На следующий день утром в доме опять стояла мертвая тишина. Буря, свирепствовавшая всю ночь напролет, теперь улеглась. В моей комнате была тьма кромешная, и я никак не мог понять, который час.

Я почувствовал что-то живое на кровати, возле себя, и, протянув руку, нащупал нашего кота. Он жалобно мяукнул, как будто был чем-то сильно напуган. Наверное, накануне я оставил свою дверь приоткрытой, и он незаметно пробрался в комнату. Это было не похоже на него: мама запрещала нам с Ноэми брать кота в постель, да и сам он предпочитал греться у камина, возле тлеющих углей. Я погладил его, он опять испуганно мяукнул, крепче прижался ко мне и затих.

Я нажал было на выключатель лампы, но вспомнил, что электричества со вчерашнего дня нет. Пошарив, я отыскал фонарик на батарейках, зажег его и осветил будильник: он показывал половину восьмого. Это означало, что в школу я сегодня уже не попаду. При других обстоятельствах меня этот факт только порадовал бы, но сегодня — такое уж невезение! — я пропускал свидание с Катрин.

Через полуоткрытую дверь я заметил слабый колеблющийся свет в гостиной. Он приближался, и вот уже в мою комнату зашел отец с керосиновой лампой в руке. Он нагнулся ко мне.

— А, ты не спишь! Я не стал тебя будить, все равно в школу вам сегодня не идти. Все завалено снегом. Я даже ставни не смог открыть.

— Разве они не расчистили дорогу?

— Конечно нет! Там, наверное, сугробы выше головы. Как в прошлом году в ноябре, помнишь?

— Ага, мы тогда ждали снегоочиститель два дня. Думаешь, сейчас будет то же самое?

— Вполне возможно!

Отец говорил вполголоса, наверное, чтобы не разбудить Ноэми; он качал головой, и неверный свет лампы обнаруживал мелкие морщинки вокруг его глаз. Несколько минут он, замерев, постоял возле моей кровати, вслушиваясь в молчание ночи там, снаружи.

— Ну и тишина! Словно все вымерло вокруг. Поднимусь-ка я на чердак, гляну, что там творится на дворе.

— Можно, я с тобой?

— Пойдем.

Я быстренько натянул на себя брюки и свитер и поднялся по лестнице вслед за отцом.

Чердак занимал весь верх нашего дома. С одной его стороны располагался сеновал, заваленный сеном и соломой, с другой — просторная кладовая, куда забрасывали старую мебель, ящики и прочую дребедень, оставшуюся от прежних владельцев. Попасть на чердак можно было либо изнутри — по лестнице или через люк, из хлева, либо с наружной галереи, примыкающей к дому сзади. Поскольку шале построено было на склоне, тележки с сеном, прибывавшие с лугов, могли подойти вплотную к сеновалу.

К этой двери мы даже и подступаться не стали, зная, что ее крепкие створки открываются наружу, а, значит, снег не даст их распахнуть. Тут дело было безнадежное. Но зато наверху, почти под самым потолком, как раз над кучей сена, имелось окошко, и Па сразу же направился к нему. Он приставил к стене лестницу и стал взбираться по ней, а я светил ему снизу своим фонариком. Наконец он забрался на толстую поперечную балку и, понадежнее утвердившись на ней, потянул на себя оконный ставень. На чердаке забрезжил слабый свет.

Па высунулся наружу по пояс, так что я видел только его ноги, и вдруг воскликнул:

— Ну и ну, просто невероятно! — Он втянул обратно голову и ошарашенно поглядел на меня: — Нет, это просто невероятно! Снег уже поднялся почти до самой крыши и продолжает идти. Ты можешь себе представить? Это же самое малое пять метров в высоту. Подумать только — пять метров! Ну-ка положи фонарь и лезь сюда!

Повторять не потребовалось — я проворно вскарабкался по лестнице и оказался рядом с ним на балке. Он посторонился, чтобы дать мне пройти, и я высунулся наружу.

Сперва я почувствовал холод и щекочущие прикосновения снежных хлопьев, но не это привлекло мое внимание. То, что я увидел, здорово испугало меня. Снег, вдобавок подгоняемый ветром, сравнял наше жилище с окружающими сугробами, сделал его неузнаваемым. Передо мной простиралось гладкое пространство, и требовалось большое усилие, чтобы представить себе, что под этой белой массой, из которой, словно чахлые кустики, торчали верхушки лиственниц и елей, погребены дорога, сад и двор, где еще позавчера мы с отцом кололи и складывали дрова. Ни лугов, ни гор не было видно за снежной пеленой. Свинцово-серый, тусклый дневной свет усугублял неестественность этого зрелища. Казалось, день не в силах побороть сумрак ночи. И по-прежнему, по-прежнему упорно шел снег, и не было ему конца.

Я обернулся к отцу и понял, что на сей раз он действительно встревожен. Покачав головой, он положил мне руну на плечо, словно пытаясь приободрить.

— Видал? Жуткое зрелище, правда? Но ведь когда-нибудь он кончится.

— И свет какой-то странный.

— Да, почти металлический… Ладно, пошли вниз. Осторожно, не оступись.

Пока отец закрывал окно, я, стоя внизу, смотрел на лампу, мирно освещавшую сеновал. И вдруг она показалась мне такой крошечной и трогательной — эта лампа с последним огоньком, упрямо противостоящим грозившей нам тьме.

Надо сказать, что с тех пор, как мы поселились в горах, мы привыкли к снегопадам. Четыре-пять снежных месяцев в году — этого вполне достаточно для такой привычки, и на нашей памяти случилось уже немало буранов, заметавших дом и отрезавших нас от деревни, правда, не более чем на двое суток. Снегоочиститель сразу же прокладывал дорогу из деревни, и жизнь продолжалась так, словно ничего не произошло. Однако ни разу еще снег не достигал такой высоты, а электричество не отключалось так надолго. Значит, сейчас — и мы почувствовали это уже с понедельника — происходило что-то ненормальное. Да, именно «ненормальное»! Это слово сразу же пришло мне на ум, но я сказал себе, что, возможно, я поддался минутному впечатлению и скоро порядок будет восстановлен.

— На сей раз дело рискует затянуться, — сказал Па, когда мы вернулись в столовую, — Придется потерпеть два-три дня, не меньше. Не волнуйтесь, всякое случается. Просто надо собраться, вот и все! Да-да, собраться, — повторил Па и добавил, что дом у нас крепкий, еды и дров хватит надолго.

Правда, электрические радиаторы не работают, но ведь мы всегда обогревали дом большим камином, и старая чугунная печка, которую Па не пожелал выбросить, легко может быть снова пущена в дело. Надо только держать открытыми двери всех комнат. В чулане полно сухих дров, а в случае необходимости можно прорыть ход в снегу, чтобы добраться до поленницы у передней стены и пополнять из нее запасы топлива, точно из шахты. В общем, с этой стороны проблем не будет.

Нужно будет, конечно, позаботиться, и о том, чтобы не задохнуться, но и здесь особой опасности нет. Чердачное окошко обеспечит приток свежего воздуха, да и каминная труба тоже свободна от снега. Маловероятно, что ее забьет, — ведь даже если снег поднимется так высоко, все равно в трубе он растает от жара.

Пламя в камине горит ровно, без чада, оно освещает комнату, где отец зажег обе наши керосиновые лампы: он утверждает, что для поддержания духа свет необходим. Важно также заниматься делом и не распускаться. Ноэми должна помогать матери на кухне, сам он будет колоть дрова и следить за огнем, я займусь нашими животными. Каждый обязан сам стелить постель и убирать свою комнату. Пылесос не работает, значит, столовую будем подметать по очереди. А в оставшееся время можно делать все, что душе угодно: читать, рисовать, играть, мастерить что-нибудь, да мало ли всяких занятий! Несколько дней вполне можно обойтись без телевизора, радио и проигрывателя. Жалко, конечно, что не работает видеофон, — с его помощью мы могли бы пообщаться с Жолем и его семьей, с друзьями из деревни и узнать, как они там выходят из положения. Ну что ж, делать нечего, потерпим!

— Итак, за дело! — сказал Па и, желая подать нам пример, притащил в гостиную свой верстак. Здесь тепло, он будет работать вручную, поскольку станки не действуют, и ничего страшного, так даже лучше!

И вот он уже склонился над тисками и орудует напильником и стамеской так, словно ничего не случилось, словно и не давят на нас снаружи эти пять метров снежного покрова. Его круглые очочки в железной оправе, лицо, заостренное вниманием, и изящно-точные жесты придают ему вид одного из тех мастеров-ремесленников былых времен, каких можно увидеть только па старинных гравюрах.

Сейчас он завершает отделку шахматного коня, вернее, его гривы, длинной и волнистой, точно женские волосы. Стамеска прорезает в дереве миниатюрные бороздки, и тонюсенькие стружки падают на стол. Когда отец увлекается работой, он перестает разговаривать, он впивается в свое произведение взглядом настоящего маньяка. Иногда он даже пользуется сильной лупой.

Мама читает, полулежа в глубоком кресле. Ноэми, облокотясь о стол, рисует и сосет свой карандаш. Я опустил на колени «Робинзона Крузо» и, заложив пальцем страницу, размышляю о главе, которую только что прочел: ту, где Робинзон, гуляя по песчаному берегу, с ужасом обнаруживает следы пиршества дикарей людоедов.

Я смотрю на огонь, на лица родных, на мебель, поблескивающую полировкой в сумрачной глубине столовой. Я настороженно вслушиваюсь, но, если не считать потрескивания поленьев да кудахтанья курицы в сарае, кругом стоит все та же глубокая тишь.

Подойдя к отцу, я слежу за его движениями, разглядывая инструменты, стружку, обвивающую лезвие стамески.

— Можно, я посижу здесь, рядышком? Я тебе не помешаю?

— Вовсе нет!

Фигурка представляет неподвижно сидящего всадника. Одной рукой он натягивает невидимые поводья, так что его конь, вскинув голову, свирепо оскалился. В другой руке, поднятой на уровень глаз, он держит не шпагу, как велит традиция, а цветок гелиотропа. Если же взглянуть спереди, то лошадь весело смеется. Мой отец просто обожает такие фокусы.

Мне — что этот всадник, что его конь — все ужасно нравится, и я, затаив дыхание, восхищенно наблюдаю за работой до тех пор, пока отец не откладывает стамеску и не поднимает глаза.

Тогда я говорю:

— Мировой у тебя вышел всадник!

— Что, нравится?

— Очень. А конь смеется?

— Да, в некотором роде, но это грустный смех. Ты когда-нибудь видел, как лошадь оскаливает зубы, когда ржет? В этом есть что-то ужасающее.

Так мы беседуем о лошадях, о грустном лошадином смехе. Ма отвлекается от книги и рассказывает нам, что она часто видит лошадей во сне: они появляются из какой-то темной расселины в земле, точно муравьи, потом вырастают прямо на глазах и взлетают в небеса. Ноэми тут же встревает с просьбой: «Пап, а ты купишь мне лошадку?» Так мы беседуем, почти забыв про снег.

Однако когда часы бьют четыре, отец выходит из комнаты и опять поднимается на чердак. Сверху до нас доносятся сперва его шаги, потом скрип оконного ставня.

Вернувшись, он сообщает нам, что ничего не изменилось: снегопад продолжается, ветер улегся, снега понемногу прибывает, но, поскольку начало смеркаться, видимость очень плохая.

Ма встает с кресла и — в который уже раз за этот день — нервно щелкает выключателями, снимает трубку видеофона, набирает номер, ждет и с разочарованной гримасой кладет трубку на место.

— Не старайся понапрасну. Чудес не бывает, — говорит ей отец, — И снегоочистителя нет как нет. Впрочем, сегодня ему к нам и не пробиться.

Внезапно он переводит взгляд со своих ручных часов на стенные.

— Уже почти пять! Самое время пролететь самолету. Его будет хорошо слышно из камина.

Он всовывает голову в камин, вслушивается и, поскольку ему неудобно ждать в такой позе, подтягивает к себе стул и садится боком, прислонившись спиной к стене.

— Ничего не слышу, — говорит он наконец, — Ничего похожего на самолет.

— Ты уверен?

— Совершенно уверен.

— Может, он сменил трассу, — говорит Ма.

— Может быть…

Покачав головой, он подбросил в огонь несколько поленьев. Из углей брызнул яркий сноп искр. Кот испуганно подпрыгнул и забился под стол.

Как всегда в свободный от школы вечер, я отправился вместе с отцом доить корову и козу. Па утверждал, что это занятие — часть нашего воспитания: мол, приходится только сожалеть о том, что такие вещи не преподают в школе.

Он поставил фонарь «летучая мышь» на короб с зерном, подальше от соломы.

— Надо быть очень и очень осторожным, — предупредил он, — Представляешь, что будет, если мы устроим здесь пожар!

— Как в Чикаго?

— Да, как в Чикаго. Я вижу, ты помнишь эту историю.

— Ну еще бы!

Однажды отец рассказал мне о пожаре в Чикаго, происшедшем, кажется, в конце девятнадцатого века. Город тогда находился в полном расцвете, жизнь била ключом. Эмигранты из Европы, тоскующие по прежней деревенской жизни, то тут, то там заводили коров. Бурлящий, суматошный город и деревня мирно сосуществовали бок о бок. Но вот однажды вечером в одном из таких хлевов-времянок корова ударом копыта опрокинула в солому горящую керосиновую лампу. Солома вспыхнула, огонь распространился мгновенно. Он пожирал улицу за улицей, дом за домом, оставляя за собой лишь тлеющие, обугленные головешки. Никто не в силах был совладать с ним. «Ты только представь себе, — говорил Па, — пожар бушевал три дня и три ночи». И он описывал гигантские языки пламени, взвивавшиеся до самых небес, толпы людей, в панике бросавшихся в озеро, бессильные перед таким бедствием пожарные насосы, годные разве лишь на то, чтобы загасить огонь в камине. Отец живописал это зрелище с таким волнением и жаром, словно сам был свидетелем катастрофы. «Представляешь, сгорело все, буквально весь город, а год спустя он был отстроен заново, только стал еще больше, еще краше, еще величественнее».

Когда отец рассказывал мне подобные истории, я всегда слушал его затаив дыхание и никогда ничего не забывал. Это-то я и сказал ему тем вечером. И добавил:

— Только если наше шале загорится, нас никто не спасет.

Присев на скамеечку и прижавшись головой к коровьему боку, Па принялся за дойку. И ласково, вполголоса приговаривал:

— Ну-ну, Ио, стой смирно, моя красавица, вот так. Будь умницей! Небось соскучилась за целый день тут одна, в темноте, а? Ну ничего, ничего, мы еще выведем тебя на солнышко!

Слушая его бормотание, можно было подумать, что они с коровой беседуют на равных, что он слышит ее ответы, шедшие неведомо откуда, из темных глубин коровьей утробы — из этих теплых гулких катакомб.

Молоко тоненькой струйкой тренькало о стенки ведра, его парной запах разлился по всему хлеву. Я, в свою очередь, уселся возле козы, которая, выдав мне свою обычную порцию капризов — то прянет в сторону, то мотнет головой, то лягнется, — успокоилась и далась мне в руки. Теперь все было спокойно, тишину нарушали лишь две брызгающие струйки молока да изредка позвякивание цепи о кормушку. Меня одолела дремота: еще немного — и я заснул бы, разморенный теплом и запахом животных. Да, в ту минуту я был почти счастлив, мне вдруг показалось, что угроза, нависавшая над нами весь день, мало-помалу отступает. Наконец Па встал и отнес ведро к порогу:

— Я уже кончил. А ты не торопись. Подоишь, а потом подбрось им сенца.

Затем, слегка поколебавшись, он спросил:

— Я надеюсь, он не слишком тебя пугает, этот снег?

— Да нет, не очень. Вот если бы я жил один, тогда, конечно… А так, с тобой…

— Ну вот и прекрасно. Нужно только набраться терпения, вот и все. Видишь, — указал он на животных, — они и то не беспокоятся. А это хороший признак.

Па ушел. Я кончил доить Зою, потом почистил стойло и сгреб навоз в угол. Взобравшись на сеновал, я сбросил вниз несколько охапок сена.

Затем я поднялся по приставной лестнице и открыл ставень нашего единственного теперь окна в мир. Он был наполовину завален снегом. И снаружи, в ночной темноте, снег все шел и шел.