В общем, между доктором и Жаком Гюре впервые установился контакт на стоянке в Порт-Буэ, через неделю после отхода из Матади.

Когда миновали Либревиль, жизнь на корабле переменилась ещё раз. На пароход сели около сорока пассажиров, из которых десять или двенадцать в каюты первого класса. Но произошло то, что всегда происходит в таких случаях: прежние пассажиры их почти не заметили. Те, что садились на пароход теперь, за некоторым исключением, были для них безымянной толпой, словно толпа учеников младших классов в глазах выпускников.

Генерал уже высадился, и его заменил гражданский чиновник, очень худенький старичок, прослуживший в колониях тридцать лет и всё-таки сохранивший белую, как слоновая кость, кожу, холёные руки и придирчивый вид нездорового бюрократа.

Лашо опять перешёл на своё старое место, и с этих пор все трое встречались за каждой едой.

Здесь были также жёны чиновников, два мальчика и девочка, и кому-то пришла мысль, на следующий день после отхода из порта, заставить их водить хороводы, держась за руки и распевая детские песенки.

Уже в восемь часов утра Донадьё слышал их тоненькие голоса:

Братец Жак, братец Жак,

Ты всё спишь, ты всё спишь? [3]

Теперь приходилось выбирать время для прогулок, потому что почти всегда путь загораживали шезлонги.

Среди новых пассажирок две, одна из них очень толстая, с утра до вечера вязали крючком, и по десять раз в день клубок ярко-зелёной шерсти разматываясь катался по палубе.

— Жанно! Подними мою шерсть!

Жанно было имя одного из мальчишек.

Какие ещё изменения намечались на корабле? Лейтенанты и капитан колониальной пехоты больше уже не играли в белот. Они бросили эту игру через час после отхода из Либревиля. Один из пассажиров, севший там на корабль, лесоруб Гренье, смотрел, как они играли, попивая аперитив. Донадьё заметил его потому, что у него, единственного на борту, на голове не было шлема. А кроме того, он совсем не был похож на человека, проведшего всю жизнь в лесу. Скорее, при виде его вспоминались кабачки Монмартра или площади Тёрн.

Когда доктор второй раз обходил вокруг палубы, Гренье разговаривал с офицерами и с Гюре, который тоже играл с ними в карты.

Когда Донадьё проходил в четвёртый раз, они начали партию в покер.

С тех пор они признавали только эту игру, и вечером мадам Бассо почти невозможно было найти партнёра для танцев под звуки старого патефона.

На столе, согласно правилам, были только жетоны, переходившие из рук в руки. Лишь тогда, когда заканчивалась партия, из карманов вынимались бумажники.

Настроение этой группы совсем изменилось. Никто не соглашался играть в мяч с женщинами. В их улыбках сквозило нервное напряжение; может быть, Донадьё ошибался, но несколько раз ему казалось, что Гюре, безмолвно глядя на него, словно призывал его на помощь.

Пароход находился в водах Гвинейского залива, где волнение не прекращается в течение всего года. Порой кто-нибудь неожиданно выходил из ресторана, и все знали, что это означало. Потом этих людей встречали уже на террасе бара, где они чувствовали себя лучше, чем в других местах.

Гюре проводил там большую часть дня. Его не тошнило, но по его запавшим ноздрям можно было угадать, что при малейшей неосторожности ему придётся бежать к фальшборту.

Когда он встречался с доктором, Гюре, как и другие, сдержанно кивал ему. Однако же в его взгляде словно читался какой-то робкий призыв.

Угадал ли он, что Донадьё им заинтересовался?

«Ты напрасно играешь!» — думал доктор.

И он старался пройти мимо столиков в тот момент, когда жетоны меняли на деньги, чтобы узнать, проиграл ли Гюре.

Что касается мадам Дассонвиль, то она почти исчезла из виду и совсем не обращала на себя внимания. Она больше не присоединялась к группам пассажиров. Помощник капитана выяснил, что она играет в шахматы, и целыми часами они сидели друг против друга в глубине бара, где всегда было пусто, потому что пассажиры предпочитали проводить время на террасе.

Это была тёмная комната с банкетками, обтянутыми чёрной кожей, с тяжёлыми креслами, со столами красного дерева. С утра до вечера там мурлыкал вентилятор, и лишь иногда появлялась белая безмолвная фигура бармена.

Никто не беспокоил там эту пару. Проходившие по палубе мельком бросали взгляд через иллюминатор и в сумраке замечали только неясные фигуры.

Время от времени Дассонвиль устраивался у столика со своими папками, планами, чертежами и работал, не подозревая ничего дурного, в двух метрах от своей жены.

Донадьё и помощник капитана никогда не разговаривали об этом. При встрече врач только спрашивал его:

— Ну, как дела?

И, словно на свете существовала только одна интересная вещь, юный Невиль подмигивал ему в ответ.

Корабль всё ещё давал крен. Водопровод закрывали на несколько часов в день. Прежние пассажиры в конце концов к этому привыкли. Новые бегали за главным механиком или за капитаном и спрашивали:

— Правда, что в киле есть пробоина?

Их пытались успокоить. Главный механик делал чудеса, чтобы насколько возможно уменьшить крен.

В то утро, когда корабль пришёл в Порт-Буэ, незадолго до того, как показалась земля, Донадьё встретил мадам Гюре, которая, как и ежедневно, вышла подышать на палубу. Он подошёл, чтобы поздороваться с ней.

— Малыш хорошо себя чувствует? — спросил он, стараясь подбодрить её.

Она подняла голову, и он увидел, что она изменилась. Её черты не обострились, напротив, словно расплылись. Её плоть как будто стала мягче, лицо поблекло. В то же время у неё совсем не осталось женского кокетства, она была даже не причёсана.

Что она прочла в глазах своего собеседника? Удивление или жалость? Во всяком случае, веки у неё распухли, подбородок опустился на грудь, она всхлипывала.

— Ну, перестаньте! Перестаньте! Самое трудное уже позади! Как только мы выйдем из залива, через четыре или пять дней…

Она комкала в руке смятый платок и всё ещё всхлипывала, по левой щеке её катилась слеза.

— Раз ребёнок сопротивляется до сих пор… Теперь надо позаботиться о вас, и я требую, чтобы вы находились на палубе несколько часов в день. Аппетит у вас хороший?

Она иронически улыбнулась сквозь слёзы, и он пожалел, что задал этот вопрос. Какой у неё мог быть аппетит, если ей приносили еду в узкую каюту, где всегда сушились пелёнки?

— Вы хорошо переносите качку?

Она чуть заметно пожала плечами. По-видимому, она смирилась и с этим. Донадьё угадал, что если её и не рвало, как мужа, у неё не прекращалась тошнота, тупая боль в затылке, отвратительный комок в горле.

— Я мог бы дать вам почитать книги…

— Вы очень любезны, — сказала она неуверенно.

Она вытерла щёки, подняла голову, не стыдясь показать свои красные глаза и блестящий нос. Взгляд её стал твёрже.

— Можете вы сказать мне, чём Жак занимается целый день?

— Почему вы меня об этом спрашиваете?

— Просто так… Или, вернее, я вижу, что он изменился. Он стал нервным, раздражительным. Из-за каждого слова он сердится.

— Вы поссорились с ним?

— Дело не в том. Это сложнее. Когда он спускается в каюту, это для него просто пытка. Если я его о чём-нибудь попрошу, он принимает вид жертвы и его начинает тошнить. Вчера вечером…

Она запнулась. Они были одни на прогулочной палубе; вдали намечалась линия близкой земли, несколько светлых пятен, вероятно дома. Возле парохода прошла пирога с красным парусом, которой управлял голый до пояса негр. Эту хрупкую лодочку даже странно было видеть так далеко от берега.

— Так что же вчера вечером? — повторил Донадьё.

— Ничего… Лучше будет, если вы меня оставите. Я только хотела знать, не пьёт ли Жак. Его так легко уговорить…

— А он вообще любит выпить?

— Это зависит от его приятелей. Когда мы одни, он не пьёт. Но если он попадает в компанию, где пьют…

— Он плохо переносит алкоголь?

— Временами он веселеет. А потом становится грустным, всё ему противно, и он плачет из-за всякой ерунды.

Донадье раздумывал, качал головой. Конечно, он никогда не считал, сколько рюмок выпивает её муж. Гюре целые дни сидел в баре, но пил он не больше, например, чем офицеры. Две рюмки аперитива в полдень. Рюмку ликёра после завтрака. Две рюмки аперитива вечером.

— Нет, я не думаю, чтобы он чрезмерно много пил, — ответил врач. — На земле это было бы слишком много, но на борту парохода, где больше нечего делать…

Мадам Гюре вздохнула, прислушалась, потому что ей послышался плач младенца в каюте, которая была как раз под ними. В этот час другие дети начинали бегать по палубе, пронзительно крича:

Мельник, ты спишь, твоя мельница вертится быстро…

У лазарета доктора уже ждали несколько человек.

— Когда вы приедете в Европу, всё наладится.

— Вы думаете?

Донадьё не нужно было признаний, он и так всё понимал. Гюре теперь оказался без места. Он слышал, что в Европе кризис.

— Что он делал, прежде чем уехал в Африку?

— Служил в обществе «Большие Корбейльские мельницы». Мы оба из Корбейля.

— До скорого свидания! — прошептал Донадьё удаляясь и, в свою очередь, вздыхая.

Он был здесь ни при чём! Он бывал в Корбейле, не потому, что прежде занимался греблей в Морсане, в трёх километрах от Корбейля вверх по течению, сразу за плотиной.

Он вспоминал этот город в летнее время, широкую и плоскую Сену, лениво отражавшую небеса, плывущие по реке вереницы баржей, узкие улицы Корбейля, табачную лавочку возле моста, налево мельницы, ворчание силосных башен и тонкую мучную пыль.

Что ж поделаешь!

Он принял пассажирку второго класса; она плакала, потому что боялась родить на корабле. Она рассчитала срок рождения ребёнка с точностью до нескольких часов и умоляла доктора попросить капитана, чтобы тот увеличил скорость парохода. Здесь Донадьё тоже не мог ничего поделать!

На носовой палубе китайцы завели свои привычки. Весь день они были спокойны, старательно умывались, стирали, некоторые помогали готовить еду, потому что им разрешалось есть на пароходе свои национальные блюда.

Но Матиас рассказывал, что по ночам у них были страшные драки в трюме, где, несмотря на то, что за ними следили, они с азартом предавались игре.

Из осторожности у них отобрали деньги, которые хранились в бортовом сейфе. У всех вместе набралось около трёхсот тысяч франков, но было ясно, что, когда пароход придёт в Бордо, деньги придётся разделить на неравные части, так что у одних не останется ничего, даже пары сандалий, тогда как другие выиграют до пятидесяти тысяч франков.

Якорь бросили на рейде, довольно далеко от пляжа, где волны прибоя образовали преграду для корабля. Города почти не было видно: несколько домов и мол на сваях, к которому приставали шлюпки. Или, скорее, они даже не приставали из-за волнения. Приходилось производить более сложные манёвры, те самые, которые начались сейчас на борту парохода.

Баржи, управляемые туземцами, подходили к корме в том месте, где стоял подъёмный кран. Пассажиры, выходившие здесь, садились в нечто вроде довольно смешной лодочки, напоминавшей качели на ярмарке в Троне.

Эту лодочку поднимали лебёдкой, мгновение она двигалась в воздухе, затем опускалась в баржу.

В конце мола начиналась та же операция. Подъёмный кран поднимал лодочку с пассажирами и опускал её на твёрдую землю.

Это длилось часами. Жара была сильнее, чем в других местах. Так как судно стояло на якорях, качка была очень чувствительна и можно было видеть, как лица пассажиров бледнели от скрытого недомогания.

Несмотря на это, туземцы, особенно арабы, в яркой одежде, в жёлтых туфлях, влезали на палубу, словно пираты, берущие корабль на абордаж, развязывали свои узлы, и судно стало похожим на ярмарку, потому что они повсюду раскладывали безделушки из слоновой кости, негритянских божков из чёрного дерева, маленьких слонов, мундштуки, туфли из змеиной кожи, плохо выдубленные шкуры леопардов, пахнувшие диким зверем.

Арабы приставали к каждому, шепелявя и беспрестанно предлагая свои услуги.

Носовой трюм был открыт, и туда навалом грузили каучук, тюки с кофе и с хлопком.

Пассажиры мечтали о стоянке, надеясь, что в это время не будет качки, а теперь с нетерпением ждали отплытия. Оно оттягивалось, потому что какой-то важный чиновник, который должен был сесть на корабль, — его белая вилла виднелась между кокосовыми пальмами, — никак не решался явиться. В последний момент, по той или иной причине, он объявил через своего секретаря, что поедет со следующим рейсом.

Как раз в эту минуту Гюре, который в одиночестве прогуливался по палубе, делая зигзаги из-за крена, в первый раз встретился с доктором и посмотрел на него так, как будто не решался его окликнуть.

Оба они роковым образом должны были встретиться ещё раз немного позже, потому что обходили палубу в противоположных направлениях, и на этот раз Гюре, снова поколебавшись, продолжал свой путь.

Арабы всё ещё были здесь, хотя стюарды выталкивали их, приказывая им забрать свой товар и садиться в лодки. В первый раз заревела сирена.

Когда доктор и Гюре встретились в третий раз, молодой человек остановился и уже поднял руку, чтобы снять свой шлем.

— Простите, доктор…

— Я вас слушаю.

Донадьё было всего лет сорок, но он внушал доверие, и скорее даже не как врач, а как священник, на которого был немного похож из-за свойственной ему манеры обращаться с людьми.

— Простите, что я вас беспокою. Я хотел спросить… — Гюре был смущён. Он покраснел. Его взгляд переходил с одного араба на другого, ни на ком не останавливаясь. — Вы считаете, что наш ребёнок будет жить?

А Донадьё думал: «Ты, парнишка, сейчас врёшь. Ты так долго подстерегал меня совсем не для того, чтобы говорить о ребёнке».

— А почему бы ему не жить?

— Не знаю. Мне кажется, что он такой маленький, такой слабый… Он родился, когда мы оба плохо себя чувствовали. Там моя жена часто болела…

— Как и все женщины.

— Это трудно объяснить…

— Я знаю, что вы хотите сказать, но это не имеет никакого отношения к тому, что вас беспокоит.

— Она тоже поправится?

— Нет никаких причин для того, чтобы она потом плохо себя чувствовала. Сейчас она переживает тяжёлое время. Когда она вернётся во Францию и начнёт спокойную жизнь…

А Донадьё думал: «Теперь, когда ты кончил лгать, говори прямо то, что собирался сказать».

Гюре никак не мог решиться. Но он не отходил от своего собеседника. Казалось, он боялся, ^ что тот уйдёт, и торопливо добавил:

— Может быть, она немного неврастенична, а?

— Я не осматривал её с этой точки зрения. У вас были приступы малярии?

— У меня были. У неё нет.

— Вы с этим покончите, если примете кое-какие меры во Франции. Ваш врач, конечно, вылечит вас, потому что за последние годы с малярией научились бороться.

— Я знаю.

Он всё не уходил. Какая мысль, какой страх прятался за его упрямым лбом? Донадьё на мгновение подумал, не хочет ли Гюре признаться в том, что у него другая, скрытая болезнь, но он не обнаружил соответствующих симптомов у ребёнка.

Арабы отплывали от корабля. Новые пассажиры бродили по палубе, занимали на ней места.

— Сегодня утром моя жена ничего вам не сказала?

— Ничего особенного. Она устала. Её тревожит ваша нервозность.

На губах у Гюре мелькнула улыбка, полная отчаяния.

— А!..

— Я знаю, что в жаркой каюте вас тошнит. Конечно, на палубе вы лучше переносите качку…

Гюре понимал. На мгновение его взгляд встретился со взглядом доктора, и, быть может, он уже был готов довериться своему собеседнику.

— Иногда какое-нибудь приветливое слово или жест могут поправить многое, — продолжал Донадьё, который не хотел упустить возможность помочь этим молодым людям. — Простите, что я говорю вам это. Когда вы сойдёте с парохода, достаточно будет совсем немного…

Немного чего? Он не находил подходящего слова. Он чуть не сказал «нежности», но выразиться так показалось ему неуместным в окружающей их обстановке. Как и мадам Гюре сегодня утром, её муж опустил голову, и Донадьё был уверен, что глаза у него влажные.

Но только он был более нервный, чем его жена. Не в силах бороться с охватившим его волнением, он вцепился пальцами в пуговицу своего белого пиджака и чуть не оборвал её.

— Благодарю вас, доктор!

На этот раз он отошёл, и врач мог продолжать свой путь, пока выбирали якорь. Судно, выходя в открытое море, так накренилось, что пассажирам пришлось держаться за перила. В баре со стола соскользнули две рюмки и разбились.

Лашо был там, сидел один, недалеко от нескольких новых пассажиров и группы офицеров.

Он вдруг заговорил, как будто обращаясь к самому себе, заговорил язвительно, с горечью, проверяя, слушают ли его. Все знали, кто он такой; сорок лет, проведённых им в Африке, его состояние, даже его место за столом капитана в ресторане — всё это создавало ему авторитет.

— Губернатор оказался хитрее или осведомленнее нас! За ним были забронированы две каюты, его багаж был уже на конце мола. И всё-таки он не сел на пароход!

Говоря это, Лашо испытывал явное удовлетворение, ещё усилившееся от того, что довольно молодая женщина, с которой он ещё не был знаком, проявила тревогу.

— Я уж думаю, не предупредила ли его сама пароходная компания. Но для нас это судно достаточно хорошо в таком виде, как оно есть, с пробоиной в киле, с пресной водой в ограниченном количестве и с повреждённым винтом. Вы только послушайте. По звуку можно прекрасно узнать, что винт вращается неправильно.

Все устали. Стоянка всем испортила настроение — из-за беспрерывной качки, шума подъёмных кранов, которые работали не переставая, запаха негров и арабов, наводнивших корабль, их криков, их суеты, наконец из-за жары, тяжёлыми потоками наплывавшей с земли.

Лёд в стаканах таял быстрее обычного, и через несколько минут напитки становились тошнотворно тёплыми.

В баре сидел Гренье, лесоруб из Либревиля, который затеял игру в покер. Он не был ни государственным чиновником, ни служащим пароходной компании, поэтому он мог говорить свободно.

— Вы думаете, нам что-нибудь угрожает? — спросил он у Лашо.

— Конечно! Если мы попадём в бурю, здесь ли или в Гасконском заливе, то я не представляю, как они с ней справятся.

— В таком случае я выхожу в Дакаре и пересаживаюсь на итальянское судно. Каждую неделю оттуда отходит пароход на Марсель.

Молодая женщина ухватилась за руку своего мужа и не сводила глаз с Лашо и лесоруба. У неё были большие невинные и испуганные глаза.

— Держу пари на что угодно, что насосы будут работать весь день. На стоянке они не посмели запустить их в ход, потому что это слишком заметно, а они не хотят пугать пассажиров. Я помню один случай десять лет назад…

Его стали слушать ещё внимательнее.

— Мы целый месяц дрейфовали в море, пока нас не заметило одно немецкое судно. На борту не было китайцев, а были негры, и от нас скрывали, что те, которые умирали, болели жёлтой лихорадкой.

Говоря это, Лашо смотрел на Донадьё, который только что сел за столик и заказал рюмку виски.

— Держу ещё одно пари! Прежде чем мы придём в Дакар, умрут ещё не менее двух аннамитов, а нам будут рассказывать, что они умерли от дизентерии.

Гюре слушал, опершись на одну из колонн террасы; под глазами у него были синие круги. Его взгляд встретился со взглядом доктора; он отвернулся.

Когда уже оделся к обеду, Донадьё встретил помощника по пассажирской части, который выходил из каюты капитана.

— Нужно развлекать пассажиров, — объявил тот. — Завтра начнём игру в лошадки со взаимным пари.

Потом что-то поразило его в манере держаться или в лице доктора.

— Вы себя плохо чувствуете? — спросил Невиль.

— Не знаю… Может быть…

Всё было, как обычно, но что-то, видимо, произвело на доктора впечатление, а может быть, даже и нет, просто это было неясное, неприятное чувство без какой-либо определённой причины. Обед прошёл мрачно. Пассажиры, плохо переносившие качку, уходили из-за столиков один за другим, и в баре партия в покер прерывалась разговорами вполголоса.