К вечеру, через несколько часов после того, как отряд драгун исчез в лесу, панна Саломея вернулась домой в сопровождении Щепана из своего тайного убежища на горе. Оба побежали к раненому, вытащили его из чана и уложили в постель. Тотчас же после этого они отправились к реке. Вся почва кругом была пропитана кровью, вытекшей из останков Ольбромского. Панна Саломея опустилась на землю возле убитого. Она не могла плакать. Тот, кто еще вчера смотрел на нее умными добрыми глазами, единственный человек, которому она могла бы довериться, лежал перед ней изрубленный в куски. Ей не была понятна ни смена событий, ни их зависимость друг от друга, не знала она и причин того ужасного хаоса, в котором кружилась как капля воды в мельничном колесе. Не сознавала, что сама она – маленький винтик в этой огромной вращающейся машине. Всего этого не могли ей объяснить ни отец, простой, верный солдат, ни раненый повстанец – простой энтузиаст, и никто из тех, кто перебывал в этом доме, который теперь стоял как будто на перекрестке всех путей. Она чувствовала, что среди повстанцев были люди, которые бросились в водоворот борьбы в ослеплении, не рассуждая, без лишних слов, другие из ошибочного расчета, третьи – в угоду моде, из стадного чувства, из боязни общественного мнения; были и такие, которых увлекала мечта о 'свободе, надежда завоевать ее. И лишь вчерашний гость один знал, какой смысл таится во всем этом хаосе. Он мерил его силу, изучал направление, направлял на какой-то ему одному ведомый путь. Он мог бы все объяснить, научил бы, что означают события, ибо мудрость и справедливость сияли в его глазах, как звезды в темной ночи. И вот именно он лежал перед ней с раскроенной головой, из который от удара обнаженного палаша выпал мозг.

Она не могла плакать, но что-то душило ее, сжимало горло. Она велела Щепану принести заступ и вырыть могилу для покойника. Старый повар сидел на гнилом пенечке вербы и жевал ломоть ржаного солдатского хлеба, который нашел на кухонном столе. Когда она повторила приказание, он заворчал:

– Как же, стану я копать! Только и знай – носи их, таскай, прислуживай им, грязь за ними выноси. А теперь еще могилу копай!

– Тише! Взгляни только…

– Стану я на него смотреть!..

– Щепан!

– Если кому охота беситься, пусть себе бесится. Делать им, видно, на свете нечего. А ты ему тут яму копай!

– Тише… тише!..

– Так ведь я не кричу… Разве я не делаю, что нужно?

– Если не хочешь, я сама ему могилу выкопаю.

– Ну, что ж, вот заступ.

Однако он все же встал со своего пенька, пошел осматривать место на небольшом холмике, поближе к саду. Вонзил заступ в рыхлую землю, очертил им место в мужской рост, поплевал на руки и принялся рыть яму. Работал он молча, с полным безразличием. Все это время панна Брыницкая сидела у изголовья покойника. Она не заметила, что из-за сарая, из-за деревьев появились мужики, бабы и дети. Они сбились в кучку и шептались между собой. Образовалось кольцо любопытных зрителей. Щепан вырыл неглубокую могилу. Смеркалось, когда он подошел, взял труп за ноги и поволок к яме. Панна Саломея провожала останки. Труп был опущен в сырую, размокшую землю и засыпан черными комьями.

Медленно возвращались они вдвоем со Щепаном в усадьбу. Идти было трудно. Тоскливо было у обоих на сердце. С отвращением смотрели они на черную крышу дома – этой обители горя. С неохотой переступили порог. Войдя, они прежде всего принялись убирать постели вчерашних гостей, еще лежавшие в большой гостиной. Панна Саломея зажгла фонарь и взялась за дело, но, когда она притронулась к простыням, одеялам, подушкам, ее объяло отвращение. Постели кишели вшами, которые были занесены сюда из еврейских постоялых дворов, батрацких берлог, с мужицких нар. То были следы скитаний польских вождей по логовищам польской нищеты. Вши уцелели, а два человека исчезли бесследно…