Единственным недостатком владения собакой была необходимость ее утреннего выгула. По утрам я просыпался от звуков позевывания с подвыванием, лязганья и клацанья зубов; потягушеньки, распрямлюшеньки; тихий, несмелый скулеж; глухой топоток туда-сюда… А чесался Грей так яростно и с таким азартным скрежетом, что я невольно сжимал зубы и зарывался в одеяло — и ведь насекомых не должно быть: купаем и дезодоранты специальные применяем…

Немного погодя на меня наваливаются лапы и грудь. Жаркая пасть дышит в ухо, а мокрый холодный нос пытается залезть под мышку. Я открываю глаза и вижу его, понимающие, что, мол, да, рано, но… Я смотрю на часы, вздыхаю, чешу его под подбородком, укоризненно бормоча: «А, Грей, Грей…» Выскальзываю из теплой постели, и уже настает моя очередь позевать и потягиваться… А за окном зимняя темень: зябкая, с утомленными за ночь фонарями, с троллейбусами — пустыми и с мерзлым инеем на окнах, а на улице стужа, мороз, сонные люди… бр-р!

Вечерами было легче. Вечерами мне даже нравилось. За день надоедали стены: школьные, спорткомплекса, домашние… И ближе к семи, выходя в прихожку, бренча поводком, подавал знак: гулять, Грей, гулять. Начиналась буря: Грей кометой вылетал откуда-нибудь из зала, юлил, крутил задом, подскакивал, пытаясь лизнуть… За этот год он здорово вырос, раздался, оброс кучерявой шерстью — не расчешешь, а когда встает, передние лапы достают до плеч…

Я тормошил его, злил, заигрывал, вызывая глухой рокот рычания.

Во дворе его отцеплял, и он начинал обходить приметные кусты, бугорки и столбы; замирал, принюхиваясь; чихал от попадавшего в нос снега; а то просто пулей носился назад и вперед.

Встречались другие хозяева. Я давно их всех знал: с овчаркой Теллой, ротвейлером Вольфом, пуделихой Ракел, болонкой Чапой, которая звонко на всех «чапала», трусливо прячась за ногами согбенной старушки.

Наш путь проходил мимо внутридворовой хоккейной коробки. Сейчас она была залита, и надо сказать, что утренний и дневной каток от вечернего значительно отличались. Днем он был скучным: серый лед, изрезанный и припорошенный; борта, заваленные по кромку с внешней стороны сугробами; на льду ржавые ворота, сваренные из труб, — все покойно и безлюдно. А вот сейчас вечерний каток напоминал базар-вокзал: освещенный фонарями, был шумный и многолюдный. Вдоль бортов, на сугробах, стояли родители и пускали вниз по склону детишек в салазках. Бегали друг за дружкой какие-то пацанята — все в снегу и распаренные. А внутри, со скрипом и визгом рассекая лед, носились конькобежцы. Глухо шлепались шайбы о борт. Любители хоккея оккупировали половину площадки и носились по ней с клюшками. Здесь были и мои одноклассники, и пацаны постарше. Некоторые из школьной команды в экипировке: болоньевые рейтузы, наколенники и налокотники, «мастерские» коньки, клюшки, перехваченные изолентой — смотрелось солидно. Я жутко им завидовал, и еще тем, которые на другой половине катка рассекали, как метеоры, круто огибая более медлительных, и с шиком, элегантно, резали углы, чтобы, развернувшись, мчаться обратно… Я думал, что когда-нибудь растрясу отца на коньки и займусь катанием. Но думал, признаться, вяло — у меня уже было дело, которому я отдавался со всей душой и неиссякаемой энергией… Но получилось именно так, именно так получилось, что свяжусь я с катанием не в далеком будущем, а этой зимой, в этом месяце, буквально через несколько дней. И связь эта будет не чисто внешней, а глубокой — настолько глубокой, что вся моя душа, все мое сердце сжимается, когда говорят это слово: «каток»…