Все началось в феврале. Точнее, 27 февраля 2006 года. Это число я, уж будьте уверены, запомнил навсегда. Да и вы, я думаю, тоже, если только вы вообще способны что-то помнить. От всей души желаю вам этого, потому что некоторые из нас так и не оправились после той ужасной зимы. Вам такие наверняка встречались. Да их полно кругом, таких «лунатиков»: бессмысленно глядя в никуда, они нескончаемо бормочут что-то бессвязное. Грустное зрелище! Ей-богу, лучше бы им лежать па кладбище. Но… кто знает, кто знает? А потом, на кладбищах еще недавно и без того не успевали хоронить погибших.

Итак, значит, было это в феврале, в субботу, где-то в середине дня: Па как раз колол дрова перед шале. Он аккуратно устанавливал полено на колоде и, взмахнув топором, — тр-р-рах! — раскалывал его точно посередине. Красота, а не работа! Кто-кто, а уж он-то знал в этом толк, мой Па. Настоящий артист! Я собирал расколотые чурки и складывал их под навесом. Здесь, во дворе, было не так холодно; в воздухе витал приятный аромат смолы. Я старался укладывать полешки как можно ровнее, ведь Па частенько говорил, что поленница — это лицо дома, его гордость, его украшение, и я знал: он сейчас искоса наблюдает за мной. Время от времени он останавливался, чтобы вытереть мокрый лоб или бороду, и я пользовался передышкой, чтобы согреть дыханием озябшие руки. Па говорил: «Подровняй-ка вон то полено сверху, ты его криво положил, оно и торчит. Вот… так-то лучше».

Из кухни доносилась музыка, это была пластинка с арией Мелисанды . «Родилась я в воскресенье, в воскресенье к полудню. Святой Даниэль и Святой Рафаэль, Святой Рафаэль и Святой Даниэль…» Я знал эту арию наизусть. Ма прямо без ума была от всех этих старинных опер Дебюсси, Моцарта, Гуно, Бизе; иногда, забыв оби всем на свете, она запускала проигрыватель на полную мощность и сама начинала подпевать своим низким сопрано, чуть-чуть фальшивя. Но все равно выходило у нее прелестно.

Мне особенно нравилась сцена, когда Пелеас поет под балконом; «Твои длинные косы спустились к подножию башни…» Он протягивает руку, касается волос Мелисанды и прижимает их к губам. Такой, по моим понятиям, и была настоящая любовь; вот о чем я думал, укладывая дрова, в то время как Па вновь принимался за колку: тр-р-рах! — и щепки с сухим стуком падали наземь.

И вдруг мне на ум пришла Катрин — она ведь тоже белокурая, хотя волосы у нее совсем короткие. Да и вся она в другом роде: менее романтичная, более современная. Я вспоминал ее в классе: вот она пишет, склонившись над партой и опершись на локоть, вот она покусывает колпачок ручки или от усердия высовывает кончик языка. А какие же у нее глаза — серые или зеленые? Странно, я никак не мог вспомнить. Но ничего: я ведь обещал Катрин проводить ее в понедельник до угла ее улицы — вот тогда-то я и смогу разглядеть все как следует.

Еще и пяти часов не было, а на улице уже сильно стемнело; с севера, на горизонте, небо окрасилось в пепельно-серый цвет, и я еще подумал, что это не предвещает ничего хорошего. Па вдруг прервал работу и, опершись на длинную ручку своего топора, тоже вгляделся в небо.

— Ладно, хватит на сегодня, — сказал он, — Ты не очень озяб? Не устал? Нет, правда? Видал, какое небо? Наверняка снег пойдет.

Все вокруг словно замерло: ни шороха, ни дуновения ветра, и музыка тоже умолкла.

— Да, я тоже думаю, наверняка будет снегопад. Ну что, пойдем домой?

— Да, пора. Сходи-ка прикрой окошко в хлеву.

— А корму задать?

— Если хочешь. А потом беги греться.

В хлеву было тепло. Ио, наша корова, с мычанием повернула ко мне голову, а коза Зоя, обрадовавшись моему приходу, стала шутливо бодать перегородку. Я ласково похлопал их обеих по бокам, потом вытащил с чердака охапку сена, разложил его по яслям и вышел, в то время как они обе жадно набросились на еду.

На улице быстро сгущалась тьма, свинцовое небо низко нависло над елями, ни одна веточка не шевельнется. Я услышал тарахтение мотора наверху, на дороге, и в ту же минуту за оградой показался трактор папаши Жоля; он тащил за собой прицеп, набитый дровами. Жоль остановил трактор у заснеженного пригорка перед воротами и выключил сцепление. Па в это время убирал пилу и топор; он поднял голову и замахал Жолю, приглашая во двор.

— Ну держитесь, сейчас начнется! — крикнул Жоль, — Сейчас такое начнется, это уж вы мне поверьте! Готовьте лопаты для снега! Опять все сначала, прямо как в ноябре! Этому конца не видать, зима с летом перепутались!

Его шерстяной шлем был нахлобучек до самых бровей, пышные усы торчали над поднятым воротом куртки; он восседал на твоем тракторе с воздетой к небесам рукой, словно пророчил конец света.

— Зайдите, выпейте стаканчик, — сказал Па.

— Спасибо вам, но надо спешить, пока светопреставление не началось.

— Да ничего страшного, на минутку-то задержаться можно.

Тут и Ма открыла окно, улыбаясь так, как только она одна умела.

— Я как раз сварила кофе, месье Жоль! Неужели вы откажетесь от чашечки?

Тут он, конечно, капитулировал:

— Ну, раз так, ладно. Но только на одну минутку!

Себастьен Жоль был нашим соседом. Единственным соседом, вместе со своей женой и сыном Марком. Впрочем, сосед — слитком сильно сказано: их ферма стояла в трех километрах от нас, ниже по склону, перед самым спуском в долину. А над нами — ни живой души, только еловый да пихтовый лес, пастбища, несколько амбаров, и дальше альпийские луга до самых вершин. С тем же успехом можно было жить на Луне, хотя и ее в то время уже начинали заселять. Но все это — природа, уединение, мечты — было придумано моими родителями, и когда они обсуждали эту тему, то становились прямо настоящими лириками. Особенно Па. Ну, а Ноэми, та ничего не говорила, зеленоглазая дикарка Ноэми и, с буйными волосами, падающими на лоб, и сильная, как мальчишка. Она бегала по лесам и приносила оттуда ящериц, жаб, змей, а иногда и раненых птиц, которых выхаживала у себя в комнате, а потом отпускала на волю, в горы. В остальное время она читала книги: в основном о животных, но также разные истории, легенды и даже стихи. Да, совсем забыл сказать: Ноэми — это моя сестра.

Итак, Себастьен все-таки вошел в дом и расположился в столовой, у камина. Он все твердил, что зашел на одну только минуточку, и что зима с летом перепутались, и все нынче не так, как раньше, он уже ничего не понимает, а вот во времена его отца и деда…

Каждый раз, как он заговаривал о своих предках, наш Себастьен, он необыкновенно воодушевлялся и заводил нескончаемые истории о шале, на целые недели погребенных под снегом, об ужасных холодах, о деревьях, треснувших от мороза, о волках, которые выходили из лесов и бродили вокруг хлева. Он делился, конечно, своими воспоминаниями, но притом и давал волю воображению; даже нам ясно было, что он приукрашивал свои истории, — стоило ему сесть на любимого конька, ничто не могло его остановить.

Ноэми, слушая его, не упускала ни слова:

— Как, волки? Настоящие живые волки?

— Ну ясное дело, настоящие волки с красными глазами и с огромными острыми, как кинжалы, зубами. По ночам мы слышали их вой, а утром находили следы лап, вот такие большущие!

И он показывал свою руку с черными ногтями и огрубевшей, морщинистой кожей. Ноэми была на седьмом небе от счастья.

— А почему их теперь не видать, этих волков?

— Ну, как почему… Небось прячутся где-нибудь в чаще.

— Вы думаете, они еще сюда вернутся?

— Кто знает!

Как-то я спросил у Па: «Сколько лет Себастьену Жолю?», и он ответил: «Сорок пять». По мне, так Себастьену, с его усами, морщинами и старыми сказками, вполне могло быть и восемьдесят. Ни дать ни взять, старый дед! В тринадцать лет что сорок, что восемьдесят — никакой разницы.

Итак, Себастьен сидел здесь, протянув ноги к огню, с чашкой кофе в руке, и разглагольствовал о том, какое в старину бывало лето: мол, настоящее пекло, небо раскалялось добела, в полях можно было работать лишь с приходом сумерек.

— Теперь все, кончено дело. Зима с летом перепутались из-за их мудреных опытов на Аляске, в Сибири, на Северном полюсе. Видали, что творится? Чего только люди не напридумывали! Хотелось бы знать, чем все это кончится.

— Верно, верно! — поддакивал Па.

А я исподтишка поглядывал на них, стараясь угадать, чем кончится их беседа. Раньше они, бывало, спорили между собой до посинения обо всем на свете: о политике, о религии, о сельском хозяйстве, да мало ли еще о чем. Тогда они орали во все горло и становились красные как раки. Ма, конечно, тут же вмешивалась: «Зачем так горячиться, вы оба правы, и тот, и другой. Стоит только подумать…» — и она пыталась изменить тему. Но ей далеко не всегда удавалось их утихомирить.

— Вы же меня не слушаете, месье Жоль! — возмущался Па.

— Да нет, я-то вас слушаю. Это вы…

— Ну полно вам!

Под конец они всегда мирились, если вообще сердились друг на друга всерьез. «Я его люблю, — говорил Па, — У него полно завиральных идей, но это в своем роде поэт».

Сегодня Па больше помалкивал, он только кивал головой да время от времени поддакивал собеседнику, а сам, казалось, думал совсем о другом. А может, он просто устал: все-таки целый день работал топором.

— Ну вот и снег пошел, — сказала Ма, стоявшая у окна.

И в самом деле: во дворе замелькали крупные белые хлопья.

— Ну, теперь мне в самом деле пора, — оказал Себастьен, — Надо еще до ночи дрова разгрузить, сами понимаете. Спасибо вам за все. Пойдете и деревню, заходите по дороге к нам.

Он вскарабкался на сиденье своего трактора, опустил на глаза козырёк шлема и исчез в белой круговерти.

Я постоял еще несколько минут па крыльце. В глубокой тишине слышался только шорох падающего снега, теперь такого густого, что за ним едва различались ели по ту сторону дороги. Ноэми, стоявшая рядом, запрокинула назад голову и, раскрыв рот, ловила своим ярко-розовым языком белые хлопья.

Теперь, по прошествии времени, этот вечер помнится мне таким же, как все другие, разве что мы зажгли свет уже в пять вечера из-за этого снега, падающего все гуще и гуще. Большие хлопья, хорошо видные в свете лампы, медленно опускались наземь за окном. Белый покров уже окутал весь двор, который мы расчистили несколько недель назад, и поднялся выше куч старого снега.

Па сидел у камина, поставив ноги на каминную приступку; он курил трубку и задумчиво глядел на огонь. Время от времени он, морщась от боли, потирал поясницу.

Ноэми, опершись локтями о стол, принялась что-то рисовать. Я на цыпочках подкрался сзади и заглянул к ней через плечо. На листе красовались два человечка, один с бородой, другой с усами, — ясно, это были Па и Себастьен. Я так и не успел разглядеть их получше, потому что она тут же закрыла рисунок руками и так сердито закричала: «Уйди, не смотри!» — что я оставил ее в покое.

И отправился к Ма, которая готовила ужин на кухне. Я спросил ее, что там тушится в кастрюле, и она ответила: «Рагу. На-ка, понюхай!» — и приподняла крышку. Рагу пахло ужасно аппетитно, в печи потрескивало пламя, часы вдруг пробили семь. Я снова подумал о Катрин. Интересно, чем она сейчас занимается? И думает ли она обо мне?

— Симон, — сказала Ма, — будь добр, накрой на стол.

— Почему я, а не Ноэми?

— А Ноэми будет убирать со стола.

— Давай лучше я уберу.

— Но спорь!

Я велел Ноэми складывать свои манатки, но она возмутилась:

— Подожди минутку, я сейчас кончу.

— Ждать? И не подумаю.

Вообще-то я любил Ноэми, но одновременно она почему-то здорово действовала мне на нервы. Иногда я даже думал: хорошо бы, я жил один с Па и Ма, как раньше. Я бы тогда все делал охотно: и накрывал бы на стол, и убирал потом посуду. Но вот родилась Ноэми — что ж тут теперь поделаешь!

Наконец она все-таки соизволила встать и, ясное дело, пошла хвастаться своим рисунком перед Па, который, как всегда, начал охать, и ахать, и восклицать, что у нее, мол, огромный талант, и что это гениально, и прочие глупости в том же роде. Надо признать, она действительно рисует неплохо, эта малышка, но «гениально» — это уж слишком!

После ужина мы посмотрели фильм по телевизору, и наш «юный гений», как всегда, заснул, посасывая уголок своего одеяла. Па попыхивал трубкой и, видимо, совсем не думал о фильме. Ма время от времени восклицала: «Господи, как глупо!» — и, похоже, гораздо охотнее послушала бы «Кармен». Наш кот Гектор разлегся у меня на груди и мурлыкал как заведенный; временами он вытягивал лапу и тихонько запускал когти мне в плечо.

Да, повторяю, этот вечер ничем не отличался от других. Идеальная картина; отец, мать, дети, кошка, горящие в камине поленья и мерное тиканье стенных часов.

Перед сном Па открыл окно, чтобы затворить ставни. Снегопад все усиливался.

— Сугробы во дворе уже в полметра, — сказал Па, — Просто невероятно, в жизни не видал таких огромных хлопьев!

Он протянул руку, и в мгновение ока на ней вырос плотный белый сугробик.

Я еще долго возился у себя в комнате, раздумывая о снеге, о Катрин, о будущем понедельнике. Вдруг я решил, что непременно поцелую Катрин в губы, как только что видел в фильме. Только бы не задохнуться и чтобы носы при этом не столкнулись…

В конце концов я улегся к постель. Долго лежал я с открытыми глазами, слушая шуршание снега за окном, такое вкрадчивое, словно какие-то изворотливые насекомые пытались тайком пробраться ко мне в спальню; потом я заснул.