В августе 1950 года меня отправили с 031-й колонии в соседнюю, 035-ю, а оттуда через пять дней в телячьем вагоне покатил я на восток.

О дороге моей от 035-й колонии Озерного лагеря до Магадана я расскажу позднее, там, где этот рассказ придется более кстати. Читатель уже мог заметить, я многое рассказываю не по порядку, не пишу, как строгий мемуарист, согласно ходу времени и стуку колес. Я свободно забегаю в будущее, если мне это необходимо, свободно, но, разумеется, с оговоркой, вставляю в повествование пропущенные эпизоды из более раннего времени.

Здесь скажу, что с печальным интересом — при выгрузке в Магадане с корабля «Минск» — рассматривал я свинцово-серую, масленистую, сверкающую от солнца бухту Нагаева, окрестные, еще зеленые сопки (был конец августа), желто-розовый неровный каменный обрыв, ограничивающий бетонированную, не очень широкую полосу Магаданского порта. Интересны мне были и большие морские корабли — я их прежде видел только в кино.

Город Магадан был скучен, малоэтажен. Бросалось в глаза почти полное отсутствие на улицах какой бы то ни было растительной зелени. Правда, когда шли через город, встретился справа городской парк. Он представлял собой порядочную за зеленым штакетником площадь с аккуратными песчаными аллеями, с зелеными скамейками и белыми цементными стандартными скульптурами. Маленькие, посаженные в парке деревца лиственниц были почти незаметны. До пересылки Берегового лагеря шли долго, тянулись длинно — целый корабль людей привезли, полные трюмы! Пересылка была, естественно, на окраине, далее начиналась болотистая кочковатая низина и сопки. У окраины журчала неглубокая, но быстрая и прозрачная речка с камешками на дне. В зоне пересылки было несколько строящихся домов — двухэтажных кирпичных и одноэтажных деревянных. Возвышалось большое, уже готовое здание столовой с колоннами — сталинский ампир послевоенных лет. Но это не были постройки для заключенных — в оцеплении пересыльного лагеря строились городские дома, говоря теперешним языком, — городской микрорайон. Когда строительство заканчивалось, готовый участок отрезался от пересылки колючей проволокой или сплошным деревянным забором с колючей проволокой над ним, а к площади лагеря прибавлялся новый неосвоенный кусок предсопочной равнины или пологого склона сопки. Начиналось новое строительство. И так далее, до самого послесталинского уничтожения лагерей.

В пересыльном лагере было неголодно. Там было много тысяч людей, процент придурков был невелик. Кормили нас в монументальной столовой. Кто-то из магаданцев написал мне, что сейчас в этом здании ресторан «Север». Хотя, когда мы только прибыли в Магадан, ресторан с таким названием уже существовал в городе, я даже помню его вывеску. Вероятно, перевели ресторан в более новое и вместительное здание.

Жили мы на пересылке в больших, иногда даже двухэтажных палатках (второй этаж, правда, не был рассчитан на зиму) — деревянный каркас, деревянные нары, деревянный пол-настил второго этажа — он же потолок первого. Наверху было что-то вроде чердака, помещение меньше, чем внизу, и без нар — спали на полу. Все сооружение обтянуто двумя слоями — с воздушной прослойкой — черного брезента. Двери деревянные. В нижнем этаже был тоже деревянный пол. Палатки были рассчитаны на большие морозы, но на колымскую зиму они — увы! — не годились. Даже с печью, сделанной из большой железной бочки. Просчитались конструкторы Люди замерзали насмерть в таких палатках и при раскаленно-красной печке. Двойные брезентовые стены пропускали холод. Чтобы хоть немного утеплить, каркасы таких палаток обшивали двойным слоем досок с засыпкой между ними (торф, земля, стружка, опилки).

Когда мы прибыли на пересылку, казалось, что до холодов еще далеко. Светило солнце. Справа, если стать лицом в сторону бухты, было видно взбегающую на склоны сопок часть города — нагромождение маленьких домиков и бараков. Нас, кажется, дважды водили в город по улице, параллельной главной (сначала по колымскому шоссе, переходящему в главную улицу, потом — правее на один квартал), — в баню, санпропускник. Проходили мы мимо сплошного забора пересылки СВИТЛа.

Дальше, на повороте, помню, стоял дом, чрезвычайно отличавшийся от всех магаданских построек. Это был двухэтажный, из старинного темно-красного кирпича особнячок середины XIX века, словно чудом перенесенный сюда из глубинной, уже старинной России.

Водили нас и на одну из сопок за дровами. Мы должны были руками (без помощи топора) ломать лозы колымского кедрового стланика и небольшие колымские лиственницы. Мы довершали преступление, начатое еще в начале 30-х годов, — уничтожали остатки леса на окружавших Магадан сопках.

В Магадане изменились некоторые правила конвоирования заключенных. При этапах мне уже, кроме редких случаев, не надевали наручников — куда бежать? Бежать было некуда.

С высокого склона сопки как на ладони был виден весь город Магадан — «столица колымского края». И оказывалось, что в центре его порядочно больших, трех— и четырехэтажных кирпичных домов. Это были учреждения и жилые дома Дальстроя. И они продолжали возводиться.

На пересылке была постоянная бригада, которая строила в центре Магадана пятидесятивосьмиквартирный жилой дом, предназначавшийся для высших чинов руководства специального Берегового лагеря. Лагерь спецконтингента — так еще назывались подобные лагеря. Мне иногда во сне слышится:

— 58-квартирный! На выход!..

И я просыпаюсь в холодном поту.

Если эти заметки прочитает человек, бывший на центральной пересылке Берлага в конце августа — начале сентября 1951 года, он скажет: да, точно, этот писатель был там в это время.

Пока я еще на пересылке и пока еще есть настроение для песен, приведу, пожалуй, канонический текст песни «Ванинский порт», одной из самых сильных и выразительных тюремно-каторжных песен. Сейчас мало кто помнит ее целиком.

ВАНИНСКИЙ ПОРТ Я помню тот Ванинский порт И вид парохода угрюмый. Как шли мы по трапу на борт В холодные мрачные трюмы. На море спускался туман Ревела стихия морская Лежал впереди Магадан, Столица Колымского края. Не песня, а жалобный крик Из каждой груди вырывался Прощай, навсегда, материк! — Хрипел пароход, надрывался. От качки стонали зека, Обнявшись, как родные братья И только порой с языка Срывались глухие проклятья — Будь проклята ты, Колыма, Что названа чудной планетой Сойдешь поневоле с ума — Оттуда возврата уж нету. Пятьсот километров — тайга. В тайге этой дикие звери. Машины не ходят туда Бредут, спотыкаясь, олени. Там смерть подружилась с цингой Набиты битком лазареты Напрасно и этой весной Я жду от любимой ответа. Не пишет она и не ждет, И в светлые двери вокзала, — Я знаю, — встречать не придет, Как это она обещала Прощай, моя мать и жена! Прощайте вы, милые дети. Знать, горькую чашу до дна Придется мне выпить на свете!

Песня по мелодии прекрасна, трагична, безысходна. И очень впечатляет. Особенно, если поют хором и если поют колымчане или люди, пережившие тюрьмы и лагеря в иных краях нашей страны, 3-я и 4-я строки каждого куплета повторяются…

По Колымскому шоссе мимо пересылки весело и быстро проносились в глубь Колымы большие грузовики. Это были наши трехтонные ЗИСы, часто с прицепами, и еще более крупные, мощные машины, явно не наши, но и не американские. Позже выяснилось: это чехословацкие «татры».

Однажды утром собрали большую колонну с вещами и повезли в санпропускник. Там после бани все получили новую одежду: зимнее белье, ботинки, брюки и кителя из х/б, ватные брюки, телогрейки и ватные шапки.

Потом нас привели обратно на пересылку, но в бараки и палатки уже не пустили. Посадили на площади у ворот, у вахты. Послышалось: этап, этап… Уже дожидались большие грузовики, у которых были в кузовах наращены борта — сантиметров на тридцать или более, не помню, были ли в кузовах скамьи. Ежели они и были, то все равно поднятые бортовые щиты были выше уровня наших глаз. В передней части кузова за деревянным щитом стояли или сидели два автоматчика…

Перекличка. И машины тронулись. Было нас в кузове человек тридцать. Куда везут — неизвестно. В дощатых бортах были щели, и сидевшие по краям порою сообщали названия станций, поселков. Привстать и посмотреть через борт было нельзя, но дорога на частых поворотах наклонялась, наклонялась вместе с нею и машина, и тогда удавалось увидеть оставшийся позади путь. Горы же все время были видны, ибо были они несоизмеримо выше нас. Горы были округлые, но порою попадались и обрывистые разломы с открытыми взору слоями черного, желтого и серого камня. Тайга была совсем иная, чем в Сибири. Она была редкая — дерево от дерева порою метров на пятьдесят. В основном уже желтеющая лиственница. Попадались куртины кедрового стланика. Часто сопки были голые, серо-каменистые, лишь местами поросшие какой-то травянистой зеленью (это были, как позже выяснилось, брусника и разные виды мхов).

Везли нас несколько часов без остановки. На высоких перевалах из кузова уже ничего не было видно, кроме сверкающего солнцем неба. Да еще ветер свистел, как ошалелый. Кто-то прочел в щель: «Палатка». Горы стали выше, темнее. И мы поднимались вместе с дорогой. Машина на краткое время остановилась. Кто-то сказал: Усть-Омчуг. Я слегка привстал и увидел ничем не примечательный деревянный поселок. Вскоре мы въехали в узкую долину между серыми сопками. Слева они стояли сплошной темно-серой каменной стеной. На гребне стены был снег. Сопки справа были тоже высокими, но высоту они набирали постепенно, и на них были заметны штольни с отвалами камня, а в распадках какие-то деревянные вышки, эстакады.

Машина въехала в поселок и вскоре остановилась.

Остановилась, как я потом понял, у автобусной станции, и так близко к ней, что все с трудом от непривычного сочетания слогов прочитали густо-черную крупную надпись на белом продольном щите — БУТУГЫЧАГ. Белый щит с черной надписью был окаймлен черными полосами.