Сколько раз приходит любовь

Жонкур Серж

Серж Жонкур

Сколько раз приходит любовь

 

 

Современная любовь

Она всегда приходила на четверть часа раньше. Не потому, что ей не терпелось меня увидеть, просто так складывался ее день. Перерыв начинался в четыре или около того, и ей не было смысла заходить домой, чтобы через десять минут идти мне навстречу. Поэтому в любую погоду она стояла здесь, на этой улице без магазинов, и ждала меня. Вряд ли это было приятно, особенно если шел дождь или было холодно. Но такие мысли приходят мне в голову только сейчас, хотя я должен был оценить эту преданность раньше. Эти долгие пятнадцать минут, особенно зимой, которые она проводила, стоя на тротуаре без малейшего укрытия… Насколько я знаю, она просто стояла, прислонившись к хлипкому деревцу, которое росло прямо напротив выхода, и успевала выкурить одну-две сигареты. О чем она думала? Обо мне, наверное, или о том, как бы она жила, если бы меня не было. Из-за работы, куда ей надо было скоро возвращаться и оставаться там до позднего вечера, она всегда была элегантно одета. Черная юбка до колен, колготки телесного цвета, туфли на каблуках, блузка, чаще всего белая, зимой сверху простое пальто. Казалось, она не мерзла, и никогда не носила шарфа, оставляя открытой шею без всяких украшений, даже без простенького жемчуга. Она стояла, не смешиваясь с другими, такой у нее был характер — всегда держаться немного отстраненно; про нее говорили, что она современная женщина, не желая поддеть, просто давая оценку.

Менялись времена, входили в моду короткие юбки и машины с прямыми углами, «рено-12» и «барбарелла», а она растила ребенка одна, и, хотя это не накладывало на нее особого отпечатка, все вокруг обсуждали это и находили не совсем нормальным, немного странным, говорили, что это, наверное, и есть современная любовь.

В это время я, двумя этажами выше, в здании напротив, продолжал мечтать, получая одно замечание за другим, все у меня шло плохо, и единственное, что было важным, — это встреча с женщиной, поджидавшей меня внизу. Из всех женщин в моей жизни она, безусловно, ждала меня больше всех. А чего она ждала от меня? Всего или ничего, как и от этих жалких двух часов, которые мы сейчас проведем вместе, от недолгого пути, который пройдем пешком, обещая друг другу одно и то же, разговаривая, как мне кажется, об одних и тех же вещах.

Каждый раз мы заходили в булочную, чтобы купить мне что-нибудь сладкое, я делал вид, что выбираю, хотя всегда брал шоколадный эклер, в который вгрызался как в плоть, она же не хотела ничего, ела так мало, что казалось, никогда не ест, ее держала другая сила, она, конечно, была самой сильной, самой красивой, самой большой, безусловно самой большой…

Каждый раз, когда мы по звонку высыпали в коридор, а потом, как легкие шарики, скатывались вниз по лестнице, я видел ее, стоящую, как всегда, немного в стороне, прислонившись к дереву или рядом с ним. Все матери вокруг нее знали друг друга, разговаривали между собой, а моя не говорила ничего, просто она была отдельно от всех, самой одинокой, взгляд ее был устремлен к выходу, ее улыбка искала меня. Однажды учительница сказала наставительным, не допускающим возражения тоном, что в генетике существует правило — мужчина всегда выше женщины, которая его зачала. Слово показалось мне странным, я понял его интуитивно, и каждый раз, когда она меня встречала, оно каким-то образом прокручивалось у меня в голове: зачала.

Дерево тоже всегда было здесь, как второй родитель; она стояла возле него, не шла мне навстречу, ждала, что я подойду сам, и чем ближе я подходил, тем выше она становилась, а я думал, что когда-нибудь ее перерасту. Разве возможно иметь слишком высокую мать? Разве в глубине души все дети не думают, что отношения бывают трудными именно из-за роста? В определенном возрасте метр семьдесят роста — это что-то недосягаемое, чтобы идти, держась за руки, — надо высоко поднимать руку, и это с той, которая тебя любит, которая конечно же тебя любит, потому что только тебя она ждет каждый раз и еще ни разу не пропустила свидания.

Я снова вижу, как мы идем по улице, как будто нахожусь здесь же, впереди, и наблюдаю со стороны за маленькой несоразмерной парой. Она уже думает о работе, куда вернется в семь часов и где останется до позднего вечера. Я уже буду спать, когда она вернется.

Мы проведем с ней всего два часа, всегда одни и те же два часа, и будем делать примерно одно и то же: она будет сидеть передо мной за столом на маленькой кухне и сдерживать желание закурить, пока я буду пить свою чашку горячего шоколада, и будет слушать, как я отвечаю на ее вопросы, которые ей не очень хочется задавать. Бывают моменты, когда я ощущаю, что она смотрит на меня, как на кого-то другого, на того, кто был здесь, на моем месте, и которому она подливала, когда он просил, и, конечно, не молока, а он, ненасытный, хотел всего, но только не ребенка… В том возрасте я не мог все это выразить словами, однако то, как она смотрела, говорило само за себя: я был для нее немного мужчиной, которого она любила, и в то же время я был причиной, по которой он ушел. Она молча смотрела на меня — сквозь меня — и видела — что? слышала — кого? Немного, наверное, того мужчину на фотографии, на той, которую она специально поставила на холодильник, потому что ей, очевидно, сказали, что у меня должен быть хотя бы образ отца. Фотографии — это все, что осталось. Не к кому ревновать. Но как не думать, что именно с ним ей хотелось бы провести этот двухчасовой перерыв, они занялись бы совсем другим… А что она делает теперь? — заставляет меня повторять уроки, с каждым годом все меньше и меньше понимая, о чем я рассказываю ей. С ним было бы интересно, она бы курила на кухне, а он бы вышел к ней после душа, может быть, совершенно голым, потому что, кажется, он был свободным и естественным, как мне расскажут потом: «Твой отец любил пожить в свое удовольствие, даже немножко слишком», — во всяком случае, он не был готов смириться с банально складывавшейся жизнью и был ошеломлен тем, что сделал ребенка, а еще больше тем, что этого ребенка оставят. Если бы это зависело только от него, он бы остался здесь, а меня бы здесь не было.

Нет сомнения, что с ним перерыв проходил бы совсем по-другому. Я прекрасно понимал, насколько я мало значу. Она подала бы ему пива, он пил бы прямо из горлышка, а не из чашки, выплескивая пену на пол, но она не стала бы поднимать из-за этого шума, скорее, это даже волновало бы ее, она видела бы в этом еще одно проявление мужественности и той силы, которую ей нравилось приручать и которую мне так долго надо было еще набирать. Он нашел бы и слова, и жесты и повел бы себя так, что она бы забыла, что два часа перерыва днем — это просто перерыв. Нет, с ним эти два часа превратились бы совсем в иное, она видела бы в них луч свободы, время безумств, они обратили бы эти два часа перерыва в свой день, в безвременную прогулку вдвоем.

Действительно, чем бы они занялись в эти два часа? Любовью, наверное, я могу это сказать теперь, когда кухня уже далеко и больше тридцати лет прошло с тех пор, как я ходил в начальную школу, теперь, когда я уже старше этого парня на фотографии, которую держу в руке. Сразу видно, что он был из тех, кто улыбается не только для фотографии, кто после щелчка камеры сразу же выбегает из кадра и начинает скандалить с фотографом, заставляет его поклясться, что снимок будет прекрасным, — один из тех ярких типов, которые, когда они здесь, заполняют собой все, и вы продолжаете думать о них даже годы спустя, даже когда их смех больше не сотрясает стены вашего дома. Сравни себя с ними — и увидишь все свои недостатки, попробуй подражать им — и тут же проиграешь…

А что же делал я с тех пор, как он ушел? Обмакивал печенье в остывший шоколад, жаловался, что дует в спину, когда она все же выкуривала сигарету у открытого окна. За кухонным столом я был похож на смущенного любовника, оказавшегося не на высоте, не сумевшего разделить удовольствия с партнером и теперь вызывающего только сочувствие.

Да как ведет себя ребенок в этом случае? Никогда ничего не доводит до конца по-настоящему, делает все, чтобы показать, насколько ему нужны родители. Опрокинуть чашку, не поставить ее в раковину, разбросать свои вещи, не застелить постель — все это призывы, знаки, чтобы дать понять, что ты ничто без другого, если ты один — ничего не получается, по одиночке мы из этого никогда не выберемся. Это же очевидно, что не получается!

Проходили два часа, и я оставался один. Она отправлялась на свою вторую работу, а я давал себе обещание не засыпать до тех пор, пока не услышу, как она возвращается, и тогда уже погасить свет. Ветчина, макароны, зеленый горошек — вот примерно то, что она мне готовила, и во всем этом был простой вкус ее отсутствия. Конечно, если бы я захотел, то мог бы оставаться у соседки, но перспектива садиться с ними четырьмя за стол, разыгрывать сводного брата, смотреть их телевизор — ну уж нет. Я предпочитал оставаться один, чувствуя, что в этом мое особое предназначение, и потом, была все же фотография прямо над дверцей холодильника. И глядя на этого мужчину, я давал себе слово, что когда-нибудь встречусь с ним, все пойму и, возможно, стану на него похожим.

 

Капля крови

Был какой-то праздник, день рождения, уже не помню у кого. Народ толпился в гостиной, а женщина стояла у двери — похоже, как и я, она почти никого не знала. Я вошел с бутылкой шампанского в руке и, не видя, кому ее вручить, открыл и стал разливать шампанское стоящим рядом гостям. Она протянула свой бокал, и я спросил, как ее зовут.

Обычно, когда представляешься, — это идеальная ситуация: можно скрыть все признаки неудач или расстройств, выставить себя в наилучшем свете, полностью проявить себя. Она же не сочла это нужным. Я сразу почувствовал в ней какую-то отрешенность — казалось, что она отсутствует в этой комнате, хотя внешне все было очаровательно. Каждый раз, когда я что-то говорил, она просила меня повторить, возможно, из-за шума вокруг, из-за музыки, но не только. Как и она, я был немного растерян, говорил, что это естественное состояние: не одиночество, не сдержанность — просто отстраненность. Не заводясь о том, что это может выглядеть парадоксом, я уверял, что мне не свойственно вступать в разговор с незнакомыми женщинами, но я не лгал, ведь это действительно невыносимо — подойти к кому-то, заговорить, чтобы сразу понять: а сказать-то друг другу нечего, и разговор вязнет в коротких фразах. Но все же случается, что вдруг пробегает искра, что в собеседнике видишь немного себя, узнаешь себя, — всем этим правит настроение, молекулярная химия, которая более или менее удачно создает свои флюиды, ауру.

С ней фразы получались, молчание не напрягало, тем более, мы оба закурили. Сигарета в таких случаях бывает очень кстати — с ней можно осмотреться вокруг, отвернуться, выпуская дым, и не так заметно отсутствие, повисающее на кончике фильтра… Я что-то говорил ей, но думал о ее теле — какое оно; иногда до меня долетал аромат ее духов. Что я в ней сразу отметил, так это свое собственное неумение участвовать в празднике. Я никогда не устраиваю вечеринок и только иногда отвечаю на приглашения; я не из тех, кто может организовать веселье, сделать из своего дня рождения настоящее событие, яркое и многолюдное. Разговор начался именно с этого, с некоммуникабельности. Как я ни старался удержаться от вопроса, чем она занимается, — ведь это всегда похоже на анкетирование, — но все-таки не выдержал и спросил. Без особых эмоций она ответила, что сейчас не работает, что работу потеряла, — в этот момент она глубоко вдохнула, задержала дым и больше не улыбалась. Притворяясь искренним, я сказал, что это даже здорово — не работать, что этим можно воспользоваться, чтобы отдохнуть, оглядеться, зажить по-новому, — то есть произнес все те банальности, которые могут подбодрить. Не без помощи шампанского она оценила, что я стараюсь не драматизировать, не говорю ей: надо действовать энергичнее, все-таки целый год без работы — это уже долго… Уж я-то знал по опыту, каким растерянным себя чувствуешь, когда заканчивается пособие и наступает совершенно абстрактный период: будущее становится смутным — его поглощает настоящее, время разбегается во все стороны. Но я не стал это вспоминать, наоборот, даже повторил, что она должна воспользоваться, что свободное время — это просто подарок, небольшая передышка, и она почувствовала себя лучше, даже дважды попросила наполнить бокал; мы чокались, смотрели глаза в глаза, касались друг друга, и в этом не было неловкости, я даже не заметил, как положил ей руку на плечо.

Встреча — это момент благодати, чувствуешь себя идеальным, раскованным, забавным; удивительно, как хочется походить на образ, который сам же и создаешь в этот момент. Я говорил ей о себе как о человеке уверенном, уравновешенном, без особых изъянов, не обремененном большими заботами, тогда как на самом деле во мне столько неуверенности, разбросанности — так и не затянувшаяся рана от расставания, буксующая понемногу карьера, не говоря уже о разочарованиях, приспособленчестве, изменах. Но у меня все же была работа, работа — это своего рода ориентир, и в таком положении мне легко было ее успокаивать. Тем более, она мне нравилась, я находил ее трогательной: эти светлые кудри над грустными глазами, затаенная улыбка — от нее веяло одновременно чем-то и нежным и болезненным. Выйдя вместе к такси, мы обменялись телефонами, а потом, в тот же вечер, двумя-тремя эсэмэсками, созвонились на другой день и через три дня встретились в ресторане — так, осторожными касаниями, мы узнавали друг друга и позже стали видеться, сближаясь день ото дня, но не физически. Я чувствовал ее сдержанность. Как только я делал шаг в этом направлении, в ее глазах появлялся, скорее, страх пустоты, чем желание уступить. Пока нет физической близости, не только тела остаются на расстоянии, остается заинтригованность, задаешься вопросом, произойдет ли это когда-нибудь и как это произойдет.

При каждом расставании она выражала желание снова встретиться, сама звонила, когда же я предлагал провести ночь у меня или у нее, просила подождать. Подождать чего? Я каждый раз заговаривал об этом, не настаивал слишком, не давил, но все же возвращался к этой теме. Она даже не пыталась придумать объяснение, спрятаться за какую-нибудь проблему или пережитую драму, просто говорила, что ей плохо, и в конце концов дала мне понять, как ей необходимо, чтобы просто кто-то был рядом и обнимал ее — только обнимал. Выполняя эту ее просьбу — только обнимать, я хотел взять ее за талию, провести рукой по груди, под одеждой, — это желание накатывало на меня порывами, особенно когда мы были совсем близки, когда она прижималась ко мне, как ребенок, — но я сдерживался, а если становился немного смелее, то уже она удерживала меня, — она всего лишь протягивала мне свое тело, но не отдавала его, а когда я пытался ее поцеловать, тут же отворачивалась.

Единственным объяснением было то, что у нее нет настроения, но я был терпелив, считал себя сильным. В желании помочь всегда есть еще и некая гордость, когда думаешь, что именно ты будешь тем, кто сумеет найти нужные слова, кто все изменит.

Отношения двоих обычно возникают на каком-то несовершенстве, взаимного проникновения или полного понимания не существует даже в романах, никогда. Меня умиляла ее потребность найти опору, и я чувствовал себя сильным. Однажды вечером она попросила остаться у нее на ночь — я, конечно, остался и всю ночь даже был горд тем, что не дотронулся до нее, когда ее голова лежала на моем плече, а губы — у моей шеи; она спала, а я охранял ее покой.

Так мы встречались все чаще и чаще, и я видел, что после ночей, проведенных в целомудрии, ей становилось лучше. Случались дни, когда все шло хорошо; мы проводили вместе все субботы, уверяя друг друга, что все идет нормально, потом встречались в пятницу вечером, переживали зиму, как все, не предпринимая чего-то особенного, и больше не ходили в кафе и рестораны — я приходил прямо к ней, она предпочитала быть у себя и все реже и реже выходила за пределы своего квартала. Она любила готовить, это были моменты, когда она, странно успокоенная, держала все под контролем и говорила, что все готовит до капли крови, — это выражение она употребляла всякий раз, готовила ли мясо, утку, ягненка или даже рыбу, — всякий раз она подчеркивала с улыбкой, светясь от удовольствия, что должна довести блюдо до нужной кондиции, до капли крови. И действительно, когда вилка погружалась в жаркое, оно немного кровило.

Всю неделю она оставалась дома, сконцентрировавшись на поисках работы, и это меня устраивало. А в пятницу мы ужинали вдвоем, она готовила какое-нибудь блюдо, оно всегда ей удавалось, мы предпочитали брать фильмы напрокат, а не ходить в кино. Почему бы и нет? Иногда мы выходили за покупками или просто на улицу, и она хотела, чтобы я обнимал ее — крепко прижимал к себе, еще крепче, — утыкалась головой мне в шею, замирала; прохожие смотрели на нас с сочувствием, думая, что у нас какое-то горе.

По сути дела, если не считать одной детали, мы жили вдвоем, я хочу сказать, как пара. В то же время, поскольку уже многие годы я жил один, для меня это был тонкий компромисс. В субботе я был совершенно уверен, переживал ее как апофеоз, ну а в воскресенье было полное расслабление, воскресенье было для меня как часы забвения, не было и тени обязательств, мы уже не чувствовали себя обязанными делать некоторые вещи, например сходить в музей, в ресторан, в лес, — мне очень нравилось ничего не делать, меня это устраивало. Для нее, наоборот, воскресенья проходили плохо. Для того, кто не работает, воскресенье — это как злая насмешка. И по мере того как воскресенье подходило к концу, она все больше раздражалась. Вечером на нее нападала тоска, нависающая над ней, как громоздкий давящий шкаф. Иногда я видел, как она плачет, она уже не могла сдерживаться, пускалась в какие-то воспоминания, чтобы объяснить слезы, ждала, чтобы стало совсем темно, прежде чем зажечь свет, поэтому мы сидели, не двигаясь, в полутемной квартире. Мало-помалу я понял глубину ее расстройства. Быть вдвоем еще не значит разделять грусть другого. Тем более, здесь было нечто иное, слово «грусть» не подходило, это и в самом деле было расстройство, я видел, как она смущается, замирает, чтобы снова попросить обнять ее крепче, еще крепче, еще сильнее, — и так могло длиться бесконечно, и если я не разжимал объятия, она оставалась неподвижной, вставала она только за тем, чтобы зажечь сигарету, потом возвращалась, чтобы снова клубочком свернуться у меня на груди; она цеплялась за меня, как за дерево, а забытая сигарета дымилась в пепельнице.

Но затем — постепенно — я стал проводить воскресные вечера дома, один, придумывая разные предлоги, — говорил, что мне надо подготовиться к завтрашнему дню. Она звонила мне раз десять. Пыталась не драматизировать, придумывала программу на следующие выходные, что мы будем делать, — ей это было нужно для того, чтобы держаться, чтобы пережить еще одну одинокую неделю. Она пыталась изменить наше расписание, видеться по вторникам или четвергам. Но я говорил: нет, лучше оставить все как есть, на неделе ей лучше сконцентрироваться на поисках работы, посвятить себя только этому, — и постепенно сам стал так думать.

Чем она занималась? Насколько я знаю, звонила, ходила на собеседования; она мне рассказывала, что каждый раз ее просили подождать: ей ответят, позвонят или пришлют e-mail, — она ждала ответа, вокруг нее только это и было — сплошные обещания, из недели в неделю, бесконечные леса обещаний, через которые она старалась пробиться. Она проводила дни в ожидании, боролась и отчаивалась — не знаю точно, но думаю, все было именно так.

На неделе она тоже звонила мне, первое время мы созванивались только по вечерам — так мы условились, но потом она стала звонить и днем, несколько раз в день, на мобильный. Каждый раз я отвечал на звонок, даже если был с клиентом или поставщиком, извинялся, отходил в сторону и выслушивал ее — в общем, был внимательным, старался не оставлять ни один ее звонок без ответа, иначе она начинала бы сходить с ума.

И вот однажды, когда я был в бюро один и мой мобильный зазвонил — а я прекрасно видел, что это она, — я в первый раз не ответил. Так и бывает, всегда есть первый раз, первый звонок, на который не отвечаешь, — я видел ее имя на дисплее, она была настойчива, но я так и не ответил, прекрасно сознавая, какой эффект это произведет там, на другом конце, как взволнует ее мое молчание, какую боль она испытает… Она позвонила второй раз, немного погодя — третий, я даже подумал, что она не так хочет поговорить со мной, как снова ощутить эту боль. Минут через десять я перезвонил сам и, услышав голос напуганного ребенка, придумал на ходу, что оставил телефон в другой комнате, поэтому и пропустил звонок, — и сразу же почувствовал, как она расслабилась, как ее дыхание стало ровным, — вот и все; я ей сказал, что у меня много дел, я ей перезвоню позже вечером или, скорее всего, завтра. Был уклончив.

…Был уже десятый час, когда я закрыл компьютер, задержавшись из-за клиента, который обещал прислать ответ по электронной почте. Я вышел из бюро — она стояла на улице и ждала меня, наверное, уже давно, ведь она знала, что обычно я выхожу около семи. Она стояла у дерева и курила, и я сразу увидел на тротуаре много окурков; было холодно. Меня поразила эта картина. Ее волосы казались тусклыми, слипшимися, как будто только что намокли под дождем, а может, дождь и шел; она запахнула полы пальто и придерживала их рукой, она совсем замерзла. Она смотрела, как я иду к ней, я шел с работы, а у нее работы не было, и я должен был ей позвонить, но не позвонил…

Благодарность нарастала в ее взгляде как боль, между нами должно было что-то сейчас прорваться или отступить…

Я не произнес ни слова, я обнял ее, прижался губами к ее губам, но вместо поцелуя осторожно сжал зубами нежную плоть; она сдержала легкий стон, и я почувствовал, как она подается ко мне всем телом, как бьется боль подобно жаркому ростку, как она открывается мне всем своим существом, всеми жилками; ее губы тянулись к этой боли, которую она старалась вдохнуть. Мы не отпускали друг друга, сжимали крепко, все крепче и крепче, до капли крови. Она даже была счастлива, когда увидела маленькое красное пятнышко на бумажной салфетке, которую я ей протянул. Не говоря ни слова, я снова обнял ее, остановил такси, черный «мерседес» старой модели, и назвал свой адрес.

 

Целая жизнь в мобильном телефоне

Из застекленной двери гостиной открывается широкая панорама на ряды зданий, украшенных гирляндами зажженных окон, за которыми люди коротают вечер в своих квартирах, где жизнь течет в каждой по-своему, в оттенках желтых тонов. Некоторые дома расположены так близко, что чужая жизнь разворачивается как спектакль, а в других я могу различить только маленькие далекие силуэты. В какой-то момент мне кажется, что в моем кармане вибрирует телефон, я это ощущаю физически, хотя никакого звонка нет, никто не звонит. Днем я часто чувствую, как он дрожит у ноги или во внутреннем кармане пиджака, иногда я даже бросаю взгляд на экран. Ничего… Два миллиарда абонентов в мире, два миллиарда возможностей — и так мало звонков мне. Признаюсь, иногда я делаю вид, что разговариваю по телефону, когда замечаю издали так некстати появившегося знакомого или коллегу, которые могли бы со мной заговорить, или просто хочу придать себе уверенности в людном месте, или в моменты полного одиночества. Случается, что я делаю это и дома, перед окном. С тех пор как я бросил курить, я притворяюсь, что звоню. Не хочу, чтобы люди напротив думали, что я настолько одинок.

Сегодня вечером мне, как всегда, одиноко, но кажется, что гораздо больше, чем всегда. Я сижу на диване и просматриваю список имен в телефонной книге своего мобильного. С буквы «А» уже нахожу тех, кто не звонит, номера, за которыми не стоит общения. Однако с этими людьми я имел дело в тот или иной момент своей жизни, знал их больше или меньше. Они были бы удивлены, увидев мое имя на дисплее, — в их головах я уже не присутствую, но остался в списке контактов. А те, у кого высветится только мой номер, возможно, даже ответят, не зная, что это я, и сразу же пожалеют об этом. Вот, например, Алиса… Уверен, она бы обрадовалась, если бы я позвонил, хотя это и неудобный для нее час. Я знаю заранее, что ей неудобно: дневной поход по магазинам, наскоро приготовленный ужин, трехлетний ребенок еще не уложен… Нет, девять часов вечера — не лучшее время для Алисы. Может, Ален? Мы с ним знакомы всю жизнь, еще не так давно были друзьями, но потом сменился круг общения, и даже общие воспоминания уже ничего не значат. Впрочем, если подумать, не так уж они и хороши, наши воспоминания: обычно гуляли по ночам, всегда немного навеселе, хотя и не пьяны по-настоящему. Тогда Алан? Может быть… Но Алан не тот человек, которого можно потревожить вечером просто так, чтобы поговорить, не тот, кто будет терять время, выслушивая другого. Алан из тех, у кого все всегда хорошо, он всегда между двумя встречами, двумя такси, двумя романами… Анна? Анна очень внимательна, но и очень дотошна. Если ей позвонить, то придется много всего объяснять. «Как? Три года ты не подавал признаков жизни, а теперь вот так просто звонишь вечером, и я должна слушать тебя и отвечать?..» Позвонить Анне — значит возобновить разговор, прерванный в сентябре. Мы встречались все лето, все три месяца, провели вместе несколько ночей, а потом, вернувшись после неудачных выходных в сентябре, я не ответил на одну ее эсэмэску, она не ответила на пару моих звонков, так все и закончилось. Анна-Лиза… Ее номер относится к числу тех, которые я должен был стереть, но я привязан к своим номерам, я храню их как сувениры, которые можно перебирать. Андре — коллега, мы обменялись номерами, просто не могли поступить иначе — так бывает, берешь чей-то телефон, зная, что никогда не позвонишь. Антуан… Было бы странно после того, что мы друг другу наговорили год назад. Аурелия сразу заподозрит что-то, забеспокоится, не сижу ли я в кафе возле ее дома… Бастьен, наоборот, обязательно спросит, где я сейчас, и предложит встретиться в каком-нибудь бистро. С Бастьеном все заканчивается выпивкой, а не душевным разговором. С Бланш все прошло бы спокойнее, она может предложить мне зайти, усадит, а сама будет стоять и смотреть на меня, будет говорить, проводя рукой по лицу, с серьезным видом… С Бланш я опять почувствую себя каким-то недотепой, не умеющим взяться за дело. Бланш — это опять дождь в Винсенском лесу, бесконечный путь к автобусной остановке… Бланш — это зима без красивых витрин, Рождество без гирлянд… А выйдешь от нее, будет еще хуже: не будет даже автобуса, только мучительные воспоминания на этом проклятом тротуаре. Позвонить Бланш — значит снова погрузиться в те годы совместной жизни, в те вечера, когда мы думали, что счастливы… Брижит? Плохо помню, кто это. Бруно будет, как всегда, занят. Бруно всегда на работе или на социально значимом ужине. Бруно из тех, кто всегда действует энергично, эффективен во всем. Если надо сделать четверых ребятишек, ему достаточно три раза заняться любовью, я говорю это из-за его близнецов. В букву «В» я вступаю, как в холодную воду. Валери, бедняжка, она и так не знает, что ей делать со своей жизнью, даже хорошие новости приводят ее в волнение. Позвонить ей неожиданно вечером — значит взбудоражить еще больше…

В соседних домах уже меньше света, кухни погасли, зато гостиные колышутся голубыми тонами.

После минутного размышления вспоминаю, что Валентина — это кузина, мы виделись, когда вся семья собралась на похоронах бабушки. Когда церемония закончилась, мы выпили по стаканчику вина, потому что в тот день было очень холодно. На площади у церкви было кафе, мы сидели там всей семьей, называя друг друга на «ты», хотя в большинстве случаев не виделись лет пятнадцать. Если темы для разговора не находились, мы просто перебирали воспоминания. Улыбки наши были болезненными — все же только что похоронили бабушку. Конечно, это не было неожиданным — вот уже несколько лет она не была по-настоящему здесь, с нами, и смотрела на нас, как на провожающих, оставшихся на платформе, но вот ее больше нет, и это все же удар. Мы просидели около часа в том кафе на площади, и теперь я понимаю, почему мы отдавали предпочтение воспоминаниям: настоящее было мучительным, хотя многие этого не осознавали, — перевернулась еще одна страница жизни. Мы рассматривали друг друга исподтишка, бросали взгляды, как на зачитанные до дыр страницы. В лихорадочном возбуждении последних минут было предложено всем обменяться телефонами — это всегда хорошая идея, она позволяет закончить разговор, и часто обмен телефонами для того и нужен — это как бы противоположный знакомству ритуал, когда люди представляются друг другу. Мы диктовали свои имена и десять цифр номера, отмечая при этом, что женщины сменили фамилии, а мужчины потеряли волосы; кто-то вбивал в свой телефон комбинацию цифр, и мы узнавали мимику — он всегда поджимал губы, когда старательно чем-то занимался; узнавали застенчивость одних, серьезность других, а бабушка в это время уже лежала там, и это уже навсегда. У нее, у бабушки, в восемьдесят лет был свой мобильный, но она никогда не звонила и не отвечала на звонки. «Это верно, бабушка никогда не пользовалась своим телефоном, помнишь?..» Никогда!

Винсент… С чего бы я вдруг заговорил с тобой о своем душевном состоянии? Ты всегда считал меня сильным, никогда не замечал за мной слабостей, и если бы я сегодня вечером вдруг позвонил тебе, чтобы просто поговорить, я уверен, ты отнесся бы к этому плохо, я бы резко упал в твоих глазах. Ги? Он был бы рад поговорить, но пришлось бы расплачиваться за долгое молчание, за то, что так мало участвовал в его жизни, был таким невнимательным после его развода. Мы бы говорили только о нем, все превратилось бы в мелодраму. Даниэль… Между нами все так непонятно, мы видимся время от времени за чашечкой кофе, вечером, но говорим в основном о работе и редко выходим за эти рамки. Что же до Даниэль-2, мы с ней на «ты», это приятная стажерка из нижнего отделения. Мы обменялись с ней телефонами однажды вечером, когда она воспользовалась моим такси, обменялись без задних мыслей (или почти? — даже не знаю), но в любом случае мы никогда друг другу не звонили. Дениза — это та, в которой я так ничего и не понял. Давид куда-то исчез… Впрочем, здесь только имя без фамилии, а Давидов у меня несколько, и я не знаю, кому принадлежит этот номер, — такой общий Давид. Было бы любопытно позвонить, чтобы услышать, кто же ответит, — правда забавно, но сегодня вечером у меня нет настроения шутить. Можно, конечно, скрыть свой телефон, но тогда какой в этом интерес? Для него, Давида, — никакого, а для меня мизерная надежда попасть на того, кто нужен, — на Давида, о котором я забыл, но именно на того чудесного, все понимающего Давида, готового выслушать меня. Нет, эти Давиды мне ни о чем не говорят. Хотя постойте, вот этот… Да, это именно тот Давид, который умеет слушать. Великодушный человек, который мог бы выручить меня, одолжив тысячу евро, если бы моя проблема заключалась в этом. Давид, мой сердечный друг, мой брат, ты уехал и живешь теперь там, где дюны и виноградники, в самой настоящей деревне. Черт возьми, мы совсем потеряли друг друга из виду — ты и я, горькая истина, что расстояние все же разделяет. Однако я уверен, что даже после всех этих лет ты бы не только выслушал меня — сумел бы найти слова, которые у тебя всегда есть. Слова и твоя улыбка — успокаивающая, как песчаный берег весной, возле которого ты теперь живешь. Ну, хорошо, но как мне знать, что за этими десятью цифрами скрываешься именно ты, тот Давид?.. С Евой мы использовали наши тела и много пользовались нашими телефонами, двадцать раз в день: звонки и эсэмэски — все было сверх меры, часто просто для того, чтобы сказать друг другу какую-нибудь чепуху, обменяться откровенностями, высказать желание оказаться снова вместе, обнаженными, назначить час и место, потому что и то и другое все время менялось, все это входило в игру. С Жанной мы никогда не заходили так далеко. Заговорить о себе с Жилем было бы совершенно неуместным, он мой брат, в прямом смысле слова, а значит, из всего списка это именно тот человек, который знает меня меньше всех. Что касается Жильды, вот уже два года, как она в Китае. Когда у меня день, у нее ночь, мой вечер растворяется в ее утре.

Я нажимаю на клавишу, и передо мной пробегают в неопределенности Жоржетта, Жорж Ф., Жорж Г., не менее трех Жан-Пьеров, Жан-Франсуа, Зое, Ив, Иветта, Клод, Кристина, Кристиан, Люк, Люси… Я выключаю телефон из розетки, сажусь на кровать, и тут, к своему великому изумлению, на букву «М» я нахожу себя самого. «Мой» — это мой собственный номер, я его ввел на случай, если вдруг забуду в тот момент, когда у меня его попросят. Очень часто бывает, что свой номер знаешь хуже, это действительно так, ведь сам себе не звонишь… А если попробовать, чтобы узнать, как это происходит, когда звонят мне? Сразу, без гудков, я попадаю на свой автоответчик. Так странно слышать собственный голос: «Здравствуйте, я не могу сейчас подойти, оставьте, пожалуйста, ваше сообщение, я вам перезвоню». Надо же… И потом бесстрастным голосом: «Вы можете оставить сообщение, нажав цифру 1». После звукового сигнала я немного выжидаю, что же говорить. Как глупо, но просто чтобы продолжить игру, я наговариваю, немного запинаясь: «Здравствуй, я звоню, чтобы узнать, как ты поживаешь… как у тебя дела… надеюсь, что все хорошо…» На этом я смолкаю, потом собираюсь попрощаться, но уже слышится заключительный сигнал, и я нажимаю на кнопку отбоя. Не так-то легко оставлять сообщения самому себе, это смущает, когда разговариваешь сам с собой, — слова не приходят, делаешь паузы, робеешь, чувствуешь себя дураком, хотя… что здесь плохого?

Сейчас я продолжу список, перейду к «Н», не знаю, кого там найду. На «О» и «П» у меня никого нет, а на «Р» — мои родители. Ладно, посмотрим, а пока я кладу мобильный в карман — даже если он не заряжен, я его держу при себе, у меня просто мания иметь его всегда при себе. Я иду на кухню, понимая, что совсем не хочу готовить. А что у нас в холодильнике? Не густо, и ничего подходящего. За неимением лучшего достаю бутылку вина, и в этот момент чувствую в кармане вибрацию — телефон вибрирует, прежде чем зазвонить.

Это пришло сообщение.

Я не сразу понимаю, что это мое послание. Я прослушиваю, после чего мне дают выбор — сохранить его или нет. Мне решительно не нравится мой голос.

 

Ее ребенок в соседней комнате

Мы быстро поднимаемся к ней, чтобы выпить еще по стаканчику, она благодарит приходящую няню, лихорадочно ищет в кошельке нужную купюру, а молоденькая датчанка в это время поспешно собирает свои книги и листочки и кое-как заталкивает их в сумку; она бросает на меня взгляд, но не улыбается. Не знаю почему, но я чувствую себя немного виноватым.

«А пирог уже там, на столе!»

Между нами это своего рода игра, однажды она сказала, что умеет печь шоколадный пирог и приготовит его для меня, и вот это как раз сегодня.

Я стою посреди комнаты. Слышу, как она провожает студентку до двери, они обмениваются вполголоса несколькими фразами по поводу ребенка. Ее ребенка. Его присутствие огромно, он должен быть где-то здесь, однако я его не увижу, я его никогда не видел, это другая данность, история, которая меня не касается; он спит где-то здесь, в одной из комнат в глубине коридора. Пирог же лежит под алюминиевой фольгой на блюде. Она закрывает дверь и возвращается ко мне, но не говорит ни о вине, ни о пироге, я жду, что сейчас мы посидим немного, надо хотя бы взглянуть, что там под фольгой, но она уже берет меня за руку, шепчет, что не надо шуметь, снимает туфли и ведет меня к комнатам в глубине. Весь свет погашен. В коридоре она снова делает знак, приложив палец к губам. Дверь в одну из комнат справа приоткрыта, она просовывает голову и прислушивается к дыханию ребенка — там все спокойно; осторожно прикрывая дверь, она говорит: «У него сейчас режутся зубы». Мы заходим в спальню слева, но ничего не зажигаем. По пути к кровати я натыкаюсь на игрушки, она же удачно обходит их, угадывая босыми ногами; я иду за ней как зачарованный, будто в сказке, которая становится все интереснее. Впереди кровать в четыре квадратных метра, как океан; мы падаем на смятое покрывало, разбросанные подушки, смешиваемся с ними — это как прыжок в горячую воду; без единого слова, без единого шепота, шум только от наших рук, срывающих одежды. Через большое окно, выходящее на улицу, проникает идеальный — янтарный, размытый, между желтым и серым — теплый свет; его изливают фонари, наводнившие ночной Париж. Для обнаженных людей и не придумать лучше — он позволяет видеть друг друга в тесных сумерках квартир, хотя и не по-настоящему — так, чтобы отбросить всякую стыдливость. Единственная светящаяся точка в комнате — часы на видеомагнитофоне: 23.10. Они — как точка отсчета, и я заранее знаю, что буду смотреть на них и удивляться, что прошло уже столько времени. Двадцать три десять — начало двенадцатого, это час, о котором можно сказать, что уже поздно, хотя и не очень… И вот я теряюсь в ее волосах, в ее руках, между ее ног, ощущая слабые уколы совести, что мы слишком шумим, что ребенок здесь, рядом, в комнате за стеной; я не касаюсь этой стены, но она все время цепляется за нее, прижимается руками, а теперь вот щекой; спинка кровати стукается о стену все сильнее и сильнее, а она что-то тихо говорит мне, но я не слышу, а потом, когда я прихожу в себя, не слышит уже она. Вообще-то он меня раздражает, этот малыш, он мешает мне, стесняет меня, он ничего собой не представляет, с зубами или без. Наступает момент, когда я начинаю воспринимать его как того, кто может все испортить, и тогда, ни на минуту не забывая о нем, я веду себя так, будто его здесь нет, и снова тешу себя иллюзией идеального любовника. Мои руки делают свое дело, и я успеваю всюду, отбрасывая всякую сдержанность, я становлюсь почти грубым и чувствую, что она только этого от меня и ждет, — она хочет, чтобы мы отдавались друг другу, брали друг друга, теряли голову, и сейчас нам не до шоколадного пирога. Отбросив всякую осторожность, мы произносим множество слов, все менее и менее нежных, наши действия становятся взрывными — мы еле сдерживаемся, чтобы не укусить, а потом все-таки кусаем друг друга, и при каждом укусе я чувствую набухающую кровь, внутренний голод, утолить который нужно немедленно, сейчас; мы высасываем, выпиваем друг друга, выплескиваем все жидкости; наши тела покрываются потом — чтобы лучше скользить, чтобы слиться воедино, и кровать стукается о стену, но мы не думаем о шуме, и так до тех пор, пока из-за стены не слышится какой-то писк, кряхтение; писк усиливается, и вот уже раздаются жалобные крики. Режутся зубы, из ребенка прорастает мужчина, новое проявление ушедшего отца, мужчины вне игры вот уже несколько месяцев, но не исчезнувшего совсем — вот тому доказательство. Мы приходим в сознание, как будто нас окатили холодной водой. Вот уже несколько мгновений я различаю эти слабые призывы, и она, вероятно, тоже. Слабые стоны младенца, которые мы перекрывали нашими до тех пор, пока они не превратились в настоящий вопль… Она встает, оборачивается простыней и идет к нему. А я возвращаюсь к действительности, к электронному времени на видеомагнитофоне, к этим четырем красным цифрам, которые смотрят на меня из глубины комнаты. Без четверти двенадцать, время кажется абстрактным, и постоянно этот свет — желто-серый, идущий из окон без занавесок; на улице, должно быть, холодно. Я слышу, как она разговаривает с ним в соседней комнате, — через стену все слышно, это раздражает. Она его успокаивает, заводит какую-то музыкальную игрушку — карусель или не знаю что, — и простая детская песенка создает своего рода звуковую завесу. Я едва различаю ее шепот и жалобный голосок; он еще не умеет составлять фразы, хотя мне кажется, что я различаю слово «папа». Она возвращается в спальню, бросается на кровать, как бросают сумку; я чувствую, что она смущена, даже готова извиниться — за что же, мой Бог? — но очень скоро ею снова овладевает желание все забыть; она снова прижимается ко мне, снова обнимает, и поток снова подхватывает и несет меня. И я должен всегда оставаться любовником, которому ничто не мешает, мое тело должно быть готово все повторить, в то время как образ малыша за стенкой меня преследует. Этот перерыв… я пережил его как неожиданную возможность прийти в себя, все оценить, подумать о ее поведении ненасытной любовницы, о том сладостном головокружении, когда чувствуешь, что тебя превосходят, когда можно с головой погрузиться в желание женщины, снедаемой этим желанием, когда возникает иллюзия, что ты этому причина. Когда все колебания отброшены, мы снова занимаемся любовью — с того места, на котором прервались, вцепляемся друг в друга, кусаем, становимся грубыми, и в этой грубости нет никакого притворства. Мы продолжаем уже вне кровати, почти бессознательно, мы все себе позволяем и доходим до высшей свободы, когда можно не тратиться на настоящее чувство. С ней мы занимаемся любовью, чтобы заниматься любовью, мы хотим друг друга именно из-за желания, удовлетворив которое мы ощущаем усталость, и тогда мы некоторое время не произносим ни слова, опустошенные, благодарные друг другу. Наши тела легки, надо только сделать усилие и накрыть себя и партнера простыней, потому что теперь мы можем простудиться. Мы снова ощущаем свою хрупкость, мы просто люди, и нам почти хорошо, ведь именно этого мы и хотели. И приходит момент, когда мы снова боимся услышать из соседней комнаты детский голосок, — прислушиваясь, мы слышим его.

Уходя от нее по ночной улице, я продолжаю слышать внутри себя этот тоненький голосок, который мне нашептывает, что это плохо, что это безнравственно — приходить так к женщине, а потом уходить. «Нельзя обмениваться телами, как игрушками, нельзя играть ими до часу ночи, это плохо, плохо, плохо, — говорит мне этот детский голосок, — когда-нибудь ты заплатишь за свое гадкое поведение — забирать себе мать в присутствии сына, ты за это заплатишь…» Я должен взять себя в руки, раскаяться.

Я плотнее запахиваю пальто и шагаю быстро, чтобы прогнать холод; я уговариваю себя, что вот он, мир, он в моем распоряжении, этот мир окружает меня, он полон других желаний, и я могу пользоваться ими по своему усмотрению. С ней у нас только тела, нам нравится так встречаться, мы безудержно набрасываемся друг на друга, без прелюдий, без помощи алкоголя — только что-нибудь освежающее, если жарко, а если холодно, мы согреваемся телами, мы только этим и занимаемся. Я ничем не рискую. Грех — это привилегия тех, кто думает об искуплении, я же от этого слишком далек, единственный настоящий риск — это простудиться или втянуться в игру, почему бы и нет?

Я иду по улице быстро, спешу к той, которая меня уже не ждет, уже легла, сон уже одурманил ее. Улицы промерзли, пешеходы встречаются редко, припозднившиеся или пьяненькие, все как обычно. Но кроме опьянения или опоздания каждый несет в себе свой кусочек бесконечности, погружен в свое временное измерение, в этот час можно подстеречь свою судьбу, скрасить свою участь, отступить от правил и смешаться с запоздалыми гуляками, которые бродят так же поздно, как и я, и несут свое одиночество. Что все мы здесь делаем? Я только прохожу, никто не видит меня, никто на меня не смотрит. Я тот, кто возвращается поздно, но трезвый и один, хотя тоска меня и сопровождает. Я проскальзываю между серыми фасадами, возвращаюсь без приключений, никого не трогаю, ускоряю шаг. Я занимался любовью с другой женщиной, я не люблю ее, она не любит меня, здесь нечего осуждать, нечего исправлять — все хорошо и все плохо. Я почти сбежал оттуда. У меня в голове крутится музыка, детская игрушка повторяет одну и ту же мелодию. Я бегу, я не переживаю — ничего страшного, ведь любовь не имеет с этим ничего общего. А у него уже прорезались зубы, и пирог съест он.

 

Так любишь, что увидеться

Мы встретились в Интернете, по крайней мере так говорится — встретились, хотя мы только переписывались, приближались друг к другу маленькими осторожными шажками, оставаясь каждый в своем укрытии, каждый за своим экраном, в безопасности; мы посылали друг другу сообщения, все более доверительные, все более срочные, и уже искали за словами лица друг друга.

Потом начали открываться по-настоящему, всё рассказывали друг другу в режиме Отправить/Ответить, всё посылали друг другу одним щелчком мыши — не было терпения ждать, единицей времени была секунда. И было радостью включить компьютер, проверить, есть ли новое сообщение, и каждый раз оно уже было. Любовь — это когда на свидание приходят двое… Мы всё рассказывали друг другу короткими фразами, не зная по-настоящему, с кем разговариваем. Не зная друг друга, мы открывали свои сердца, обменивались надеждами, всё поверяли друг другу, как сумасшедшие, не опасаясь довериться тени. Вначале, конечно, мы обменивались обычными деловыми посланиями, употребляя обычные формулы вежливости, потом от «искренне ваш» перешли к «с дружеским приветом», а от «дружеского привета» — к «целую»… Незаметно мы перешли к пространным темам о погоде, о здоровье, к намекам на личную жизнь; мы не слишком много раскрывали, но наши слова становились все более и более личными, откровенными, если не сказать интимными, в последние дни. И какой же образ возникал при этом перед нашими глазами? Мы обменялись фотографиями — я послал ей две свои лучшие из тех, которые у меня были: у всех найдутся такие, на которых свет сослужил хорошую службу. Фотографии — это всегда удобно, они фиксируют один момент, одно положение тела и не сообщают ничего окончательного; есть такие, которые могут ввести в заблуждение, на которых все кажутся красивыми, но… какова она настоящая? — я хочу сказать, в жизни? И в то же время почему это так важно?

Между нами все шло быстро, мы обнаруживали исключительно общие взгляды; моментальные электронные послания — это катализатор времени, ускоритель частиц, всё строится на легких признаках, дополняется фантазмами и воображением, и нет особой нужды заботиться о реальности, ведь чувства относятся к нематериальному, и электроника им прекрасно подходит — можно сказать, что она для этого и создана. Из-за одиночества мы стали по-настоящему близки, мы это чувствовали, и незаметно я влюбился в нее, общаясь только словами; это было прекрасно, мы не предлагали друг другу встретиться, наша связь существовала вне реального присутствия, наша история любви опережала нас. Но когда-то надо было все же пройти через это — встретиться, чтобы увидеться. Мы решили, что пришло время выпить по стаканчику в каком-нибудь нейтральном месте, по возможности спокойном, чтобы были посетители, но немного, чтобы не чувствовать себя растерянными в этой абсолютной новой ситуации — сначала полюбить, а потом встретиться.

Вот почему я сижу в этом кафе, в глубине, подальше от больших окон. Я пришел намного раньше, но не по расчету и даже не для того, чтобы избежать фатальной невежливости — опоздать на первое свидание, нет — скорее, из-за нетерпения, думая, что, опередив время, я увижу ее издали и больше ее разгадаю. Мне даже приходится признаться себе, что в какой-то момент я подумал: сидя подальше, в глубине, у меня будет возможность уйти, если вдруг… Ужасная мысль… Нет, я заранее знаю, что мы понравимся друг другу, что дверь откроется точно в назначенный час и она появится в отблеске света между двумя створками двери; терраса расположена на южной стороне, и сначала это помешает мне разглядеть ее как следует; она войдет в ослепительном ореоле солнца, потому что эта женщина — не просто кто-то; сначала я увижу ее плечи, затем почувствую аромат, исходящий от мохера; эта женщина, сама не подозревая того, отомстит за нетактичность других — всех тех равнодушных, которые так и не сумели меня рассмотреть; эта женщина — моя компенсация за тех, кто прошел мимо меня, за незнакомок, не замечавших или пренебрегавших; да, это так, в какой-то момент в жизни должна случиться наконец счастливая встреча — в ответ на все часы, растраченные на мелькавшие вдалеке силуэты; но на этот, на этот раз женщина тихо остановится — женщина, вышедшая из неосязаемого мира, женщина, которая направится прямо ко мне… Это она, вот она, я ее вижу, это она, я это чувствую, я в этом уверен, чем ближе она подходит, тем больше это она… Она почти уже здесь, она не ищет меня взглядом, но узнает тут же, у нее на губах приличествующая случаю улыбка, немного недоверчивая. И я сразу же отмечаю, что она не из тех, на кого бы я оглянулся на улице, это точно. Это только в фильмах мужчины встречают женщин гораздо красивее себя, впрочем, с чего бы это? И с чего бы мне вдруг встретилось одно из великолепных созданий? Я некрасив и даже отдаленно не напоминаю какого-нибудь актера, это точно; я не из тех мужчин, на которых обращают внимание, я заурядный. Описывая себя ей, я немного схитрил — нет, метр восемьдесят и восемьдесят восемь килограммов действительно в наличии, но все это расположено совсем не так пропорционально, как на рекламных картинках у атлетов, я осознаю свою заурядность. В ней я тоже замечаю разочарование, это ясно, мы не очень нравимся друг другу. Мы — как двое выживших среди обломков, вокруг нас, и это очевидно, только что рухнул целый мир, развеялась мечта, улетучилось очарование долгих часов, проведенных в надеждах, в переписке; нет больше ночей, когда мы думали, что спасены, когда поддерживали разгоравшееся пламя убежденностью, что наконец-то нашли… И что же мы делаем теперь? Заказываем, скажем, два горячих шоколада, чтобы общаться хотя бы вкусом. Всегда, когда спускаешься на землю, сначала наступает момент нерешительности, а затем охватывает горечь, отбивая все желания, вплоть до желания говорить; это как с космонавтами, возвращающимися из полета, — когда они выбираются из тесного звездолета, их приходится поддерживать, даже нести.

Ну, хорошо, раз уж мы здесь, надо же сказать что-нибудь, обязательно сделать два-три комментария о встрече — именно в тот момент, когда она уже начинает действовать нам на нервы; и мы начинаем говорить о себе уже с позиции разочарования, мы больше приближаемся к реальности и меньше стараемся набить себе цену; теперь, когда мы говорим о себе, мы находимся в сфере осязаемого, а не иллюзорного образа, который хочешь создать о себе.

Начинаем все сначала. Что касается работы, все оказалось правдой — у нас действительно она есть, хотя не столь значительная и скромно оплачиваемая, что же до путешествий, которые мы в письмах обещали совершить, что же до всех этих безумных гулянок, о которых рассказывали друг другу, о выходных в Гренаде или Танжере, о неделе на Антилах, — мы понимаем, что даже если бы мы друг другу понравились, даже если бы искренне друг другом увлеклись, мы никогда бы их не совершили, хотя бы потому, что у меня нет на это средств, а она признается, что боится летать на самолете.

Что мы ищем в жизни? Нам не так нужен восторг, который испытывали открыватели новых континентов, — нет, мы ищем родственную душу, и чего мы хотим в глубине души, так это спокойствия, чтобы был кто-то рядом по вечерам, когда мы возвращаемся, чтобы этот кто-то подходил нам, как удобная одежда, чтобы он возился здесь весь день, ожидая нас; мы хотим искупить вину за чувство заброшенности, мы хотим любить, чтобы чувствовать себя не такими одинокими.

…Но это не значит, что можно вот так выйти под ручку с тем, кто не нравится! Потому что надо признать, что она и я, в этот момент мы чувствуем, что не нравимся друг другу, — это совершенно очевидно, как нельзя скрыть все эти осколки, которые разочарование разбросало вокруг нас. Мы опускаем лица в большие чашки, вдыхаем аромат шоколада и ненадолго возвращаемся в детство; тонкий аромат щекочет нам нос и призывает быть благоразумным, обещает, что все пройдет хорошо. В конце концов, мы вместе пережили разочарование, это уже что-то — почти фундамент или, скажем, разделенный опыт. И лучше иметь это, чем снова остаться одному в декабрьский вечер, который уже наступает, и я предлагаю ей поужинать, потому что с самого начала было задумано встретиться днем в кафе, а затем, если все пройдет хорошо, протянуть время и поужинать вместе. Неподалеку есть небольшой ресторанчик, и я уже продумал стратегию влюбленного мужчины, которым я должен был быть в этот момент. На всякий случай три дня назад я заказал именно этот столик у окна, чтобы вид открывался не так на Париж, как на эту улицу. Мы изучаем меню, не безумствуем, но и не раздумывая соглашаемся на аперитив, делаем правильный выбор, не заботимся о том, что подумает другой, не заботимся о том, чем будет пахнуть наше дыхание и какие будут пищеварительные последствия. Так же, не шикуя, выбираем вино — обычное красное вино долины Луары, как будто весь этот вечер и должен протекать так же спокойно, как эта река.

Постепенно разговор становится откровенным, мы говорим о своих неудачах, провалах, делимся опытом, поскольку любовь уже кажется невозможной, мы ведем себя как раненые животные, понимаем, что боль другого тоже велика, это немного утешает каждого из нас — чувствуешь себя не таким одиноким в своем одиночестве. Ей уже встречались хитрые мужчины, которые под видом большой любви назначали свидание с единственной целью переспать. Раз или два она на это пошла — она признавалась в этом без особого чувства вины, делилась со мной, как делятся со старым приятелем, ни секунды не опасаясь, что я могу ревновать; и вот уже она рассказывает мне о мужчине, с которым спала совсем недавно, без всяких иллюзий. Я не могу рассказать ей ничего подобного, никогда ни одна женщина не назначала мне свидания с тайной мыслью затянуть к себе в постель, этого со мной не случалось. Впрочем, до сих пор я не встречался с женщинами вслепую через Интернет. Только с ней. Однако она меня уверяет, что это легко, что мужчины легко находят там женщин и некоторые ведут счет на десятки. Чего-то я, видно, не понимаю.

Вторая бутылка вина раскрепощает нас еще больше. В этот вечер в ресторане мало посетителей, почти нет машин на улице. Все как будто подстроено нарочно — через неделю Рождество, и наш неудачный любовный ужин выглядит еще более нелепым накануне этого большого семейного праздника. Надо хоть как-то избежать неприличия, хоть что-то спасти, это же святотатство — встретиться на пороге великого христианского праздника, и еще большее неприличие — встретиться просто так. Не хватает только, чтобы мы заговорили, что надо заняться любовью, переспать. Впрочем, кроме дюжины улиток, которых каждый из нас поглотил, ничто уже не мешает нам сблизиться, все условности соблюдены. Я всегда замечал, что к инициативе с моей стороны часто относятся плохо — если это исходит от меня, то чаще всего ни к чему не приводит. На этот раз она берет мою руку движением, пришедшим издалека, из изгиба реки Луары, из Сансера, из тех вод. На минуту, как в свете вспышки, я ощущаю себя негодяем, подпоившим женщину, чтобы сорвать у нее улыбку. Не знаю, что думать о себе, еще меньше — что думать о ней, и надо признаться, что я порядочно выпил. Я смотрю на свою руку в ее руке — она как хомячок в руке маленькой девочки, и я не знаю, что она там делает. В душевном порыве, полууставшая, полуотчаявшаяся, она берет мою руку и проводит ею по своему лицу, как будто это ее рука. Я вижу в этом полное фиаско, сигнал того, что парусник вот-вот разобьется, что ему нужно куда-то прибиться на ночь, а я здесь, и я случайно живу поблизости, значит, можно туда пойти, там свет, но его как раз и не надо зажигать, и можно найти забытье, чтобы все смешалось, чтобы забыть ужасное разочарование, что встреча не состоялась…

Мы отдаемся друг другу, даже не раздевшись полностью, в темноте мы не видим друг друга, мы снова погружаемся в те образы, которые возникли из наших слов, и желание возникает из безумной надежды, которую мы в них вкладывали; мы отдаемся друг другу порывисто, мы крутим друг друга, кусаем, набрасываемся, как на еду после слишком долгой диеты, — это реванш побежденных, мы позволяем себе все, нимало не заботясь о том, как мы это делаем; иногда мы причиняем друг другу боль, пробуя все — от изощренных положений до самых простых; мы не боимся разочаровать — да, это так, в этот вечер мы позволяем себе все, не дарим себе то благо, которое не смогли обрести, в конце концов, жизнь надо взять как реванш, украсть, как победу. Будущее покажет, какими окажутся наши следующие послания, и даже если с завтрашнего дня мы больше не будем писать друг другу, накопленные в течение многих недель слова привели к этому слиянию тел — письма послужили нам для того, чтобы провести вечер, уничтожив всяческую поэзию. Посмотрим. А теперь она уснула, она спит, а я еле сдерживаю желание встать, включить компьютер и написать ей, рассказать обо всем, о нас, спросить, что она об этом думает. У меня желание отправить ей письмо, хотя бы для того, чтобы получить ответ, по крайней мере, ждать его. Мне этого не хватает. Мне не хватает этого ожидания. Да, я сейчас отправлю ей письмо. Мне недостает этого — писать ей, ждать ответа, постоянно проверять почту, мне не хватает маленькой иконки: новые поступления, мне так не хватает моей вечерней записочки. Выходит, любить друг друга — это больше друг другу не писать.

И я отправляю ей небольшое письмо.

Ответит она?

Завтра увидим.

 

Любовь на расстоянии

Здравствуй, Фанни! Я очень рад нашему знакомству, а теперь и тому, что мы перешли на «ты». Не знал, что ты так любишь кошек, у тебя их даже несколько — целых три, и еще ребенок, но это хорошо, учитывая его возраст; он у тебя, наверное, появился недавно? — я имею в виду ребенка, но я рад за тебя. Как-нибудь надо поговорить подробнее, что мы делаем в жизни, рассказать все друг другу, но я понимаю, что у тебя много забот со всеми этими кошками, вот уже две взобрались на тебя, лезут на плечо, а из дальней комнаты слышно, как начал хныкать твой малыш — проголодался, наверное. Значит, если тебе это устраивает, увидимся завтра; без проблем, так будет проще, поговорим обо всем завтра, завтра воскресенье, это очень кстати, будет спокойнее. До завтра. Да, извините меня, Барбара, я вас не задержу надолго, я только хотел вам сказать, что у вас такие светлые кудрявые волосы, что это просто парадокс, что вас зовут Барбара. Не знаю почему, но мне всегда казалось, что Барбара обязательно должна быть брюнеткой с гладкими волосами, наверное, это из-за известной певицы, из-за будоражащей атмосферы вокруг нее, из-за ее волнующих песен. Нет, это вовсе не упрек, скорее, комплимент, как вам это сказать, на самом деле я не говорил вам, что вы красивая, только потому, что тогда я поступил бы как все, а именно этого я и не хочу — поступать как все. Я знаю, что у ваших ног куча поклонников, они говорят вам, что вы роскошная блондинка, что у вас красивая прическа. Нет, Барбара, не ждите от меня таких заявлений и поймите: то, что мне больше всего в вас нравится, что меня в вас привлекает, — это ваша манера себя подать, ваше умение сказать так много немногими словами; без лишних слов вы умеете раскрыть себя, показать свою хрупкость, постоянную потребность в поддержке. Вы не представляете, до какой степени все это меня тронуло, понравилось по-настоящему. Видите ли, Барбара, поскольку теперь мы с вами говорим открыто, глаза в глаза, признаюсь, что то, что меня действительно трогает в женщине, — это не ее волосы, тело, манера скрещивать ноги… нет, больше всего в женщине меня трогает ее искреннее желание ощущать дружеское участие, ее незащищенность, ее честное признание: «Вы же видите, я вовсе не такая сильная, как кажусь, я слабая и немного рассеянная…» Вы знаете, я был взволнован до слез, когда перечитал, как вы представляете себя. Нет, не смейтесь, Барбара, я вижу, как вы улыбаетесь в камеру, но это правда. Впрочем, я искренне думаю, что мужчина может ощущать себя по-настоящему мужчиной, только когда он способен кого-то защищать. Да, это может быть своего рода атавизм, но инстинкт покровительства у нас в генах. Во всяком случае, Барбара, я создан именно так, и то, что вы только что расстались с вашим другом, вашим спутником, как вы выразились, то, что вы ищите новую работу, от всего этого вы становитесь еще более беззащитной… но по сути — еще более трогательной и красивой. Послушайте, Барбара, не будем рассказывать друг другу всякие сказки, знайте, что я здесь, рядом, нас разделяют шестьсот километров, но я здесь, и вот доказательство — я вам посылаю поцелуй… вот так. Подставьте щечку… какая милая татуировочка у вас на шейке, а! Это родинка? Извините, так это еще лучше… Скажите, Барбара, вы не собираетесь в ближайшее время приехать в Шалон? Нет? Это не входит в ваши планы? Жаль… Ну ладно, я вас отставляю, Барбара, вам наверняка нужно много чего купить на предстоящую неделю, я знаю, что такое суббота. По субботам у всех масса дел. То, что не успели сделать за неделю, делают в субботу. Ну да, я живу один, но у меня то же самое. Надо организовать свою жизнь, и по субботам я наполняю тележку покупками. Ну, значит, договорились, если вы когда-нибудь окажитесь в Шалоне… Нет, Барбара, только не перепутайте, это Шалон-на-Соне, не в Шампани, Шалон-на-Соне… Договорились, если вы когда-нибудь приедете, то, чтобы отметить это событие, я куплю бутылку шампанского. Да, Барбара, обязательно выпьем по бокалу шампанского, а теперь пока, целую… Боже мой, Фрида, с тех пор как мы общаемся, с тех пор как я смотрю на ваше фото на сайте… спасибо, что прислали мне request… Мы немного потеряли друг друга из виду, это жаль, иногда начинаешь общаться с кем-то, а потом вдруг оп! — он исчезает. Где мы оба были все это время? Я, во всяком случае, вас очень люблю. Куда вы уезжали, где были все это время? Ах, извините, мы уже перешли на «ты»? Очень хорошо. Значит, я тебя не видел уже четыре дня. Скажи, ты сменила веб-камеру? Сразу видно, модель, которая была у тебя раньше, всё округляла, немного давила — теперь-то я могу это сказать, когда у тебя ее больше нет, и когда ты слишком приближалась к объективу, это производило странный эффект — ты выглядела как карп через стекло аквариума… да, я знаю, что карпов не держат в аквариумах, узнаю тебя и твой несносный характер! Да, ты не из тех женщин, которым можно рассказывать всякие глупости, именно это мне и понравилось в тебе, и до сих пор нравятся твоя манера говорить все открыто, твоя прямота, твердость — ты, Фрида, действительно тот тип женщины, о котором я мечтаю. Да, Фрида, я тебе уже это говорил, таких женщин, как ты, трудно найти — с таким темпераментом, таких энергичных, это большая редкость. Обычно в Интернете встречаются только мечтательницы, фантазерки, инфантильные девушки, мечтающие о прекрасном принце, или девушки с кучей проблем — конечно, это все люди немного потерянные в жизни… Представляешь, сколько трудностей. Нет, с тобой, по крайней мере, все ясно. Что? Ну, когда захочешь, я уже тебе сказал. Только лучше бы приехала ты, я тебя уверяю, ты бы увидела, как у меня хорошо, у меня маленький домик в пригороде Шалона, нет, именно на Соне; в моем саду поют птицы, поезд проходит, есть колокольня, здесь почти как в деревне. Да, конечно, знаю, что Рен — это город, хороший город, конечно, я знаю Рен, но поездка туда не входит в мои ближайшие планы, по крайней мере в ближайшие месяцы. Да, конечно, было бы прекрасно увидеться по-настоящему, но давай посмотрим реально: Рен — это совсем другая часть Франции, можно было бы встретиться где-то на полпути, хотя бы в Париже. Почему бы и нет? Можно остановиться в маленькой гостинице, не очень дорогой… Конечно, остановимся в гостинице и проведем выходные, как влюбленная парочка. Что? Как это — «мы для этого недостаточно друг друга знаем»? Ты шутишь? Мы уже общались с тобой раза три. И ты видишь, как я выгляжу, посмотри, ты же видишь меня. Разве у тебя было много знакомых с камерами такого качества, с таким разрешением, поверь, редко найдешь такое изображение. Что? Ты считаешь, что Париж — это не на полпути? И что ты предлагаешь? Лаваль? Ну, тогда уж лучше Ле-Ман. Конечно, гостиница там обойдется дешевле, чем в Париже, и все пребывание тоже, но я не уверен, что Ле-Ман такой уж очаровательный город. Хотя если остановиться в гостинице рядом с вокзалом, то можно обойтись без машины. Что? Фрида, не прерывай так связь, ты же знаешь, что это плохо воспринимается на сайте, могут отметить сомнительное или невежливое поведение. Нет, Фрида, подожди, дай мне подумать, я мог бы сделать усилие, приехать в Рен, но только если остановлюсь у тебя… Фрида, подожди, вернись… Надо же, Иза мне пишет. А кто это, Иза?.. К тому же она называет меня Туану, значит, мы хорошо знакомы, если она знает, как меня в детстве называли родители… Да, Иза, ну конечно же, Иза, добрый вечер, дорогая, извини, добрый день, вот так сюрприз… Ну конечно, я очень рад, что ты со мной связалась. Я немного беспокоился, хотя беспокойство совсем не в моей натуре. Что? Я тебе обещал прислать стихотворение? Знаешь, я сейчас мало общаюсь по Интернету, довольно занят, да и не очень настроен на стихи, у меня период беспокойной прозы. А как ты? Как твоя маленькая семья? Ах да, ты недавно потеряла своего… извини, я забыл, кого… Ну а помимо этого, как вообще жизнь? Ты же мне говорила, что у тебя есть дети? Да, ты права, я сейчас перечитал нашу переписку, ты хотела детей, ты их хочешь, извини, я перепутал. Да нет, я прекрасно знаю, что у тебя нет детей, просто я так выразился, «как поживает твоя семья?» — просто такое выражение. Ну почему ты так к этому отнеслась? Не из-за чего сердиться. Хорошо, до следующего раза, ты права, я пересмотрю свои файлы…

Да, действительно, можно сказать, что Интернет — это большая семья. И это прекрасно. Мы спрашиваем друг у друга новости, не теряем друг друга из виду полностью, вызываем время от времени, и мы все здесь со своими ветреными сердцами, которые разлетаются как листочки по ветру — каждому по листочку, мы растрачиваем себя заранее, что же до любви, до настоящей, это было бы здорово, и если бы не географические трудности, мы виделись бы, виделись бы часто, но Франция такая большая страна, с такими расстояниями, тут уж ничего не поделаешь… Надо же, а вот и Эльза со своими стихами и словами песен, она все мне пишет в стихах, поэтому письма получаются не очень длинными и легко читаются, в рифму читается быстрее, единственная проблема — она живет в Марселе, а я в Шалоне. В том, что на Соне.

 

Любовь раз в три дня

Мы встречаемся раз в три дня — так решила она, так ее устраивает. Она говорит, что чаще все может быстро надоесть. Однако при каждой встрече она мила и нежна, похоже, что влюблена, по крайней мере мне так кажется, — влюблена раз в три дня. Ее магия в том, что она то здесь, то исчезает, в этом ее сила и власть, и я ничего не могу поделать, это как пытаться удержать волну — вода все равно просочится сквозь пальцы. Каждый раз я предлагаю ей встретиться на следующий день, но она отвечает мне сочувственной улыбкой, почти сердится на то, что я спрашиваю ее об этом, и в утешение гладит меня по щеке. Но ночь, которую мы проводим вместе, — это ночь любви: целая ночь, она засыпает на моем плече, пальцами ног ищет мои ноги, не отрывается от меня, и я ощущаю ее всю. Чаще всего мне совсем не удается заснуть. Правда, я привык спать в постели один, с берушами в ушах, завязав глаза темной повязкой, и, поскольку при ней я этого не делаю, сон ко мне не идет.

Утром за завтраком она бросает на меня нежные взгляды, ее улыбка обещает, что это на всю жизнь, но как только я прошу снова увидеться вечером, она не отвечает, замыкается, долго крутит ложечку в чашке шоколада, и я чувствую, что она недовольна. После этого мы молча спускаемся по лестнице, проходим по улице до ее скутера, она достает из сумочки маленькое зеркальце, делает непроницаемое лицо, надевает шлем и устремляется куда-то в другое место. Весь день потом я удерживаюсь от желания позвонить ей, но если и звоню, она плохо к этому относится. В любом случае не отвечает. Она энергична, активна, у нее полно друзей, встреч, много обязанностей, насколько я понял, — у нее нет времени, и то время, которое она уделяет мне, это единственное, что она оставляет для себя, и мы проводим его вместе. Я пытаюсь занять место между ее работой и обедами, между ее тайнами и потребностью оставаться одной по вечерам, между тем, что я знаю о ней, и тем, чего не знаю. Не то что она все решает, но именно она задает нашим отношениям ритм и темп, а я только следую за ней. Иногда вечером, когда я никуда не иду и жду, что она позвонит, я представляю ее в этом другом месте. Я не чувствую, что она безразлична, но она далеко, отсутствует, и она решительно не для меня. Вечером следующего дня, обычно поздно, я заранее знаю, что получу ее эсэмэску, забавную и лаконичную, как ироничный всплеск, она меня спросит, как я поживаю, почему не подаю признаков жизни, не забыл ли ее… Не то что она меня поддразнивает, нет, и не манипулирует мною — просто наши отношения следуют ее настроениям, ее намерениям, ее желаниям. Именно так. Мы ведомы ее желаниями. Тогда я ей отвечаю, притворяясь равнодушным, не показывая своей игры, скрывая свой страх улыбкой, но все же даю понять, что очень хочу ее видеть. Как только встреча назначена, обычно на ужин следующего дня, страх начинает нашептывать, что в последний момент она ускользнет, отменит свидание. Собирая остатки гордости, я выбираю какой-нибудь ресторан и предложу встретиться, скажем, в восемь часов, чтобы хоть что-то решить самому. После бесконечных секунд ожидания, опять же через эсэмэс, она мне ответит, что да, согласна пойти туда — почему бы и нет, этот или другой, неплохая мысль, но все же в 21.30. И только тогда я смогу спокойно заснуть с удовлетворением мужчины, получившим согласие женщины; я буду один, но весь остаток вечера буду чувствовать себя почти так же хорошо, как если бы она была здесь, рядом; впрочем, я лягу спать поздно, ведь даже просто ощутить, что мы снова близки, хотя сейчас она не со мной, — это для меня удовольствие, от которого я никогда не устаю. Я лежу в темноте, представляя, как кладу свою голову между ее ног, и даже позволю себе раз двадцать взглянуть на телефон, чтобы проверить, не прислала ли она мне в два часа ночи еще записочку, пару слов, последний знак внимания, — вдруг я что-то пропущу? Но нет, ничего. Неважно. Завтра мы увидимся. Это главное. В отношениях двоих самое главное — это знать, что встреча будет, это базовое данное, условие sine qua non — знать, что мы снова увидимся, а без этого, если этого нет, если нет даже уверенности, что встреча состоится, тогда больше нет ничего, время превращается в ад, и этому нет конца.

Иногда ночью, могу в этом признаться, я даже засыпаю с телефоном в руке, чтобы сохранять контакт — а вдруг?.. Тихий радующий душу зуммер, сообщающий, что пришла эсэмэс, чистый приятный перелив… Это вовсе не мучение — спать, зажав телефон в кулаке, нет, я считаю это блаженством — держать что-то, что связывает с другим, это лучше, чем безнадежно пустые руки. И одновременно нет ничего ужаснее — ждать телефонного звонка, как ждут Богоявления, пасть так низко, чтобы ловить признаки жизни другого с целью убедиться, что ты сам еще жив. Какое убожество выпрашивать порцию внимания, проходить через все синонимы отчаяния, погружаться в молчание другого, хвататься за волосок…

Но я не хочу рисковать, не хочу пропустить малейшую возможность иметь ее на другом конце виртуального пространства. Вдруг она позвонит в три часа ночи и вдруг спросит, как я себя чувствую, — и я буду счастлив ответить ей. Однажды так уже было: она прислала мне эсэмэску под утро, в половине пятого. Я прочел ее только часов в восемь, когда проснулся. Она мне писала, что пьяна, что слишком много выпила и будет в плохой форме завтра, в воскресенье, когда мы должны были пообедать вместе, в общем, встречу она отменила, но осталось это послание, она даже написала в конце: я тебя люблю, в первый раз она это сказала, это «я тебя люблю» было первым и единственным, никогда она мне этого не писала и не говорила, и я прекрасно помню, я сохранил это сообщение, оно до сих пор у меня среди всех ее эсэмэсок, которые я храню, — все мои жалкие трофеи. То воскресенье было для меня совершенно пустым без нее, но все наполняло это «я тебя люблю», оно звучало весь день, и не только тогда, когда я перечитывал ее послание. Я звонил ей раз пять, но она не ответила. Однако она сказала: «Я тебя люблю», по крайней мере, написала, хотя и была пьяна, но все же это пришло ей в голову, вырвалось у нее — может быть, именно потому, что была пьяна. В любом случае, это «я тебя люблю» было как кусок хлеба, который я держал во рту, я его смаковал, прежде чем снова перечитать, оно было моей слюной, прежде чем проглотить, это «я тебя люблю».

По сути, она правильно делала, что оставляла меня одного, позволяла мне насладиться отсутствием. Любовь каждый переживает отдельно, любить — это исполнять сольную партию, любовь — это движение внутри себя, любить — это переживать кучу всяких вещей только в себе, любить — это светиться внутренним светом, который зародился от двоих и который всегда здесь, даже если ты один.

Днем того воскресенья я пытался два раза связаться с ней, но она не отвечала, но я не стал посылать ей эсэмэс. Вечером я лег спать, так ничего и не получив от нее. Иногда я воображал другого мужчину, пробовал ревновать, но, хотя у меня скорее натура собственника, на этот раз в глубине души эта мысль мне даже понравилась. Не без некоторого удовольствия я представлял себе, как этот другой проводит дни, как и я, в ожидании того, что она подаст какой-то знак, без конца думает, позвонит она сейчас или нет, должен ли он сам позвонить ей или нет, сделать это или нет, каждые пять минут он смотрит на свой телефон, проверяет, пришло сообщение или нет, в беззвучном режиме, только вибрируя. Даже забавно, если бы этот другой существовал. Да, забавно представлять себе этого беднягу, бедного парня, где-нибудь. Это была бы еще одна живая душа, о которой я мог бы думать, еще один, кто, как и я, разрывался бы между желанием бросить всю эту историю и абсолютной необходимостью ее продолжать.

Да, сегодня вечером я думаю о нем. Если он с ней, тогда все в порядке, время для него летит слишком быстро, но часы эти сладостны, он знает, что она здесь, он ее видит, осязает, он говорит себе, что она существует, снова верит в это, думает о них двоих, еще не зная, что следующее утро уже свернулось где-то здесь в уголке и его тень уже нависает, и она проснется, чтобы уйти, уже будет не здесь, он увидит, как она исчезает, оставив витать сомнение — увидит ли он ее снова или нет, поверь мне. Тогда он выждет немного, прежде чем позвонить ей, он поступит, как я. В первые сутки ему будет хорошо, в первый день и в первую ночь он будет даже думать, что переживает исключительную историю, благодатную. Он рано ляжет спать, мечтая, что, может быть, завтра, кто знает, она позвонит и снова будет с ним. А потом это будет проникать в него, как яд, после двух-трех звонков, на которые она не ответит, он ощутит пустоту, будет думать, что ее больше нет, что он ее потерял, что больше ничего не будет. Вот тогда все это и начнется, он ощутит горький привкус во рту, сидя один в кресле с мобильным телефоном в руке, он пожалеет, что встретил ее, эту женщину, будет больше сердиться на себя, чем на нее, во всем будет упрекать только себя. Но надо притворяться веселым, заряжать себя, как телефон, быть в хорошем настроении, если она вдруг объявится. Хуже всего повести себя как обиженный любовник — ей не понравится, если дать ей понять, что страдаешь, в таких случаях она обрывает, отсекает, со спокойной душой делает больно. Упрекать ее, говорить, что так не может продолжаться, означало бы — и для него, и для меня — оттолкнуть ее, она бы не захотела больше нас видеть — ни его, ни меня. Она не из тех хищниц, которых вид крови только разжигает, она убивает нежными укусами, ранит пустотой, разрывает молчанием. Ничто так не убивает, как отсутствие, — значит, надо быть сильным, не поддаваться ее игре, не ждать ее, не смотреть все время на телефон, на эту техническую игрушку, которая лежит сейчас на моем столе и заряжается, подключенная к сети. Иногда на меня находит желание послать ей эсэмэс, всего четыре слова: «Мне тебя не хватает». Но я удерживаюсь, справляюсь с собой. Или помогаю себе лекарствами, ты ведь знаешь какими — ты, тот, кто, как и я, ждешь, у тебя, конечно, такие же, маленькие привычные пилюли, белые таблеточки, которые делают так, что время не царапает, а сон приходит и окутывает тебя в полночь или в час ночи детской усталостью. Жди этого, ты, кто, как и я, ждешь. Делай как я. Думай, думай обо мне. Давай думай — не так о ней, как обо мне, обо мне, кто говорит тебе, что это и есть любовь, отчаяние, прерываемое чудесными неожиданностями, темнота, пронизанная свечением, любить — это идти вперед, потеряв всякую осторожность, любить — это запрограммировать свой ход в такт другим часам. Любить — это ждать, ты же видишь. Ну что же, подождем ее. Если она это поймет, то будет все время исчезать, подстегивая этим желание. Страх потерять другого бывает особенно сильным, когда ты не обладаешь этим другим по-настоящему.

Делай как я — шарики в уши, повязку на глаза, стакан алкоголя для расслабления, таблетку — и думай обо мне. Ты, кто одинок сегодня вечером, знай, что я здесь.

 

Ребенка не будет

Конечно, ребенок — это великий замысел, но здесь как повезет, какой стороной повернется случай. С ребенком будет, по крайней мере, ощущение исполненного долга, появится чувство, что ты существуешь и вовне себя, и в первое время ты даже укрепишься в уверенности, что ты что-то создал, почувствуешь себя преображенным, выросшим; ты будешь думать, что ребенок — это лучшее, что ты сделал в жизни, что это может спасти нас от чего-то.

А потом, хотя любовь к нему остается, из месяца в месяц будет накапливаться разочарование, вот уже наш малыш начинает произносить слова, вот слова становятся все более сложными, вот он уже высказывает свои мысли, появляются новые размеры и проявляется характер, из месяца в месяц теряется новизна, теми же словами, которые были так новы для нас, он начинает нам возражать, досаждать, существовать вне нас. И очень скоро появится желание заиметь другого, чтобы сгладить предательство первого, заиметь второго — скорее, еще одного, чтобы снова испытать ту магию, тот восторг, которые мы пережили. Второго мы тоже воспримем как подарок, окружим плюшевыми зверями, кучей новых игрушек, которые будут радовать и того ребенка, который всегда дремлет в нас, будем проводить с ним все вечера, любя его, окружая теплом, в причудливой позе сидя на полу, на мягком ковре, прижмем его к себе, чтобы он заснул, а когда он заснет, не осмелимся шевельнуться, взволнованные этим миражом, этим чувством, что оберегаем наше порождение, вернувшееся к истоку. Но на этот раз малыш не должен говорить; по крайней мере, пусть начнет как можно позже, не так быстро, как первый, пусть он останется нашим дольше, чем первый, к тому же он может стать нашим союзником против первого, как защитный экран от той проигранной победы. Мы будем делать все, вовсю любить его, щекотать ему носом животик, чтобы он смеялся, подбрасывать его в воздух, чтобы он летал, покажем его всем — и опять будем думать, что это лучшее, что мы сделали в нашей жизни, это прибавит нам даже уважения к себе. А первому мы будем говорить: не беспокойся, мы тебя тоже любим, потому что любовь уже была изначально, любовь двоих, превратившаяся в любовь троих, а потом четверых. Иногда даже возникает опасение, что все эти новые пришельцы могут представлять собой опасность для самой пары, это видно иногда у других; младенец — как клин, который до конца раскалывает треснувшую пару, как реальность, свинцовым грузом ложащаяся на легковесную историю любви. Все началось с бега босых ног по пляжу, и вот теперь все топчется в запахе пеленок и ежеминутных обязанностях, и нельзя оторваться от дома. Любовь — это также и это, когда расстояния сокращаются, мало-помалу теряется вкус к движению, не потому что все под рукой — просто больше не ищешь.

Но ты и я, мы избежали этой опасности.

Только подумай, как нам повезло.

Ну нет у нас детей, ни первого, ни второго. Правда, мы все попробовали, вставали рано, чтобы взбодрить гормоны, молились, скрестив руки, чтобы лечение помогло, испробовали все, верили во все безумные приметы. В таких случаях становишься уязвимым, сомневаешься во всем, начинаешь сомневаться в лечащем враче — наверное, выбрали не того, но все же держишься за него, цепляешься, доверяешь ему, как ближайшему родственнику, больше, чем отцу, он становится для тебя Господом Богом, ждешь от него чуда, потому что только он может все изменить. Живешь под его диктовку. Точно выполняешь все его предписания, как будто от этого зависит сама жизнь. Мы все выполнили, все прошли, этап за этапом. Настоящая опасность медицинского наблюдения за оплодотворением заключается в том, что пропадает тайна, снимаются скрытые завесы чуда, при таком лечении вам все объясняют, и мужчина тоже начинает разбираться в состоянии придатков и готовности матки.

Зачатие ребенка в таких условиях создает между мужчиной и женщиной атмосферу своеобразного сообщничества. Ты и я, мы рано вставали, чтобы отправиться в пригородную больницу, потому что врача мы нашли далеко от дома. Мы все же заказывали такси, чтобы ехать делать нашего ребенка, он этого заслуживал, он заслуживал того, чтобы мы берегли себя и не утомлялись поездкой на метро. Ночь перед этим мы не спали, утром были сонными, мы полностью погрузились в эту историю, верили, что все когда-нибудь должно получиться, что поскольку мы так его выгоняли, этого малыша, так готовили для него почву, он все же решится появиться, мы в это верили, но уже больше не говорили об этом друг с другом, не решались об этом говорить. Такси везло нас по холодным улицам вдоль канала, уже светало, радио передавало нам вдогонку новости, экономическая страница, социальная, спортивная, даже если ты не очень вслушиваешься, мир продолжает крутиться, все это изливалось на нас, стучало, как дождь по крыше автомобиля, — мир, который больше не существовал. Потом мы оказывались в подвале больницы, я шел за ней, надо сказать, что я всегда шел за ней, я терялся в этих коридорах, с самого начала у меня было предчувствие, что они никуда нас не приведут. Вся энергия исходила из нее, я же подключался только в моменты сомнений, когда объявляли плохие новости, только тогда я вооружался победоносными иллюзиями, изображал надежду, уверял, что уж в следующий раз…

Боже мой, все только и крутилось вокруг этого ребенка, несколько раз он уже почти проклюнулся, среди всяческих дозировок, как предвосхищение, несколько раз распознавали его в анализах крови, в миллиграммах гормонов счастья, когда все подтверждало, что он уже где-то здесь, маленький кусочек существа, попытка маленького тельца зацепиться, мужественные миллиграммы как вознаграждение, показатели гормонов беременности, что означало, что на этот раз он здесь. Даже молоденькая медсестра из лаборатории нас уверила, что на этот раз он здесь, вот он, ваш ребенок, он у вас в крови… Неужели, говорили мы ей, вы уверены, мы удерживались от бурных проявлений чувств, шли выпить кофе на углу, ведь надо было хотя бы присесть после такой прекрасной новости, посидеть и убедить себя не обольщаться, проявить осторожность, не считать, что партия выиграна. Это было тем более поразительно, что приближалось Рождество, иллюминация на улицах слепила глаза, контуры праздника становились четче, он становился менее абстрактным, мы говорили даже, что надо купить елку больше, чем в прошлом году, ведь в прошлом году нас было только двое. Мы уже считали, что нас трое, что нас много.

И тогда, поскольку я уже был отцом, хотя бы немного, хотя бы в твоей крови, я тебе говорил, когда мы возвращались, что ты не должна двигаться, должна лежать, чтобы все там улеглось, ничего не сместилось, не надо шуметь, как будто речь шла о раненом животном, я тебя укладывал в постель, ты никуда не ходила, я занимался всем сам, литрами приносил минеральную воду, чтобы в маленькое тельце не попадали тяжелые металлы и хлор, чтобы быть уверенным, что ты пьешь лучшее, что есть, я заваривал тебе чай на минеральной воде «Виттель», ты мыла лицо минеральной водой «Эвиан», овощной суп я готовил на минеральной воде «Контрекс». Я уже был отцом, в ожидании его я был твоим отцом, для вас двоих я находил все самое лучшее, хотя бы в минеральных водах, но я делал и все остальное, я не шумел, не курил, мы смотрели фильмы, лежа в кровати, чего никогда не делали раньше, как это делают, наверное, большинство родителей, все отцы и матери реально родившихся детей, — мы создавали теплую атмосферу дома, когда родители знают, что рядом в комнате спят дети, нас уже было трое, может, даже четверо — а вдруг будут близнецы, сразу двое? — это было бы еще лучше, как бы еще один малыш в подарок, как премия, как награда за все усилия, мы действительно тогда этого заслуживали, и вот это маленькое существо, формирующееся в полном покое…

Но в конце седьмой недели пришлось поспешно, чтобы избежать трагедии, выйти из дому, чтобы этот маленький негодяй не погубил тебя, чтобы ты не умерла от этого существа, выбравшего не то место, от этого внематочного зародыша, от этого малыша, который только поманил обещаниями, еще не родившись, уже постарался нам навредить, загнать нас в угол, напугать нас. Просто копия своего отца.

Мы уже знали, что потребуются месяцы, чтобы отойти от потрясения, месяцы, чтобы твое тело восстановилось, хотя горечь поражения будет продолжать сочиться. Конечно, мы решили продолжить, поклялись, что попробуем снова, и в этой новой решимости, когда простое желание иметь детей подкрепляется желанием взять реванш — почему вдруг судьба отказывает нам в этом? — мы оба как бы сплотились в маленькое войско, решили, что ничего не боимся, что никто и ничто не сможет нас остановить, но в глубине души мы верили все меньше и меньше.

В таком состоянии мы и встретили праздники. И чтобы избежать всей праздничной кутерьмы, сопровождающей Рождество, мы уехали в загородный дом, который нам предоставили наши друзья. Дом был не совсем достроен, из широких окон открывался вид на невысокие горы, это успокаивало, мебели почти не было, только одна кровать, белые или некрашеные стены, шесть больших пустых комнат, в которых любой шепот отзывался эхом. Мы спрятались там. Праздники прошли, не раня нас. Мы отходили от жизни почти родителей, которую мы пролетели за несколько недель, за несколько часов. Рождественский вечер 24 декабря мы отметили долгой прогулкой по лесу, было не холодно, есть нам не хотелось, мы рано легли спать, чувствовали себя неважно. Дело было не столько в ребенке, которого мы потеряли, но в самой мысли, что все надо начинать сначала, зачинать другого, рискуя, что радость опять пройдет мимо нас, быть так близко к чуду, узнать, что ты беременна, ощутить это как большое счастье, но в то же время и угрозу, испытывать постоянный, уже укоренившийся страх, что все повторится снова, эта мысль нас пугала. И хотя мы были окружены безупречными холмами, иногда нам было тяжело, нервы сдавали, и, как в каждой семье, мы растравливали себя, ты говорила, что я смогу стать отцом — когда-нибудь, с другой, — что для меня не все потеряно, что для меня это неокончательно, ты даже сердилась на меня за это и в заключение, сухо отвернувшись, выходила, хлопнув дверью, в отзвуке ужасного эхо… Нам повезло, что погода стояла прекрасная, мы сидели на террасе, наши взгляды терялись далеко в горах, мы вдыхали чистый кислород, и наши мысли возрождались, будущее рисовалось в более светлых тонах, мы даже согласились, что, в конце концов, можно быть мужчиной и не быть отцом, быть женщиной и не быть матерью. К нам приходили простые мысли, мы ясно рассуждали, впитывали в себя окружающий мир, наполнялись прозрачностью воздуха, ну что же, мы не будем как все, в глубине души пора было уже признаться в этом, мы будем продолжать жить странным образом, будем отдельной парой, без настоящей уверенности и долгосрочных проектов. Убывающая страсть, все только на ближайшее время, любовь без малейшего обещания, без вечности и надежды. Ну и что, думали мы, ничего страшного, это не страшно.

И в одно прекрасное утро, когда мы спустились вниз за покупками в маленький городок, мы купили тебе сигареты, ты снова начала курить, мы снова стали пить простую водопроводную воду, открывая себя для всех микробов и всех бактерий живого мира, мы устроили небольшой праздничный ужин на двоих, ели устрицы, обильно запивая шампанским, и еще устрицы, и еще шампанское. В общем, жизнь вошла в свое русло. Жизнь только для себя.

 

Забыться вместе

Они вышли из маленького захудалого бара, стоящего прямо у дороги, чуть-чуть отступив. Был ноябрь, около девяти часов вечера, довольно холодно, уже давно стемнело. Его куртка была расстегнута, ворот рубашки широко распахнут. Но эти двое были вместе, одинаково навеселе, и это уже своего рода единение. Они уже собрались перейти на другую сторону улицы, но прямо на краю тротуара женщина остановилась, потом решительно повернула назад к бару. Маленький неприметный бар, который могли заметить только его завсегдатаи. Она зашла и тотчас вышла — она забыла там сумку. Она догнала мужчину, который так и стоял на обочине, зависнув, не решаясь перейти. Она подошла к нему и хотела обхватить его за талию. У него был широкий сильный торс, он даже не почувствовал ее жеста и начал переходить дорогу, совершенно не обращая внимания на свою спутницу, так что она оказалась, как идиотка, с повисшими руками, сумка не удержалась у нее на плече, сползла и волочилась по земле, как маленькая всхлипывающая собачонка. Машины как раз устремились вперед с другого конца улицы на зажегшийся зеленый свет, но мужчина уже вступил на дорогу, он махал руками машинам, вел себя агрессивно, сигарета едва держалась у него в пальцах, он приказывал им всем заткнуться, на всех смотрел вызывающе, хотя никто с ним не связывался, все просто за ним наблюдали. Женщина догнала его на белой разделительной полосе посередине улицы, там, где машины ехали в другую сторону, и ехали быстрее, разогнавшись от предыдущего светофора. Она уцепилась за него, за своего смельчака, грузовичок вильнул, пропуская их, за ним другие машины — каскадом, оглушительно сигналя, нагнетая обстановку, — а ветер усиливал холод, был вечер, до Дня Всех Святых оставалось два дня. В общем-то на этих двоих, даже пьяных, было приятно смотреть, было понятно, что они закончат вечер вместе, растворившись в домашней атмосфере, что они наберутся еще, найдут — наверное, у нее — стаканы, и что выпить, и что поесть. Чувствовалось, что эти двое были уже в другом измерении, уже дошли до сказочного ощущения нереальности; они шли по маленьким улочкам, которые существовали только для них и не были холодными, мокрыми, грустными. Они ни на что не жаловались, наоборот — они уже предвкушали тот момент, когда окажутся в маленькой уютной двухкомнатной квартирке, зажгут свет, отодвинут ногой обувь или еще что-нибудь, что обычно валяется у входа, она положит сумку, он снимет куртку; они очень быстро сделают все это, потому что главное не в этом, главное находится где-то в холодильнике или в шкафчике рядом, надо только взять в руки штопор, найти бутылку, пару относительно чистых стаканов — надо все же чокнуться чистой посудой, — договориться, что приготовить поесть из того, что лежит в холодильнике или в буфете, макароны или рис — все равно, этого хватит, это будет своего рода продолжением вечера, потому что есть такие счастливые моменты, которые ничто не может остановить. Конечно, они будут время от времени обниматься, готовя все это, стараясь не обжечь друг друга сигаретой; или нет, сигарета в это время будет дымиться на краю пепельницы — забытая, одинокая, в ожидании, когда они закончат шумно целоваться, глуповато смеясь или причмокивая, но это неважно, сегодня вечер принадлежит только им, весь мир заключен только в них двоих. В их опьянении — все обещания жизни, которая не сдержала их, а в беззаботности момента — все разочарования долгих часов ожидания, проведенных в баре, и всего остального просто не существует. Если они у женщины, то будет кошка, которая выйдет из кухни, тихонько потрется боками о ноги этих расхристанных взрослых, быстро поймет, что ей нечего ждать от них ласки, что на сегодняшний вечер их руки заняты только друг другом. Свет, наверное, будет немного тусклым, стены в зеленых тонах, неоновая лампа приглушена. В квартирах рядом соседи будут уже досматривать свой фильм, последнюю серию длинного сериала. Некоторым образом они тоже отключились от реального мира. Вечером, у себя дома, у каждого своя экзотика, свой способ отключаться — кто-то пьет, кто-то просто не думает, кто-то смотрит телевизор, кто-то мужественно поглощает книги, а кто-то поглощен видеоиграми. По вечерам мир превращается в огромный зал ожидания, мы все здесь, недалеко друг от друга, но не близки друг другу, каждый в своих стенах.

Их головы, у этих двух, остались на плечах, хотя они и положили их друг другу на плечи, — немного затуманенные, одурманенные алкоголем и желанием отдаться друг другу, обнять друг друга, но как это сделать со всем этим — стаканами, голодом, сигаретой, смутным желанием просто прилечь и немного поспать, ведь тогда не придется удерживать равновесие.

В кастрюле давно выкипает вода, дожидаясь, пока в нее бросят пакетик риса. Время двадцать два часа, к счастью, завтра не существует, к счастью, ночь — это неизведанная территория, которую можно бесконечно исследовать, они, впрочем, так и думают, хотя этого и не говорят.

Но тут они сталкиваются с настоящей реальностью: кончились сигареты, и напрасно он дважды выворачивает один и тот же карман — ничего нет; по правде говоря, это даже кстати, уже некоторое время у него желание выйти и посмотреть, открыто ли еще то маленькое кафе у дороги. Ведь так здорово вернуться к месту своего отдыха, к приятелям по несчастью, к тем, кто бросил там свой якорь вместе с тобой в шесть часов вечера, после рабочего дня. Конечно, к двадцати трем часам они все еще там, уже не такие разговорчивые, глубже погруженные в свои мысли, иногда они, правда, их высказывают, и тогда происходит разговор одного в присутствии многих. Собеседник здесь просто для видимости диалога, порядок слов не имеет значения, слова крутятся вокруг мысли, что надо пропустить еще стаканчик, продлить для себя время, а новый стаканчик — это еще четверть часа, отнятые у скуки, можно еще на четверть часа отодвинуть уход, к тому же зачем уходить, чтобы заняться — чем? — лечь спать, или поесть, или выпить еще? — но тогда зачем уходить, если все это можно сделать и здесь.

И вот наш мужчина снова в кафе, вернулся купить сигареты; он толкает дверь и в этот момент обнаруживает смятую пачку в своем кармане. Но это уже неважно. Все рады, что он вернулся, для них это оправдание того, что они все еще сидят здесь, и он тоже доволен, что снова с ними, в окружении бутылок и грязных полок. Не очень яркий свет, народу меньше, чем раньше, меньше шума, меньше машин на улице, все прекрасно, в любом случае он знает, что женщина там, за три поворота улицы, она ждет его с рисом, который с чем-то там приготовила. Он заранее знает, что рис прождет до двух часов ночи, что, вернувшись, он запустит ложку в толстый пакет, прилипший ко дну кастрюли, что кошка опять будет тереться о его ноги, потому что ее так и не покормили, и женщина уже будет в постели, до этого она приняла душ, потому что свет горит в ванной, она забыла его потушить или это такой сигнал с ее стороны, чтобы сказать ему: ты видишь, я уже сплю, это так, я сплю, но я тебя жду, я сплю, но я здесь, приходи, я хочу, чтобы ты был рядом, с твоим алкоголем, с твоей болью, с табачным запахом, может, мы и не займемся любовью, но мы будем вместе, мы пропустим все наши ласки, ужины, свидания — неважно, мы проживем наши дни с мыслью, что нашли свою любовь, бессвязную, небрежную, растерзанную, это только наш способ любить, уйти от реальности хотя бы на вечер, забыться вместе, это уже что-то, такая форма жизни вдвоем — одинокие, но вдвоем.

 

Нас разделяет только любовь

Не стараясь приуменьшить себе годы, принимая свой возраст какой он есть, наступает день, когда ощущаешь, что молодость тебя уже больше не касается, что это совсем другая территория, мир, отданный существам беззаботным и отвязным, со странными нравами и другим языком, день, когда понимаешь, что тебя уже выслали из молодости, ты уже исключен из нее. Я полагал, что разница между тобой и мной в одно поколение, но на самом деле нас разделял целый мир, целая цивилизация. Я потянулся к тебе, не соизмерив этого несоответствия, просто ты мне понравилась, ты мне понравилась сразу же — с твоей же стороны это была провокация, ты захотела меня завоевать, и с твоей улыбкой это оказалось легко, ты завоевала меня, покорила, пользуясь разницей в двадцать лет. Все началось однажды вечером, благоприятным для соединения, летней ночью, когда можно обойтись без раздевалки, без стеснения и без предрассудков. Тогда мы даже не думали о разнице в возрасте, это была очевидность, которую мы и не собирались скрывать; быть современным — это еще и чувствовать определенное раскрепощение, и я был современным, и мною владела вполне современная иллюзия полного удовлетворения. Мы сразу же стали любовниками, в первый день — в веселом порыве, затем последовали беззаботные, но уже как-то организованные недели. Если мы виделись утром, то назначали свидание часов в одиннадцать в кафе, и с этого времени были только вдвоем. Сесть в автобус было игрой, метро становилось территорией чудес, на нас обращали внимание, и тогда мы еще больше всех провоцировали; в этом была соль наших поцелуев — видеть, как реагируют окружающие, это было удовольствием само по себе и оскорблением для чужих глаз, ведь ты выглядела даже моложе своих двадцати лет, а мои полновесные сорок выдавали прожитые годы. Если же мы виделись вечером, то ужинали всегда в шумных местах, переполненных ресторанах, это, наверное, имело особый смысл для тебя или для меня, и я уже не помню, кто выбирал место. В результате все-таки ты. Впрочем, ты немного слушалась меня, у тебя создалось впечатление, что я что-то знаю, что у меня есть опыт, хотя прошлое — это только усталость, которая постоянно гложет тебя. Когда же я начинал приукрашивать свои воспоминания, чтобы придать себе больше блеска, ты переставала слушать, закрывала мне рот поцелуем, переключала меня на себя, потом внезапно с каким-то вызовом отстранялась. Тебя все это забавляло, забавляло даже то, что иногда ты пугалась, что испытываешь удовлетворение, целуя мужчину в возрасте твоего отца. Когда же я осознавал это, то казался себе смешным, но продолжал наши встречи, был увлечен обновлением, тешил себя патетической иллюзией взять верх.

Теперь, перебирая недавние воспоминания, я ощущаю боль, потому что понимаю, что я был не таким красивым, не таким уверенным в себе и вовсе не таким счастливым, как мне казалось. Я тебя смешил, но тогда, конечно, были сладкие моменты — ты проводила языком по моим плохо выбритым щекам, мы ели руками, я придвигал твой стул так, чтобы ты была совсем рядом, мы прижимались друг к другу лицами, считая, что отбрасываем все условности, но, в сущности, ничего нового мы не придумывали, не было даже ничего экстравагантного — просто целовались на виду у всех, как моряки в кабаке, это было ни слишком шокирующим, ни слишком демонстративным, просто мы не скрывались, тем более что и руки наши участвовали во всем, они были везде, мы легко заводились, в бесстыдстве была особая соль, и я поддавался игре не меньше, чем ты, с той только разницей, что ты в два раза чаще, чем я, подливала себе в стакан. С тобой первая бутылка уходила с закусками, сразу же нужна была следующая — к основному блюду, и вот вам двадцатилетняя девчонка с пятью стаканами вина в крови, и тогда твоя молодость приникала ко мне еще ближе, твоя рука была неутомима, твой смех был слышен в другом конце зала. Когда же мы оказывались вдвоем на диванчике, то уж лучше бы мы каждые десять секунд опрокидывали по стаканчику. Но все считали виноватым меня. А я не то что забывал свой возраст, я его отбрасывал, как и все остальное, — так ведут себя те, кто на время отключается полностью, кто перестает думать. Улица казалась нам очень спокойным местом, мы были там как у себя дома, зима — это для других, улица нас спасала, мы не могли пойти к тебе из-за твоих родителей, да и ко мне тоже, по крайней мере не каждый вечер, мы были как два подростка, слишком поздно выпущенных из лицея, два подростка, гуляющих ночью. Жизнь не так проста, когда в любовь вовлечены и другие, ты была девчонкой, которая снова вернулась в детство, будя по ночам своих родителей, я же был мужчиной, к которому время от времени возвращается его бывшая жена, потому что она еще не излечилась, потому что еще не отошла от удара, потому что иногда жизнь заставляет страдать вплоть до болезни. И мы отдавались друг другу не дома, мы получали друг друга, как украденный с прилавка плод, да и что это было на самом деле — мы прижимались друг к другу, мы не могли оторваться друг от друга, наши руки были повсюду; так делают все, любая влюбленная пара, подчиняясь каждая своему ритму, но все же иногда мы шли дальше, занимаясь любовью там, где другие только проходят, мы занимались любовью или тем, что нам от нее доставалось. С какого возраста становится неприличным, шокирующим целоваться на улице? После какого предела в это уже нельзя играть? До какой границы у вас билет? Нет, все еще было возможным. Мы любили друг друга на глазах у редких прохожих, правда, у нас не было выбора, но правда и то, что после полуночи или часа ночи мы уже чувствовали, что история слишком затянулась. Улица любит только того, кто знает, куда идет. Иногда мы заходили в гостиницы, но гостиничный номер сразу же подчеркивал невозможность быть вдвоем, спать в гостинице в ста метрах от дома — это как жить в чужой шкуре, выпасть из собственной жизни, как будто тебя выгнали из дому, это значит плохо спать, встать, как в кино после сеанса, когда реальность возвращается, как с похмелья, когда медлишь выходить из зала, но приходится. Мы завтракали в ближайшем кафе, для официантов это был уже обед, а для нас плохо начавшийся день, мы готовились вернуться каждый к себе. Неловкость положения проявлялась во всей красе. И тогда я действительно все в себе ненавидел, и всю ту любовь, которая у меня еще оставалась, я ставил на тебя, как в игре, где можно потерять все.

В течение многих недель я следовал за тобой с вновь обретенной беззаботностью, подчинялся твоему ритму по ночам, это было как мираж вернувшейся молодости, я забыл сон, проводил с тобой все вечера, нарушал все дневные планы, только вот сегодня вечером я больше не могу, я больше не выношу себя самого, не выношу всем своим существом. Я больше не могу молодиться, не хочу больше молодости, а ты по-прежнему хочешь брать жизнь только с этой стороны, хочешь только отражаться во взглядах других, и когда я предлагаю пойти в более тихое место, ты спрашиваешь, не устал ли я. Но правда и в том, что если бы ты была благоразумна, ты была бы неинтересна, в этом и парадокс: то, что мне нравится в тебе, — это все то, что меня в тебе огорчает. Но на этот раз все кончено — я больше не буду сопровождать тебя в ночных походах, я больше не буду встречать рассвет на улице, высовываться из окна, чтобы бросить тебе ключ от решетки в пять часов утра, не буду уверять тебя ночью, что все хорошо, ничего страшного, гладить твои растрепавшиеся, пропитанные запахом табака волосы, ты больше не придешь свернуться калачиком в теплой постели, где я уже спал несколько часов. Твоя молодость мне причиняет боль, улыбкой перечеркивает все зеркала, в которых я отражаюсь, и она растрачивает свое золото в легкой атмосфере ночных заведений. Но моя рука больше не будет вытаскивать тебя из опьянения, гладить твое личико — личико растерянного ребенка; твои взгляды привлекут менее нежные сердца, те, которыми полно твое окружение. В песне Сержа Гензбура есть очень прозрачный куплет: твои двадцать, мои сорок, песни длятся столько, сколько длятся слова. По правде говоря, я мучился, за пятнадцать минут очарования платил часами сомнения, неотступно думал о том, что потеряю тебя — уже потерял; это так, я был один со своими годами, а потом ты возвращалась, возвращалась после трехдневного молчания, извинялась, как провинившаяся девчонка, и мне достаточно было приоткрыть пошире твою кофточку, устремить туда взгляд, опустить руку в твои джинсы, и я ощущал тот жизненный сок, который смирял мое беспокойство, умиротворял все, и твой смех освобождал меня от черных мыслей. Но всегда наступает момент, когда любовь затухает. Мне не грустно, наоборот, я чувствую освобождение, мне не больно быть одному, улицы больше не смотрят на меня, не косятся недобрым взглядом, они меня больше не замечают, теперь вечерами улицы просто ведут меня домой.

 

Что же, если не любовь?

В палате чувствуешь, что время остановилось, оно что-то остановило и в тебе, несмотря на всю электронику, которой здесь все напичкано и которая создает для тебя время; часы становятся абстракцией, минуты проходят как сквозь капельницу. Когда потеряно все, вплоть до желания покончить с собой, не остается больше ничего. Ты это прекрасно знаешь, мой друг, незнакомец, ты, который лежишь здесь спокойней, чем твоя подушка, погруженный в сон. Они оплели всего тебя проводами и трубками, есть даже машина, чтобы ты дышал, тебя удерживают за все кончики, ты как марионетка, подвешенная над полным сном. При этом, боже мой, казалось, что ты, как собака, цепляешься за жизнь с невиданной силой, силой, которая требуется иногда просто для того, чтобы оторвать голову от подушки; ты смирял улыбкой свое страстное желание жить, и ты передал его мне, ты, мой друг вот уже три недели, только три недели жизни. Не считая одного различия, нас можно было принять за двух братьев. Но это различие существовало.

Так странно, что тебя здесь больше нет, да нет, на самом деле ты еще здесь, но все меньше и меньше, не по-настоящему, все неясно, такое впечатление, что ты в бессознательном состоянии, а ведь ты всегда разговаривал со мной, смотрел мне прямо в глаза. Теперь ты, наверное, погружен только в себя, я даже не знаю, слышишь ли ты меня, остались ли у тебя мысли, ощущения. Я спрашиваю себя, чувствуешь ли ты вообще что-нибудь, это неизвестно, просто кажется, что надо продолжать с тобой разговаривать, как со стеной, до тех пор пока она не услышит.

Мы не знаем друг друга, однако ты много значил для меня, вначале ты был для меня ничем, два месяца назад ты был для меня никем, даже не приятель, даже не коллега, не близкий, ты не из моей семьи и не из моих знакомых — ты был никем. Мы были рядом всего двадцать два дня, однако за эти двадцать два дня мы все друг другу сказали. Надо признать, что это было единственное, что нам оставалось, — беседовать, и нам было безумно хорошо так разговаривать. Утром ты передавал мне свое печенье — тебе нельзя было ничего сладкого, масло и кофе тоже нельзя; вообще-то у тебя уже все было плохо, но никогда, ни разу я не почувствовал, что ты мне завидуешь, никогда я не чувствовал этого в тебе, хотя мы знали, что мое пребывание здесь будет не таким сложным, как твое, и не таким неясным. Когда вместе болеешь, это создает особую связь, все те различия, которые, как можно предположить, существовали между нами, — их просто не предполагаешь. Что тут говорить, это очень объединяет. Меня ждала классическая операция — так, надрез одного органа, тогда как с тобой все было проблематично, попытки были очень сложными, и когда врач с тобой об этом говорил, то улыбался принужденно. На нашем уровне мы не очень хорошо все понимали, однако болеть — это узнавать много новых слов, расшифровывать свою кровь, разбираться в своих органах, искать смысл во всем, что происходит с тобой, но в твоем случае понимать было недостаточно. Мы расшифровывали результаты твоих анализов как кроссворды, но с каждым обследованием ты все больше и больше терял интерес к кроссвордам, твой взгляд застывал над листком.

В общей сложности мы провели двадцать два дня на одних квадратных метрах, двадцать два дня и столько же ночей мы прожили в палате под одним номером, это была наша реальность — палата 422, поэтому, ты понимаешь, это было уже единение духа, своего рода братство, по сути, только это и было — тела, готовые исцелиться, тела, стремящиеся вновь обрести вкус смеха, ходьбы, чтобы можно было подняться, надеть тапочки, один за другим или оба сразу, в этом была настоящая победа — снова надеть тапочки, а потом уже встать, снова зажечь в мире свой маленький огонек, испытать себя сначала в коридоре, постоять там… Но вставать мы не могли, поэтому что же говорить о тапочках, у нас их просто забрали и положили на нижнюю полку шкафа, и это большой показатель, когда тебе даже не ставят тапочек у кровати, — значит, не считают, что ты поднимешься. Поэтому, если тапочки стоят у кровати, само по себе это уже победа, обещание, впрочем, мы знали, что в тот день, когда их нам вернут, в то утро, когда нам скажут, что мы снова наденем их, это будет триумфом, взрывом радости — представляешь, в каком мы были состоянии… С шести утра мы обменивались своими достижениями, без всякого соперничества сравнивали наши цифры. Если не было температуры и давление было в норме, этого уже было достаточно, чтобы сказать, что день будет хорошим. Медсестры разговаривали с нами как с детьми, в их интонациях была осторожность, которой нас не окружали с ясельного возраста, в ответ мы тоже разговаривали с ними как хорошие мальчики: скажите, мадемуазель, не могли бы вы приподнять мне немного подушку, да, вот так, и ему тоже, и включить нам телевизор, да, спасибо, не слишком громко… Но, что ни говори, они были нормальными людьми, наши медсестры, они были самой жизнью, они невольно демонстрировали нам свое здоровье, мы завидовали им тайно, ведь они были на другой стороне, на стороне тех, кто по вечерам уходит из мира, где все было белым и голубым, они были из тех, кто смешивается с толпой и садится в общественный транспорт, из тех, кто мог пройтись под дождем, ждать автобус, нести свои покупки, тратить больше часа на дорогу домой по холоду, — по этим простым причинам их можно было отнести к числу тех везунчиков, кто хорошо себя чувствует, да тех, кто просто чувствует…

Ты и я, мы могли целый день молчать, дремать или рассказывать друг другу об обследованиях, которые нам предстояли, мы подбадривали друг друга, уверяя, что здесь лучшие врачи, что мы в лучшей больнице, — мы гордились тем, что болеем в лучшей больнице. Нужно действительно друг друга любить, чтобы делить одну маленькую комнату, не страдать от запахов другого, видеть тело другого, все чувствовать, слышать все слова врача, самые интимные, обращенные к другому. По сути, твой взгляд всегда обращен к другому, ведь в тот день, когда я вернулся из операционной, именно в твоем взгляде я увидел, что мир по-прежнему существует, ты даже послал мне одну из своих улыбок — ту, идущую издалека, из твоих страданий, как солнце, которое уже давно не появлялось. Ты ничего не сказал, даже сделал знак, что не надо разговаривать, я хорошо это помню, ты даже не ждал от меня, что я сделаю усилие и хотя бы подмигну тебе, ты знал, что это такое, вернуться после операции, у тебя столько их было за эти два месяца. Нет, ты только подал мне знак взглядом, твои глаза показали на шторы, не мешает ли мне свет, тогда бы ты позвонил, попросил бы их опустить, остался бы в полумраке, ты бы искренне пожертвовал зимним солнцем, хотя это был действительно один их самых хороших деньков за долгое время.

Между тобой и мной все было хорошо. Нас устраивало, что была зима, мы меньше завидовали тому, что происходит снаружи, все время говорили, что там холодно, плохо — в общем, находили всевозможные утешения. Солнце садилось в пять часов, ночь каждый вечер делала нам этот подарок, поспешала — свет угасал, чтобы не раздражать нас. И мы оставались в своем мире, окруженные всеми признаками нашей болезни, всеми ее показателями; в своем невезении мы были как в кабине пилота, отсюда все контролировалось, мы вступали в ночь со всеми этими контрольными приборами, вокруг наших голов все гудело, горели красные и синие огоньки, мы никогда по-настоящему не засыпали, это было бдение, мы смотрели одну программу на двоих, сон настигал нас на мгновения, это прерывало фильм, и мы ничего больше не понимали ни в фильме, ни во всем остальном. Конечно, мы были немного одурманены лекарствами, которые мы принимали, и потом, этот тяжелый воздух больницы, от него всегда слишком жарко, всегда слишком надышано. Кажется, мы все же засыпали, хотя не было полной уверенности, просто время от времени один из нас начинал посапывать, мы как будто бессознательно сменяли друг друга, как будто каждый из нас по очереди нес свою вахту, мы впадали в сон с подозрительной осторожностью, хотя ночь в больнице — это своего рода передышка, перерыв, как в футболе, когда ничего не разыгрывается, матч прерван. Время от времени я посматривал на тебя, страх все время витал над нами, несмотря на все анксиолитические средства. Ночи имели странную структуру, мы наблюдали друг за другом, как никто другой за нами не наблюдал, может, только наши матери в первые дни, когда они еще опасались за нашу жизнь. В остальном ты и я, мы были как одно целое, наши кровати в двух метрах одна от другой, падающий моральный дух, и тапочки, ожидающие нас в шкафу.

Но в одно прекрасное утро мои тапочки оказались у моей кровати, санитар вытащил их из шкафа еще вечером и поставил на тот случай, если мне захочется пройти в ванную. Это было очень жестоко по отношению к тебе, я сразу как бы отстранился от тебя, но в твоих глазах в тот день было только глубокое удовлетворение и поддержка. Я предпочел бы быть к тебе спиной, не вставать прямо перед тобой, но нет, ты улыбался, ты смотрел на меня, как отец на своего малыша, делающего первые шаги, или как сын, который поднимает своего отца на ноги, я не знаю, во всяком случае, в этот момент я увидел столько любви в твоем взгляде, я ощутил силу, которая меня подталкивала, нежность, это был, конечно, самый трогательный в моей жизни взгляд.

Сейчас я пришел сюда как посетитель. Я смотрю на тебя — похоже, что тебе уже все равно, ты уже не здесь. Твоя семья… Ты о ней не рассказывал, а я не очень расспрашивал, мы избегали это ворошить, ты только говорил, что они есть, но у тебя нет желания их видеть, во всяком случае, в таком состоянии. И я не знаю, надеялись ли они, что ты вернешься. Что до меня, я живу один. И результат тот же. По крайней мере, я никого не беспокою. В этом есть преимущество. Жить одному — это никого не беспокоить. Сегодня четверг, ты знаешь, я приходил во вторник, вчера я не смог, правда, и добираться сюда не очень удобно, дорога занимает час пятнадцать, это далеко отовсюду. Во вторник я поставил тебе тапочки с этой стороны, хотя обычно ставлю их к двери, слева от тебя, с другой стороны кровати. Сегодня, конечно, их уже нет, но не волнуйся, я снова поставлю их тебе перед уходом — на этот раз с правой стороны, с той, которая принесла мне удачу, потому что я на ногах. После моего ухода моя кровать осталась пустой, они, очевидно, не собирались на нее кого-то класть, она отодвинута к окну, матрас накрыт клеенкой, подушки нет, тумбочки нет, ничего нет. Они считают, наверное, что никто не должен тебя беспокоить. Уже две недели поговаривают, что тебя переведут в другую палату, но нет, ты здесь, у нас, так хотя бы не создается впечатление, что нас уже выбросили на свалку. Твои тапочки, я каждый раз достаю их, и каждый раз их снова ставят в шкаф. Перед уходом я, конечно, снова их достану, но мне так хотелось бы быть здесь, когда ты встанешь, так хотелось бы это увидеть, это так обрадовало бы меня, но в общем-то неважно, что меня здесь не будет, главное, чтобы стояли твои тапочки. Как ты говорил поздно ночью, когда чувствовал, что уже надо спать, но был риск не сомкнуть глаз и остаться каждому со своими мыслями, — Mangi dem. Я не очень знал, означает ли это До свидания или Я ухожу. Кажется, это на языке волоф. Потом я узнал, что это и то, и другое.

Значит, ты можешь выбрать.

Какой вложить смысл.

Mangi dem.

 

Завтра мы будем молодыми

Да, поскольку сегодня вечером мы об этом говорим, поскольку сегодня вечером ты меня об этом спрашиваешь без обиняков, я готов пойди на это, сделать это для тебя, ведь тебе так этого хочется, тебе это так важно, и если это может доставить тебе удовольствие, то я не буду противиться, я сделаю то, что ты скажешь. Ты тоже обязуешься изменить две-три вещи, обещаешь мне это, хотя, по правде говоря, я тебя ни о чем не просил, наша жизнь меня вполне устраивала. Вообще-то, чем мы рискуем? Ничем, конечно. Только больше будем любить друг друга. Ведь для этого все и делается. Можно попробовать, посмотрим — если вспомнить, мы и не такое переживали, ты и я.

Конечно, это предполагает, что мы изменимся, я хочу сказать по-настоящему, но, если подумать, это может выглядеть и как отказ от себя, разве нет? Я не знаю, время, конечно, меняет нас.

С другой стороны, нам не на что особенно жаловаться, тебе и мне, нельзя сказать, что время так уж нас изменило, мы справляемся с ним, хотя разрушения больше заметны у других, всегда видишь, как изменились другие, сам же не меняешься, только иногда вечером, когда окажешься перед зеркалом в ванной комнате и задержишься немного перед ним.

Если я правильно понимаю, ты хочешь, после тридцати лет совместной жизни, чтобы мы еще нравились друг другу, почему вдруг это стало таким важным для тебя? До сих пор ты никогда открыто не говорила со мной об этом, хотя возраст уже давно начал сказываться на мне, я имею в виду волосы. Незаметно, изо дня в день, от обеда к обеду, от путешествия к путешествию, от вечера к вечеру, от раздражения к раздражению, от огорчения к огорчению, мои волосы тихо падали один за другим, процесс шел скрыто, ты ничего не говорила, но сердилась на меня за это, это точно, ты сердилась, что постепенно разрушается еще относительно молодой мужчина, неплохо сложенный, которого ты однажды полюбила. В какой-то мере я предавал тебя тем, что так ветшал, что так изменился. И что же изо дня в день говорило мне зеркало? В слабом от недостающих лампочек свете оно смеялось надо мной, застигало врасплох, с иронией обвиняло в том, что я все меньше и меньше смотрелся в него. Когда-то я тебе понравился, а потом, в общем, больше и не старался нравиться, так больше не стоял вопрос. Если есть иллюзия, которую теряешь, как волосы, так это иллюзия нравиться. Какое-то время она срабатывает, ты этим как-то озабочен, думаешь — надо же что-то делать, подтянуть подбородок, похудеть. Но день сменяется днем, и уже ни о чем не думаешь. Напрасно меня соблазняли глянцевые журналы, распинались телевизионные передачи — это на меня не действовало, это как курить и пить, как заниматься спортом, все это для других. Это не моя вина, не мой выбор, но действительно, мало-помалу я терял интерес к тому образу, который подразумевал меня самого.

На тебя я тоже смотрел меньше, но когда все же смотрел, отмечал маленькие изменения, усталость, потерю блеска; сначала я приписывал это всяким обстоятельствам, беременностям и всем тем заботам, которые припасает для нас жизнь, хандре, недомоганиям… Каждый раз мы думали, что все вернется, через полгода все будет в порядке — форма, молодость, стройность, платья в талию, и действительно, каждый раз это возвращалось, особенно после отпуска, — тебя находили похорошевшей, цветущей, да-да, каждый раз еще более красивой и цветущей… Потом, с годами, мы стали немного фаталистами и больше не видели по-настоящему наших тел — мы не ездили на море и постепенно становились «одетыми туристами».

Мы говорили о старении — и друг с другом, и с друзьями. Впрочем, мы относились к этому легко, даже насмешливо, просто время от времени эта тема возникала в разговорах. Со стороны мужчин чувствовалась небрежность, они в основном связывали старение с естественным ходом событий — так идет жизнь, с возрастом приходит солидность, мы набираем массу, это процесс, с которым не борются, возраст придает мужчине вес, на смену силе приходит объем. У женщин все по-другому, у них были всяческие рецепты, чтобы сдерживать досадные проявления, как если бы все зависело только от тебя и надо просто следить за собой, — но надо сказать, что именно они первыми били тревогу. Каждый раз, когда об этом заговаривали за столом, среди друзей, все в едином порыве хотели принять какое-то решение, чтобы поддерживать себя в форме; мы обещали следить друг за другом, чтобы избежать полного развала, как будто основная проблема — в полноте, в морщинах, но не в возрасте.

Можно жить годами, теша себя иллюзией омоложения. Но наступает день, когда все становится очевидным, — день, когда приходит определенность, когда происходит такой же решительный разговор, как при изменении жизни, разводе или переезде, как это и произошло с нами. В один прекрасный день ты мне сказала, что хочешь со мной поговорить; во имя нашей любви, сказала ты, во имя нашей любви ты приняла решение, во имя нашей любви ты обдумала это маленькое чудо, которое все изменит, ты уже все узнала, у тебя адрес, инструкции, вся документация, ты знаешь всю процедуру и цены, ты все предусмотрела, все. Но больше всего меня в тот день поразило то, каким образом ты все это мне представила — не как ультиматум, а как курс, которому мы должны следовать, как решительный переход к новой жизни. В общем, ты задумала зажить новой жизнью, но все же со мной.

Для нас это была к тому же возможность посмотреть Фрибург. Клиника стояла на берегу озера и была похожа на гостиницы, в которых никогда не останавливаешься, потому что слишком дорого. В приемном покое сочли даже трогательным, что мы приехали вместе, особенно когда мы вдвоем пришли на консультацию, рука об руку. Мы были как дети перед рождественским Дедом Морозом, особенно ты, у тебя в голове были совершенно четкие идеи о том, что ты хотела изменить — на бедрах, на лице, на груди; сначала я смотрел, как он рисует фломастером на твоем теле, он моделировал тебя, как бы накладывая выкройку; кстати, совершенно очаровательный доктор, из тех богатейших врачей, которые по определению богаты и компетентны; потом он принялся за мои чертежи, со своей ассистенткой они исчертили мой череп, живот и шею, да что там говорить… Если быть откровенным, на этом этапе, должен тебе признаться, я уже не понимал, способен ли я адекватно реагировать, и чувствовал себя дураком.

Нас разместили в одной комнате — так было удобнее, и прежде всего мы разложили свои вещи. Нас впечатлила красота лакированных стен, яркого потолка, деревянные панели из тикового дерева в ванной комнате. Но в отличие от гостиницы, оказавшись в палате, мы очень скоро должны были надеть пижамы и лечь в постель, чтобы подвести итоги. Что бы там ни говорили, но в клинике всегда чувствуешь себя больным. Наши кровати стояли параллельно, мы были рядом, сначала у тебя был довольный вид, ты даже радовалась, как накануне большого путешествия, это было как игра, ты говорила, уже не помню что, о длинных выходных, которые у нас будут потом, о поездке к морю, но не очень далеко, потому что бюджет нам этого теперь не позволит, но это неважно, главное — мы сможем появиться в купальных костюмах, оба, и гордо пойдем по берегу в купальниках, мы вновь обретем наши тела, ты и я, снова полюбим бродить, импровизировать, обретем полную свободу, как раньше, будем устраивать пикники в маленьких бухточках, купаться без всего, без крема для загара, зонтиков от солнца, без детей, все будет как в то время, когда у нас не было ничего, только наши тела, которыми мы делились, и на пляже у нас были только тела, и вечером тоже, уже не говоря о ночи, и днем мы дарили себя друг другу, без устали, — в то время нам этого было достаточно, чувствовать другого рядом, наши тела были рядом — мое тело, чтобы чувствовать твое, твое, всегда прижавшееся к моему. Вначале многое происходило с нами на уровне тел. В том возрасте, чтобы чувствовать себя хорошо, мне ничего не надо было — футболка, карман в шортах, комфорт приходил от самого бытия, мы были красивы — теперь, с сегодняшних позиций, мы можем это сказать: вот мы лежим на песке, вот наши тела рассекают волны — да, мы были красивы.

Наверное, это был эффект успокаивающих лекарств, но мы долго возвращались к этим образам, этим воспоминаниям о нас, они возникали перед нами, как фотографии, в то же время мы думали, что уже завтра мы обретем прежнюю свободу, для этого мы здесь и находимся, и однажды, очень скоро, мы вернемся, ты и я, на пляж, и нам, как раньше, ничего не будет нужно — только мы сами. Увидишь. Мы возьмемся за руки и, не задумываясь, холодно или нет, нырнем…

Потом наступил вечер, ночь смешалась с озером, две неоновые лампочки придавали комнате голубоватый свет, создавалась иная атмосфера, мало-помалу медицинские аспекты настойчиво напомнили о себе, заходили медсестры, стоял запах лекарств, у нас брали кровь, и приходила мысль о тех кусках, которые будут от нас отсекать, которых больше у нас не будет. Только представь себе это… Все же речь шла об операции — два часа под общим наркозом, реанимация, кислород и все прочее, — и все это завтра. Тебе стало не по себе. И вот так, на расстоянии, поскольку наши кровати стояли в двух метрах друг от друга, ты просто попросила взять тебя за руку. Мы так и заснули, держась за руки над пустотой, в мечтах о воспоминаниях, которые нас ждали впереди. Завтра мы будем молодыми, ты увидишь.

 

Веселое Рождество

Осталось несколько часов до рождественского ужина, и в доме картина полной семьи. Уже смеркается, и родители ребенка идут по дорожкам, на которых остались следы предыдущих прогулок. На тропинке уже нет травы, не надо больше отодвигать колючие ветки кустов, два маленьких облачка пара поднимаются у них над шарфами. Ребенок в это время играет дома с бабушкой и дедушкой, приводя их в восторг. Те всегда жалуются, что редко видят внука, и вот сейчас он с ними. Для них это предел мечтаний, они любят такие дни, любят, когда семья собирается за городом, в этом доме, где они живут с тех пор, как вышли на пенсию. Ребенок — центр всего, ему только два года, и для него время еще не существует. Пока он не может этого осознавать, но когда-нибудь будет вспоминать эти ощущения, любящее окружение, большие холодные кровати с подушками, набитыми гусиным пухом, запах поленьев в камине — все, что сейчас не имеет для него значения, через тридцать лет превратится в настоящую сказку.

А в это время его родители продолжают свой путь по тысячу раз исхоженным тропинкам, гуляют, плутают, но ребенок пока не знает, что время всегда течет медленнее для тех, кто остался. Он дома, в тепле, и у него нет желания гулять с родителями, он стоит на четвереньках и катает камешек по плиткам пола. Скоро начнется волшебство, когда появятся новые игрушки, скоро его охватит восторг при виде красивых пакетов.

Время проходит весело, часы текут спокойно, постепенно приближая Рождество, мир застыл перед неотвратимостью своего праздника, мир сам как глянцевая картинка. Когда в доме становится прохладно, включают отопление, пора готовиться, на улице уже стемнело, хотя еще только пять часов. Возвращаются родители. И у нее, и у него одни и те же жесты — они входят с улицы и начинают энергично растирать руки. Но он сразу же проходит в спальню, чтобы бросить взгляд на мобильный телефон, ощущая смутную вину за то, что ждет нового послания, и смутное беспокойство, когда видит, что его нет. Тогда он быстро набирает «скучаю», отыскивает в контактах Сабину и нажимает «Отправить». Потом он проходит в гостиную, телефон лежит у него в кармане — он хочет ощутить вибрацию, когда придет ответ. Увидев всех в гостиной, он на мгновение чувствует раздвоение. Присутствие этих людей уничтожает саму идею Сабины, Сабина становится нереальной — миражом другой жизни, которая уже некоторое время так манит его.

Сейчас самое главное — накрыть стол, обдумать все детали праздничного ужина. Дедушка должен со знанием дела подготовить вино, и он обращается с бутылкой, как заправский сомелье; дедушка еще совсем не стар, ему только шестьдесят пять, но ему очень нравится, что он уже дедушка, он только и ждет, что куча внуков будет называть его так. Он гордится этим, видит в этом своего рода славное завершение жизни теперь, когда он на пенсии. Его трудовая жизнь прошла без потрясений и безработицы, тут ему не в чем себя упрекнуть.

Зять не участвует по-настоящему в приготовлениях, его мало интересует индейка, способ ее приготовления, состав фарша, время жарки — все, что ему объясняет теща, как будто это в первый раз. У него немного отсутствующий вид, он часто вынимает из кармана телефон, чтобы посмотреть на дисплей. И ему не по душе, что он здесь главный для выполнения некоторых работ, например когда надо открыть устрицы. Он делает это каждый год, но ему все равно двадцать раз повторяют: «Только не порежь себе пальцы». В общем-то ему наплевать на устриц, но он все же изображает восторг, когда ему сообщают, что вот это глубокие устрицы, изысканные, номер два, а это плоские, белой, — создается иллюзия, что все делается по высшему разряду, это одновременно несносно и трогательно.

С телефоном в руке он выходит во двор перед верандой выкурить сигарету. Она еще не ответила — может быть, находится в зоне, где нет связи. Он незаметно вызывает на экран ее фото, одно из тех, которые они сделали в кафе, в одну из встреч, когда смогли выкроить для себя время, — она смотрит в объектив, изображая поцелуй.

Тесть присоединяется к нему, уверенный, что зять любуется новой верандой, которую выстроили этой осенью. Хорошая работа, к тому же позволяет сэкономить на отоплении: в доме стало теплее на два градуса, экономия в сто литров, если перевести на мазут. Как хорошо людям, которые заняты такими разрешимыми задачами, это вселяет уверенность, думает при этом зять, по сути, можно быть счастливым от очень простых вещей, даже от пустяков. Почему же это не удается ему, почему ему хочется другой жизни и, главное, почему надо разрушить эту жизнь, чтобы идти к другой?

Он прикуривает следующую сигарету от предыдущей, смотрит, как тесть с гордостью демонстрирует ему свой навес, свои ставни, даже покрытые гравием дорожки. Через окно кухни он видит, как мать и дочь хлопочут у плиты, в другой комнате мигает огоньками елка. Все это вызывает у него глубокое раздумье. И тут тесть хлопает его по плечу и говорит, что сейчас он, зять, что-то увидит, сейчас он покажет самое красивое.

Тесть подводит его к сараю и на ощупь открывает дверь — в темноте ничего не видно. Он просит зятя остаться на улице, просит не входить, ждать. Сам он входит в сарай и оттуда доносятся его почти ребяческие восклицания, в то же время все время доносится: «Стойте там, стойте там, сейчас увидите…» Зять стоит и не двигается — он не ждет ничего грандиозного: наверное, это будет какой-нибудь экзотический ликер, или тушка зайца, припрятанная в морозильнике, ему придется поучаствовать в ее приготовлении, или новый инструмент, подарок, или сигара, которую надо будет выкурить после ужина, или новая газонокосилка, черенок бананового дерева — в общем, какая-нибудь ерунда, банальность, да еще придется приходить от нее в восторг. И тут тесть просто щелкает выключателем, подключает какой-то проводок, нажимает несколько кнопок, и весь сад перед домом вдруг заливается огнями — огни зажигаются поочередно на кустах, на цветочных клумбах, даже на пяти высоких деревьях, стоящих впереди. И все это пространство, только что погруженное в холодную черноту, освещается сотней маленьких разноцветных лампочек — желтых, синих, красных, зеленых, белых, есть даже фиолетовые, — они разгораются, начинают мигать, и через две минуты все сияет, как аэропорт, как город посреди океана; наверху, на крыше дома, около трубы, появляется светящийся Дед Мороз, на яблонях вырисовываются гирлянды в виде елок. И когда тесть выходит из сарая с сияющей, как и его сад, улыбкой, зять испытывает искреннее желание его поблагодарить. В порыве он даже обнимает его за плечи и прижимает к себе, чего никогда раньше не делал.

Тесть застывает на месте, удивленный, что простые гирлянды и рождественские мотивы могли так растрогать его зятя, в то же время ему это приятно. И в этот момент между ними начинает что-то вибрировать, в кармане, через ткань брюк, видна слабая насмешливая подсветка.

 

Сегодня вечером я иду домой

Сегодня вечером я иду домой. Не потому что у меня пропало желание уходить — просто желание вернуться оказалось на этот раз сильнее. Ты сказала, что в последнее время я тебе показал, каков я есть, но в результате что же ты увидела в моих похождениях, в моих историях, называй это как хочешь, — ничего. И меня самого ты не видела, нет, все, что ты знала обо мне в эти полгода, это то, что меня часто не было дома, что я возвращался поздно, иногда не возвращался совсем. Значит, ты могла все себе представить — ведь если я не приходил домой ночевать, ты же не думала, что я сплю на улице, а если возвращался в два часа ночи, вряд ли могла предположить, что я провел вечер, сидя на скамейке и мечтая до темноты. Сегодня у тебя был очень удивленный вид, когда я сказал тебе «добрый вечер», впрочем, я сказал это машинально, это у меня вырвалось, как и то, что я поцеловал тебя, кажется, в лоб.

После пятнадцати лет совместной жизни есть вопросы, которые себе больше не задаешь, как и есть вещи, которые происходят сами по себе. Некоторое время мы больше не разговариваем, как будто завершили круг, исчерпали все сюжеты. И было бы нечестно делать какие-то усилия нарочно — мы их и не делали, даже не делали вид. Все проходило мирно, равнодушие — совершенная форма естественности. Когда в семье слова уже больше ничего не значат — это знак, что основное сохранено, молчание это гарантирует, и надо только выполнять свои маленькие обязанности, вести свою партию в том, что надо делать, — каждый свою, каждый в своем углу. Ты видишь, этого пренебрежения мне и недоставало, именно поэтому я и вернулся — к этой лени, к этому естественному состоянию, к которому мы привыкли, к этому абсолютному отсутствию усилий. Одиночество — наша самая крепкая связь, каждый проводит вечер в своем углу, вместе только едим, и то каждый со своим подносом, ты — уткнувшись в книги, я — в телевизор. Нас объединяет только вкус еды, в остальном у каждого своя тарелка. В начале нашей семейной жизни мы ездили на мотоцикле — три часа езды к твоим родителям, пять к моим; проводили так выходные, мчались по дороге, крепко закрыв рты, перед отъездом заправляли полный бак, чтобы не останавливаться, крепко держались друг за друга, но не разговаривали.

И знаешь, если бы сегодня вечером я делал тебе предложение, я бы сказал именно это: больше всего мне не хватало твоей манеры не заботиться обо мне, отстраненности, которая меня окружает, высшего забвения наших тел, которые больше не смотрят друг на друга. Наш дом — это полная картина супружеской пары, утратившей все иллюзии, — здесь чувствуется равнодушие, приятное и безболезненное, как ладан, и я не то что счастлив в этой атмосфере, в любом случае счастье — не цель сама по себе, и его недостаточно, чтобы я остался, просто здесь я такой, какой есть, естественный, без притворства.

Я возвращаюсь читать свои журналы под твои телефонные разговоры, ты разговариваешь в комнате рядом, я даже не прислушиваюсь, в то же время твое присутствие меня успокаивает, просто сама мысль, что ты здесь. Я возвращаюсь, чтобы забыться в твоем присутствии, иногда ты в другой комнате, иногда ты здесь, и эта неопределенность мне подходит. Можно так и жить, что мы и делали до сих пор, впрочем, многие так и живут, строя планы на короткий срок, решая, что делать завтра или что приготовить на ужин, в остальном день пройдет как предыдущий, совершенно также — каждый на своей работе, которая диктует свои правила, рабочие дни проходят без импровизаций, можно лишь улучить подходящий момент, чтобы спуститься вниз и выкурить сигарету. Как хорошо знать, что жизнь имеет смысл и что с ним свыкаешься. Это высшая форма поведения — ничего не бояться, ну разве что небольших огорчений, как у всех. И если ты зеваешь, мне хочется спать.

Сегодня вечер просто идеален — на улице грозовой ливень, который еще больше изолирует нас от всего мира, созерцание этого спектакля нас объединяет, можно подумать, что он устроен специально. Выливаются целые потоки воды, это один из тех потопов, с которыми можно только смириться. На улице как будто выжимают белье, с неба падают струи воды, настолько плотные, что не видно домов напротив, — стена воды, так редко бывает. Хорошо быть здесь, просто стоять у окна, чувствовать, что существуешь, наслаждаться моментом. Ты выключила телевизор из-за старой приметы, как будто в городе в грозу молния может повредить электричество, но достаточно выключить свет, и это отведет несчастье. Долгое время твои мании вызывали у меня желание спорить, бороться с ними; мы ссорились по любому поводу — плохо закрытый холодильник, открытый кран, носок, валяющийся на полу, могли вызвать массу замечаний. По сути дела, мы только это и делали в течение многих лет — противостояли друг другу, а насколько проще было бы не замечать друг друга. Но нет, мы упорствовали, любое «да» и «нет» вызывало у нас раздражение, особенно «нет». И только теперь мы поняли. Уже некоторое время я ощущаю, что мы находимся в непроницаемой зоне, наступила фаза, когда супруги уже не вместе по-настоящему — вместе, но одиноки, одиноки, но вдвоем.

Мы смотрим в окно, все огни погашены, молнии освещают гаснущий день; я чувствую, что завороженность смешивается в тебе со страхом; если бы я был один, я оставил бы окно открытым, чтобы вдохнуть запах мокрой земли, омытых тротуаров. Я вижу, с каким сожалением ты смотришь на свои цветочные ящики на балконе, на прибитые дождем головки белой петунии; маленькие ручейки стекают по гладким листьям плюща. Этот хрупкий садик в миниатюре меня умиляет, я вижу в нем частичку тебя, ты беспомощно смотришь, как его треплет ливень, ты приближаешь лицо к стеклу, как будто хочешь с ним поговорить, и вдруг очень яркая вспышка молния освещает двор, бьет стальным прутом в окно. Твоя рука инстинктивно хватается за мое плечо, как будто я сильнее, и некоторое время мы так стоим, перед завесой дождя, мы замерли, охваченные возродившейся иллюзией, мы вдвоем.

 

Пассажирка напротив

Поезд петляет между залитыми солнцем холмами, затем, ближе к Иль-де-Франс, путь выпрямляется, деревья окаймляют его все более ровными рядами, между которыми мы скользим в наступающих сумерках. Чем ближе к столице и дальше от отпуска, тем тяжелее становятся взгляды, холоднее кондиционер, в вагоне смолкают разговоры, люди сидят обособленно, заранее оглушенные мыслью о возвращении, думают, что уже через час они снова окажутся сами с собой, войдут в круговерть своей судьбы, потому что после пяти часов, проведенных в поезде, надо будет сесть в метро, или на электричку, или на автобус и полностью окунуться в повседневную жизнь, вновь обрести все отличительные черты своего быта, за неимением лучшего ходить тысячу раз исхоженными путями, но только это и важно — вернуться домой, подумать, прежде чем вставить ключ и открыть дверь, а вдруг впереди ждет какой-то сюрприз, а вдруг… Но вместо этого «вдруг» вновь обретаешь привычные вещи, которые ты так легко забыл, пока длился отпуск, — свой диван, кровать, телевизор, потом обнаруживаешь, что и люди не изменились; и очень быстро ты снова вживаешься в свои декорации, оказываешься, как и прежде, среди всех этих оставленных вещей и наконец чувствуешь себя как дома, потому что в глубине души каждый признает, что лучше всего чувствуешь себя именно дома…

Я всегда переживал возвращение в город как наказание, даже когда был ребенком, это было для меня испытанием, противоположным тому чувству освобождения, которое овладевало мною при отъезде. Чаще всего мы возвращались в машине, и с заднего сиденья я наблюдал за другими автомобилями, попавшими в пробку. Мы медленно двигались целые километры, двигались молча и в конце концов даже выключали радио, устав от бесконечных новостей и рекламы. У меня оставалась единственная иллюзия, смутная надежда увидеть в машине в соседнем ряду девочку и вместе с ней двигаться в общем потоке, очень медленно. Иногда я замечал такую девочку, обязательно хорошенькую — из тех, про которых думаешь, даже в двенадцать лет, что в них можно влюбиться, но тут пробка либо рассасывается, либо наш ряд перестает двигаться вообще, и девочка терялась.

Сегодня вечером в этом старом поезде неоновый свет уже всех победил, у всех лица, как у утопленников, не считая тех, кто уже сдался, чьи головы уже бьются о спинку сиденья, кто прижался щекой к стеклу, — их уже сморило сном и длинным путешествием. Все становится немного абстрактным, поезд мчится на всей скорости по долине реки Бос, видно решив уж никогда больше не останавливаться. В желтых стеклах видны только наши отражения, да смутные огни, отмечающие спуск. Как не загрустить в такой атмосфере? Надо заставить себя почувствовать вкус возвращения. И тогда, уже не сопротивляясь, я поступаю, как все, — закрываю глаза, пытаюсь сосредоточиться на мыслях, которые от меня ускользают, устраиваюсь поудобнее, упираюсь коленями в столик, кладу руки за голову или вдоль тела, ноги протягиваю в сторону или на сиденье напротив, но мне никак не удается найти удобное положение. Я сижу один в этом квадрате кресел, спиной к движению поезда, получается, что я возвращаюсь, как бы пятясь назад, и эта мысль неприятно поражает меня. Я пересаживаюсь на сиденье напротив, чтобы исправить ошибку, и тогда, через два ряда слева, вдруг замечаю девушку с нежным лицом, она провела за моей спиной уже триста километров. В любом путешествии думаешь о встрече, эта мысль почти всегда присутствует, почти всегда живет в тебе. Незнакомка из поезда — это та же девочка из автомобильных заторов моего детства, любовь, проносящаяся мимо. Обычно все ограничивается взглядами, чаще всего в одну сторону, и незнакомка в кресле напротив — это влюбленность того же порядка. Я не излечился от своих видений, у меня в глазах всегда мимолетные лица, на которые только бросишь взгляд и сразу загораешься. Если бы я осмелился, то что бы я ей сказал: «Добрый вечер, этот поезд плохо подходит для того, чтобы назначить встречу, но все же мы могли бы…» Нет, это не пойдет.

До сих пор мне никогда не хватало смелости, только один раз, в баре скоростного поезда, я заговорил с незнакомкой, чтобы сразу понять, что она путешествует не одна. В другой раз, между Парижем и Марселем, хорошенькая девушка села у окна рядом со мной, и я уже совсем был готов заговорить с ней, но она все время болтала по телефону; даже в профиль она меня возбуждала, но в результате мы провели три часа, стараясь не касаться друг друга локтями. Обычно рядом со мной садятся женщины неопределенного возраста, или дремлющие, или влюбленные пары, или пары пенсионеров, или военные с мальчишеской выправкой, или одинокие девушки, но без всякого очарования — надутые лица, совершенно без искорки, или пустозвоны, наматывающие километры банальных слов, или ушедшие в себя, или те, кто все три часа смотрит фильм или играет, были женщины, которые вязали, некоторые читали книги, но таких было мало — в общем, ничего особенного.

Но сегодня особенный вечер, сегодня она и я — мы оба попали в один вагон, мы едем в одном направлении, сегодня я мужчина, который берет жизнь в свои руки, я уже не тот мальчик, терзаемый нерешительностью. В любом случае у всех нас сегодня столько возможностей для общения, по крайней мере у меня; есть тысяча способов вступить со мной в контакт: два электронных адреса, мобильный телефон, SMS и MMS, все комментарии, которые я оставляю на блогах, все, под которыми я подписываюсь, мой домашний адрес и адрес моей работы, домашний и рабочий телефон, желтые и белые страницы, данные о моей личности широко распространены, я не для кого не секрет. У нее все то же самое, это очевидно. Достаточно узнать номер ее мобильного, чтобы тут же послать ей письмо.

Или просто с ней заговорить.

Это возможно, но она спит. К тому же у нее в ушах наушники от плеера. Она обмотала шею платком, в руке зажала телефон, на случай если… Если с ней заговорить, это изменило бы все, спасло бы это ужасное путешествие, встретить кого-то на обратном пути — это как придумать будущее, которое вас ждет, самый прекрасный подарок, который вам может преподнести грусть.

Что же я ей скажу? Поговорю о книге, которая выпала у нее из рук и лежит теперь у нее на коленях. Но ведь надо, чтобы она проснулась, сняла наушники, чтобы я решился.

К тому же поезд и в самом деле не самое удобное место для знакомства. Да еще этот тип, который уставился на меня. Он сидит недалеко, упакованный в свой дождевик, подозрительный тип, от которого с самого начала плохо пахнет. От этого парня исходит запах, который еще больше отравляет атмосферу.

К счастью, она здесь. Она отключилась от окружающего мира, полностью погружена в сон и музыку; я уже десять минут на нее смотрю, она ни разу не пошевелилась, не приоткрыла глаза, ей хорошо, спокойно, волосы упали ей на лицо, она прелестна в своем забытьи, сидит прямо. Впрочем, это верный знак: девушка, которая заснула, но продолжает прямо сидеть в кресле, — это признак внутреннего достоинства и элегантности. Ноги ее сдвинуты, немного повернуты в сторону, голова лежит на изголовье кресла, слегка наклонена; она, эта девушка, мне нравится.

Я рефлекторно достаю свой телефон — сигнал уже даже не мигает: батарейка села. Пусть даже это не было бы утопией — что бы я ей написал?

Вы спите?

Нет, это глупо.

Что вы слушаете?

Нет, так тоже не пойдет, даже в эсэмэс я не нашел бы, что ей сказать. Хотя, если посылаешь эсэмэс, текст обязательно должен быть точным и ясным, забавным и остроумным — и все это в трех словах! После четырех часов, проведенных в поезде, это не так просто.

Общаться лучше по электронной почте — тогда я мог бы отработать фразы, спросить, откуда она едет; она, конечно, села после меня, ее не было, когда я входил в вагон, иначе я бы ее заметил.

Огни за окнами становятся ярче, приближается пригород, километры бетона, высвеченные голубым светом, это ужасно, вначале я плохо переносил эту поездку, но теперь хочу, чтобы она не кончалась, а длилась и длилась… Перед нами туннель, поезд врывается в него с глухим шумом, целая галерея балласта и резонанса, эхо создает ощущение, что прорываешься сквозь гигантский камнепад, как сквозь обстрел, шум все заглушает, поезд рвется к Парижу, такое впечатление, что он не собирается останавливаться, сейчас он промчится сквозь город, как будто его не существует, сметет Эйфелеву башню и выйдет с другой стороны, шум оглушительный, свет колеблется, и я в нерешительности…

Простите. Я вас разбудил, извините, но я ждал больше двадцати лет, чтобы заговорить с вами, да, я знаю, это может показаться странным, но, как вам сказать, я просто хотел узнать одну вещь, задать вам вопрос: радуетесь ли вы возвращению, то есть не грустно ли вам при этой мысли? Да, я прекрасно знаю, что такое ощущение грусти, даже если мы посидим с вами в кафе у вокзала, это ощущение будет здесь, с нами, да, эта маленькая грусть останется с нами, и ваша будет такой же, как моя, и тогда я подумал, что можно встретиться в кафе завтра, а грусть оставить дома, как багаж, и увидеться уже без нее…

Что же, можно попробовать… Я мог бы все это ей сказать, но получилось по-другому.

Мы выезжаем из туннеля, и все затихает, приглушается, поезд замедляет ход.

— Подъезжаем…

Она смотрит на меня немного затуманенным, неясным взглядом только что проснувшегося человека. Снимает наушники и недоуменно, но спокойно рассматривает меня.

— Что, простите?

— Я только сказал, что мы подъезжаем.

— Спасибо, я бы проснулась сама.

— А как насчет кафе?

— Какого кафе?

— Где мы могли бы посидеть.

Она приходит в себя и немного расслабляется. Вокруг нас люди начинают собирать вещи, роются в сумках, копошатся, поднимается шум.

— Меня будут встречать на вокзале.

— Тогда завтра, в другой день, в другой раз, продолжим наш разговор…

— Какой?

— Тот, который мог бы у нас состояться.

— Я не понимаю.

Конечно, ужасно, когда в таких случаях пытаешься зацепиться за что-то, делаешь все, чтобы избежать молчания.

Поезд медленно переезжает стрелки, его все равно потряхивает, это сигнал, что мы у цели, я должен готовиться к выходу, я собираю сумки, пластиковые мешки — там яйца, из которых я ничего не буду делать, сыр, который неделями пролежит у меня в холодильнике, варенье, к которому я не притронусь, даже большой букет полевых цветов, завернутый в газету, — мне его вручили, считая, что это доставит мне удовольствие, — я заранее знаю, что не поставлю его в воду, даже не разверну, а если и довезу до дому, цветы завянут, валяясь где-то у входа, а потом их выкинут на помойку, так лучше уж я оставлю их здесь, на багажной полке.

— Это ваш? — спрашивает она, снимая с полки свою сумку.

— Да. Красивый букет, вы не находите?

Она утвердительно кивает, ничего не говорит. Букет — вот что привлекло ее внимание.

— Если бы вас никто не встречал, я бы вам его подарил.

Она вежливо улыбается. Но ничего не говорит.

Поезд останавливается. Все уже выстроились друг за другом, ждут, пока выйдут передние, мы пока не продвигаемся. Я стою в этой усталой очереди прямо за ней.

— Сейчас, когда вы спали, я придумывал, что я мог бы вам сказать.

— Говоря откровенно, я просто хочу вернуться.

Я достаю свой телефон.

— Вы могли бы дать мне ваш номер телефона.

— Да ваш мобильный даже не работает…

— Ну, тогда ваш e-mail…

— Он очень сложный, вы его не запомните.

Я иду по платформе рядом с ней, она везет свой чемодан на колесиках, через плечо у нее сумка, у меня руки заняты всеми этими пакетами, букетом. Мы уже подходим к метро, готовому нас поглотить, но она сворачивает к такси, никто ее не встречает, и прямо перед тем, как вступить на спускающийся эскалатор, я рефлекторно протягиваю ей букет:

— Возьмите, я вам дарю.

— Очень мило, но…

— Я уверен, что вы о них позаботитесь. К тому же мы могли бы назначить встречу, и вы бы рассказали мне, как они поживают. Ну, скажем, где находится ваша работа?

— Около Оперы.

— Можно встретиться завтра на площади Оперы, идет?

— Нет.

Эскалатор уже увлекает меня, отрывает от моей встречи.

— Тогда в четверг.

— Ну, не знаю…

Не очень еще веря, я спускаюсь к метро, лестница несет меня вниз, я уже думаю — никогда не знаешь, а может, я встречу ее однажды, и тут я понимаю, что я же не назначил час нашего такого маловероятного, такого абстрактного свидания, может, заранее потерянного, но в котором часу… Я поднимаю голову. Она стоит наверху, у края перил, букет закрывает ей лицо, она опустила вниз руки, я вижу ее руки, длинные руки, которые она опустила, и, широко раздвинув пальцы, она два раза делает жест всеми десятью пальцами. Два раза по десять, двадцать.

Какие руки. Какие невероятные руки. В две секунды они рассказали мне о том, как хорошо возвращаться.

 

Десять месяцев после того 10 мая 81 года

Мы вдвоем. У нас есть все. Нам нет и двадцати. Сегодня вечером в маленькой комнатке нет ни музыки, ни телевизора, свет отключен, поэтому не слышно даже гудения холодильника. Пахнет камфарой; она лежит в постели, она никак не может отделаться от кашля, который гложет ее, спускается все ниже, все глубже, но сейчас она странным образом уснула. В пять часов вечера уже темно, день теряет свои контуры, а жизнь становится еще более неясной, чем когда-либо, но, может, завтра мы найдем работу, если только встанем рано, не будем кашлять и хорошо поедим. Когда-нибудь мы сделаем полки и в конце концов наладим свою жизнь, нас безусловно ждет светлое будущее.

Любовь — это единственная партия, которую нам осталось сыграть. Мы вцепились в наш маленький плот в девять квадратных метров, с постелью прямо на полу, с разбросанной одеждой. Я глажу твой висок, я не могу ничего сделать, у тебя жар, я могу только собрать последние деньги, чтобы купить овощей и сварить суп, как это сделал бы любой родственник. Несколько месяцев назад мы оба бросили учебу — скорее, по беззаботности, чем из-за непослушания, а честно говоря, из-за лени. Мы решили, что раз мы любим друг друга, то этого достаточно для жизни. Мы вдвоем, у нас есть все. Мы тратим последние деньги, время от времени работаем. Так мы проводим дни. С тех пор как мы встретились, мы не перестаем делать глупости, но вдвоем. Меняем работу, думаем, что в этом наша свобода, а на самом деле это мир пользуется нами, забирает наши силы, как будто они у нас есть, силы. Мы беремся за любую работу, нас нанимают, нас выбрасывают, но мы и не даем им время нам помочь, чаще всего мы бросаем все сами. Я не хотел, чтобы ты работала в той цветочной лавке — там всегда холодно и нет отопления; целый день за открытым прилавком — я не мог этого переносить, я не мог слышать, как ты кашляешь; ты более хрупкая, чем все те цветы, которыми ты торговала, у тебя всегда были промокшие ноги, и ты дрожала от холода. Я тоже не удержался на работе у тех жуликов из строительной конторы, которые развозили грузы. А каким тоном они со мной разговаривали в четыре часа утра и даже собаку сажали в грузовик первой.

Иногда, когда мы пытаемся что-то понять о себе, мы думаем, что плохо стартовали, слишком рано ушли от родителей, хотя наши родители жили так же, с такими же срывами, так же беспорядочно.

В нашей комнатушке есть отопление, но из окон дует. Сейчас темно. Шесть часов вечера, но я не зажигаю свет, боюсь тебя разбудить, просто нужно купить лук, морковь, может быть, сельдерей, не знаю, что еще, я не умею варить суп. Но я не буду тебя будить, чтобы спросить у тебя. Да ты, наверное, тоже не умеешь. Нет, во всем этом нет ни оцепенения, ни тревоги, ни несчастья, в общем-то нам хорошо, спокойно, мы у себя дома. Именно этого мы и хотели — быть у себя, когда никто не может нас выгнать. Просто твоя болезнь отгородила нас от мира, все приглушено, даже шум улицы кажется более далеким, чем обычно. Я куплю овощи — свежие, самые свежие — и картошку, конечно, это нужно, порежу все на маленькие кусочки и сварю, но сначала дождусь, когда ты сама проснешься, чтобы сказать тебе, что я выхожу. Я не хочу, чтобы ты проснулась, а меня нет. Не хочу, чтобы ты беспокоилась, не хочу тебя тревожить, потому что я просто тебя люблю, а любить — это заботиться о другом, любить — это быть рядом. Мы живем на последнем этаже большого дома, люди под нами живут упорядоченной жизнью. Не забыть бы еще сметану, я знаю, ты любишь забелить суп, я видел в тот раз, когда мы обедали у твоей матери, она немного чокнутая, немного не в себе, не захотела даже понять, кто я для тебя, ей было наплевать, твоя мать интересовалась только тем, в котором часу вернутся вечером трое твоих братьев, если вернутся вообще, там такое у твоей матери, а отца тогда не было, и ты сказала, что нам повезло. Если будет поздно варить суп, я отварю для тебя макароны, вернее рожки, сделаю все, как надо, будут такие толстенькие.

В нижних квартирах дети уже вернулись из школы, делают уроки или смотрят мультфильмы, родители разговаривают на кухне. Я с тобой не говорю, сдерживаюсь, прислушиваюсь к твоему дыханию, оно идет у тебя не через нос, не из горла, а откуда-то из глубины. Мы не знаем, что делать. Наверное, надо вызвать врача, забеспокоиться, но что ты хочешь, жизнь — это как новорожденный младенец — не знаешь, как за него взяться. Ты и я, мы вовсе не хотим погибнуть, наоборот, мы остановились. Отсюда, с восьмого этажа, виден город, а если подойти к окну, можно за всем наблюдать. Чувствуется, что это рабочий день, обычное столпотворение, которое бывает в семь часов вечера, автобусы переполнены, водители спешат вернуться домой, срываются уже на желтый свет, пешеходы переходят улицу, не дожидаясь зеленого, сверху видно, как каждый пытается что-то нарушить. Я спрашиваю себя — как же туда вернуться, в этот мир? Слева у нас маленький закуток — это наша кухонька, здесь умывальник, маленький урчащий холодильник, полка, одна конфорка, там едва можно повернуться.

Когда ты поправишься, надо будет чему-то поучиться, даже, может, в каком-нибудь бюро, тебе это подойдет, если, конечно, ты опять не пойдешь на свои курсы, но надо, чтобы хоть кто-то из нас двоих снова зажил реальной жизнью. Я стою в двух метрах от тебя, однако чувствую, как мы тесно связаны, нельзя разорвать. Я, конечно, мог бы помочь одному парню в его махинациях, он что-то там делает с шинами, но тебе это не нравится, ты не хочешь, чтобы я водился с такими парнями, говоришь, что это плохо кончится. А у меня даже мысли нет, что что-то может кончиться хорошо. Все кончается плохо. Вот и ты болеешь. В доме есть один врач, но его жена нас не любит, да я бы никогда не стал ничего просить у этого типа, мы с ним поругались из-за нашего скутера, когда он еще у нас был, я даже уверен, что у нас его отобрали из-за него. Тоже мне врач, я даже не уверен, что он умеет лечить. А ты, чего бы ты хотела в идеале, когда ты выздоровеешь? Наверняка снова учиться на своих театральных курсах, как будто брать уроки достаточно, чтобы играть в театре, но я каждый раз, два дня в неделю, ездил тебя встречать в пригород, совсем в другой конец, я не хотел, чтобы ты возвращалась одна в метро поздно. Теперь, когда я знаю, как ты веришь во все эти истории, как ты увлечена, как до трех часов ночи можешь мне рассказывать, как все было на сцене, что тебе говорили, как ты хорошо играешь, что ты способная, все тебе это говорят, что ты обязательно сделаешь карьеру, я не возражаю, делаю вид, что тоже верю. Но в эту минуту я думаю о деньгах, которые надо платить за занятия в студии каждые три месяца. Но все же театр — это единственное, во что ты действительно веришь. Я знаю, ты сразу поправишься, если тебе сказать, что есть деньги еще на три месяца занятий, — это тебя сразу бы поставило на ноги. В окно видно, как закрываются магазины. Нет, я тебя не бужу, спи, моя любовь, я выйду, потом вернусь.

Вместо супа я лучше предприму что-нибудь, отправлюсь в Монфермей, в Порт де Лила — будет на что жить и хватит на твои три месяца. Увидишь, все наладится. Уже завтра утром будет лучше, правда, ведь иногда, когда мы оба позволяем себе травку или радуемся, что получили аванс и у нас в кармане оказался десяток купюр, мы верим во все это, устраиваем себе ужин, ты покупаешь себе новые книги, у мясника внизу заказываем фаршированный рулет, он готовит нам так, как мы любим. И тогда на несколько вечеров наша комнатка для прислуги превращается в ресторан на Эйфелевой башне, ты разыгрываешь передо мной свои роли, которые ты даже не выучила наизусть, а я смотрю на тебя, не отрываясь, почти не слушаю, я на тебя смотрю, жизнь — это наш маленький фильм на двоих. Жизнь — это наш маленький фильм на двоих.

 

Моя рука дрожала

Конечно, после нашего развода мы почти не виделись, но все же я заходил к ней раз в два месяца на ужин вдвоем, так мы договорились. И вот однажды вечером, когда я пришел навестить ее в ее теперешней жизни, в ее нарядной квартирке, она заметила эту новость, эту жестокую странность — моя правая рука дрожала над тарелкой.

— Послушай!

— Что такое?

В тот момент она больше ничего не сказала, взволнованно села, уставившись на мою руку, как на непрошеную гостью. Я сам не мог прийти в себя. До сих пор я не замечал этих небольших конвульсий, не видел или не хотел видеть, что одно и то же.

Да нет, я действительно не замечал и ничего не чувствовал.

Абсолютно ничего.

— Скажите, доктор, что вы об этом думаете?

— Знаете, в вашем возрасте…

— Что, извините?

— Если сказать проще, после шестидесяти лет могут появляться первые проявления болезни.

Через неделю мы снова сидим у этого врача, она и я, она настояла на том, чтобы пойти вместе, спутница моей жизни, с которой мы, однако, развелись год назад. Но сейчас мы оба здесь, примиренные, пытаемся что-то уловить во взгляде врача, потому что он говорит осторожно, мы это чувствуем, он не хочет нас пугать, он старается вселить уверенность, это даже трогательно. Странно, пока мы ждали в приемной, моя рука не дрожала, и жена почти успокоилась — увидела в этом ремиссию. Но уже в начале консультации невролог произнес роковые слова, название болезни прозвучало как решение судьбы, и сразу же, не знаю почему, моя рука стала еще более неуправляемой, чем раньше. Правда, то, что он сказал, было жестоким. Даже если лечение в первое время поможет, снимет в какой-то мере симптомы, вылечиться совсем нельзя, надо признать, он был откровенен, этот врач, да я и сам его об этом попросил. Первая задача — сдержать дрожание, справиться с ним, но об остальном нечего и мечтать, как раньше уже никогда не будет, таков закон жизни, время проходит, бесполезно этому противиться.

Надо лечиться, регулярно приходить к врачу, чтобы он видел, как я переношу все эти новые лекарства. Он говорил нам обо мне, как говорят о ребенке, которого ждут, который должен появиться через несколько месяцев, о том, каких новых забот он потребует. У нас с ней двое детей, но теперь, по прошествии времени, их как будто и нет, или их так мало, или они так далеко, так безучастны, не считая, правда, того, которого мы потеряли, но это совсем другая история, и был другой врач, с тем же старанием во взгляде, с тем же тактом, он тоже хотел нам все объяснить.

В результате мы оба сидим перед врачом, с ним нас трое, и мы, все трое, ведем этот разговор, хотя мы отдали бы все, чтобы его, этого разговора, вообще не было. Мы повторяем одно и то же, как будто это может что-то исправить, цепляемся за слова, в наши дни фармакология так развивается, но все же пока еще от этой болезни не излечиваются. Мы слушаем его, но надо признать, что мы оглушены, растеряны перед новой жизнью, которая меня ждет, как только кончится консультация. Момент истины врача, апофеоз — это когда он говорит нам в виде утешения, как бы сообщая, что не было бы счастья, да несчастье помогло, как хорошо, что в такой ситуации нас двое, потому что, когда речь идет о дегенеративных заболеваниях, как мое, нельзя быть одному, одному не справиться.

Я чувствую ее рядом, она, как и я, мы не поворачиваем головы, не смотрим друг на друга. Мы не видим друг друга, но чувствуем, как этот монолог проникает в нас. Врач опять пускается в объяснения, говорит о результатах обследований, тщательно анализирует все снимки внутренностей моего существа, он даже удовлетворен тем, что все так хорошо понял, так хорошо объясняет, хотя и старается не испугать. Он говорит о моем мозге как о другом существе, очень хрупком, как о зародыше, который мы должны хранить. Он говорит о моем мозге так, как тридцать пять лет назад мы говорили о том младенце, который должен был родиться, о нашем первенце… Тогда тоже возникало много вопросов, прежде всего — сумеем ли мы хорошо заботиться о нем, и вместе с тем мы пытались хотя бы отдаленно представить себе, как изменится наша жизнь, — это одновременно и волнующе и немного страшно… В общем, все те вопросы, которые задают себе молодые родители.

В итоге — решение есть, фармакология действительно движется вперед и предлагает новые лекарства, но надо найти подходящие для вас, чтобы их можно было переносить, потому что все же имеются побочные действия, к тому же все эти препараты немного угнетают.

— Если я правильно понял, лечиться надо всю жизнь?

— Всю жизнь.

— А какие прогнозы на будущее?

— Если говорить о будущем, при настоящем положении дел, что касается лично вас, скажем… самое главное — это уход, чтобы о вас заботились.

Через окно проникает шум с улицы, проезжают машины. Люди куда-то спешат. Сегодня пятница. Вот проезжает автобус, везет уставших после работы людей. Ну и бог с ними. Лечиться до конца жизни — это значит жить благодаря лечению, это значит жить, все время ожидая появления новых симптомов, новой зоны дрожания — вот начинает дрожать палец, вот сильнее рука, вот появились трудности при ходьбе или когда встаешь, — это значит постоянно оценивать свое тело, сравнивать, как оно вело себя еще вчера. Плохо держишь равновесие? — ну что же, может, на это есть другие причины, может, это из-за лекарств, да, конечно, и дрожание из-за лекарств, и головокружение — все из-за лекарств. Последнее проявление гордости в болезни — это когда начинаешь обвинять не само тело, а лечение, это попытка сохранить видимость, хотя бы для себя самого, что, по сути, ничего страшного и что без лечения все будет нормально… А через два дня снова погружаться в страх, спотыкаться на лестнице, все подвергать сомнению, терять надежду, панически бояться ухудшения, отмечать, что уже трудно концентрироваться при чтении, трудно следить за разговором, что не можешь написать букву в клеточке кроссворда. Дегенеративное заболевание — это значит жить, постоянно прислушиваясь к себе, жить как бы вне себя, наблюдать за собой со стороны, постоянно быть начеку. Все это как-то абстрактно вписывается в будущее, и приходит мысль, долго пробивавшая себе дорогу, приходит понимание, что просто жить — это высший дар. Про будущее знаешь, что еще поживешь, конечно, но с полным осознанием того, что с тобой происходит, даже если каждые две секунды это будет тебя изумлять.

Я положил руку на красивый подлокотник, и вот теперь так странно чувствовать и видеть свою руку — она как бы вне меня, она дрожит, вовлекая немного и запястье. Едва я протягиваю руку так, как меня об этом коварно просит доктор, все понеслось, я ничего не могу сделать, напрасно я концентрируюсь, уговариваю себя, напрасно закусываю нижнюю губу, пытаясь что-то контролировать в себе, — мне не удается, я не могу успокоить эту руку, охваченную страхом, руку, готовую повлечь за собой все тело, захватить все. Поэтому мы здесь все трое — моя рука, моя жена и я, так же, как это было тридцать лет назад, когда заболел Тео.

— Давайте еще раз, протяните руку, я хочу посмотреть.

— Ну, вы же видите…

— Вытяните ее дальше в мою сторону…

Моя рука здесь, в метре от лица, и ирония в том, что я ощущаю ее как не совсем мою, как предательницу, которая бросила меня. Ведь это так просто, когда рука нормально выполняет команды мозга, когда совершает движения, — ты даже об этом не задумываешься, мозг все делает сам, он такой, он щедрый, он внутри нас, он все моделирует в зависимости от усилий, он молчит, фильтрует, успокаивает, все делает за нас — и вдруг однажды бросает нас с рукой, которая не хочет больше подчиняться.

— Скажите, это пройдет?

— Это ничего.

Доктор протягивает мне один листочек, потом второй, третий… Впрочем, он их протягивает не мне, а моей жене, она рядом со мной, эта женщина, которая снова выступает в роли, в которой она уже не предполагала быть, но она все их берет, тщательно складывает, и когда я хочу выписать чек, она забирает у меня ручку и чековую книжку, потому что писать — это правда хуже всего. Под конец мы задерживаемся немного в кабинете, не решаясь уйти, как дети, а он смотрит на нас как преподаватель, готовый сделать еще что-то, и уже стоя продолжает объяснять, чувствует, что двумя-тремя словами он мог бы развеять тревогу, мог бы успокоить, но эти два-три слова… он намекает на них, близок к ним, но он их не произносит.

Мы стоим на тротуаре, как нарочно на улице холодно, машины проезжают мимо, проходят два автобуса, но не наши, и вдруг я чувствую усталость, побочное действие лекарств, которых я еще даже не купил. Мы об этом не говорим, но очевидно, что она меня проводит, тогда можно взять такси, мы это заслужили, аптеку отложим на завтра, поедем в мой квартал — в наш квартал. И вот мы ищем такси, в его теплом салоне мы вернемся в небольшую трехкомнатную квартиру, где мы провели столько лет — в общей сложности тридцать. Устроившись на заднем сиденье, мы лучше все поймем, конечно, лучше, чем в метро или в переполненном автобусе, в такси, по крайней мере, мы почувствуем себя отгороженными от мира, должно же будущее хоть что-то для нас сделать, хотя бы это. Декабрьский вечер пятницы в Париже, что и говорить, это почти святое, вереницы людей, у которых в голове только одно — желание вернуться домой. Нет даже закутанных очередей у входа в кино, кафе сияют, как будто там полно народа, магазины освещены, как будто еще открыты, во всем чувствуется спад, даже в том, как движутся пешеходы. Мы возвращаемся — моя рука, я и женщина, с которой мы сидим в машине плечом к плечу. Она провожает меня до дома, потому что наш дом стал только моим домом. И вот теперь мы снова оказались на заднем сиденье такси, будто так и надо, будто мы опять вдвоем и будем делать друг другу подарки, обсуждать, как провести выходные, укладывать спать детей.

Сегодня вечером мы возвращаемся как нормальная супружеская пара, думаем о том, что сейчас окажемся в тепле, что надо будет поесть, она собирается мне что-нибудь приготовить. Сегодня вечером единственное, что мною движет, — это желание больше не двигаться. Это одно из состояний, когда все, что снаружи, становится ненужным, мир — враждебным, и я чувствую, что все против меня, хотя та беда, которая меня подстерегает, единственная опасность, — она здесь, во мне. И вот, хотя бы на время ужина, мой дом снова превращается в наш бывший совместный дом. Она берет все в свои руки, делает тесто, находит в холодильнике и реанимирует овощи, находит даже пармезан. Мы едим вместе. После ужина я чувствую, что она уже начинает искать повод, чтобы уйти, берет свою сумку, собирает вещи, тогда я предлагаю сделать нам кофе, кофе без кофеина, да, конечно, без кофеина, просто чтобы задержать ее. И потом у меня вырывается совсем другой вопрос:

— Ты останешься на ночь?