"Записка", составленная Товарищем Прокурора Екатеринославского Окружного Суда В.М. Рудневым на основании данных, полученных им во время командирования его в 1917 году, по распоряжению Керенского, в Чрезвычайную Следственную Комиссию по рассмотрению злоупотреблений бывших Министров, Главноуправляющих и других должностных лиц, в достаточной мере осветила истинную природу тех фактов, которыми преступники пользовались для ниспровержения Императорского Трона и династии. О том, что все эти факты были вымышлены и создавались с определенной злостной целью использовать темноту и легковерие невежественной, загипнотизированной толпы и планомерной клеветой дискредитировать священные имена Царя и Царской семьи, об этом знали не только сами клеветники, не только окружавшие Государя близкие ко Дворцу лица, но знали все, мало-мальски отдававшие себе отчет в революционном настроении Думы и худшей части общества. Все они прекрасно учитывали и истинное значение Распутина... Однако гипноз был так велик, революционные вожделения так сильны, что только очень немногие удерживались на позиции объективной оценки фактов и рассматривали их сквозь призму долга к Государю и России. Государственная Дума создавала и регулировала общественное настроение, отравляя ядом клеветы всю Россию; оттуда шли нити заговора против Царя и династии, там было средоточие всех революционных замыслов; на нее оглядывались, с ней считались, и даже правительство, в лице Совета министров, искало путей к соглашательству с Думой, вместо того, чтобы одним ударом уничтожить ее...

Как я ни чуждался Думы, как ни уклонялся от какого бы то ни было соприкосновения с партиями, все же, в глазах общества, я имел определенную репутацию монархиста, дававшую жидовской прессе повод называть меня "известным реакционером". Этого одного факта было, конечно, достаточно для того, чтобы я оказался неугодным Думе. Вот почему, когда печать впервые назвала мое имя в числе кандидатов на пост Обер-Прокурора Св. Синода, или Товарища его, то поднялась та обычная и никого уже более не удивлявшая травля, какая сопровождала каждого, входившего в состав Правительства... Совершенно ясно, что не в интересах революционной Думы было закреплять позицию Монарха и усиливать Правительство монархическими элементами, давая своим врагам оружие в руки... Но это было в интересах каждого верного подданного, каждого честного и мало-мальски разумного человека. До Распутина, борьба с этими элементами была трудной и длительной: требовалось много данных, чтобы опорочить их; требовались доказательства... С появлением Распутина, ничего этого не нужно было. Достаточно было сказать, что такой-то видел Распутина, чтобы бросить на него тень подозрения в нравственной нечистоте... Что он разговаривал с ним – чтобы превратить эти подозрения в непреложный факт... С точки зрения тонко задуманных и гениально проводимых революционных программ, такая система действий была совершенно понятна; но навсегда останется непростительным тот факт, что проведению в жизнь этих преступных программ содействовали и те люди, которые это делали только по своей глупости, не ведая, что творили.

Общий голос утверждал, что в устах А.Н. Волжина "Распутин" был только ширмой, какой он пользовался столько же для того, чтобы закрепить свое положение в Думе, сколько и потому, что опасался приглашать в свои ближайшие сотрудники Товарища, имевшего шансы сделаться его заместителем и более его сведущего. Однако я лично держался другого мнения и этих мыслей не приписывал А.Н. Волжину. Напротив, я был убежден, что А.Н. Волжин заблуждается добросовестно и, как выражался Распутин, находится во лжи, искренно считая меня "распутинцем". Да и как можно было не считать меня "распутинцем", когда я сам подавал повод для этого!.. Нужно было быть гораздо более глубоким человеком, чем был А.Н. Волжин, чтобы не соблазняться во мне.

В то время как на имени Распутина отыгрывались малодушные люди, когда отношение к этому имени сделалось критерием нравственной ценности людей, когда неумные люди тем громче кричали о Распутине, чем громче желали засвидетельствовать свои верноподданнические чувства к Государю; в то время, когда малейшее противодействие этим крикам вызывало гонения против смельчаков, которых клеймили прозвищем "распутинец", что являлось смертным приговором в глазах "общественного" мнения – в это время я был в числе тех немногих, которые смело и безбоязненно проповедовали обратное, доказывая, что крики о Распутине опаснее самого Распутина, и что никто не смеет посягать на волю Помазанника Божьего.

"Смотрите, слепые вы люди, откуда идут крики о Распутине! – кричал я везде, где только мог. – Разве вы не видите, что ваши голоса сливаются с голосами, идущими из Государственной Думы, из еврейской печати, с голосами тех, которым важен не Распутин, а Царь и династия, кто кричит о Распутине не для того, чтобы удалить его от Царя, а, наоборот, для того, чтобы еще более прикрепить к Царю?! Ради этого-то и сочиняются все ужасы о положении Распутина, чтобы дискредитировать, дружбой Царя с развратником, священное имя Монарха... Зачем же вы идете вместе с ними и своими криками увеличиваете число Царских врагов?! Потому что, замалчивая имя Распутина, боитесь сами прослыть "распутинцами"!.. Да кому вы нужны! и не все ли равно России, чем вас будут считать?.. Где же ваши присяги и обещания жизнь свою положить за Царя, если опасение сделаться в глазах жидовской прессы "распутинцами" до того велико, что вы гораздо больше заботитесь о собственном престиже, чем о престиже Царя. Думайте о Царе и России, а не о том, чем вас будут считать общество и пресса. Не прикасайтесь к Тому, Кого Сам Господь Бог назвал Помазанником Своим! Не смейте вторгаться в личную жизнь Царя, через которого Господь творит Свою Волю, ибо Он поругаем не бывает, и Тот, кто сказал: "Мне отмщение, Аз воздам", настигнет вас... Теперь вы ходите с гордо поднятой головой; но придет час, когда вы покраснеете от стыда при одной мысли о том, какими глупыми способами "защищали" Престол и династию, являясь бессознательным орудием в руках тех, кто разрушал их"...

"Распутинец!" – раздавалось из толпы. И А.Н. Волжин этому поверил, не потрудившись даже оглянуться в сторону, чтобы увидеть, кто вместе с ним разделял такую веру... Там были или очень глупые, или очень дурные люди... А на другой стороне стояли Царь с Царицею и те люди, которым психология моего отношения к Распутину была понятна и которые осуждали А.Н. Волжина. "Ошибке" А.Н. Волжина суждено было не ограничиться только тем, что она закрепила в моем сознании ходячее мнение о А.Н. Волжине, как неглубоком человеке, но и вызвать гораздо более печальные последствия.

Мой бывший сослуживец по Государственной Канцелярии, член Государственной Думы Василий Павлович Шеин, с коим меня связывала теснейшая дружба, стал все чаще и чаще навещать меня и предупреждать об ударах, которые не сегодня-завтра разразятся над моей головой... Я был совершенно озадачен и ничего не понимал.

Пришел ко мне, однажды, Василий Павлович поздно вечером и чуть ли не шепотом просил меня выйти куда-нибудь из дома, где и стены имеют уши, чтобы сделать мне важное сообщение... Он был до того встревожен, что его беспокойство заразило и меня... Когда мы зашли в отдельный кабинет какого-то ресторана, то Василий Павлович, умоляющим тоном, сказал мне:

"Я знаю, что Вы меня любите: поэтому прошу Вас, сделайте ради меня – поезжайте завтра же к члену Думы В.Н. Львову с визитом, на квартиру".

"Зачем? – удивился я. – Ведь я только один раз встретился с ним у Вас, в прошлом году, и его почти не знаю: он только удивился бы моему визиту".

"Нет, нет, – горячо перебил меня В.П. Шеин, – это нужно для Вас же: он готовит ужасную речь против Вас и забросает Вас грязью. Эту речь нельзя пропустить: нужно предотвратить скандал"...

"Но в чем же он может обвинить меня? Я не знаю за собой никаких преступлений и не боюсь никаких разоблачений... Но, если он действительно собирается забросать меня грязью, тогда тем более я не могу ехать к нему и выпрашивать его милость... Не нахожу возможным визит к нему и по принципиальным соображениям... Члены Думы занимают в отношении правительства такую недопустимо наглую позицию, что я не считаю возможным никому из них делать визитов... Они могут ругать в Думе как им угодно, но добиться того, чтобы члены правительства признавали за ними право это делать, они не смогут. Мой визит только закрепил бы позицию Львова, и я категорически отклоняю самую возможность такого визита"...

"Князь, смотрите, чтобы не было хуже: я вовремя предупредил Вас; еще есть время" – сказал взволнованный В.П. Шеин, болевший обо мне и желавший избавить меня от грядущей беды.

"Василий Павлович, – обратился я к нему, – скажите, что же может сказать Львов? Ведь он совершенно меня не знает; а за два с половиной месяца службы в ведомстве я, и при желании, не мог бы совершить никаких преступлений; напротив, ваше же думское духовенство, говорят, превозносит меня за проведенный устав о пенсиях"...

"Разве он имеет в виду вашу личность?! Вы – член правительства, а он член оппозиции правительству: вот и все мотивы его речи; а человек он шалый... О чем он собирается говорить, я не знаю... Свою речь он тщательно скрывает, но говорит, что материал для нее получил от Волжина"...

"Хорошо, Василий Павлович: я готов встретиться с Львовым, чтобы опровергнуть полученный им материал; но только при одном условии: если эта встреча будет случайной и произойдет у Вас на квартире", – сказал я.

"Ничего не выйдет, – ответил В.П. Шеин, – вся сила в Вашем личном визите. Это польстит его самолюбию: ведь члены Думы, хотя и бранят правительство, но больше по зависти, ибо сами хотят быть министрами"...

"Это я давно знаю, но именно поэтому и не могу унижаться перед Львовым", – ответил я.

Так наша беседа, затянувшаяся далеко за полночь, ничем и не кончилась, и я расстался со своим верным другом, незабвенным Василием Павловичем, огорчив его своим отказом исполнить его просьбу.

Тем не менее, я несколько раз ездил, после этого, в Думу, с намерением встретиться с В.Н. Львовым; но видел его только на заседаниях в Думском зале; во время же перерывов он куда-то исчезал, умышленно прячась от меня, и усилия В.П. Шеина найти его не приводили к цели...

Настал, наконец, день 29 ноября, и В.Н. Львов разразился своей речью... Ужасного в ней ничего не было: сказать ее мог только тот, кто уже два раза сидел в больнице для душевнобольных и собирался сесть туда и в третий раз... Это была речь дегенерата, сумасшедшего, речь шулера, передергивавшего карты...