ангельской натур проецируется на конфликт между польской княжной и ее восточными антиподами (крымский хан, грузинская наложница)».

Образ императора Николая I в последующей литературе также давался как сниженный. Это обнаруживается и у А. Герцена в «Былом и думах», и у Ф. Достоевского, например, в «Записках из мертвого дома», где образ жен декабристов и само евангелие, которое подарили писателю эти женщины, становятся своеобразным символом святости и надежды, что, бесспорно, тоже должно было бросить тень на весь облик русского императора-злодея. Однако со временем стали всплывать все новые и новые факты, которые уже не позволяют упрощенно смотреть на личность русского самодержца.

Так, на рубеже веков русский философ В. Соловьев попытался дать совершенно противоположный образ русского императора. В своей статье «Памяти Императора Николая I» Соловьев пишет, что в русском царе «таилось ясное понимание высшей правды христианского идеала, поднимавшее его над уровнем не только тогдашнего, но и теперешнего общественного сознания». В этой статье совершенно в ином свете рассматриваются взаимоотношения русского царя и Пушкина. Так, Соловьев высказывает следующее предположение: «Не перед одной внешнею силою преклонился гений Пушкина и не одна грандиозность привязала к государю сердце поэта! (курсив мой. – Е. Ж.). Лучшая сторона характера и образ мыслей императора Николая I, хорошо знакомая в кругах, близких к престолу, скрывалась и доселе скрывается для большинства за подавляющим обликом державного великана».

Когда после трагической смерти Пушкина появилось письмо Жуковского к его отцу с описанием последних дней великого поэта, одно обстоятельство могло показаться странным и загадочным, именно поручение государя: «Скажи Пушкину, что я его прощаю…» Сердечно полюбивший поэта, гордившийся своим Пушкиным, государь знал его необузданный характер и боялся за него. С нежной заботливостью следил он за его поступками и после первой несостоявшейся дуэли призвал его и потребовал от него честного слова, что в случае необходимости новой дуэли он прежде всего даст об этом знать ему, государю. Если бы Пушкин исполнил данное им слово, Россия не потеряла бы своей лучшей славы, и великодушному государю не пришлось бы оплакивать вместе с гибелью поэта и все рыцарское доверие к человеку. Было здесь что прощать, и есть в этом деле за что помянуть вечной памятью императора Николая I.

Судя по всему, здесь как бы сама собой напрашивается постановка весьма важной социально-культурной проблемы: а была ли у русского самодержавия определенная идея или этот институт государственной власти существовал хаотично, так сказать, «без руля и без ветрил», с каждой новой «метлой» выметая по-новому сор из общей российской «избы». Даже если предположить, что каждый из российских императоров вел только свою политику, внося в нее определенные психофизические особенности своей личности, то все равно такое огромное историко-социокультурное образование, как Россия, вряд ли могло просуществовать 300 лет под властью династии Романовых без общего единого направления, общей концепции власти, которая и должна была связать воедино и придать определенный смысл и значение всем этим многообразным обликам российских императоров.

Общая концепция российской монархии в целом была наиболее полно выражена в книге Л. А. Тихомирова «Монархическая государственность». В ней автор, в частности, пишет: «Первая забота государственной политики естественно направляется на то, чтобы поддержать всю высоту и мощь самой верховой власти, являющейся движущей силой государства и политики. В монархии – такая задача требует выработки личности монарха, и обеспечение государства непрерывной наличностью носителей верховой власти». Соответственно, сюда, по мнению Тихомирова, относятся: воспитание будущего носителя верховной власти; проникновение самого монарха принципами царского действия, свойственными государю не как человеку, а как царю; наконец, наилучшее обеспечение государства непрерывной преемственностью власти. «Последняя из этих задач, – отмечает Тихомиров, – является едва ли не первою по значению, так как от ее осуществления значительно зависит не только решение двух первых, но и достижение одного из главнейших достоинств монархии – прочности власти, посредством полного предупреждения борьбы за власть».

Сама же преемственность при монархии определяется династичностью и престолонаследием.

Династичность устраняет всякий элемент искания, желания или даже простого согласия на власть. Она предрешает за сотни и даже за тысячи лет вперед для личности, еще даже не родившейся, обязанность несения власти и, соответственно с тем, ее права на власть. «Такая «легитимность», этот династический дух выражают в высочайшей степени веру в силу и реальность идеала, которому нация подчиняет свою жизнь. Это вера не в способности личности (как при диктатуре), а в силу самого идеала».

Данная мысль требует определенного комментария. Если при монархии, основанной на принципе династичности, уже и не важны сами способности личности, а важен идеал, и монархия словно призвана воплощать этот идеал независимо от характера и личных качеств самого самодержца, то здесь проблема перестает быть только историко-культурной и переходит в разряд проблем, связанных с особенностями общественной психологии.

Здесь вполне могут быть уместны возражения по поводу явного пристрастия Тихомирова к российскому самодержавию. Его книга была написана еще в 1905 г. и стала своеобразным явлением официальной реакции на первую русскую революцию, следовательно, субъективность суждений здесь заложена как бы изначально в общую концепцию. Но вот в 1986 г. на Западе выходит нашумевший бестселлер «Наследие мессии», где монархия анализируется современными английскими историками с позиций теории «коллективного бессознательного» К. Юнга, в результате чего делается совершенно парадоксальный вывод о том, что тяга к монархии заложена на бессознательном уровне во всех представлениях современной западной цивилизации, включая и столь прагматичные, никогда не знавшие на протяжении всей своей двухсотлетней истории ни одного короля, Соединенные Штаты Америки.

Если учесть эту до сих пор существующую в наших душах подсознательную тягу к монархической власти как к символу и своеобразному идеалу, то многое в книге Тихомирова уже не покажется уж столь устаревшим и реакционным. Для примера приведем хотя бы рассуждения автора по поводу так называемых лживых демократий. Не хотелось бы здесь вдаваться в излишнюю публицистичность, но слова эти словно написаны не девяносто лет назад, а взяты из сегодняшних газет оппозиционного толка: «Там, где демократия не организована, и вследствие этого – действует не народ, а случайные скопища толпы, противоречивые, озверелые, разрушающие дело одна другой – там совершенно нет демократии. Есть фальшивая вывеска, но демократии нет, ибо демократия есть правление народа, а не случайных кучек людей, которые столь же мало выражают народное правление, как правление единоличное и аристократическое».

Так что же еще дает монархии принцип династичности? Согласно мнению одного из виднейших специалистов по истории права И. Блунчли, человек, вступающий в общественную должность, перестает быть просто самим собой и невольно становится тем, чего требует идеал должности. Должность не есть нечто только механическое. Ее функции имеют духовный характер. Когда в какой-либо должности эта жизненность иссякает, заменяясь простой механичностью, то сама должность гибнет, и государство клонится к падению. В каждой должности есть особый характер, особый дух, оказывающий влияние на лицо, ею облеченное. Это психологическое воздействие места всегда чувствуется должностным лицом. Так, человек, малодушный от природы, невольно становится выше самого себя, делаясь судьей, администратором или генералом, стараясь напрягать возможно более те стороны своей душевной силы, высота которых требуется для данной должности.

В связи с этой интересной мыслью Блунчли о влиянии самой должности на психологию и личностный тип поведения того, кто этой должностью обладает, хочется привести следующий немаловажный факт, касающийся личности императора Николая I. Так, М. О. Гершензон в своей книге о П. Я. Чаадаеве замечает, что Чаадаев на предложение декабриста Якушкина согласился принять участие в деятельности тайного общества, выразив, правда, сожаление, что напрасно его не приняли раньше: тогда он не ушел бы в отставку, а остался бы на государственной службе «и постарался бы попасть в адъютанты к великому князю Николаю Павловичу, который, может быть, из эгоистических видов оказал бы поддержку тайному обществу».

К этому любопытнейшему факту уместно было бы добавить следующий комментарий: так эгоистично, в интересах только собственной карьеры мог вести себя только великий князь, то есть человек, еще не отмеченный Высшей Властью, но не Император Всероссийский. Согласно данным барона М. Корфа, будущего русского царя воспитывали жестоко, регулярно избивая до потери сознания (об этом речь ниже). Свою мать великий князь почти не видел в раннем детстве. Подобные обстоятельства, столь характерные для воспитания всей дворянской молодежи конца XVIII – начала XIX в., видно, формировали общий тип психологии и поведения, характеризующийся крайним эгоизмом и полным равнодушием к окружавшим. Но став императором, Николай I неизбежно начинает подчиняться общей концепции власти и уже не только не поддерживает декабристов, а наоборот, жестоко расправляется с ними. Но именно эта жестокость, с одной стороны, всегда служила самым ярким и бесспорным моментом в обвинении российского императора, а с другой – свидетельствовала, скорее, о том, что должность, по Блунчли, еще не начала благотворно и в полной мере воздействовать на характер и личность Николая Павловича. Не будем забывать, что приход к власти для самого великого князя был неожиданностью, не было еще осознания своей законности. По-видимому, именно эта неуверенность в переломный момент и раскрепостила, выпустила наружу все его самые низменные черты, которые и были им унаследованы еще из детства. Николай Павлович только в зависимости от ситуации и мог поддержать декабристов «в пику» своему коронованному брату, но, неожиданно оказавшись на престоле, с такой же эгоистичностью начал расправляться с возможными союзниками. О том, что это вполне было вероятно, говорит еще и тот факт, что рано утром 12 декабря из доклада генерала Дибича, основанного на доносах предателей, Николай Павлович узнал имена заговорщиков. «Но тогда он не мог ничего предпринять: он еще не был императором».

Однако оставался ли до конца своей жизни русский царь именно таким деспотом и садистом, каковым его и представляют традиционно историки советского периода? Не уместно ли было бы предположить, что характер императора менялся на протяжении всего периода царствования под влиянием все той же общей доктрины монаршей власти?! Обратим хотя бы внимание на то, как менялось обращение со своими подданными у русского царя. Так, если на допросах декабристов Николай I позволял себе такие выражения, как «я вас в крепости сгною» или «если вы не хотите, чтобы с вами обращались как со свиньей», «что вы мне с его превосходительством и с вашим мерзким честным словом!», то уже ближе к середине своего тридцатилетнего царствования речь императора отличается размеренностью (свидетельство маркиза де Кюстина, лично беседовавшего с Николаем I), невозмутимой уверенностью и христианско-пророческими интонациями. Об этом свидетельствует и еще один собеседник русского царя, некто Ю. Ф. Самарин. Он, в частности, пишет: «Я благодарен судьбе, доставившей мне случай видеть покойного императора с глазу на глаз, слышать прямодушную речь его и унести из кратковременного с ним свидания образ исторического лица, неожиданно передо мной явившегося в строгой и благородной простоте своего обаятельного величия».

Именно это влияние должности в высочайшей степени достигается в монархиях посредством династичности. По мнению Тихомирова, это влияние «есть влияние нравственной силы династичности, в которой дух предков, дух истории, дух национального целого – подчиняет себе личные устремления монарха».

В соответствии с этим принципом династичности огромную, чуть ли не ведущую роль в жизни и правлении будущего монарха будет играть его воспитание, начиная с самого раннего детства.

Тихомиров определяет два пути возможного воспитания. Первый – это куртизанство, «которое стремится извлекать выгоды путем лести, угождения, потворствования слабостям, а второй – это грубо ожесточенное отношение к царскому ребенку, лишение его всякой материнской и отцовской привязанности, любви и уважения к своему учителю». Именно второй путь, по мнению историка, и является наиболее приемлемым для воспитания будущего наследника престола. Тихомиров, в частности, пишет, что в России целый ряд замечательных монархов вышел именно из детей, в молодые годы испытавших много огорчений и унижений: таким был Иоанн Грозный, таким был Петр I. Наоборот – из детей, особенно тщательно и любовно воспитываемых, выходили иногда монархи без воли, как, например, Александр I, любимец своей бабушки.

Правда, лишение родственных связей и ранние страдания должны компенсироваться общей демократической направленностью в воспитании будущего царя, дабы он мог находить недостающую семейственность и родственность не в ограниченном кругу своих близких и в обществе так называемой золотой молодежи, а в умении располагать к себе всех людей без исключения, ибо Высшая власть находится над частной человеческой судьбой, с одной стороны, а с другой – проникает в жизнь каждого подданного.

Следовательно, вторым необходимым условием будущего самодержца, по мнению Тихомирова, является его общая православная направленность в воспитании, которая так близка понятию коллективной религиозности русского народа.

Третьим же условием является ориентация на хорошее физическое развитие наследника престола и развитие к нем мужественных черт воина. История не знает ни одного монарха, который бы принес благо своему народу, не отличаясь, по крайней мере, средними качествами мужества.

В соответствии с указанными принципами идеального монарха посмотрим, насколько будущий царь Николай Павлович им соответствовал. Начнем с самого детства и выясним, кто и как воспитывал самодержца, который так сумел повлиять на весь ход российской истории, включая и духовное развитие русского народа.

Вот, например, как барон М. Корф описывает воспитание Николая Павловича, доверенное императором Павлом попечениям генерала Ламсдорфа.

«Неизвестно, – пишет барон М. Корф, – на чем основывалось то высокое уважение к педагогическим способностям генерала Ламсдорфа, которое могло решить выбор императора Павла… Ламсдорф не обладал не только ни одной из способностей, необходимых для воспитания особы царственного дома, но был чужд и всего того, что нужно даже для воспитания частного лица. Он прилагал старания лишь к тому, чтобы переломить его (воспитанника) на свой лад. Великие князья были постоянно как в тисках. Они не могли свободно и непринужденно ни встать, ни сесть, ни ходить, ни говорить, ни предаваться обычной детской резвости и шумливости: их на каждом шагу останавливали, исправляли, делали замечания, преследовали морально и угрозами… Николай Павлович особенно не пользовался расположением своего воспитателя. Он действительно был характера строптивого, вспыльчивого, а Ламсдорф вместо того, чтобы умерять этот характер мерами кротости, обратился к строгости и почти бесчеловечно, позволяя себе даже бить Великого князя линейкой, ружейными шомполами и т. п. Не раз случалось, что в ярости своей он хватал мальчика за грудь или воротник и ударял его об стену, так что он почти лишался чувств». Также воспитатель очень усердно прибегал к сечению детей розгами.

«Вообще, – заключает барон М. Корф, – если, несмотря на бесконечные препоны, положенные развитию его самостоятельности и особенностям его характера, если вопреки всем стараниям уничтожить в нем исключительность его натуры, опошлить ее и подвести под общий уровень все-таки из этого тяжкого горнила вырабатывалось нечто столь могучее, самобытное, гениальное – то, конечно, Николай всем обязан своей внутренней силе».

Непосредственное же общение великого князя Николая Павловича со своими родителями проявилось следующим образом. Если отец, император Павел, любил быть с детьми, то императрица относилась к ним иначе. Великий князь Николай Павлович в раннем детстве только раз или два в день пользовался свиданиями с матерью. Свидания продолжались час или два. В 1798 г. в течение срока от 5 мая до 1 июня Николай Павлович провел с матерью не более 6 или 7 часов. В ноябре виделся с нею 15 раз.

Однако такая, заложенная еще с раннего детства, ориентация на замкнутость, на эгоизм и жестокость, судя по всему, в сильной натуре Николая Павловича вызвала стремление к внутреннему сопротивлению, на что и указывал барон М. Корф, что приводило к крайней мобилизации всех внутренних резервов личности российского императора.

Умение располагать к себе людей проявлялось в Николае I не только по отношению к близким ему людям, но даже по отношению к своим смертельным врагам, например, декабристам. Этого факта не могли отрицать даже те исследователи, которые достаточно тенденциозно стремились интерпретировать личность русского царя. Но это обаяние, это удивительное умение располагать к себе людей, что, вроде бы, должно было противоречить всему предшествующему воспитанию и жестоким впечатлениям детства, распространялось не только на людей русских, исповедующих одну веру, но и на представителей совершенно чуждых и даже враждебных русской духовности ориентаций Запада. Об этом свидетельствуют, например, мемуары знаменитого маркиза де Кюстина. Отмечая общее подобострастие, которое царило при дворе Николая I да и во всей стране в целом, французский аристократ между тем замечает: «L’Empereur est le seul homme de l’Empire avec lequel on puisse causer sans craindre le delateurs: il est aussi le seul Jusqu’a present en qui J’ai reconnu des sentiments naturels et un laugage sincère. Si je vivais en ce pays, et que J’eusst secret à cacher. Je commencerais par aller le lui confier».

Если глубже рассмотреть причины и обстоятельства, приведшие к Крымской войне, то мы увидим, что русский император оказался в полной изоляции со стороны Франции, Англии и особенно Австрии. Такого поворота событий никто не ожидал. Советская историография толковала этот факт без учета субъективных, а во многом и идеальных обстоятельств, которые зачастую были определены самой личностью русского царя. Основной акцент делался на расхождение политических интересов. Так, мы читаем: «Преувеличивая противоречия между Англией и Францией, Николай I рассчитывал на изоляцию Франции, а также на поддержку Австрии за оказанную ей в 1849 году «услугу» в подавлении революции в Венгрии. Расчеты Николая I оказались глубоко ошибочными… Австрия опасалась усиления влияния России на Балканах и готова была поддержать любую акцию, направленную против нее».

Но вот что пишет об этой же ситуации Таксиль Делорд, автор «Истории Второй империи». Французский историк второй половины XIX века, что называется по свежим следам, видимо, располагая свидетельствами очевидцев и редкими документами, отмечает все то же удивительное свойство царя привлекать к себе даже людей враждебно к нему настроенных или в силу политических соображений не могущих откровенно выразить свои искренние чувства. Т. Делорд отмечает, например, особое расположение австрийской гвардии к русскому императору, причем расположение это явно могло вызвать гнев иди неодобрение со стороны Франсуа-Жозефа, восседавшего тогда на австрийском престоле. Так, в частности, мы читаем: «Le czar, depuis la guerre de Hontrie, mettait grand soin à entretenir la fraternite d armes entre l’Autrivh et la Russie; iltraitait les généraux autrichiens mieux gue le siens, et toutes le Jois gu’il arrivait à Vienne, il faisait en simple camarade des visites aux plus importants d’entre eux, les comblant de croix et de présents. Les officiers autrichiens, sepsibles à ces avances, en etaient venus à considérer pour ainsi dire le czar comme leur empereur. Tirer l’épée contre lui leur semblait un manque de loyauté».

Заметим, что эта оценка дается с позиций французского историка и по свежим следам, следовательно, здесь естественно было бы ожидать враждебной реакции, а не такого воспевания удивительных черт личности Николая I.

Но умение располагать к себе людей, по мнению того же Тихомирова, происходит от заложенного в императоре еще с детства общенародного религиозного чувства. Этим чувством, по свидетельству современников, Николай I обладал в немалой степени. Так, тот же маркиз де Кюстин пишет о том, что во время богослужения русский царь отличался таким совершенным знанием церковной службы, что вел уже себя не как правитель, а как пастырь, не позволяя даже малого нарушения и отклонения от правил. Причем французский аристократ с удивлением отмечает, что самодержец Всероссийский вместе со всеми пал на колени и начал при всех усердно молиться, полностью забыв о своем высоком положении во время церковной службы.

Однако тот же Тихомиров говорит о том, что вся сложность в воспитании общенародного религиозного духа среди наследников русского престола заключалась в изолированности придворной церкви. Как же тогда в таком случае Николай I смог вобрать в себя эту особую религиозность, которая воплощалась в умении располагать к себе людей не только русских, но и, по сути дела, всего близлежащего европейского мира.

Скорее всего это определяется общей ориентацией русской монархии на мистицизм. Еще Павел I носил звание магистра Мальтийского ордена и, по данным историков, пытался в определенный период своего царствования управлять Россией по законам ордена тамплиеров, за что и получил негласную кличку Дон Кихот. В этом смысле эпоха Александра I была не менее, а даже более мистична, чем предшествующая.

В частности, М. О. Гершензон по этому поводу замечает: «Для нас достаточно констатировать факт необычайного увлечения мистицизмом, охватившим в промежуток времени 1815 по 1823 г. все классы русского общества. Во главе движения стоял, как известно, сам царь: его двор и двор императрицы были полны искренних и убежденных мистиков, как кн. Голицын, кн. Мещерская, Хитрово и др.; немало было их и среди высших сановников и высших иереев русской церкви; пред общим увлечением не устоял даже Филарет, а Штиллинга, Гюйона, Эккартсгаузена читали все, от митрополита до сельского священника». Не будем забывать, что именно при Александре I получило распространение русское масонство, которое имело и имеет слишком много общего с тамплиерами.

По поводу масонов тот же М. Гершензон отмечает, когда речь заходит о декабристах и Чаадаеве: «Само собою разумеется, что Чаадаев был и масоном: такова была тогдашняя мода, и большинство будущих декабристов отдали ей дань». Так, в тайную ложу Amis Reunis входили Пестель, Волконский, Матвей Муравьев-Апостол и др.

Мы располагаем косвенным свидетельством причастности самого Николая I к масонству. В частности, А. В. Семенова пишет о том, что русского царя от немедленной казни декабристов удержал законовед М. М. Сперанский. Это он предложил царю не пользоваться воинским уставом 1716 г., позволявшим немедленно расстрелять всех арестованных, а сначала провести расследование и затем уже организовать судебный процесс. «Надо дать всему форму законности, – убеждал царя Сперанский, – которая к тому же откроет много важного, ибо, я полагаю, не одни военные замешаны в этой истории». Но также известно, что вышеупомянутый Сперанский, обладающий огромным влиянием на царя, изменивший монаршью волю, состоял членом масонской ложи под названием «Полярная звезда». Там же числились и братья Тургеневы, принявшие впоследствии активное участие в декабристском движении.

Словно сам собой напрашивается вывод о совершенно неожиданной трактовке всего декабристского восстания – это похоже было не только на политическую борьбу, но и на конфликт внутри масонства, конфликт, носящий уже не столь политический, сколь мистический характер, и молодой император Николай I невольно принял в нем участие, рассматривая его не как дело государственное, а как внутриклановое столкновение среди организаций разной мистической ориентации.

К сожалению, задачи данной работы не позволяют более подробно разобрать суть философии масонства и, в частности, философию власти, в соответствии с которой речь должна была бы идти о мировой христианской монархии во главе с монархом-мессией. Но то, что во внешней политике Николая I идеал так или иначе проявлялся, пожалуй, нет никаких сомнений. Его война на Кавказе, а затем и Крымская являют собой странный прообраз некоего крестового похода. Если в Кавказской войне это ясно и очевидно, то в войне Крымской участие Франции, Англии и частично Австрии несколько затушевывает проблему. Однако, по данным все той же «Истории Второй империи» становится ясно, что именно желание защитить русскую православную общину на территории Османской империи и побудило Николая I начать войну.

В российской истории существует немало мифов, и один из них о враждебном отношении николаевского режима к философу Чаадаеву. Вряд ли сейчас следует подробно анализировать эту проблему. Для нас важнее установить, была ли некая внутренняя связь между тем, что писал в своих письмах опальный философ, с внешней политикой российского императора.

Так, в одном из своих писем Чаадаев пишет, что западноевропейское общество идет во главе человечества; оно – как бы фокус, откуда распространяется действие христианской истины. Изгнаны мавры из Европы, уничтожены языческие культы Америки, сломлено владычество татар; недолго ждать уже и крушения Оттоманского царства, а там настанет черед и других нехристианских народов по всему лицу земли до отдаленнейших ее пределов.

Общий философско-мистический контекст царствования императора Николая I, судя по всему, вел его к осознанию своей мировой мессианской роли как христианского монарха – отсюда, может быть, и такое стремление русского царя расположить к себе всю Западную Европу. В этом смысле он чувствовал себя прямым потомком Петра I, с одной стороны, и неким легендарным королем Артуром – с другой. Указание же русского философа-мистика на завоевание Оттоманского царства как на первостепеннейшую задачу всей политики Западной Европы, с учетом общей атмосферы эпохи, могло ориентировать российского императора на определенные конкретные действия в области внешней политики России. Именно об этом идеалистическом характере внешней политики русского царя каждый раз упоминает Т. Делорд в своей «Истории Второй империи».

Итак, если война Кавказская и война Крымская были своеобразным повторением крестовых походов, то это как ничто иное подтверждает идеализм Николая I. Именно идеализм, а не корыстные цели определили во многом проигрыш в Крымской войне. Этот же идеализм определил и застой в общей экономической системе, отразившийся в русской литературе в образе Обломова и его беспробудном сне. Обращение в прошлое, в эпоху средневековой Европы (о чем и писал Чаадаев), а не ориентация на современную ситуацию промышленного переворота, игнорирование опошления или обуржуазивания всего западного общества в целом стали причиной гибели идеалов русского монарха.

Сам собой напрашивается вывод: на российском престоле в течение 30 лет находился августейший идеалист, который в какой-то мере продолжал донкихотские традиции своего отца Павла I. Но мы знаем, что именно идеалисты в большей степени, чем материалисты и циники, способны повлиять на духовную жизнь нации. Приведем только один самоочевидный факт: за период правления Николая I в русской литературе появились: Лермонтов, Гоголь, Герцен, Белинский, молодые Тургенев, Достоевский, Некрасов, Толстой. О взаимоотношениях Пушкина и царя говорилось выше. Почему же тогда смог произойти такой невиданный всплеск русской духовности в эпоху страшного деспотизма? По этому вопросу хочется высказать следующее смелое замечание, и речь здесь должна пойти об особенностях русского менталитета. Традиционно православие как крайне бескомпромиссное, в отличие от римско-католической концепции, воплощение христианской веры именно Христа воспринимало даже на личностном уровне как высший идеал добра. Следует подчеркнуть здесь именно этот личностный, то есть живой, а не абстрактно-отвлеченный образ Спасителя, который и существует только в православной вере. Николай же Павлович в силу своего идеализма сам принял на себя функции христианского монарха в соответствии с масонской идеологией, т. е. посягнул на святая святых русской ментальности. Естественно, что общественное сознание немедленно вытеснило образ императора и свело его до уровня некоего духовного самозванца, но самозванцем Христа может быть только Антихрист – отсюда и такая негативная оценка в русской классической литературе, извечно стремившейся выразить основные проявления народной духовности выступить в роли некоего адвоката («но есть и божий суд») перед властью всей деятельности русского царя. Но это противоречие оказалось диалектическим противостоянием и дало свои потрясающие результаты: в русском менталитете в результате сформировалось очень ясное представление об основных нравственных категориях. И добро, и зло в духовной жизни России обрело то, чего не было и не могло быть в это же время в Западной Европе, а именно: конкретную персонификацию основных нравственных понятий, без которых немыслима ни одна духовная культура (Николай I – Антихрист, противостоящий Христу).

Такая ясность в представлении основных понятий и родила мощный нравственный потенциал нации.

Хотел того или нет русский император, но именно его 30-летнее правление явилось своеобразным толчком в процессе духовного прозрения нации.