Маму волновали мои возникшие отношения с кирзаводской ребятней. Поначалу я в восторге делился своими впечатлениями, но потом стал осторожнее. И впрямь, ведь не будешь говорить, что бедные дети грязные, все выпрашивают; что они чуть что дерутся, плюются, кидаются камнями, пью воду из колонок; что курят и употребляют гадкие слова; что обходятся без туалетной бумаги и соревнуются, кто выше всех струю на стену пустит. Я говорил маме только о том, что с этими знакомыми мне интересно; что пускаем из колонок воду и делаем на полученных реках плотины для корабликов и лодок; как катаем покрышки от тракторных телег; как играем в футбол (там стоят гаражи, между ними широко и асфальтировано — вот и гоняли мяч, а если не было мяча — пустую пластмассовую бутылку); как бегали, обливая друг друга из водяных пистолетов; как играли в «лянгу» и «альчики».

Теперь знал многих ребят моего возраста и младше: Овеса, Мырата, Байрама, Сапара, Амантика. Знал и девчонок: Гозель, Маралу, Гюльсапар и других.

С пацанами лазали и на территорию завода. С самого края стояла заброшенная обжигочная печь. Была она длинная и пустая, с проломами в стенах и развалами битых кирпичей возле них. Тут и играли в войнушку. У некоторых были шикарные пистолеты от «Денди», у некоторых водяные, китайские, с давно расстрелянными пульками, и просто самодельные. А какие в конце устраивали разборки: кто кого убил, кто кого убил быстрее, кто кого не убивал! Эмоций не скрывали, друг другу не уступали, спорили насмерть, обижались навсегда. «Ты!» — яростно сверкали глазами и уходили, долго крича взаимные оскорбления. Но я уже знаю, что минут через девять-двадцать все забудется и организуется новая игра… Самое странное, что теперь мои новые друзья не казались мне той ободранной, дикой и неуправляемой толпой, как поначалу. Были они обыкновенными, с теми же заботами и интересами, что и у меня. Ну, разве лишь чуть горячее, открытее, без задних мыслей и двойственного расслоения души. Я даже завидовал их цельности, вольности в образе жизни и свободе в желаниях, принятии решений и поступках. Но понимал, предложи мне быть на их месте — не пошел бы. БОльшая вольность предполагала и бОльшую самостоятельность, бОльшую самоотверженность и бОльшую ответственность. Дорог оставался мой мирок: уютный и бездумный — где решения принимал папка, где о комфорте заботилась мамулечка, где рос я безмятежно, без больших страстей… Вот и опять появилась двойственность: желаю обрести волю, но не хочу терять привычку. Джалал бы не колебался…

Часто с Джалалом мы бродили одни. Ловили юрких ящерок — сажали их на рубашки; те сидели смирно, как значки; прихлопывали ладонями кузнечиков с задними пилками-ногами — они коротко прыгали, раскрывая крылышки и падая набок в траву; собирали мохнатых черных гусениц с рдяными точками угольков в банки с травой — уж очень красивые, очень мохнатые… правда, от них краснели и опухали подушечки пальцев. Часто видели лягушек. Их едят ежи, объяснял мой друг. Надо сказать, что ежа он все-таки мне подарил, но его пришлось отпустить: ночами еж топал, шуршал и пыхтел, а гадил за холодильником на кухне — что было сверх маминых сил, а папа объяснил, что ежи не приспособлены жить в неволе. В общем, я не сильно переживал.

Показывал Джалал и жилище жука-носорога. В скверике возле конторы, там, где памятник, росло много деревьев. И вот, если у одного из них у подножия отодвинуть траву, то можно заметить жука в углублении корней. Сам жук будто полированный и облитый лаком, с крохотными бусинками-глазами и обсыпанным трухой рогом. А уж сколько здесь жуков-навозников! Один даже катил недозрелый плод каштана.

Подкармливали мы ветками с листвой и коз, что паслись у заводской стены, а когда козы, насытившись, делали стойки и пытались боднуть, били их по рогам пустыми пластмассовыми бутылками. А однажды пацаны нашли где-то за старой печью склад из спрятанных кувшинов. Кувшины были красные, шершавые, разных размеров. Даже с наш рост. В таких мы катались. Видел и похороны. Стоял автобус, в него и занесли покойника — мужчину в национальной одежде, в бараньей шапке и в целлофановом мешке. Несли его на плечах — целая толпа! Остальные мужчины шли вслед приплясывая, кричали вразнобой: алла, алла! — и били ладонями по щекам. Криков было много, а женщин не заметил… Никогда прежде не видел похороны. И почему именно эти показались настолько чуждыми, неприятными, в общем, не по мне, не по моему роду (может быть, не по-людски?), что все возмутилось в душе? Не знаю… И почудилось даже, что покойник и не умер-то (до конца), что это он стонал в целлофановом мешке — протяжно и тоскливо…