Была середина апреля. Долгая, снова и снова возвращавшаяся зима, наконец, ушла. С горки, за усадьбой, где в кустах все еще лежал снег, побежали весенние ручьи. Водяные струи сплетались между собой в сверкающие на солнце потоки и бежали по песчаным склонам сада. Изгороди, заборы, цветники, утрамбованные дорожки – все было уничтожено, и вешние воды теперь всецело овладели горкой, превращая ее в пустырь. Неведомый раньше ручей бежал теперь наискось через сад прямо к реке. Только уцелевший дом стоял преградой на его пути. Повсюду пробивалась молодая травка.

К этому времени повстанцу стало лучше. У колена простреленной ноги образовался огромный нарыв, и несколько недель спустя, как-то ночью, он, наконец, прорвался, словно лопнул от исступленных криков раненого. И вдруг, к великому изумлению всех троих, из нарыва выпала свинцовая пуля! После этого Одровонж пришел в себя. Но он был все еще очень худ и слаб. Раны на голове и теле зажили, рана под глазом затянулась, и глаз оказался совсем здоровым. Густые волосы прикрыли рубцы на голове. Князь поднимался с кровати. Теперь он уже сам ковылял в сарай, когда приходили солдаты и надо было прятаться. Опираясь на палку, он мог один ходить по дому.

Однажды в весенний день они стояли с панной Саломеей у окна спальни. Пупинетти пела, склонив на бок головку, а когда солнце выглядывало из-за облаков, заливалась еще громче. Под окном, на лужайке, которая недавно была еще совсем голой, пробилась молодая травка, сверкая в свете весеннего дня тысячами перистых стебельков. Посреди газона стояла молодая стройная березка, почти взрослое дерево, но все еще гибкая и тоненькая. Нежные почки покрывали ее ветки. Сквозь этот прозрачный наряд видны были все побеги, ростки и ветки. Березка стояла в своем весеннем убранстве, как ангел, слетевший с быстро плывущих облаков и на миг спустившийся на несчастную землю. Бегущие по саду ручейки нанесли на дорожки мусор, размыли все границы, разрушая следы работы человеческих рук. Неудержимой радостью, счастьем бытия трепетали все повороты и изгибы вновь рожденных ручейков, стремительно мчавшихся вниз. Один из них, извиваясь среди прежних аллей, попал на лужайку, где красовалась березка. Он засорил траву и оставил на ней желтую полосу глины, принесенной с горы. Березка мирилась с набегом ручейка, пила его холодную воду и улыбалась ему чудесной улыбкой. Такая же улыбка расцвела на губах князя Одровонжа и панны Брыницкой. Они любовались деревцом и буйными водами. После стольких недель, прожитых в муках, они в первый раз вздохнули свободно, полной грудью. Позади была суровая зима, изводившая их с такой беспредельной жестокостью. Дул теплый ветер, в мертвой земле вновь забродили животворящие соки. Минувшая зима казалась пропастью, пустой и темной, как грядущее. Они смотрели на траву, на облака, потом взглянули друг на друга.

– А Доминик тоже видит эту весну? – спросила панна Саломея, обращаясь не столько к собеседнику, сколько в простор за окном.

– Никакого Доминика нет, – ответил он.

– Как бы не так! Нет… Я сама его здесь видела.

– Это сон, как и моя болезнь…

– Ваша болезнь – тоже сон?

– Дурной сон.

– А пуля, которая выпала из раны? Тоже сон? Да… Я хотела у вас кое-что попросить.

– У меня попросить? Хоть полцарства!

– Пока я прошу только пулю, но зато целую. Подарите мне ее.

– Хорошо.

– Спасибо.

– А что вы с ней станете делать?

– Что делают с пулей? Буду воевать.

– С кем?

– Мало ли у меня врагов?

– Кто же эти враги?

– Ну вот! Стану я их перечислять…

– Назовите хотя бы одного!

– Скоро вы покинете этот дом, как покинули его все. Я останусь опять одна-одинешенька, и когда мне покажется, что вы были… сном, я взгляну на эту пулю и поверю, что вы в самом деле были здесь.

Одровонж умолк. Голова его беспомощно оперлась о раму. Он размышлял… Сколько невероятных, ужасных страданий он пережил в этой комнатке, в этом доме, бесхозяйном, как вся Польша, – а теперь при мысли, которую ему подали, что отсюда надобно будет «исчезнуть», жгучая боль, во сто раз хуже, чем все физические недуги, впилась в его сердце. Не отрывая головы от окна, он искоса взглянул на панну Саломею. После всех забот, бессонных ночей, после всех бед и лишений – вид у нее был цветущий. Первый весенний ветер, коснувшись ее побледневших щек, покрыл их нежным румянцем, украсил лоб и шею легкой позолотой. Зубы, белые, как самые чистые апрельские облака, сверкали между алыми губами. Покачивая головой, она рассказывала:

– Евреи в корчме уже дознались, что в усадьбе кто-то скрывается. Меня Ривка предупредила. Деревенские видели, как вы ковыляли в сарай. Я скомпрометирована вашим присутствием.

– Политически?

– Не только.

– Я удеру в отряд дня через два, и все кончится.

– Скажите, какой прыткий, удерет! А может ли ваша княжеская милость держаться на ногах? Нас в монастырской школе учили такому стишку: «Прежде, чем летать, научись ходить…»

– Сами вы меня только что выгоняли.

– Какое там «выгоняли»? Я думаю, что дальше делать!

– С чем это?

– Со всем…

– Не понимаю.

– Да вам и понимать не надо. Были вы здесь, а теперь соберетесь и уйдете. У вас в голове дела поважнее, чем все это.

– Что – все?

– Ну вот, опять расспросы… Да ничего! Только все кругом допытываются: кто да что, да когда, да каким образом? Решай тут! Ведь могло же мне это надоесть до смерти! Вы думаете – нет? Попробуйте и вы, ваша княжеская милость, что-нибудь придумать!

Все, что говорила панна Саломея, было как бы внешней оболочкой, скрывавшей ее душевное состояние. Она давно уже ощущала в себе какую-то непонятную перемену. Давно не была прежней. Перестала быть вольной девушкой. Все было как будто естественно, в порядке, как полагается.

Истекающий кровью воин пришел, получил помощь и вернется к своим тяжелым обязанностям солдата. Чего проще? А между тем при одной мысли, что он уйдет, в глаза ей заглядывало предвестие ужаснейшей муки, хуже той, что она пережила, горше самой смерти. Панну Мию теперь все время преследовала мысль, что как только Одровонж исчезнет, надо будет сделать что-нибудь такое, чтобы ускорить свою смерть, придумать такое дело, за которое ее убили бы. Оставаться снова одной в этом пустом доме, где бродят привидения, где нет никого, кроме глухого, мрачного Щепана? Ждать по ночам очередных действий бесконечной трагедии: ночных нашествий, обысков, грубостей? Призрак этих грядущих дней – в тысячу раз страшней (хотя это так трудно измерить), чем мгновенная смерть. Только отца жаль. Что будет, если он приедет ночью на своей усталой лошаденке, постучит в окно, а ответом ему будет безмолвие. Он уйдет обратно и так же доблестно погибнет за проигранное дело отчизны, как мужественно жил ради нее. И она хотела утешить его хотя бы тем, что умрет, погибнет смертью, милой его сердцу. Она грезила о доблестных подвигах, овеянных мрачной красотой. Она сжилась с этими мечтами, видела их почти наяву. Одровонжа будто и не существовало. Лишь иногда ей приходило в голову, что все это случится из-за него и тогда, когда его здесь уже не будет. И она питала к нему скорее неприязнь, чем какое-нибудь другое чувство. Она мысленно осыпала его упреками, а в обращении с ним бывала резка и даже грубовата. Но зато как она любила смотреть на него тайком, особенно, когда он спал! Волосы у него были длинные, ниспадающие черными прядями, они напоминали какие-то сказочные перья. Точеные черты лица как-то по-особенному оттенял молодой пушок. Еще недавно, когда его мучили физические боли, она мучилась вместе с ним, нет, в десять раз больше, потому что мучилась за него, ради облегчения его страданий. Его раны были на ее теле, в сердце, в душе, в сновидениях. Сколько раз они являлись ей во сне, как кровавые, бесформенные призраки – эти неумолимые раны!

Много раз она видела его нагим и восхищалась бесстыдной красотой мужского тела. Когда раны зажили и он хорошел прямо на глазах, в сердце ее тайно прорастало семя этого обаяния. По мере выздоровления он становился самим собой, к нему возвращались аристократические вкусы, манеры, привычки, предубеждения. Она принимала каждое его инстинктивное движение как непреложный закон. Любила то, что он любил, ненавидела то, что причиняло ему малейшую неприятность. Однако угодить его княжеским привычкам она не могла и пребывала в пассивном ожидании. Но каждый ее шаг, каждое движение, мысль, чувство и намерение словно были к его услугам, были предназначены для его блага. Она не хотела, чтобы он знал об этом, стыдилась своих порывов, как смертного греха. Скрывала их от него, маскировала внешней грубоватостью, но тем мучительней страдала в душе. Раньше они спали в одной комнате. Когда ночи стали теплей, она вынесла свою постель в большую гостиную. Пока в ней не возникло это новое чувство, она могла спать в той комнате, возле раненого, не заботясь о том, что скажут люди, узнав об этом. Но теперь, когда мысль об уходе Одровонжа наполняла ее неизмеримым, неизбывным страхом, она стеснялась быть с ним ночью в одной комнате, стыдилась отсутствующих и ничего не знающих людей и даже самой себя. По правде говоря, в ней горело желание целовать его в нежные губы и в грустные, обведенные темными кругами глаза. Часто по ночам она нарочно оставляла у его постели фонарь, подкрадывалась на цыпочках из другой комнаты к двери спальни и, не отрываясь, смотрела на эти губы и на закрытые глаза. В этом созерцании было для нее безграничное наслаждение.

Поцелуй не был чужд ее губам. Воспитанная в доме, где было много подрастающих юношей, кузенов, родственников, где был вечный съезд гостей – соседей и знакомых, – красивая барышня была искушением для всех. Ей трудно было давать отпор всякого рода ухаживаниям, и, поддаваясь им, она сама познала предательскую силу томных взглядов, первых признаков влечения, удовольствие неожиданных встреч в темных комнатах, стремительных поцелуев в губы и шею, будто бы украденных и вырванных насильно, а на самом деле подаренных добровольно. Однако никто из мимолетных счастливцев не пользовался любовью панны Мии. Это были скорей проказы красивой девушки, возбужденной своим успехом, порывы серьезной, но страстной натуры. Один из ее кузенов постарше, долго гостивший в Нездолах, нравился ей как мужчина. Он был элегантнее других, приятнее, а главное красивый. Уступая его просьбам, она даже два раза приходила к нему в комнату. В первый раз она разрешила ему поцеловать ей руки, а во второй – обнять ее и целовать в лицо и шею. Заметив, однако, что кузен бросает нежные взгляды на каждую хорошенькую женщину, она пожалела о своем увлечении и из всего этого приключения вынесла глубокую неприязнь к родственнику. После его отъезда она о нем забыла. Тон общества и отношения между мужчинами и женщинами в нездольской усадьбе не отличались изысканностью. Это была жизнь шляхты состоятельной, но без особого светского лоска. Разговоры велись весьма тривиальные, к представительницам прекрасного пола относились грубовато. Панна Саломея нахваталась всяких сведений от прислуги, а еще больше из разговоров мужчин о чувственной жизни. Мышление ее оставалось на нездольском уровне.

Лишь в обществе князя Одровонжа она узнала иное – удивительную мягкость обращения, учтивость, чистоту, сдержанность в словах, несмотря на то, что их жизнь по необходимости проходила в такой непосредственной близости. Она почти ничего не знала о его семье. Из возгласов, вырывавшихся у него в бреду во время сильных болей, она узнала, что у него есть мать. Однажды, придя ненадолго в себя, он рассказал, что получил образование в Париже и долго там жил. Кроме того, из некоторых подробностей она заключила, что он из богатой семьи и в восстании участвовал против воли родных. Все это окружало его ореолом обаяния и неизъяснимой прелестью. Когда ей приходилось покидать комнату больного, ее сразу охватывала безотчетная тоска. Как только можно было вернуться, она летела к нему, как на крыльях. Когда он стал поправляться, в ней словно бы пробуждались его силы. Но одновременно усилилась тревога за его безопасность. Она была в смятении, из глубины души прорывались неожиданные вспышки, волновавшие все ее существо, но чаще всего ею овладевало какое-то бездумье, рассеянность.

В этот весенний день все, наконец, стало ясным и понятным. Веяние ветра, казалось, добывало слова из крепко сжатых губ, договаривало те звуки, которых не хватало в стесненной груди.

Князь, полулежа на подоконнике, опираясь о раму, смотрел на опустошенный сад и, ласково улыбаясь, говорил:

– Если бы не вы, я лежал бы теперь вот в этой сырой земле, надо мной росла бы молодая трава.

– Была бы хоть какая-нибудь польза, а то одно горе.

– Конечно. По крайней мере, хоть лошади москалей поживились бы, а так и вправду одно горе. Но ведь я не раз просил убить меня. Никто не захотел. Даже драгунский поручик…

– Видно, вы предназначены для какой-то высшей цели.

– Да, для высокой… и деревянной.

– Ну, опять за свое! Вечно вы говорите об этих своих триумфальных воротах.

– Я? Да что вы!

– Вот бы всякие там княжны слезы лили, если бы узнали, как вы томились на дне чана! Счастье, что они никогда об этом не узнают, а то бы вы утонули в море их слез.

– Кому суждено быть повешенным, тот не утонет.

– Опять вы про виселицу!.. Смерть вас не берет, значит, будь что будет, а виселицы не будет.

– Если вы всегда будете спасать меня от смерти, она, конечно, со мной не справится.

– «Всегда»! Это «всегда» продлится день, два, неделю, ну и еще немного. Как вас спасать, если вы исчезнете…

– Судя по вашим словам, можно подумать, что вы меня прогоняете.

– Конечно. Такая уж я негостеприимная хозяйка. В кладовой пусто, хоть зубы на полку клади… А тут нежданный гость, да еще князь…

Одровонж поднял тяжелую голову, отвернулся и стал смотреть в другую сторону. Она прекрасно знала, что из его глаз капают крупные слезы на облупленную стенку под окном. Что-то сжало ей горло. Необдуманные слова колючей болью вонзились в ее собственную грудь. Она то язвительно улыбалась, то беспомощно смотрела на него, не зная, что делать. И вот против воли, чувствуя, что краснеет до корней волос, она положила руку на его плечо. У нее не хватало сил снять ее. Она потрясла его тихонько за плечо. Он не поворачивал головы. Слезы продолжали капать из его глаз. Тогда, не владея собой, она подняла дрожащую руку и стала гладить его густые, черные, блестящие волосы. Она утешала его, как огорченного ребенка, ласково шептала робкие, нежные слова, и вдруг нагнулась и, вся озаренная улыбкой, стала целовать его белый лоб. Целовала мягко, бережно, как цветок, которым невозможно налюбоваться, невозможно надышаться, будто он сам притягивает губы к себе. С самозабвенной любовью прикасалась она губами к его волосам. Он долго не поворачивал головы, ее поступок не смутил его, не взволновал. Сердце его, погруженное в глубокую скорбь не дрогнуло и не обрадовалось. Когда он поднял глаза, в них еще блестели слезы. Он смотрел на нее сквозь эти непрерывно набегающие слезы и рыдал о страшной судьбе отчизны – о поражениях, при воспоминании о которых кровь стыла в жилах… Он рассказал ей, на какие силы они рассчитывали и как их обманули, как рухнули вера и надежда и осталось одно отчаяние. Она прижала его голову к своей и нашептывала ему что-то радостное. Они не могли бы сказать, в смертельной муке. Ах, можно ли вынести такое страдание!

Она срывалась с кровати, хотела совершить что-то, чтобы навсегда остаться с ним. Ведь он еще здесь! Вот он, за закрытой дверью… Позвать его вполголоса, он проснется… откликнется тихим, нежным шепотом. Его можно еще увидеть, коснуться руками, говорить с ним, слушать его. О, какое же это счастье!.. какое счастье! Она упивалась счастьем, оберегая его, как мать свое дитя. Она лелеяла в сердце, объятом пламенем, это мимолетное мгновение, моля всем своим существом, чтобы оно длилось как можно дольше, бесконечно!.. Но сознание счастья делало ее прозорливой, ей открылась жестокая правда: мгновение это преходяще, минует день, ночь, а следующие сутки, быть может, будут последними. И снова вставал неумолимый вопрос: Что делать? Где искать спасение? Что предпринять? На что решиться? Воспоминание об отце пронизывало сердце острой болью. Она беспощадно оценивала свою любовь к отцу и тысячу раз мерила ее точной мерой своей новой несчастной любви. Эта сила, непостижимая для других, это ничто стало для нее всем и поглотило все. Ей слышались голоса: «Ай да Мия! Чем кончила! Обыкновенная, заурядная история. Спуталась с повстанцем, случайно попавшим в дом. Никто за ней не присматривал, вот она и воспользовалась». И безмерная, беспредельная мука, страшная сила любви – и сила людского приговора, заключенная в этих словах!.. Какая жестокость! Какое безумие человеческое! Голова ее пылала, сердце терзала дикая боль. Она рыдала, уткнувшись в подушку.

Что же делать? «Молчать, забыть…» – так всегда поучают пожилые женщины. Она вскочила в диком отчаянии: она знала, что не забудет, не справится с собой. Когда наступят эти дни, которые мерещились ей в мрачном будущем, – …она задохнется от муки. Вероятно, в этом и есть смысл совета: «Молчать, забыть…» Разве можно забыть эту голову, эти глаза, улыбку, этот голос? Есть ли на земле такая сила, такое средство? Она знала, что такой силы нет на земле, и неоткуда ей взяться. Как вырвать из души весь ее мир, как лишить ее жизни?

И она снова искала выход… Принимала странные, невероятные решения, при одной мысли о которых минуту назад мороз подирал по коже, а сейчас они казались ей вполне естественными. Но один миг – и перед ней, как стена вырастала действительность. Замыкался заколдованный круг, жизненные путы сковывали, как кандалы.

Как быть с любовью к отцу? Растоптать ее, оттолкнуть? Он приедет ночью и не застанет дочери. Щепан сообщит ему – так, мол, и так: не убили ее враги, не изнасиловали солдаты – это он пережил бы ради святого дела с мужеством воина, положившись на суд божий. Нет, она мерзко спуталась с повстанцем. Убежала с ним и где-то таскается… И вот отцовская любовь, это естественное, простое, как дыхание, чувство, представилось ей злом, насилием и деспотизмом. О горе, горе! Как ей могла прийти в голову такая ужасная мысль и как ей покарать себя, как осудить? И в тот момент, когда она уже готова была растоптать, вырвать это чудовище, наплывало воспоминание, и она снова предавалась грезам. Ей являлись чудесные картины – вот она поехала с ним, своим супругом, в далекие чужие счастливые края. Нет уже коварных злодеяний, чинимых ночью на дорогах, на площадях, в домах на поруганной земле, которые колотятся в окна и нарушают сон людей! Нет больше пыток унижения, горечи стыда, трепещущей под взглядами чужеземных солдат женской наготы!.. Она протянула руки к счастью, которое было тут же, за притворенной дверью.

Но ее простертые руки обессиливала судьба… Они беспомощно повисли. Сидя на кровати с низко склоненной головой, она запустила пальцы в свои распущенные волосы и перебирала их, как мысленно перебирала все эти запутанные вопросы. Мимолетные мечты, пьянящий дурман любви, ослабевшая воля уносили ее в мир грез, где свершается неправдоподобное. Ей мерещились чужие города, солнечные страны. Мелькали люди, говорившие на незнакомом языке. Случались неведомые приключения, рождались мысли, никогда раньше не тревожившие ее. Она видела лица людей, очертания зданий, краски полей, аллеи и рощи лучезарной фантастической страны. Вот там, далеко, далеко, странствовала она со своим князем.

Вдруг среди этого полусна послышался отдаленный грохот, будто кто выстрелил в доме из ружья или ударил изо всей силы по пустым чанам. Наступившая тишина стала еще глубже. Волосы поднялись дыбом у нее на голове, ужас пронизал ее оцепеневшее тело. Возбужденному, напряженному слуху послышался новый грохот. Был ли он? Наверное, был, потому что она задрожала как осиновый лист. Доминик! Еще секунда, и она ощутила какое-то дуновение, будто дверь в зал бесшумно распахнулась настежь. Боже! Он стоит в дверях! Черная фигура… белое лицо!..

Она закрыла глаза руками, свернулась в клубок, уткнулась головой в подушку, но видение все стояло у нее перед глазами. Она заметалась в страхе. Что-то гнало ее с места, било по телу, ломало ребра. Она больше не могла! Вскочила на ноги и пронзительно закричала.

Из-за притворенной двери раз, другой окликнул ее князь. Шепотом спросил, что случилось? Не солдаты ли ломятся в дверь? Плеск дождя за окнами заглушал его голос, шум ливня по крыше мешал разобрать слова. Не понимая от страха, что делает, панна Мия, дрожа всем телом, вскочила с кровати и в одном белье шагнула в темноту, широко раскрытыми глазами глядя на дверь зала, где она чуть ли не наяву видела фигуру Доминика. Она опять закричала и как безумная бросилась к двери Одровонжа. Вбежала в его комнату, стуча зубами и все еще крича от страха. Только очутившись возле кровати повстанца, она опомнилась. А он, увидев ее белую фигуру в темноте, протянул руку и наткнулся на ее стиснутые ладони.

– Что случилось? – спросил он.

– Доминик! – выдавила она из себя, едва держась на ногах.

– Где?

– Там! За мной!

– Там никого нет.

– Он стоит в дверях.

– Это обман чувств.

– Он швырял бочки.

– И что вам только мерещится!

– Вы не слышали?

– Ребячество! Бочки рассохлись в зале, а теперь снова напитываются влагой и трещат.

– Лучше не говорите так…

Он нежно гладил ей руки, чтобы успокоить ее. Каждое его прикосновение отгоняло страх, но разжигало огонь в крови. Она хотела вырвать руки, но он не отпускал. Наоборот, привлекал, прижимал их к себе – к губам, к груди… касался ими своей шеи, гладил ими свое лицо. Он привлек ее к себе, и она, наклонившись, почувствовала его дыхание. Она не могла уйти, не могла поднять головы. Небесное блаженство охватило ее, когда она почувствовала сквозь сорочку, что его руки обняли ее и, обессиленную, притянули на ложе. Несказанная радость помутила память, разум, сознание, ощущение темноты, зрение и слух. Радость затмила все. Со вздохом беспредельного счастья она прижалась всем телом к человеку, которого так любила. На его шепот отвечала шепотом, на поцелуй поцелуем, на ласку – лаской! Она стала как морская волна, утопающая в другой волне, как легкое облако, которое превращается в другое облако, как веточка, которая покорно качается на ветру, не зная, куда и зачем влечет ее ветер. Прояснились мысли, исчез страх перед разлукой, ужасные загадки нашли простое объяснение. Она стала что-то говорить ему о мыслях, которые ее преследовали, когда она в одиночестве металась на кровати в той комнате. На вопрос, почему она давно не пришла, раз так сильно боялась и так была огорчена, она не нашлась, что ответить, и показалась себе глупой и трусливой. То было в ее жизни мгновение счастья без границ, без меры, без начала и конца. Минута эта решила все. Она подложила прелестные руки под голову возлюбленного, прижала к себе этого человека, отнятого ею у смерти, и лелеяла на своей груди, как недавно лелеяла мысль о безмерном счастье быть с ним под одной крышей.

Одровонж, почувствовав руками ее крепкое, упругое тело, девственную прелесть ее бедер, груди, плеч и ног, оглох и ослеп, потерял рассудок и обезумел от страсти. Ему казалось, что он умирает. Все его существо слилось с ней и потеряло свое отдельное бытие. Он растворился в ней, воплотился в само счастье. Поцелуи бесконечные, огненные, становились все более ненасытными. Радостный крик рвался из груди. Ласковые слова сыпались на губы, на глаза, на грудь, на волосы…

Дождь стучал по крыше, по стенам, бесновался за запертыми ставнями в непроницаемой ночной тьме.