Прошло уже три недели с начала снегопада, и недели эти казались нам нескончаемыми. Если бы мой отец самым педантичным образом не вычеркивал дни в календаре, мы давно потеряли бы счет времени. Часы, дни, недели — все смешалось у нас в голове. Тот февральский день, когда Себастьен зашел к нам в гости, казался мне теперь таким далеким. Я часто пытался вспомнить голос нашего соседа, его движения, все, что он нам рассказывал тогда, сидя у камина со стаканчиком в руке, но образы эти мало-помалу стирались из моей памяти. Да, это был последний живой человек, которого мы видели у себя. Что же теперь с ним сталось? Удалось ли ему укрыться вместе с семьей в своем шале? Па утверждал, что, конечно, удалось, почему бы им не справиться с бедой так же, как нам? У них тоже есть запасы провизии и скот; Себастьен — человек сметливый и находчивый, а кроме того, великолепно знает, чего ждать от таких снегопадов, ведь он провел в горах всю жизнь. Нет, кого-кого, а Себастьена врасплох не застанешь! «Вот посмотрите, — добавлял Па, — в один прекрасный день он придет к нам, сядет опять у камина, и мы все вместе будем вспоминать эту проклятую зиму. И сколько же он тогда нам всего порасскажет, этот Себастьен!»

Когда отец говорил так уверенно, на душе у меня становилось легко и спокойно, и я от всей души желал, чтобы предсказания его сбылись, но все-таки втайне продолжал сомневаться в счастливом исходе.

Наступила середина марта, приближалась весна. Но все оставалось по-прежнему, и снег все так же лежал над нами, тяжелый, неподвижный. Да, вот именно эта неподвижность и тишь больше всего пугали нас, — неужели жизнь так нигде и не проснется? Единственной переменой было появление наста на поверхности снега, но он был такой хрупкий, что мы не рисковали ходить по нему. Со времени того злополучного приключения со снегоступами мы сделали еще несколько попыток пройти, кладя па снег широкие доски впритык одна к другой, но и они рано или поздно утопали в сугробах под нашей тяжестью, так что от этого тоже пришлось отказаться.

Каждый вечер Па отмечал количество съеденных за день продуктов и по тому, как он хмурился, я видел, что он начинает волноваться всерьез. У нас уже кончились сахар, кофе, макароны и вермишель, сильно истощились запасы консервов, широкая дыра зияла в куче картофеля, но оставалась еще половина ржаного черна в ларе, несколько яиц в день от кур — в это время года их всегда было мало — и молоко: его нам вполне хватало, хотя наша корова стала давать его меньше. И все же четыре-пять литров ежедневно, да еще литра два от козы обеспечивали нас нужным количеством масла и сыра. Добавим сюда еще несколько килограммов засоленной свинины; отныне отец распорядился выдавать ее лишь в воскресенье, по одному ломтику на человека, как у крестьян в старину. Ломтик этот, с вареной картошкой в качестве гарнира, являл для нас почти пиршество, и я чувствовал, насколько лишения обострили вкус к простой, неприхотливой пище, которой раньше мне случалось капризно пренебрегать. В Париже мы жили в мире изобилия, но — теперь я вдруг постиг это — изобилия пошлого, сопровождаемого постоянным ненужным расточительством. Мой отец, без сомнения пытавшийся помешать этому, не достиг своей цели, пока мы жили в городе, — вероятно, и по этой причине, среди прочих, он увез нас в горы. Конечно, он не мог предвидеть, что его опыт окончится такой крайностью, но наша привычка к тому, что он в начале нашего житья здесь, величал «дикарской жизнью», все же подготовила нас к такого рода испытаниям.

Что касается окружающей нас техники, она стала теперь мертвым грузом: лишь время от времени кто-нибудь из нас по рассеянности снимал трубку видеофона или нажимал кнопку радиоприемника, телевизора. Но поскольку у нас всей этой аппаратуры было гораздо меньше, чем в других деревенских домах, набитых ею от подпола до чердака, мы обходились без нее легко и не особенно страдая. Да, мало-помалу мы свыкались с такой жизнью, и я даже испытывал от этого какое-то облегчение.

Но чего мне очень не хватало, так это человеческих голосов: я хочу сказать, посторонних, чужих голосов — месье Жоля, месье Мармьона и, конечно, Катрин.

Когда я еще ходил в школу, она иногда звонила мне и спрашивала что-нибудь по французскому или математике. И Ма интересовалась: «Кто это звонил?» — «Одна девочка из класса», — «Кто же? Катрин?» Я колебался, мне хотелось солгать, но я все же говорил: «Да, Катрин». Вероятно, я краснел при этом. Отвернувшись от матери, я вдруг начинал злиться на нее за то, что она вторгается в мои тайны. По крайней мере, я так думал, и был не прав: скорее всего, мать расспрашивала меня машинально, просто чтобы поговорить, и тут же погружалась в чтение, уже забыв о своем вопросе. Никто больше мною не интересовался, и я мог мечтать вволю, склонившись для виду над тетрадями.

Однако когда Катрин позвонила мне в последний раз, Ноэми, что-то пронюхав, принялась распевать: «Наш Симон в Катрин влюблен!» — на что я тут же отреагировал, назвав ее гадюкой и скотиной так яростно, что, конечно, выдал себя с головой. Но и тут никто не заинтересовался моими делами, просто Па крикнул мне, чтобы я замолчал.

Этот эпизод теперь казался мне таким же давним, как и визит Себастьена Жоля, но в эти три недоли я так много думал о Катрин, занимаясь животными или вращая ручку проклятой мельницы, что она всегда незримо присутствовала рядом. Я чувствовал себя менее одиноким, мысль о ней согревала мне сердце. По десять раз на день я доставал фотографию нашего класса и разглядывал в лупу лицо Катрин. Я даже писал письма с признаниями в любви, в которой никогда не осмеливался признаться ей самой.

А написав, запирал в ящик на ключ из страха, как бы Ноэми не вздумалось пошуровать в моих вещах. Недавно я отыскал эти письма, и они, конечно, вызвали у меня улыбку: смешные, напыщенные, высокопарные послания, в которых тем не менее сквозит неподдельное юношеское чувство, некогда целиком поглощавшее меня. Ибо в этом возрасте мы питаем к нашему предмету истинную страсть, с нее довольно одного взгляда, беглого пожатия руки, иногда робкого поцелуя или прикосновения. И моя любовь, заключенная в снежную тюрьму, с каждым днем разгоралась все сильнее. Я наделял Катрин всеми, какие есть на свете, достоинствами, воображал ее героиней того или иного романа, каждый вечер поминал в своих странных, ни на что не похожих молитвах. Теперь, когда я об этом думаю, мне кажется, что именно мысль о Катрин, больше чем что-либо другое, помогла мне перенести эти долгие и тяжкие испытания; я хотел остаться в живых ради нее.

Но случалось также, особенно в те дни, когда, несмотря на бодрые прогнозы отца, паше освобождение казалось весьма сомнительным, что я представлял себе Катрин мертвой, погребенной в снегу, среди вымершей, разрушенной деревни. Помню, как плакал я при мысли о ее гибели, заодно жалея и себя, и отца с матерью, и Ноэми. И тогда и, не веривший в бога, вдруг взывал: «Боже, спаси нас!» Вскочив с постели, я зажигал свечу и ставил ее на столик перед классной фотографией, словно перед иконой.

Внезапно погода изменилась (Па отметил это в своем дневнике), но изменилась вовсе не так, как мы надеялись. Странное солнце, в течение двух недель постоянно озарявшее небосклон своим багровым светом, вновь исчезло. Однажды утром вместо привычного нам неба, чья прозрачная глубина хоть частично успокаивала нас, мы увидали низко нависший, свинцово-тяжелый потолок цвета лавы. Ни звука, ни единого дуновения ветра… В девять часов еще не рассвело, только снег излучал свою мертвенную белизну. Подавленные, мы молча смотрели на эти грозные тучи, словно готовые раздавить нас, как жернов, и я подумал: если они предвещают новую снежную бурю, на этот раз она занесет нас окончательно и бесповоротно.

Даже в более критических обстоятельствах Па всегда находил ободряющие слова, но в это утро и он прямо онемел от неожиданности, и я увидел по его лицу, что он совсем приуныл.

Весь день напролет мы по очереди поднимались на террасу посмотреть, что там творится, и каждый раз боясь обнаружить свежие сугробы. Но ничего такого не произошло. Нам бы радоваться этому, но неподвижная тяжесть туч казалась такой гнетущей, что нам все время чудилась какая-то новая страшная угроза.

Ночь наступила странно быстро, точно в середине зимы, и когда перед ужином отец попросил меня сбегать наверх и взглянуть, что там делается, я подчинился с тайным страхом. Взобравшись на лестницу, я просунул наверх только руку с лампой. Меня проняла дрожь, и, даже не ступив на помост, я быстренько скатился вниз.

Внизу я доложил:

— Все то же самое. Очень темно, ничего не видно, но снег не идет.

— Ну и прекрасно, дальше бы так. Ты что-то слишком быстро обернулся.

— Очень холодно наверху.

— Тем лучше, это хороший признак.

И однако, тревога продолжала мучить нас; мы сидели за столом, понурив головы и почти не разговаривая.

Ночью мне показалось, что кошмар, в котором мы жили, сгустился вокруг нас еще сильнее. Укрывшись одеялом, я прочел сочиненную мной самим молитву: «Боже, сделай так, чтобы снег больше не шел!» Потом: «Защити Катрин!» И в заключение: «Дай нам мужества, особенно моей бедной маме, которая так в нем нуждается!» Я подумал о мертвых: как им, должно быть, холодно и одиноко лежать на кладбище, и что осталось после стольких лет от бабушки, дедушки, тети Агаты: одни кости да зубы в истлевших гробах. Я мысленно проникал под землю и видел все это — особенно зубы, белеющие во мраке.

Так я продолжал фантазировать еще некоторое время и кончил тем, что нагнал страху на себя самого. Я попытался думать о чем-нибудь другом, но это уже не получалось: все те же мрачные образы кружились передо мной, доводя до того, что я затрясся от ужаса. Свернувшись комочком под одеялом, подтянув колени к подбородку, я принялся вполголоса твердить слова «солнце, луг, весна» и даже «баранье жаркое, яблочный торт, шоколадное пирожное». Мало-помалу я успокоился, приотворил дверь в столовую и впустил кота, который тут же прыгнул ко мне в постель. Я погладил его по мягкой шерстке, и от его тепла и энергичного мурлыканья у меня на душе сразу полегчало. Мы оба мирно заснули.

Мне снилось, что я еду через густой заснеженный лес на санях с собачьей упряжкой. Вокруг стоят ели — такие огромные, что не видно даже их верхушек, и я чувствую, какие мы крошечные рядом с ними. Однако сани скользят быстро и бесшумно, они направляются прямо к огню, возникшему вдали: собаки мчатся туда сами, мне даже не требуется править или подгонять их криком. Теперь я вижу высоко стоящее зарево: должно быть, горит дом, а то и сам лес. Сани все так же гладко, без толчков, несутся вперед, пламя заливает все небо. Собаки вдруг останавливаются как вкопанные на опушке, у лужайки, посреди которой возвышается гигантская статуя, наполовину уже съеденная огнем. Вокруг нее на снегу, который — странное дело! — почему-то не растаял, расселась целая стая волков, они пристально смотрят на меня. Сидят они не двигаясь, насторожив уши, сверкая клыками. Внезапно у статуи отваливается рука и медленно рушится наземь в фейерверке искр. И тут волки все, в один голос, начинают выть.

Проснувшись, как от толчка, я вскочил с постели, а напуганный кот шарахнулся с кровати под шкаф. Мне вспомнился весь сон: лес, пламя, статуя, волки; показалось даже, что я слышу их вой. Я напряг слух. Да, я не ошибся: протяжные, приглушенные толстым слоем снега завывания доносились сюда сверху, с помоста. Это продолжалось несколько минут, потом наступила тишина, и я подумал, что все это мне, наверное, просто почудилось.

Меня била дрожь, я собрался снова лечь в постель, как вдруг услыхал шаги отца в столовой. Я взял свечу и открыл дверь. Увидев меня на пороге в ночной рубашке, он обеспокоенно спросил:

— Почему ты встал? Еще только пятый час.

— Не знаю… мне приснился страшный сон, а потом я проснулся, и мне послышались какие-то крики там, наверху.

— Ага! Значит, тебе тоже?

— Да, как будто звери выли.

— Верно. Странно все это. Сперва я подумал, что это ветер.

Мы поднялись на чердак, к окну, ведущему на помост. Сделав мне знак молчать. Па приложил ухо к ставню, как видно не решаясь открыть его. В хлеву заблеяла коза, по сену прошмыгнула мышь, но снаружи теперь все было тихо.

Наконец Па обернулся ко мне с растерянным видом:

— Ничего не слышно. Ладно, посмотрим, когда рассветет. А теперь пошли спать.

По правде говоря, оба мы надеялись, что нам просто что-то почудилось в полусне и что рассвет прогонит эту ночную галлюцинацию, но не тут-то было. Когда через несколько часов мы выбрались наверх, на террасу, то в слабом утреннем свете сразу же заметили вокруг следы лап, четко впечатавшиеся в снег. Ясно было, что звери бродили здесь всю ночь, иногда проваливаясь в снег так глубоко, что их тела оставляли в нем длинные широкие борозды; вдобавок они разорили кучу навоза, сложенную в конце мостков. Я заметил, что один из кожаных ремней, связывающих перила с несущей балкой, исчез, а оставшийся обрывок изодран зубами. По самым четким отпечаткам видно было, что оставлены они мощными когтистыми лапами, — такие могли принадлежать большим собакам. Все следы сходились в одном месте, за крышей дома, и удалялись по направлению к ближайшему холму.

Возможно ли, чтобы собаки, погребенные пол снегом, смогли прорыть в нем ходы, собраться в стаи и, гонимые голодом, бродить в этой пустыне? Может, их привлек запах пищи, доносившийся из трубы, или они учуяли наших животных? Так, по крайней мере, думал мой отец, но он не понимал, как им удавалось передвигаться по такому хрупкому насту: ведь ясно было, что удержаться на нем очень трудно. Это представляло для нас неразрешимую загадку, и, глядя в сторону холма, куда удалились нежданные гости, мы спрашивали себя, куда они могли скрыться и не вернутся ли сюда вновь.

Тогда-то я и рассказал свой сон. Все внимательно слушали меня, и едва я кончил, как Ноэми, важно покачав головой, заявила, что — да, конечно, это были волки, в книгах всегда об этом пишут, и если мы не закроем от них ставень, то они ворвутся в дом и съедят нашу козу.

Все-то она прочла, наша Ноэми: и «Красную Шапочку», и «Козочку господина Сегэна» , и «Белый клык» , и «Охотников за шкурами» , — наверное, все эти истории теперь вихрем бушевали у нее в голове. Она лихорадочно кусала губы и, хотя вид у нее был не очень-то спокойный, чувствовалось, что в глубине души ей это происшествие даже нравится.

— Волки бывают только в сказках, — сказала Ма, — И тебе, Ноэми, это хорошо известно!

— Нет, и в жизни тоже! Я их видала в зоопарке, когда была маленькая. Я помню!

— Да, верно, — вмешался Па, — но это последние, оставшиеся в живых, и они сидят в загонах, за решетками.

— Ага, вот видите! А вдруг они поднялись вместе со снегом, выбрались наружу и убежали в лес. А там они встретились с другими волками, из других зоопарков.

Па изумленно посмотрел на нее:

— Ну и воображение же у тебя. Ноэми!

— И вообще, — добавила сестра, разглядывая снег, — я узнала их следы.

— Как это ты могла узнать волчьи следы?

— А я видела фотографии и рисунки в одной книжке, я ее брала в библиотеке. «Хищники» — вот как она называлась.

Па изумлялся все больше и больше.

— Ах, вот как, — бормотал он, — вот оно, значит, как… Ты, значит, думаешь…

— Конечно, это наверняка они!

Да, здорово же она меня удивила, Ноэми. Присев на корточки на краю террасы, громко шмыгая носом и потирая щеки, пунцовые от холода, она водила пальцем по отпечатку лапы и вещала, как заправский лектор: «Вот, смотрите, как расставлены подушечки, как расположены когти…» Подушечки! Скажите пожалуйста! Наверное, именно так они и назывались, нашу Ноэми ведь не собьешь. Хорош я был со своим дурацким сном! Никто больше не обращал на меня внимания, все слушали с разинутым ртом мою сестрицу. Уязвленный до глубины души, я лихорадочно придумывал какую-нибудь мелкую гадость, чтобы поддеть ее, но мне ничего не приходило в голову. Я думаю, на самом-то деле я смолчал не только из ревности к ее успеху, но и из восхищения.

Постепенно становилось светлее, очертания дальних холмов все яснее вырисовывались в утреннем небе, но снежная равнина оставалась по-прежнему пустынной. Ясно было, что при этом низком, облачном небе нам и сегодня не увидеть солнца.

Мне кажется, что ни отец, ни мать так до конца и не поверили в существование волков. Па в этот день сделал в блокноте простую пометку: «Ночное появление подозрительных животных, скорее всего, бродячих собак» — и тут же перешел к подсчету продуктовых запасов и необходимости «подсократиться, поскольку наша изоляция рискует затянуться». О волках, как видите, даже и речи нет.

Зато для нас с Ноэми это слово во всей полноте обрело свое грозное значение. Я прочел слишком много историй о Крайнем Севере, и воображение тут же подсказало мне образ этих хищников с их сверкающими глазами, настороженно торчащими ушами и свирепым оскалом. Они осаждали хижины охотников, своими окровавленными клыками разрывали на куски оленя, а иногда пожирали заблудившегося ребенка. Я не забыл все эти леденящие душу истории, после чтения которых еще несколько лет назад не мог уснуть, и теперь спрашивал себя, не подвергнемся ли и мы, в свою очередь, нападению этих чудовищ.

— Па не хочет мне верить, а я тебе точно говорю, что это волки! — твердила Ноэми.

— Ты так уверена?

— Да, уверена. И они еще вернутся. А у папы даже ружья нет!

Увы, это была правда. Наш отец терпеть не мог охоту и потому не держал в доме никакого оружия; впрочем, я плохо представлял себе отца стреляющим в свору диких зверей. Он ограничился тем, что принял обычные меры предосторожности: затворил ставень окошка в хлеву и приоткрывал его только частично, на длину веревки, привязанной к засову. Веревка была вроде бы крепкая, но выдержит ли она напор возможных налетчиков? Я лично не был в этом уверен. С другой стороны, из-за этого проветривание дома, и без того недостаточное, сократилось еще больше. Запахи хлева, смешанные с кухонными, скоро стали настолько невыносимы, что отец принял решение все-таки держать это единственное окно открытым, взяв на себя постоянное наблюдение за ним.

Помню, как он сидит там, в хлеву, на старом стуле с продранным сиденьем. В слабом свете, сочащемся снаружи, он читает книгу, лежащую у него на коленях. В своей меховой шапке, куртке и сапогах он походит на канадского траппера, для полноты картины недостает только ружья. Время от времени он встает, закладывает страницу соломинкой и, взяв бинокль, поднимается на террасу, чтобы обозреть окрестности. Потом спускается, дышит на застывшие пальцы и вновь углубляется в чтение.

День прошел без всяких происшествий. Мы погрузились в повседневные заботы, и беспокойство наше мало-помалу улеглось. Когда Па с наступлением темноты покинул свой наблюдательный пост и вошел в столовую, все мы усердно трудились возле камина. Ма варила суп в котелке над огнем. Ноэми накрывала на стол, а я, как всегда, молол зерно в мельнице.

— Я ничего не увидел, — сказал отец, — Все спокойно, но на всякий случай я все же заложил окно шкворнем, мало ли что!

— Иди скорей грейся, — воскликнула Ма, — ты же весь промерз.

— Да, там, наверху, мороз крепчает.

Он скинул свою куртку и протянул руки к огню.

— Коза вот уже целый час блеет, как сумасшедшая. Сходи-ка, Симон, взгляни, не случилось ли чего.

Повторять ему не понадобилось, я тут же с удовольствием бросил свою зернотерку и побежал в хлев.

Увидев меня, коза перестала блеять, но забилась в угол возле кормушки, и я еле-еле выволок ее оттуда. Она упиралась всеми четырьмя ногами, дрожала и бодалась. Наконец она немного успокоилась, и мне удалось ее подоить; рядом тихонько мычала смирно стоявшая корова. Я поговорил с ними обеими, погладил и ту и другую, но сегодня они меня как будто не слышали. В низком хлеву было тепло, зато запах стоял гуще обычного, так как мы уже несколько дней не выносили навоз.

Кончив дойку, я поднялся на чердак, сбросил оттуда в ясли несколько охапок сена и на минутку приоткрыл оконный ставень. Глотнув холодного свежего воздуха, я прислушался, но, кроме голосов, доносящихся из столовой, ничего не услышал.

Я вернулся назад, к животным. Они жевали сено и больше не обращали на меня внимания. Деревянные стенки яслей поблескивали, как металл, в тех местах, где корова и коза терлись об них боками. Несколькими месяцами раньше мы побелили стены хлева известкой, и хотя местами она уже успела облупиться, но все же сохраняла свою молочную белизну.

Поднявшись на цыпочки, я почти доставал до потолочных балок, грубо обтесанных топором, — обычно ласточки устраивали на них свои глиняные гнезда. Теперь гнезда, конечно, пустовали, но я с удовольствием вспоминал, как по весне следил за стремительными виражами взрослых птиц, то влетавших, то вылетавших в окошко, и за горланящими птенцами с их жадно разинутыми клювиками. Где они теперь? В каком африканском крае нашли себе пристанище? Их долгий перелет вдруг показался мне фантастическим, нереальным, и я испугался: вдруг я больше никогда их не увижу!

Потом я стал размышлять о наших таинственных ночных посетителях, чье появление еще сильнее усугубило нашу тревогу. Откуда они явились, и какие тайные силы побудили их решиться на такой опасный переход? Нет, от их близкого присутствия я не ждал ничего хорошего.

Притулившись к стенке, я начинал задремывать. Мне было хорошо в этом теплом, спокойном месте, просторном и темном, как грот, — здесь стены защищали меня от внешнего мира, а мерное жевание рядом убаюкивало. Машинально я приподнял лампу, освещая потолок, затянутый густой паутиной, тяжелой от пыли. В центре одной из них, между яслями и угловой балкой, сидел и сторожил паук. Застигнутый врасплох светом лампы, он испуганно подпрыгнул и медленно уполз в щель балки, где и замер, боясь шелохнуться. Опасался он напрасно: отец приучил меня щадить животных, каковы бы они ни были, поскольку считал их жизнь проявлением мирового порядка, и единственное, что я позволял себе, это прихлопнуть комара, да и то если он уж очень досаждал.

Вот почему я смотрел на паука вполне благожелательно, и он, успокоенный моей неподвижностью, постепенно осмелел, зашевелился и вернулся на прежнее место, в центр своей паутины.

Я не очень-то любил пауков, но хорошо помню, что в тот момент испытал к нему почти нежное чувство. В этом застывшем мире паук упрямо продолжал жить, делать привычные движения, и я подумал, что, в сущности, у нас с ним одинаковая судьба.

Так я сидел, погрузившись в сонное оцепенение, не в силах встать.

Шло время, приближалась пора ужина. Скоро я услышу шаги отца, потом его голос в коридоре:

— Что ты там возишься, Симон? Иди скорей, ужин на столе!

Только тогда я стряхну с себя дремоту, встану и пойду.

В тот вечер, после ужина, отец прочел нам несколько страниц из «Легенды о святом Юлиане-Странноприимце» . Скорее всего, это была та самая книга, которую он читал на сеновале, и я думаю, что, дойдя до данного отрывка, он вспомнил о нас и решил поделиться удовольствием от чтения.

Мне помнится, то был самый конец легенды, где речь шла о преображении прокаженного , которого Юлиан принял в своей бедной хижине после того, как перенес его на плечах через реку.

«И тогда прокаженный обнял Юлиана, и глаза его вдруг засияли, как звезды, а волосы сделались, как солнечные лучи; дыхание от ноздрей его было благоуханнее аромата роз, и ладан воскурился с ложа его, а воды реки пели сладостную песнь…»

Впоследствии я перечитывал эту легенду сотни раз и всегда с наслаждением, но никогда не забуду восторга, испытанного в то, первое чтение, когда голос моего отца звенел в нашем затихшем доме, таком же одиноком и затерянном в пустыне, как хижина Юлиана.

Книга, из которой он списал сюда эти строки о прокаженном и которую я столько раз перелистывал за свою жизнь, — это тот самый том, что держал тогда в руках мой отец.

На следующее утро мы проснулись почти уверенные в том, что тревога наша была напрасной и что бродячие собаки больше не вернутся, но это оказалось не так. Мы ходили по террасе, совершая обычный моцион и гимнастику, как вдруг я заметил на гребне ближайшего холма темную движущуюся точку. Я вскрикнул, все обернулись ко мне, и мы замерли на месте, глядя во все глаза на это потрясающее явление; первое живое существо, которое нам допелось увидеть с начала катастрофы. Но я сразу смутно почувствовал, что ничего хорошего это нам не сулит, и оказался прав.

Па навел бинокль на точку, спускавшуюся теперь по склону, но никак не мог отрегулировать резкость. Он лихорадочно крутил колесико, нервничал и ругался. Наконец Па сказал:

— Вот так лучше, ага, совсем хорошо, ясно вижу зверя, скорее всего, крупного пса; похоже, он с трудом продвигается по снегу. Сейчас он метрах в шестистах — семистах от нас. Мне кажется, он направляется прямо сюда. Никак не разгляжу, какого он цвета…

Отец приподнял бинокль повыше и оглядел горизонт.

— А вот и другие! — вдруг воскликнул он, — Трое. Четвери. И там, повыше, еще пятеро!

Мы и сами ясно видели их невооруженным глазом, так как небо слегка посветлело, и звери отчетливо выделялись на белом снегу.

Чуть дальше, справа, показались еще два зверя, и все они приближались к нашему дому, идя по следу, который, наверное, проложили во время своего ночного прихода.

Подойдя к нам метров на триста, все они, включая отставших, присоединились к самому крупному, видно, вожаку, и стало ясно, что, несмотря на трудность продвижения по сугробам, вся эта сбившаяся вместе стая скоро подойдет вплотную. Мы пока не могли разглядеть их как следует, но если это и были собаки, то очень большие и все одинаковой породы. Па, глядя в бинокль, описывал их нам: темно-серый мех, острая морда, стоящие торчком уши… И вдруг он вскрикнул:

— Черт возьми, ты была права, Ноэми! Это и вправду волки. Ну и дела!

Хотя и я, и Ноэми были убеждены в этом еще со вчерашнего дня, все же папины слова поразили нас в самое сердце. На сей раз нам действительно грозило приключение, и приключение близкое к кошмару. Волки мчались прямо на нас; на мертвенной белизне снега, под свинцово-черным небом вид у них был жуткий, устрашающий. Их мускулы ходуном ходили под темной шкурой, а свирепый оскал обнажал сверкающие клыки.

Они были так близко, что Ма с криком толкнула нас к лестнице и велела спускаться побыстрее в хлев. Коза в стойле истерически заблеяла, и волки, конечно, услышали ее, так как один из них тотчас же подал голос, другие стали ему вторить, и раздался жуткий волчий хор. Обернувшись последний раз перед тем, как ступить на лестницу, я увидел, что они стоят в двадцати метрах от помоста и воют, задрав к небу остроконечные морды, а Па благоразумно отступает следом за нами.

Он поспешил догнать нас и закрыть ставень, который укрепил деревянным брусом. Несколько секунд спустя доски террасы заскрипели под тяжелыми когтистыми лапами, а над головой у нас, совсем близко, послышались завывания, прерывистое дыхание и жалобный визг волков. Па засветил лампу, и мы молча стояли на чердаке, прислушиваясь к возне хищников там, наверху. А вдруг кто-нибудь из них, терзаемый голодом, бросится в снежный колодец и попытается выломать люк? Па утверждал, что ставень очень крепкий и нам бояться нечего, но у меня не было в этом полной уверенности; я, в страхах своих, наделял волков сверхъестественной силой и спрашивал себя, не смогут ли они, пустив в ход зубы и когти, разнести в щепки деревянный ставень и ворваться в наше убежище.

Шум на крыше длился больше часа, и время это показалось нам нескончаемым; потом он слегка поутих: незваные гости, верно, набросились на кучу навоза, от которой пахло нашими животными. Теперь до нас доносились лишь приглушенное ворчание да временами пронзительный, словно от боли, визг. Наконец мы спустились в столовую, где мирно горящий в камине огонь чуть успокоил нас. Кот, которого, казалось, ничего на свете не могло вывести из равновесия, преспокойно подремывал рядышком с очагом, над которым томился суп в котелке.

И вот теперь мы в осаде, и одиночество наше усугубилось еще и угрозой нападения волков, которые, судя по шуму на крыше, отнюдь не собираются оставить нас в покое. Я хорошо вижу, что Ма готова поддаться отчаянию: глаза ее померкли, лицо осунулось, похоже, она теряет последние силы. Но и на этот раз отец находит для нас ободряющие слова. «Не беспокойтесь, — говорит он, — рано или поздно они все равно уберутся. Потерпите немножко, мы с вами и не такое еще видали!» Подумав, он добавляет: «Самое досадное, что нам нужен свежий воздух, а он теперь поступает только через каминную трубу. Этого мало. Давайте-ка попробуем что-нибудь придумать!» Как всегда. Па решительно не намерен сдаваться, он ищет решение, он подстегивает и себя и других. «Хорошо бы найти какую-нибудь решетку или что-нибудь в этом роде и заменить ею ставень. Да, именно так!»

С этими словами он вскакивает с места и бежит на чердак. Мы слышим, как он бродит там взад-вперед, передвигает мебель и ящики. Потом кричит: «Пойди-ка сюда, Симон, ты мне нужен!»

Наш чердак!.. Я просто обязан воздать ему должное, рассказав, какой поддержкой и подмогой оказался он для нас в то трагическое время: благословенное место, сокровищница, смесь супермаркета и барахолки, где мы всегда отыскивали все, в чем нуждались теперь, когда наши электрические машины пришли в бездействие. Именно там мы обнаружили лампы, котел, кофейную мельницу, доски и балки, из которых соорудили помост, и столько других полезнейших вещей, которые, пролежав чуть ли не целый век в пыли и паутине, вновь пошли в дело.

Чердак был огромен, он располагался надо всем домом и делился на две половины — заднюю, с сеновалом и кладовой для фруктов, сухих трав и зерна, и переднюю, гораздо более обширную, служившую свалкой вещей в течение нескольких поколений, начиная с крестьян, поселившихся в этой местности еще во времена конных экипажей и масляных коптилок, и кончая нами, не говоря уж о тетушке Агате, чью бережливость мы неустанно восхваляли с великой благодарностью. Каждый из обитателей шале считал своим долгом стащить на чердак — а не на помойку! — и навалить поверх старых вещей свои собственные, показавшиеся ему на данный момент ненужными. Что это было: смутная признательность, которую чувствовали к предмету, много и честно послужившему людям и как бы хранившему на себе отпечаток своих хозяев? Или, быть может, тайное желание устроить что-то вроде скрытого от глаз музея старинных вещей, скромно уступивших свое место новым, головокружительно непонятным предметам? Или же тут крылась причина более прозаическая, особенно естественная для крестьян, ведущих в горах скудное, уединенное существование и хорошо знающих, что почем. «Мало ли как оно обернется, — быть может, думали они, — со временем все может сгодиться!» Если так, то это были мудрые слова, и мудрость эту мы теперь оценили вполне. Чего тут только не было: конский хомут и ножная швейная машина «Зингер», цинковое корыто и ламповый радиоприемник, коса и велосипедное колесо; я уж не говорю о сваленной в кучу колченогой мебели, сундуках, связках бумаг и всевозможном железном ломе. Внимательный исследователь, вскрывая эти пласты и наслоения, как археолог, без труда мог бы датировать их и соответственно описать занятия, нравы, вкусы и даже, может быть, увлечения бывших владельцев дома.

До нашей катастрофы отец и мать не часто бывали здесь, особенно Ма, которая терпеть не могла всю эту «свалку» и даже поговаривала о том, не позвать ли старьевщика, чтобы он очистил чердак. Но отец упрямо качал головой, и я чувствовал, что сам размах этого замысла слегка пугает его. Мы с Ноэми тут же начинали умолять родителей: «Не надо, жалко, не трогайте ничего!» Тогда Па уклончиво говорил, что это, в общем-то, не срочно, что надо бы еще подумать, и некоторое время вопрос не обсуждался. Подобная сцена повторялась множество раз без всяких последствий, и скоро Ма, к нашей радости, махнула на чердак рукой.

Сколько же счастливых часов провели мы с Ноэми на этом чердаке!

В хорошую погоду мы, конечно, гуляли по лесу или помогали отцу в саду, но в дождливые дни, покончив с уроками, тут же бросались в наши владения. Стоит мне закрыть глаза, и мне явственно вспоминается крутая лестница с узкими ступеньками, ведущая наверх из конца коридора; я ощущаю под пальцами отполированные бессчетными касаниями перила, Подъем всегда казался немного опасным, как будто нам следовало заслужить это восхождение в рай. Сестра, тогда еще совсем маленькая, взбиралась по лестнице на четвереньках с криком: «Симон, подожди меня!» Я брал ее за руку, и мы осторожно пробирались в полутьме по узкому извилистому проходу между кучами вещей. Я устраивался на ящике возле слухового окошка, где было чуть посветлей, а Ноэми шныряла где-то там, в глубине, приручая своих мышей. Вытащив из пачки старый журнал, я разглядывал фотографии и читал статьи о войнах, о великих открытиях, о первых полетах ракет на Луну. И я думаю, что изучил историю именно здесь, а не в школе; некоторые страницы я перечитывал по стольку раз, что мне начинало казаться, будто я и сам жил в те стародавние времена.

Словом, мы облазили весь чердак и изучили его досконально, Ноэми даже лучше меня. Вот почему, когда снег отрезал нас от внешнего мира, мы стали проводниками отцу и могли без всякого труда разыскать в этом лабиринте ту или иную понадобившуюся вещь.

Поднявшись на чердак, я увидел, что Па сражается там с паутиной и досками. Он наполовину вытащил из-под них старую железную решетку, вероятно служившую некогда садовой калиткой, и прислонил ее к стене. Теперь он пытался, кряхтя и отдуваясь, высвободить ее целиком. «Ну-ка, — скомандовал он мне, — влезь туда, вглубь, и подтолкни ее на меня!» Кое-как мы извлекли решетку на свет божий, она оказалась гораздо больше окна, но Па объяснил мне, что вделает в стены крючья, на которые и подвесит решетку, и тогда можно будет совсем снять ставень. Сейчас об этом, конечно, и думать нечего, поскольку волки сторожат снаружи и поднимают адский шум на крыше всякий раз, как услышат блеянье козы. Но это не страшно, сказал Па, так как первым делом следует подготовить стену; и он посылает меня за инструментами, творильным ящиком и цементом. Я замешиваю раствор, на сеновале грохочет молоток, и волки замолкают, видимо удивленные этим непривычным шумом. Представляю, как они сидят там, на террасе, и отделяет их от нас всего ничего: ставень, лестница да колодец в снегу. Небось насторожились и смотрят во все глаза, не появится ли коза, от которой они в один миг оставят рожки да ножки. Вот о чем я думаю, размешивая мастерком раствор, и мне чудится кровавая лужа на снегу.

Па тем временем выбил в стене четыре глубоких аккуратных отверстия и заложил в них железные крючья. К вечеру работа была окончена, жидкий цемент затвердел, как камень. Наверху стояла тишина. Па долго вслушивался. «Я думаю, они ушли, — оказал он, — давай-ка попробуем».

Он осторожно приоткрыл ставень, прислушался опять и наконец снял его с петель. Мы быстро приладили решетку, ее края надежно держались на крюках. Для пущей уверенности мы закрепили их веревками. Все это очень напоминало дверь тюремной камеры. Снаружи было темно, зато по чердаку гулял теперь свежий воздух.

Начиная с этого вечера мы стали пленниками вдвойне: теперь мы живем за решеткой и лишь время от времени, пользуясь отсутствием волков, рискуем выбраться на террасу. II то нерегулярно, ибо волки исчезают и возникают в самые неожиданные часы, словно подчиняясь какому-то своему загадочному распорядку. С каждым днем они все больше тощают, все злее оскаливают зубы, воют все заунывнее. Мало-помалу мы свыкаемся с их соседством и повадками. Как только воцаряется тишина. Па снимает решетку и осторожно, озираясь, взбирается по лесенке. Убедившись, что вокруг пусто, он делает нам знак подниматься, но сперва обходит террасу, проверяя, не спрятался ли за ней зверь.

Небо по-прежнему сумрачное, низко нависшее. Па оглядывает окрестности в бинокль. Теперь-то я знаю, как он жалеет об отсутствии ружья. Он выбрал себе в качестве оружия большой, остро наточенный кухонный нож, крепко-накрепко привязанный к длинной палке. Получилось что-то вроде копья, которое он, выходя па помост, всегда держит при себе, на случай внезапной опасности. Когда Па стоит с этим оружием в руке, он очень похож на гарпунера, и мы, конечно, посмеялись бы над ним, если бы у нас давно уже не пропала охота веселиться. Какой там смех, мы и улыбаться-то совсем перестали, особенно Ма, которая стала странно молчаливой; иногда у нее начинают дрожать руки.

Один только Па старается выглядеть жизнерадостным, поскольку он твердо намерен, невзирая на все свои страхи, поддерживать бодрость духа в семье. Он приказывает нам маршировать по помосту вдоль и поперек, глубоко дышать, делать гимнастические упражнения и сам первый показывает нам пример. Мы подчиняемся, мы дуем на озябшие пальцы, Ноэми хнычет. Па кричит ей: «Ну-ну-ну, бодрись, мы все должны быть в добром здравии!» Это верно, но вот Ма с трудом соглашается выйти наружу подышать воздухом, а выйдя, отказывается двигаться, лишь присядет на минутку, прислонясь спиной к перилам, и с отвращением глядит на истоптанный волками снег. И под любым предлогом старается спуститься обратно в дом. Па не удерживает ее. Однажды вечером, в хлеву во время дойки, он поделился со мной: «Наша мама беспокоит меня, Симон. Нет-нет, не думай, она не больна, но я чувствую, что она устала, бесконечно устала, а ведь была всегда такая стойкая. Да, я понимаю, тяжело все это, особенно для нее. И потом, она начинает фантазировать, выдумывать какие-то истории, ну да ты ее знаешь. Надо отвлекать ее от мрачных мыслей, поддерживать, ободрять. В конце концов это пройдет». Я увидел, что, едва высказав все, что тяжким грузом лежало у него на сердце, он уже пожалел об этом. На секунду он положил руку мне на плечо, йотом отвернулся и, схватив вилы, принялся яростно накидывать сено в кормушки.