Наступил уже чудесный май, а Юзеф Одровонж все еще не выздоровел. Раны изуродованной земли прикрыла молодая зелень. Ростки, листья, усики, вьющиеся стебли закрыли эти раны многоцветным ковром и ласкали человеческий взор. Подобно тому, как они всасывали влагу и перегной, им хотелось красками, формами и мощной силой своего разрастания всосать в себя людские страдания, уничтожить память о том, что уже отошло в прошлое и умерло. Все росло и набиралось сил на благо новой жизни и на погибель смерти. Ночью над рекой, вблизи холмика, под которым нашел приют Губерт Ольбромский, пел соловей. В нездольском доме началась несколько иная жизнь. Пани Рудецкая стала нанимать батраков, прислугу, покупала скот, вводила порядок, труд и дисциплину в хозяйстве. Она подумывала уже об отстройке амбаров, скотного двора и кладовой. Снова в доме стали готовить обеды и ужины. Щепан опять возился со сковородками, кастрюлями, котелками. В его распоряжении для мытья посуды и ощипывания цыплят была кухонная девка, удивительная замарашка. Он орал на нее благим матом, толкал, словно наверстывая упущенное, вознаграждая себя за временную утрату своей поварской власти. По старой привычке, он опять разговаривал с огнем, что-то ему объяснял, доказывал, спорил, утверждал и отрицал. Иногда огонь, видимо, не соглашался с ним, потому что старик топал ногами и грозил ему кулаком.

Все жили в постоянном ожидании, что отец панны Саломеи, старый пан Брыницкий – в течение многих лет подлинный хозяин в Нездолах, управлявший всем имением, – незамеченный вернется из отряда, снова наведет порядок, наладит и пустит в ход весь этот большой старый механизм. Ждали его напрасно… Однажды вечером в усадьбу пришел измученный долгой дорогой крестьянин из самых Свентокшижских лесов и принес ужасную весть: отца панны Саломеи уже не было в живых. Раненый где-то в горах, он тяжелобольной скрывался по крестьянским избам у добрых людей, в какой-то лесной деревушке, в окрестностях монастыря святой Екатерины. Лечился сам, как умел, испытанными солдатскими средствами. Прикладывал к ранам мази, пил отвар из каких-то известных ему трав. Тщетно! Наступила минута, когда он понял, что пришел конец.

Тогда он упросил крестьянина, который скрывал его у себя, чтобы тот отнес записку дочери. Он написал письмо на клочке грубой шероховатой серой бумаги, раздобытой где-то в походах. За неимением письменных принадлежностей, он заострил перочинным ножиком последнюю оставшуюся в подсумке свинцовую пулю и написал дочери предсмертное письмо. Поручал ее господу богу и великодушию родственников, с которыми столько лет делил труд и кусок хлеба. Заклинал ее беречь свое доброе имя, жить и трудиться честно. О себе сообщал, что он очень болен и не в силах двинуться отсюда, чтобы перебраться куда-нибудь для лечения. У него отнялись ноги. В голове шум. В глазах темно. Писал также, что он не чувствует в душе прежней силы и сердце его полно скорби. В приписке он добавил, что посылает дорогой дочери Саломее последние гроши, какие у него остались, – сорок семь польских злотых. Еще раз препоручая свою «доченьку Мию» господу богу, который «печется обо всем мире» и с верой в которого он умирает, – он прощался с нею и благословлял ее. Принесший письмо крестьянин на словах прибавил, что старый повстанец умер вскоре после того, как написал письмо, и крестьяне похоронили его ночью тайно, на старом кладбище возле деревенской часовни в свентокшижской стороне. Тут же на крыльце он развязал узелок и честно выложил на скамью врученные ему сорок семь польских злотых. Затем сообщил много подробностей о последних минутах жизни старого повстанца. Пришелец не был похож на нездольских крестьян. Он стоял за «веру», как и все в тамошних краях. Он очень дивился мужикам, которые угрожали «полякам» – он встречал их по дороге, когда шел впервые в далекий мир, выполняя поручение. Ибо в его краях люди верили своим и стояли за поляков – помогали при переправах, скрывали раненых, да и сами, кто помоложе да погорячей, ходили с отрядами. Обласканный и накормленный, он пошел назад, – надо было спешить в дальний путь глухими лесными тропками, чтобы не столкнуться с войском. Панна Саломея проводила несколько верст полевыми межами этого скорбного вестника, последнего свидетеля смерти ее отца. Расставшись с ним, она долго, долго смотрела вслед гонцу, пришедшему к ней от отца и теперь уходившему туда, где он остался. Фигура его все уменьшалась, сливалась с землей, растворялась в сумраке… Когда он совсем исчез из виду, ее охватило глубокое отчаяние. Душа ее была разбита этой вестью. Вдвойне, втройне, тысячекратно усилились ее страдания, когда она сопоставила числа и убедилась, что отец угас в одиночестве в ту ночь, когда она отдалась возлюбленному. Он умирал в ту незабываемую ночь, когда тяжкой неволей показалась ей отцовская любовь. Потрясенная, без единой слезы, бежала она домой цветущими полями. Крик боли рвался из ее груди. И вдруг – тем большей, всепоглощающей, единственной и безграничной любовью загорелась она к своему любимому.