В плену у японцев. В Сан-Франциско. Унизительная процессия. Военный суд. Смертный приговор. План г. Дюбуа. Сонное зелье. Неудавшееся бегство.

Я лишь смутно сознавал, что происходит. Я чувствовал только, что лежу на дне гондолы, в самой неудобной позе.

— Теперь конец! — мелькнуло у меня в голове. — Участникам эриксоновской бойни нечего рассчитывать на добрый прием…

Я вспомнил о флакончиках с ядом, которые мы имели при себе на всякий случай, и взглянул на Пижона. Он был бледен, как полотно, и выглядел совсем растерянным. Надо полагать, впрочем, что и у меня фигура была не слишком геройская.

— Что делать? — сказал я. — Не принять ли нам яд?

— Кажется, это было бы самое разумное… Да как его примешь? Ведь мы связаны…

В самом деле, я тут только заметил, что мое тело обвито веревкой и я почти не могу пошевелить руками.

— Скверное положение, патрон! И какое отношение к представителям печати — связать, точно каких-нибудь жуликов! Не придумаете ли чего-нибудь? Может, вам придет в голову какая-нибудь идея…

Но какие уж тут идеи: самой крохотной мыслишки в голове не шевелилось! Я мог только кряхтеть, стараясь улечься поудобнее.

Прошло часа два, когда мы почувствовали легкий толчок гондолы о землю. Японский офицер сказал нам что-то на своем языке. По жестам, сопровождавшим его слова, можно было догадаться, что он требует, чтобы мы встали. Это было не совсем легко исполнить со связанными руками, но так как ноги у нас оставались свободными, то мы кое-как поднялись и вышли из гондолы при помощи японских солдат. Кругом виднелись палатки, офицеры, солдаты — мы, очевидно, находились в японском лагере. Нас окружил взвод солдат с ружьями.

— Никак, они собираются нас расстрелять? — сказал мне Пижон.

— Нет еще, не теперь, — ответил по-французски какой-то важный офицер. Как мы узнали впоследствии это был сам генерал Лоритомо, командовавший Калифорнийской японской армией. Он предложил нам несколько вопросов:

— Вы французы?

— Да, генерал, — ответил Пижон.

— Вы были на Свинцовой Горе вместе с маршалом электрических сил?

— Да, генерал.

— Хорошо. Завтра вас отправят в Гаруко. Заметив наше недоумение, он прибавил:

— Гаруко — это японское название Сан-Франциско, из которого мы выгнали янки.

Нас отвели в какую-то постройку, где развязали, обыскали, отобрали бумажники, часы, чековые книжки — на двести пятьдесят тысяч франков — и флакончики с ядом. Субъект, который распоряжался обыском, какой-то старый японский сморчок, скрюченный и болтливый, очевидно, догадался об их содержимом, так как злобно засмеялся и принялся что-то объяснять нам. Судя по жестикуляции, он давал нам понять, что до самоубийства нас не допустят, а проделают над нами… чуть ли не «харакири», вообще что-то, что нам вовсе не понравится. Наконец, эта старая обезьяна угомонилась, указала нам на две циновки в углу и ушла, оставив нас под надзором двух часовых.

На другой день нас усадили в вагон железнодорожного поезда и отправили в Сан-Франциско или «Гаруко».

Мы ехали более суток. Поезд тащился, как черепаха, то и дело останавливаясь на станциях, чтоб пропустить поезда, направлявшиеся на театр военных действий. Погода была дождливая, что еще более усиливало нашу тоску. Мы мало разговаривали, больше молчали, погруженные в невеселые размышления.

Наконец, наш поезд прибыл-таки в Сан-Франциско. Нас высадили из вагона и тотчас развели в разные стороны под охраной солдат.

Кругом кишела толпа любопытных, которую солдатам приходилось отгонять от нас чуть не прикладами. Вообще появление наше вызвало сенсацию. Я догадался, что нашему взятию в плен хотят придать важное значение; вероятно, желтое население Сан-Франциско было оповещено о том, что захвачены двое сотрудников и помощников знаменитого Эриксона, истребителя японцев и проч., и проч.

Но я никогда бы не догадался, о том, что мне предстояло.

Сначала меня отвели в какую-то постройку, где солдат указал мне ванну, давая понять жестами, что я должен раздеться и вымыться. Ну, это было недурно, и я не заставил себя просить. После суточного путешествия в вагоне я чувствовал себя разбитым и неимоверно грязным, так что с наслаждением принял ванну.

Когда я вылез и вытерся, как умел, бумажным полотенцем, тот же солдат указал мне на японскую одежду, в которую я, очевидно, должен был нарядиться вместо европейского костюма. Японцы, принявшие в армии европейский мундир, сохранили в домашнем обиходе национальную одежду из патриотического чувства.

Не без труда напялил я на себя непривычное для меня облачение: бумажную рубаху, широкий пояс, кимоно — род просторного халата цвета вареного гороха, туфли на подставках. Не найдя в карманах нового костюма носового платка, я знаками дал понять солдату, что не прочь бы запастись этим небесполезным с точки зрения культурного человека предметом, и получил аккуратно сложенный в восьмушку лист тонкой бумаги. Шляпу мне оставили мою, европейскую.

Судя по усмешкам солдат, я выглядел в этом костюме порядочным чучелом — по крайней мере на японский взгляд. Но приходилось мириться с обстоятельствами.

Тотчас после этого меня вывели на улицу, где находился отряд всадников под начальством трех офицеров. Это был приготовленный для меня конвой. Но в каком странном экипаже я должен был путешествовать под его охраной! Представьте себе большой ящик на толстой жерди, концы которой лежали на плечах у двух пар дюжих носильщиков. Так вот что они выдумали, желтые черти! Будут носить меня по городу и показывать толпе, как редкого зверя — меня, европейца, парижанина, корреспондента самой распространенной во Франции газеты!..

Но что прикажете делать? Требования окружавших меня солдат, указывавших мне на эти носилки, были ясны и сопровождались недвусмысленными подталкиваниями. Сопротивляться было бесполезно. Я влез в ящик, и процессия тронулась. Пижон подвергся той же участи: я заметил другой паланкин на некотором расстоянии позади моего.

Толпа бежала за паланкином, ребятишки теснились поближе к нему, смеялись, корчили мне гримасы, кричали что-то — вероятно ругательства или насмешки, которых я, разумеется не мог понять. Женщины кидали иногда в окошко мелкие монетки — в насмешку, а, может быть, и просто из сострадания к узнику. Я подобрал несколько штук и машинально сунул их в карман — сам не знаю, зачем.

Я не ошибся: нас, действительно, носили по городским улицам напоказ народу. Мало того, не ограничились японской частью города. Вскоре я увидел грязные, зловонные, тесные улицы «Китайского города», — Chinatown — это было уж верхом унижения! Что сказали бы читатели «2000 года», увидев сотрудника «нашей уважаемой» и проч. в таком унизительном положении?.. Нет, надо будет как-нибудь обойти эту сцену в корреспонденции…

Ах, черт возьми, лезут же в голову такие глупости! Корреспонденция… нет уж, конец теперь корреспонденциям. Если уже желтые черти не постыдились, несмотря на свою культуру, подвергнуть нас такому варварскому обращению, то, пожалуй, отсюда прямехонько снесут на лобное место! Да, хорошо еще, если просто голову отрубят, без особых затей…

Однако, нет. Эти опасения пока не оправдались. После продолжительной прогулки по улицам Сан-Франциско паланкин остановился. Дверца отворилась, я вылез из ящика и спустя минуту очутился в тюрьме. Меня ввели в длинный коридор, по обеим сторонам которого тянулись камеры для заключенных, частью со сплошными стенами, иные же только огороженные с трех сторон брусьями. В одну из последних посадили меня. Это была клетка метра в четыре длиной и такой же ширины и высоты, устланная циновками. Вместо всякой мебели в ней стояли две лоханки: одна с водой, другая пустая — для разных нужд. Коридор освещался электрической лампочкой.

Оставшись один, я опустился на циновки и погрузился в печальные думы.

Надеяться больше не на что, остается только умереть. Куда ни шло… только бы без истязаний, без пыток, без разрезания на десять тысяч кусков, без ампутирования членов, сустав за суставом, без вырывания ногтей, или век, или ноздрей, или языка.

В моем воображении развернулась вереница уточненных азиатских пыток… Но ведь они сохранились только в Китае — Япония давно усвоила европейские нравы. Но кто знает, не вернется ли она к старине под влиянием войны? Мне вспомнились недавние картины: замороженная эскадра, дождь азотной кислоты, массовая электрокуция. До какого остервенения способны довести людей эти новые способы механического истребления на расстоянии! А раньше: лондонская бойня, налеты аэрокаров, разрывные и зажигательные снаряды; летящие с облаков на беззащитное население. Десятки лет назревала эта мысль о великом побоище, народы истощались на чудовищные вооружения, умы изобретателей напрягались, измышляя истребительные орудия и приспособления. Ведь эта бойня стала какой-то верховною целью усилий народов. И вот она наступила — ив отравленной кровавыми испарениями атмосфере человек показал себя тем, что он есть — плохо дрессированной обезьяной! Дрессировка исчезает мало-помалу и жестокость орангутанга выступает наружу… Да, да, ведь уже дошло до того, что в последних сражениях перестали брать пленных и щадить раненых! И не от нас ли восприняли желтые эту мысль о бойне, эту подготовку к бойне? Мы не старались отделаться от звериных инстинктов; мы только сдерживали их в мирное время, но лелеяли и берегли для будущей грандиозной бойни. И вот они пробуждаются в нас — пробуждаются и в них, желтых, наших учениках и воспитанниках, возрождая и восстанавливая то, что казалось отжившим…

Появление тюремщика прервало нить моих размышлений. Это был карлик со сморщенным, как печеное яблоко, лицом. Он принес мне сушеной рыбы и рису.

Я провел в этой клетке четыре ночи и три дня, не видя никого, кроме этого урода. Он являлся три раза в сутки прибрать камеру, всегда с тем же угощением из рыбы и риса.

Решительно моя счастливая звезда изменила мне. И что скажут читатели «2000 года»? Разве затем меня командировала редакция, чтобы я залез в эту нелепую клетушку? Входило это в обязанности корреспондента? А Пижон? Куда они его закупорили?

Наконец, на четвертое утро, 30 ноября, ко мне вошел японский офицер и сказал по-английски:

— Потрудитесь следовать за мной в военный совет. Он будет судить вас.

— Меня одного?

— Нет, ваш соучастник уже на циновке. Соучастник! Бедный Пижон! Что значит: «на циновке?» Скамья подсудимых, что ли?..

— Хорошо, я следую за вами, сударь, — сказал я офицеру.

Пройдя через два двора, мы вошли в залу, половина которой была занята довольно высокой эстрадой. На эстраде помещался военный совет: несколько офицеров в европейских мундирах. Перед эстрадой на полу была разостлана циновка, а на ней сидел Пижон, по-азиатски поджавши ноги. Офицер пригласил меня занять место рядом с ним. Я сел.

Процесс тянулся довольно долго, с соблюдением известных правил, для показа, конечно, так как приговор был предрешен. Сначала секретарь прочел обвинительный акт — я думаю, по крайней мере, что это был обвинительный акт; но так как читал он по-японски, то я, разумеется, ничего не понял из его лопотанья, в котором без конца повторялись слоги ши, шо, шу… Затем начался допрос при посредстве переводчика. Мы привлекались к ответственности, как участники «измены» — так характеризовался японцами разрыв союза со стороны Англии и Франции — и «кровавых преступлений» Эриксона, которые, по мнению наших судей, не могли считаться военными действиями. Отвергая ту и Другую характеристику, мы с Пижоном настаивали на нашей нейтральности, как представителей печати, а не активных участников войны, утверждая, что двое китайских кавалеристов убиты нами (нашим судьям оказался известным этот наш подвиг) в состоянии необходимой обороны… Разумеется, наши объяснения ни к чему не привели, и после непродолжительного совещания суд вынес приговор — смертная казнь через повешение, которая должна была совершиться над нами завтра.

Мы не ждали другого; тем не менее, признаюсь, мороз пробежал у меня по коже…

В эту минуту у дверей послышался шум, громкий говор, и через несколько мгновений вошел — кто бы мог ожидать этого! — мой старый приятель. Вами.

При виде его у меня зашевелилась надежда. Мне казалось, что моя счастливая звезда снова засияла. Я вспомнил о нашей экспедиции на «Южном» и позднейших приключениях, о вместе пережитых страданиях — неужели это прошло бесследно? Не может быть! Наверное, он захочет и сумеет сказать что-нибудь в нашу пользу…

Он подал секретарю какую-то записку, которую тот передал председательствующему. Затем начался долгий, оживленный разговор, в котором я не понял ни звука. Вами говорил что-то, быстро и с жаром. Потом судьи стали совещаться и, наконец председательствующий торжественно объявил новое решение, которое переводчик не замедлил сообщить нам. Оказалось, что наша казнь на некоторое время отсрочивается, хотя приговор сохраняется в полной силе. И только, больше ничего; почему, зачем, какую роль тут играет Вами, который ни разу не взглянул на нас — все это осталось нам неизвестным. Я хотел протестовать, но суд кончился, нас окружили солдаты, и я опомниться не успел, как очутился в своей клетке.

Наступила ночь. Я тщетно старался уснуть. Вдруг я услышал какую-то возню в камере со сплошными стенами, находившейся против моей, по ту сторону коридора. Слышались чьи-то вздохи, какое-то бормотанье. Очевидно, во время заседания военного суда в тюрьму был посажен новый узник.

Кряхтенье и бормотанье продолжались, и вдруг одна из досок в стене камеры выдвинулась, и в образовавшееся отверстие просунулась голова старика китайца.

С минуту от смотрел на меня, потом сказал на ломаном английском языке:

— Как поживаешь?

Несмотря на свое изумление, я ответил. Завязался разговор. Старик кое-как объяснялся по-английски, безжалостно коверкая грамматику и произношение, но я был слишком рад собеседнику, чтобы придираться к грамматике.

Из его несвязных фраз я понял, что он попал в тюрьму нарочно, исполняя поручение какого-то богатого человека из Фа (я вспомнил, что по-китайски Фа значит Франция), который в награду за услугу заплатил торговцу погребальными принадлежностями за богатый гроб для старика.

— Хороший гроб. Лучше, чем у дао-тая! А я принес тебе письмо.

Он показал мне конверт, и я узнал на адресе почерк г. Мартена Дюбуа.

Патрон в Америке! И хлопочет о моем освобождении!

Старик бросил мне письмо, привязав его предварительно на веревочку, чтобы, в случае неудачи, притянуть обратно. Оно упало недалеко от моей решетки, я достал его и прочел вот что:

«Любезный друг!
Ваш М. Дюбуа».

Узнав о ваших драматических приключениях, я приехал в Ванкувер с целью попытаться выручить вас из японских когтей. У желтых всего можно добиться деньгами. Тюремщики, ваш и Пижона, оба куплены. Исполняйте пунктуально то, что они вам скажут — и все пойдет хорошо. Старик китаец, который передаст вам это письмо, дополнит его на словах. Мужайтесь! Банзай! Надеюсь на скорое свидание. Заставьте китайца съесть это письмо — я не думаю, чтобы оно было переваримо для культурного желудка, а оставлять его при себе небезопасно.

Выучив письмо наизусть, я вернул его китайцу, сообщив приказание г. Дюбуа. Старик и не подумал отнекиваться, а разорвав письмо на клочки, скомкал их и проглотил один за другим, лукаво подмигивая мне.

Из дальнейших расспросов выяснилось, что он попал в тюрьму, дав повод заподозрить в себе шпиона.

— Да ведь тебе отрубят голову!

— Через десять дней.

— Так разве ты не боишься?

— У меня будет хороший гроб. Лучше, чем у дао-тая… Затем он объяснил мне, что «богатый человек из Фа» подкупил целую группу китайцев, принадлежащих к тайному обществу, что я должен выпить сонное зелье, от которого буду точно мертвый, каким и признает меня доктор — тоже подкупленный — что затем мое тело выдадут китайцам-могильщикам, а они устроят мой побег.

Действительно, явившийся утром тюремщик, переговорив с моим соседом, вошел ко мне в клетку, что-то сказал и протянул мне бутылочку.

— Ты должен выпить это, — пояснил мне китаец. Я задумался. Можно ли полагаться на этих молодцов?

Деньги они взяли, а чтоб избавиться от дальнейших хлопот, подсунут мне яду…

Китаец догадался о моем недоверии и принялся горячо защищать своих соотечественников, доказывая, что они честный народ, и взявши деньги, ни за что не обманут.

— А мой товарищ? — спросил я.

— Он уже выпил. Он храбрей тебя.

Я не стал колебаться. В самом деле — с одной стороны смертная казнь, а с другой — шанс на спасение; лучше выберу второе.

— Ну, давай твое сонное зелье, урод! — сказал я тюремщику.

Бесцветная, неприятного вкуса жидкость слегка обожгла мне горло. Спустя несколько мгновений со мной произошло что-то странное. Я чувствовал, что опускаюсь на пол, что глаза мои закрываются, что я теряю способность к движению. Но сознание не отлетало, я слышал шаги тюремщика и стук затворившейся двери, слышал, как старик китаец бормотал, вероятно желая ободрить меня, какие-то изречения, должно быть из Конфуция; я сознавал, что со мной происходит, и не мог пошевелить пальцем, не мог поднять веки… Мысли самого неприятного свойства одолевали меня. А что, если произойдет какое-нибудь недоразумение? Что, если меня зароют в землю живого или сожгут — как часто делают японцы с трупами? И я буду сознавать это, не имея сил показать, что я жив! Проклятое зелье! Я думал, что хоть потеряю сознание. Знал бы — ни за что не выпил… Минутами на меня находил почти безумный ужас и я пытался сбросить с себя это наваждение: напрасно! тело не повиновалось мне. Поэтому мне оставалось только утешаться соображениями, что патрон, наверное, принял все меры против возможных недоразумений.

Время шло. Я слышал шаги людей, разговор на японском языке. Потом почувствовал, что меня ощупывают, теребят, завертывают в какое-то покрывало и сажают в неудобнейшее помещение, чуть ли не в бочку (так оно и оказалось).

Но вот в тюрьме началась какая-то суматоха, послышались крики, я узнал голос Вами.

Спустя минуту в дверь клетки ворвалась толпа, раздались выстрелы, стоны, звуки падения тел.

Затем я почувствовал, что меня вытаскивают из бочки, и бросают, точно узел на циновку.

— Отрежьте ему палец — сказал Вами по-английски. — Увидите, точно ли он умер.

Я сделал страшное усилие, чтобы очнуться. Не знаю, ужас ли повлиял или действие питья к этому времени начало ослабевать, но мне удалось пошевелить рукой и подать слабый стон. Это избавило меня от пытки. Вами отменил свое приказание. Затем кто-то начал щедро поливать мне лицо уксусом. Вскоре я очнулся настолько, что мог поднять голову и открыть глаза. Солдат, поливавший меня уксусом, вытер мне лицо бумажной салфеткой.

Я взглянул на Вами. Он глядел на меня глазами ястреба.

— Я мог бы покончить с вами так же, как с этими негодяями, — сказал он холодным тоном, указывая на трупы тюремщика, доктора и носильщиков-китайцев. — Но я предпочитаю поступить иначе. Вы сумели пробраться к американцам и видели их средства защиты. Теперь познакомьтесь с нашими. У нас тоже есть Эриксоны: они не так хвастливы, как ваши, но я уверен, что вы оцените по достоинству их изобретательность. Да, вы увидите, что мы ни в чем не уступим любой из белых наций, и найдете достаточно материала для статей в «2000 год» в течение трех месяцев, которые вам остается прожить. Для этого, собственно, и отсрочена ваша казнь. Только напишите г-ну Дюбуа, чтобы он не возобновлял своих затей. Даром потратит деньги. Меня не так легко обмануть; вы по опыту знаете, что я умею устроить бегство; пусть сегодняшний опыт научит вас, что я умею также и расстроить его.

— Я не ожидал такого отношения с вашей стороны после всех испытаний, которые мы пережили вместе, — сказал я.

— Чего же вы ожидали?.. Тогда вы были союзником моего отечества, теперь вы его враг, а стало быть и мой. Вы думаете, я поколебался бы вас пристрелить, если б не был уверен, что вы и так не уйдете от казни…

Я понял, что прошлое умерло, и отвечал таким же холодным тоном:

— Нет, я этого не думаю. И если представится случай, тоже не стану колебаться… Где Пижон?

— Вы его увидите.

— Живого?

— Ну разумеется. Он не пил снотворного напитка, не решился. Вы можете держаться на ногах и ходить?

— С трудом, но могу кое-как…

— Ну, так следуйте за мной.