Некоторые отдаленные города и местечки преосвященный Георгий долго не мог посетить, хотя были дела, требовавшие его участия. Загляни он хотя бы ненадолго, на день-другой, в Шкловский монастырь, не случилось бы, скорее всего, преступления, которое взволновало весь город: лишил себя жизни игумен Иосиф, и что послужило причиной, осталось тайной. Может быть, удалось бы остановить иеромонаха Любавичского монастыря Виктора, драчуна, а можно сказать — разбойника, который кончил тем, что отдали в солдаты. Хотя, конечно, слово епископа часто пролетает мимо ушей грешника, не достигает сердца. Не раз и не два увещевал он горького пьяницу иеродиакона Могилево-Братского монастыря Нифона. Сколько покаянных слез пролил иеродиакон, но так и не смог справиться с собой. Все пропил, даже рясу и клобук, и в конце концов умер от запоя.

Нынче пришло несколько доношений — из Рясны, Мстиславля и Костюковичей. Теперь преосвященный решил не откладывать. Из Рясны доносили о пьянстве и драчливости священника Агафона, из Мстиславля — об убийстве настоятеля в Тупичевском монастыре, из Костюковичей — о прелюбодеяниях священника.

Ехать решил на своих лошадях, поскольку денег как всегда не было, а лошадки у него были хорошие, крепкие, хотя, конечно, простой местной породы, то есть вовсе беспородные. На почтовых ехать быстрее, но и много дороже, а на тот момент у него было больше времени, чем денег. Путь долог, но если лошадок кормить хорошо и позволить отдохнуть после каждого переезда, то с Божьей помощью можно добраться и до самого дальнего местечка — до Костюковичей. Правда, есть еще одна опасность: лихие люди на дорогах, могут и коней отнять, и жизни лишить, но тут уж остается положиться только на наперсный крест и удачу.

Возчик Тимофей сильно удивился, когда узнал о предстоящей поездке: «А… а…» Долго не мог закрыть рот. «Не страшно тебе, батюшка?» — произнес наконец. «Нет, не страшно. Бог поможет, если что». — «Тебе, батюшка, ясно, поможет, ты под ним ходишь, а мне?» — «Я за тебя заступлюсь». — «Ну, разве что», — вздохнул Тимофей, и заметно было, что такой ответ его не удовлетворил. Покойный епископ, у которого Тимофей служил почти всю жизнь, редко предпринимал дальние поездки, а последние годы из-за слабости и болезней вовсе никуда не ездил.

Выбрались в Рясну на рассвете, ехали не торопясь и к обедне были на месте. Священник, конечно, никак не ждал такого гостя, стоял у ворот и молча глядел, как выходит из кареты епископ, как приближается, казалось, запамятовал даже имя его, лишь тихо повторял: «Владыко… владыко…» Был он невысокий, тщедушный, под глазом темнел синяк, точнее, желтяк, вид имел виноватый и крайне растерянный. Видимо, был из тех людей, которые знают свои грехи, не забывают о них и всегда ждут наказания. Уже с трех шагов пахнуло на епископа дешевым хлебным вином. Заношенной была и ряса на нем, а наперсного креста вовсе не было.

— Ну что ж, отец Агафон, пойдем в храм.

Священник тотчас сорвался с места и кинулся к дому, точнее, к своей покосившейся хате, через минуту появился с ключами в руке и, не задержавшись около епископа, промчался к церкви. Преосвященный вошел следом.

Бедность увидел впечатляющую. Единственная иконка Иисуса украшала храм, два пятисвечника у левого и правого клироса. Покосилась одна половинка царских врат. Правда, было чисто — наверняка заботами прихожанок. Больше разглядывать было нечего.

Отец Агафон стоял в углу у левого клироса, где его почти не было видно, словно желая раствориться во тьме.

— Где ты, отец Агафон? — позвал преосвященный. — Выйди на Божий свет.

Он тотчас вышел и остановился в пяти шагах, склонив голову.

— Где крест твой наперсный?

Молчал, как семинарист, не подготовивший урок.

— Пьешь, отец Агафон?

— Пью, — согласился тот и вдруг заплакал.

— Не можешь без вина?

— Не могу, ваше преосвященство. Дьяволы меня искусили, видно, на всю жизнь.

— Плохо Бога просишь о помощи.

— Прошу, ваше преосвященство. Каждый день-вечер прошу! Не слышит он меня, грешника.

Опять замолчал.

— А дерешься в храме зачем?

— Так не слушают меня! Шумят, богохульствуют. Третьего дня Степан Силин, кузнец, кота принес в мешке! Как мне это терпеть?

Агафон умолк. Судя по желтяку под глазом, в драке с кузнецом ему досталось крепко.

Храм этот, по названию Крестовоздвиженский, был единственный православный храм в городке. Но был еще один, отнятый в прошлом на унию. Преосвященный пригласил Агафона пройти по улицам, показать этот храм. Как и ожидал, вид у него был исправный, наверно, прихожане-униаты оказались щедрее или богаче, нежели православные. Или перепадала храму толика от доходов и богатств Папы Римского.

— Как жертвуют православные? — спросил преосвященный, хотя ответ знал.

— Плохо, ваше преосвященство. Едва хватает на хлебушек. И на свечи не хватает. Воск на свечи подарил Антон Худога, бортник наш.

— А на вино хлебное хватает?

Агафон виновато молчал.

— Сколько тебе за наперсный крест дали?

Опять заплакал Агафон.

Побывал преосвященный и в его доме — ужаснулся запущенности и нищете. Два жалких закопченных горшка на загнете печи, миска с деревянной ложкой на столе, деревянная бадейка с водой и большой деревянной кружкой на табурете. Песок на полу, давно не беленая печь, немытые окна. Воистину мерзость запустения, реченная пророком Даниилом. Единственное утешение — высоко в красном углу за вышитым рушником — скорее всего, подарок прихожанки — пряталась иконка Богоматери.

— Один живешь?

Тоже можно было не спрашивать. Скорее всего, не успел до рукоположения подыскать достойную звания матушки супругу, а теперь уже не имел права.

— Вызовем тебя на спрос в консисторию, — сказал, прощаясь, преосвященный. — Будешь пить вино — извергнем из сана.

Агафон мелко затряс головой, дескать, понимаю, принимаю, согласен.

Надо бы немедля расстричь пьяницу, но найти походящего священника на его место тоже непросто. Храм без священника — хороший повод для униатов привести своего.

Был и еще грех у Агафона: лазал по деревьям с бортями, воровал мед и у шляхты, и у крестьян. Но особо строго Конисский его не увещевал: и без того был уже наказан — свалился с дерева, искусанный пчелами, отлеживался весь месяц.

— Воруешь медок, Агафон, у крестьян?

— Нет, владыко! — вдруг запротестовал тот. — Только у шляхтунов!

— А у шляхтунов можно?

Молчал, свесив голову набок.

Когда вышел из дома, увидел, что за воротами собрались прихожане, в большинстве женщины: слухи разлетаются в таких городках быстро. «Благословите, ваше преосвященство!» Он охотно и щедро благословил. А еще спросил: «Знаете, кому отец Агафон продал крест?» — «Знаем, святой отец, знаем! — ответил хором. — Камейша это, бондарь. Ходит с его крестом в церковь, похваляется! Уж мы его срамили, денег собрали, чтоб выкупить крест, только смеется…» — «Передайте, чтобы вернул крест. Иначе останетесь без священника. Нельзя служить без креста». Еще раз благословил женщин.

Женщины плакали от умиления, глядя на епископа, а отец Агафон бежал следом за каретой, и лицо у него было счастливое, словно преосвященный его облагодетельствовал. Похоже, не поверил угрозе извержения из сана: добрыми были лицо и голос преосвященного. Конисский и сам знал за собой такую слабость, но кроме прирожденной доброты была ей еще причина.

На третьем году обучения в Киево-Могилянской академии он подружился с Васей Гудовичем, мальчиком-соземцем, с которым знаком был еще по Нежину. Вася был на год или два моложе, робок душой и тщедушен телом, он прилепился к Георгию, как к старшему брату, да и Георгий относился к нему, как к родному человечку: хвалил, журил, помогал в учебе, в которой Вася был не силен, а по-видимому, и не хотел учиться. Был момент, когда руководство академии вознамерилось и вовсе отправить его обратно в Нежин, к родителям, было устроено собрание для решения судьбы, — тогда-то во спасение друга и предложил Георгий в качестве последней меры подвергнуть его телесному наказанию — дать тридцать розог, что и было сделано в тот же день. Экзекуция производилась в нарочно отведенной для этого маленькой комнатке, в которой имелся лишь голый деревянный топчан, обтянутый телячьей кожей, для наказуемого да бадейка с водой для розог на маленьком столике. Георгий стоял у входа, уже страдая, совестясь от своего предложения, прислушивался, но ни звука не долетало из-за плотно закрытой двери. Он надеялся встретиться с Васей и со слезами простить друг друга, ибо «если же не прощаете, то и Отец ваш Небесный не простит вам согрешений ваших». Но открылась дверь, Гудович вышел, увидел Георгия и отвернул заплаканное лицо. Конисский долго потом, представляя его тощие исполосованные до крови розгами ягодицы, проклинал себя за торопливые необдуманные слова. Было в тех словах нечто постыдное, к судьбе Васи отношения не имевшее, себялюбное — хотел выделиться перед лицом ректора духовной академии и возвыситься над иными учащимися. Снова и снова пытался подружиться с Василием, призывал словами Евангелия от Матфея: «Если же согрешит против тебя брат твой, пойди и обличи его между тобою и им одним; если послушает тебя, то приобрел ты брата твоего», — я, твой согрешивший брат, обличи меня!

Но Василий Гудович оказался гордым, не захотел простить, а скоро и вовсе покинул академию.

В Мстиславском Тупичевском монастыре месяц назад случилась беда: убили настоятеля. Как стало известно, настоятель давал деньги в рост — и своим монахам, и приходящим мирским. Шила в мешке, говорят, не утаишь, молва о его богатстве разошлась по городу, нашелся и лихой человек. Но следов преступления не было. Преосвященный собрал всю братию. «Не только убиенного, но ваш это общий грех. Забыли, что говорит Псалтирь? «Господи! кто может пребывать в жилище Твоем? Кто может обитать на святой горе Твоей? Кто серебра своего не отдает в рост и не принимает даров против невинного!» Стыдно перед униатами и католиками. Стыдно перед Богом. Долго теперь придется вам замаливать этот грех, чтобы заслужить прощение — и людей, и Бога». Говорил он страстно и долго, и братия в полной тишине, но, показалось, равнодушно, слушала его.

Теперь монастырь оказался вдовствующим, то есть без настоятеля. Относился он к Киевской епархии, и Конисский был не вправе назначать или предлагать настоятеля, мог он лишь наблюдать за поведением монахов и при надобности сообщать об этом Киевскому митрополиту.

Остановился преосвященный у отца Феодосия, и вечером к нему пришел монах Сергий. Пример настоятеля оказался заразительным, сообщил он: еще один монах — отец Антон, грешит тем же, что покойный настоятель. Правда, ведет себя осторожнее, в келье никого из мирских не принимает, встречается с ними в городе или где-либо в ближнем лесу, якобы выходя по грибы-по ягоды. Но доказать все это нельзя, ни улик, ни свидетелей нет. Может, и не один Антон грешен сребролюбием.

С печалью в сердце слушал Сергия преосвященный. Что делать? Можно было бы посоветовать Киевскому митрополиту перевести Антона в другой монастырь, но — не уличен. Многие монахи тяжело переживают такие перемены, особенно если родились в ближних краях.

Сребролюбие — один из самых коварных, труднопреодолимых грехов. Сие одинаково и для русских, и для поляков, и для евреев. Вот и Ицхак Леви едва не в каждой проповеди твердит своим иудеям одну из заповедей Торы, на его взгляд, едва не самую важную: «Серебра своего не давай в рост и за лихву не ссужай своего хлеба».

Дом у отца Феодосия был довольно просторный. Имелось несколько больших спален: одна для дочерей, вторая для сыновей, третья для родителей, и особая спаленка для гостей. В каждой комнате стояла грубка, тщательно выбеленная, а в большой комнате печь была обложена зеленым немецким кафелем. Стоял дом при церкви, был обнесен забором: все ж таки не должно духовное лицо обретаться на виду у всех жителей. Имелся при доме сарай для коровы с подтелком, конюшня для рабочей лошади и двух выездных коней, хлевушок для овец и свиней. Был глубокий погреб с ледовней. Имелась и банька, которая порой использовалась как медоварня. Жители города были небогаты и потому прижимисты, так что рассчитывать приходилось прежде всего на себя и свою семью.

У монаха физических удовольствий не так много, и одно из них — баня. Потому, если случалось бывать во Мстиславле, преосвященный не отказывался от всегдашнего предложения благочинного Богоявленского храма Феодосия. Случалось ему бывать в банях Киева, Варшавы, Санкт-Петербурга и, конечно, Могилева, но лучше всего — физически и душевно — было у Феодосия. Благочинный был славный человек, добрый и гостеприимный, может, разве слишком молчаливый, но и преосвященный не любил сыпать словами. Он же, благочинный, выступал в роли банщика. Укладывал преосвященного на живот, делал на его спине веником три креста, а потом уж угощал хорошим паром. Попарившись и помывшись, они садились за стол, подолгу в тишине прихлебывали обжигающий чай. Матушка Анна заваривала чай с лесными травами, подавала маковые пряники с медом, пироги с яблоками или вишнями. Утолив первую жажду, снова отправлялись «допариваться». Вот тут-то и происходила главная экзекуция, на которую епископ соглашался покорно и молча. Благочинный выкладывал на его спине четыре дубовых веника и, пробормотав «прости, святой отец, прости Господи», угощал преосвященного такой водичкой, какую не выдержать, если б не плотные веники. А тогда уж, накинув на себя простыни, галопом на Святое озеро, если пора года оказывалась летней, а время суток темным. Озеро рядом, на краю города, доезжали за четверть часа.

Входили, оглядевшись, чтобы никто не заметил их за таким не грешным занятием, в нательных рубахах в теплую воду, молча наслаждались покоем и тишиной. Тишина здесь всегда стояла, как в первый день творения, а небо, звезды говорили о вечности и призывали к себе. Для верующего во Христа человека этот зов особенно внятен. Существовала легенда, что уже в христианские времена провалилась православная церковь по какой-то причине и на ее месте возникло хорошее озеро с чистой и мягкой водой. Поговаривали, что в праздничные дни, особенно на Святую Троицу, доносится колокольный звон из его глубин — однако услышать его может лишь безгрешный человек после причастия. Так это или не так, но и благочинный, и преосвященный нет-нет да и внимали: не послышится ли?

Однажды к ним присоединились предводитель дворянства Ждан-Пушкин, обер-комендант города Родионов, городничий Волк-Леванович. Пьяно шумели в бане, причем только обер-комендант вел себя пристойно, а Ждан-Пушкин стонал и охал, будто его стегали сыромятным кнутом, Волк-Леванович верещал, будто поднимали на дыбе. Ухали-охали за столом у матушки Анны, обжигаясь горячим чаем, потом понеслись на тройке к Святому озеру, плавали в темноте со смехом и воплями, наделали шума на все немалое озеро, а возможно, на весь город. Больше отец Феодосий не приглашал их.

Говорили преосвященный Георгий и благочинный Феодосий мало, однако обойти старую боль не могли: как противостоять кармелитам, иезуитам, униатам, которые тащат христиан в свои храмы? Только умной проповедью, проникновенной молитвой. Несчастье с настоятелем Тупичевского монастыря стало известно всему уезду. Как оказалась кстати эта печальная история мстиславским инославным, как подходяща для совращения православных!

Спал преосвященный в Мстиславле обычно спокойно и крепко. Но в этот раз не мог уснуть. Задремал лишь под утро, а проснулся — возчик уже запрягал коней. Позавтракали, матушка Анна, как всегда, положила щедрый узелок в кибитку — и в путь.

* * *

Путь предстоял дальний — в Костюковичи, где, по доношению, священник уличен в прелюбодеянии. Не столь уж редкий случай, хотя и наказывался этот любострастный порок всегда сурово. Год назад преосвященный лишил иеромонаха Спасского кафедрального монастыря Палладия и священства, и монашества.

Ехали, однако, не торопясь, останавливались во всех малых городах, местечках и селах, где имелись церкви: когда еще выпадет случай побывать здесь, да и людям поглядеть и послушать епископа — немалое событие, а православию поддержка.

При въезде, конечно, колокольного звона не было, поскольку не знали, что едет епископ, но поняв, кто приехал, звонили долго и радостно, и скоро у церквей собиралось много людей, приходили и католики, и униаты. В этой стороне Белоруссии православие пока преобладало, и прихожане не без гордости глядели и на епископа, и на инославных.

Приехали в Костюковичи поздно, было темно, а человек, которого спросили о гостевых номерах, даже не знал, что это означает.

— Где можно переночевать? — взялся объясниться с ним возчик Тимофей.

— А кто вы такие?

— А тебе что за дело?

— Есть дело. Если хорошие люди — одно, плохие — другое. Православные или униаты? А может, иезуиты?

— Православные. Епископ Могилевский Георгий.

Тот молча осваивал новость.

— Быть не может! — Но, подумав, поглядев на хороших лошадей и карету с православным крестом, видно, поверил. — Нет, ко мне нельзя. Тесно у меня.

— А к кому можно?

— Не знаю. У всех тесно. Тебя к себе возьму, а епископ пускай к батюшке православному едет.

— У него не тесно?

— Как не тесно? Пятеро деток и хозяйка больная, лежит который год. Показать, как ехать?

Так преосвященный оказался в доме священника Тарасия.

Дом был из двух комнат и кухни. Первая, передняя, была разделена тяжелой домотканой занавесью на столовую и кухню. Здесь же на грубой деревянной кровати спал старший, лет двенадцати, мальчик. У окна стоял довольно широкий обеденный стол с табуретками. На подоконнике глиняный горшок с цветами.

Священник был молод, лет тридцати пяти. Он смело открыл дверь, не спросив, кто и откуда столь поздний гость, провел в дом и по облачению тотчас догадался, кто перед ним и по какой причине. Тем не менее его все это не смутило, он помог преосвященному разоблачиться, разбудил мальчишку и перевел в другую комнату, освободив кровать для епископа. Однако спать им в эту ночь не пришлось.

— Знаешь ли, отец Тарасий, зачем я к тебе приехал?

— Знаю, ваше преосвященство, — твердо и решительно отозвался тот.

Быстро и привычно принес из сенцев кувшин, налил кружку молока, достал из комода четверть каравая хлеба.

— Не хлопочи, батюшка, — сказал епископ. — Лучше поговорим.

Разговор их затянулся почти до утра. Оказалось, Тарасий закончил духовную семинарию в Киеве, завел семью сразу после окончания, рукоположил его покойный епископ Иероним Волчанский в Костюковичский приход, поскольку здесь жили отец-мать. Жена родила пятерых ребят, но уже три года не встает с кровати, помогать ему приходит хорошая православная женщина, — вот и получилось, что согрешил, и женщина эта родила ему дочку, которая для него — свет в окошке.

Разговор был неторопливый, откровенный, спать не хотелось, и неожиданно для себя преосвященный рассказал о своих покойных уже родителях, о городе Нежине, где родился в небогатой шляхетской семье, об отце, сотенном уряднике Нежинского казачьего полка, а затем и бургомистре Нежина, о доброй матери. О том, как решил посвятить жизнь Богу, услышав рассказ матери об одном из своих пращуров старце Иове Конисском, совершившем подвиг иночества в Пустынно-Николаевском монастыре. И о собственном торжественном пострижении, которое совершил Киевский митрополит.

На рассвете кто-то постучал в окно комнаты, где они сидели. Тарасий вышел, и преосвященный услышал неразборчивые слова: «Батюшка… батюшка… скорей, батюшка…»

Оказалось, зовут в одну из деревень на соборование старика. «К заутрени не успею», — сказал Тарасий, прощаясь.

Утром пришла женщина убираться и кормить детей, Конисский понял, что это и есть помощница Тарасия. Она тоже догадалась, что гость духовного звания, неуверенно попросила благословить. Первым делом она вошла в большую комнату, где лежала хозяйка дома, взялась ее обихаживать. Послышались и голоса детей. Преосвященный переоблачился в простую ризу, набросил на плечи омофор, не открывая дверь, перекрестил семейников отца Тарасия и вышел.

Такие города и местечки он видел не раз. Несколько улиц, излучина небольшой реки внизу холма, колодец-журавель, две старые церквушки, скорее всего, одна униатская. Люди из соседних хат с удивлением и почтением поглядывали на него.

Возле одной из церквей увидел свою карету и запряженных лошадей. Это, конечно, его возчик поднялся, собрался, разузнал, где православная церковь, и конечно, похвалился, кого привез, — вдруг начали звонить колокола, радостно, торопливо, взахлеб. Слух о приезде епископа уже распространился, люди собирались, чтобы взглянуть на него.

— Ваше преосвященство… батюшка наш… святой отец… — слышалось со всех сторон.

Он подошел к Тимофею.

— Рано запряг, — сказал ему. — Буду заутреню служить.

— Поесть бы! — сказал на это Тимофей. — Я с тобой, батюшка, опять совсем оголодал. Сам не ешь и меня заморил.

— Хозяин тебя не покормил?

— Ага, покормит. Я уже подумал — неправда, что православный, иезуит или униат. Молока дал с хлебом. А я бы каши две миски.

— Потерпи, покормимся после заутрени.

Прав был Тимофей: сам преосвященный мог забыть о еде на весь день.

Людей в церквушке собралось немало, и дети явились, и старики.

Церквушка была, конечно, бедной, но содержалась в чистоте и порядке. Светились лики Христа и Богоматери, Тайная вечеря напоминала прихожанам о последнем земном дне Спасителя, слева и справа стояли два многосвечника. Преосвященный с привычным удовольствием взял кадило, вышел к алтарю, взглянул на лица людей и сразу же почувствовал тепло, шедшее от них к нему.

Хор — несколько человек, — стоявший на левом клиросе, пел слаженно, видно, отец Тарасий любил церковное пение и занимался с певчими. Привычные слова молитв не мешали мелькать коротким мыслям.

Доношение о чьем-то грехе — не грех, — думал он. — Но кто из вас послал доношение на владыку Тарасия? Составлено оно было малограмотно, неуклюже, но все же писать человек умел. Кто? Может быть, доноситель некий православный шляхтич, строго блюдущий евангельские заветы? Или кто-то из вас, глядящих сейчас на меня и нетерпеливо жаждущих наказания согрешившему иерею? А может, униатский священник, желающий овдовить приход, чтобы волей-неволей его прихожане оказались в унии?

— Аз грешный раб Божий припадаю к вам всем святым, приимите мя грешнаго и сквернаго и сохраните мя во вся дни и нощи и на всяк час на пути и в дому и в всяком месте… — С верой и любовью смотрели на него люди, с благодарностью, что он, епископ Белорусский, с ними. Наверно, для них это было предзнаменование, обещание если и не вечной жизни, то земного благополучия. Также и он пристально вглядывался, чтобы запомнить как можно больше лиц, дабы узнать их в грядущей жизни. — Молитеся за окаянную ми душю Богу вседержителю, Ему же слава, честь и поклоняние…

Отец Тарасий появился, когда заутреня завершалась.

— Благословите, святой отец, — тихо сказал он.

Преосвященный перекрестил его:

— Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Епитимья тебе — чтение Акафиста святому Ангелу Хранителю сорок дней и по сто поклонов до заутрени.

— Исполню, ваше преосвященство, — покорно ответил Тарасий.