С каждым днем настроение заключенных становилось все более нервным. Никаких обвинений никому не предъявлялось; разговоры о предании суду оказались выдумкою; а между тем каждую ночь из нашей комнаты увозили, неизвестно куда, то одного, то другого обреченного... Одни говорили, что в Петропавловскую крепость, другие – что в Выборгскую тюрьму. Каждый из нас ждал подобной же участи, ибо все находились в одинаковом положении, не сознавая за собой никаких преступлений, и никто не знал, чем руководились новые власти, применяя к арестованным различные приемы отношения. Самочувствие наше отягощалось еще и тем, что, вслед за отречением Государя Императора от Престола, отношение к нам резко переменилось: началось тонкое издевательство над нами; явился фотограф, сделал группу, какая вскоре появилась в журнале "Огонек", с подписью "Арестованные сановники в Министерском Павильоне Государственной Думы". К тому же Керенский запретил нам разговаривать друг с другом.

Мы сидели молча, испытывая чрезвычайную нервную усталость. Только один вице-адмирал Карцев беспрестанно шагал по комнате, обращая на себя внимание. Вдруг он неожиданно сел подле меня и шепотом сказал мне:

"Великое дело – молчание: оно имеет чрезвычайное воспитательное значение. Мудрецы были подвижники-монахи!.."

"Да, – ответил я, – если это добровольный подвиг, а не насилие, не истязание, не пытка"...

"Нет, все равно, это важно", – ответил вице-адмирал и стал довольно пространно развивать свою мысль.

Я не помню подробностей его речи, но хорошо помню, что все время, с крайним беспокойством, следил за логическими скачками ее, сознавая, что вице-адмирал дошел уже до тех пределов нравственного изнеможения, при которых мысль отказывается служить ему.

Внезапно, прервав свою речь на полслове, вице-адмирал быстро сорвался со своего места, схватил стоявшую на столе солонку, быстро опорожнил ее и стал шагать по комнате, забыв о начатой и неоконченной беседе со мною". Мне сделалось жутко.

Начало смеркаться... Наступила ночь...

Заключенные просили разрешения погасить электрический свет в комнате, горевший все предыдущие ночи и мешавший сну. Просьба была уважена. Так же, как и раньше, мы разместились на своих прежних местах, причем мне посчастливилось занять узенький диванчик, стоявший в глубоком проходе в смежную комнату, между двумя массивными дверьми... Стены были так толсты, что диванчик почти помещался в проходе, и только незначительная его часть выступала в нашу комнату. Спускавшаяся с дверей тяжелая драпировка образовывала нечто вроде шатра, и я чувствовал себя там довольно уютно... В этом укромном месте и велась та примечательная беседа с солдатом, о которой я расскажу ниже... Рядом со мною, на таком же диванчике, помещался Г.Г. Чаплинский, великий мастер рассказывать жидовские анекдоты, и мы еще долго болтали, прежде чем заснули... Вдруг, часа в три ночи, внезапно раздался выстрел, а вслед за ним душу раздирающий крик вице-адмирала Карпова, смешанный с плачем и стенаниями: "Дайте мне умереть! За что вы мучаете меня, за что издеваетесь надо мною... Всю жизнь свою я был богобоязненным человеком, честно служил Богу и Царю; за что же такое наказание!.. О Господи, за... что же". Мы не успели очнуться, как в комнату ворвались вооруженные солдаты и, при абсолютной темноте, стали стрелять во все стороны... Только и видны были огоньки, вылетавшие из дул ружей... Было что-то невообразимо ужасное. Не сознавая, что происходит, я приподнялся на диване... По мелькнувшему предо мною силуэту я видел, что солдат направил дуло своего ружья в меня... Я инстинктивно наклонил голову и закрыл лицо руками... В этот момент пуля пролетела на волосок от моей головы и пробила насквозь дверь, куда упирался диванчик, на котором я сидел... Я не знал, ранен ли я, или нет... Но прошла минута, за ней другая; выстрелы продолжали раздаваться, а я не чувствовал боли... Значит, Господь спас меня – подумал я; а как другие... Есть ли убитые, раненые?..

Кто-то открыл свет... Глупые солдаты не сделали этого раньше...

Вице-адмирал Карцев продолжал стонать, и вокруг него суетились другие... Оказалось, что несчастный вице-адмирал, не выдержав нравственной пытки, сделал, в припадке острого помешательства, попытку лишить себя жизни, для чего набросился на часового, желая пронзить себя насквозь острым штыком ружья... Часовой, не предполагая покушения на самоубийство, а думая, что вице-адмирал желал его обезоружить, выстрелил в него в упор, и между ними завязалась борьба... Выстрел часового, в связи с просьбою погасить на эту ночь свет в комнате, был понят, как сигнал к вооруженному восстанию заключенных, к которым, якобы, явилась помощь, с целью освободить их из заключения, в результате чего трусливый и перепуганный Керенский, не разобрав, в чем дело, отдал приказ стрелять в нас... Такова была одна версия; другие же говорили, что солдаты по собственной инициативе начали стрельбу.

Господу Богу было угодно чудесным образом сохранить жизни всех узников. Несмотря на то, что солдаты, коих было не менее десяти человек, стреляли в абсолютной темноте, в разных направлениях, в комнате небольших размеров, где находилось около 20 человек, ни один из нас не был ранен... И только на стенах, дверях и окнах виднелись следы ружейных пуль...

На крик вице-адмирала Карцева прибежал Керенский, а за ним доктор, называвший себя графом Овером, и сестры... Нужно было зашить раны вице-адмирала, из коих одна была штыковая, а другая пулевая, к счастью, обе не опасные для жизни, а затем сделать перевязку. Однако, как ни старался молодой доктор, почти юноша, приступить к операции, ему никак не удавалось проткнуть иглу и сделать шов. Своими неумелыми приемами он мучил вице-адмирала, причиняя нестерпимую боль и вызывая отчаянные крики. Отстранив его, сестры милосердия кое-как перевязали раны, из которых кровь лилась ручьями, и несчастный адмирал был увезен в госпиталь. Впоследствии обнаружилось, что юноша, выдававший себя за доктора, графа Овера был фельдшерским учеником, беглым каторжником...

Каким образом он очутился в Думе и втерся в доверие Керенского, никто не знал... Когда все стихло, мы снова улеглись, удивляясь прочности человеческого организма, подвергавшегося таким испытаниям и продолжавшего здравствовать...

Однако, не успели мы забыться, как раздался громкий голос:

"Чаплинский…"

Бедняга вскочил, задрожав от волнения.

"Одевайтесь!" – скомандовал голос.

"Боже мой, что же будет", – шептал он дрожащими губами, стараясь быстро одеваться и не находя, от волнения, нужных вещей.

"Помолитесь обо мне", – просил он...

Я дал ему иконку Божией Матери, изящную, миниатюрную, какую всегда носил при себе, и Г.Г. Чаплинский, с умилением приложившись к ней, взял ее с собою.

Мы простились, и он, в сопровождении конвойных, был увезен, как передавали, в Петропавловскую крепость, чтобы, быть может, разделить участь своего покровителя, И.Г. Щегловитова. Больше я его не видел, и дальнейшая его участь мне неизвестна. Никогда не забуду этого страшного момента разлуки... Насколько покойно себя чувствовали пребывавшие в Министерском Павильоне, настолько ужасно было самочувствие увозимых в крепость и тюрьмы... Там их участь зависела всецело от настроения зверей-часовых, которых боялось даже так называемое временное правительство, не имевшее силы справиться с озверевшими солдатами и в угоду им бросавшее в крепость ни в чем неповинных людей...

Я уже не мог заснуть больше в эту кошмарную ночь... Я чувствовал, как силы начинали покидать меня... Начало светать...

Но мысль о том, что, еще несколько часов тому назад, я находился на волосок от смерти и что Господь так явно, так чудесно спас меня, поддерживала мои силы, и я молил Бога не о жизни, а о том только, чтобы хотя перед смертью удостоиться Св. Причастия Христовых Тайн.

В эту самую ночь, как я потом узнал, моя святая мать также не спала и в течение всей ночи читала акафист Святителю Николаю, молясь Угоднику Божию о моем спасении...