АЛЕСЬ ЖУК

Листья опавшие (1970—2000 годы)

Вчера весь день шел влажный снег, и дети сделали снеговика. А в лесу, на соснах в военном городке снег лежит тяжело, по-зимнему. Там, где не ходят, чисто и бело, а на тротуарах мокро и грязно. На тополях, обрезанных весной, на молодых отростках держится еще зеленовато-желтый, почерневший по краям лист. Сказочно удивительные под свеженападавшим снегом трава и листья под деревьями. Эту неподвижную чистоту, красоту возможно передать только кра­сками.

БМП по чистому снегу на перепаханном траншеями полигонном поле идут послушно и легко, даже празднично.

***

Был в деревне. Шел в черную ветреную ночь еле приметной на пашне тро­пинкой. Земля замершая. Холодно, поле выстужено ветром. Ветер на деревен­ской улице еще сильнее, деревья черные в темноте, как нарисованные сажей. На ветру стучат непривязанные калитки, поскрипывают ворота — дико, глухо, мертво.

***

Вчера виделся с Адамчиком. Он еще не совсем отошел после болезни. Немного бледный, улыбается грустно. Пришел с похорон Гурского, отнес туда венок, до конца остаться не смог. Сказал, что заезжал в издательство и оставил заявку на роман «Чужая вотчина». Видел я, как писал он его в Королищевичах, ученическим пером, макая его в чернильницу.

***

Ходил в лес, на полигон, дошел почти за Змеиных высоток. Август теплый, суховатый. В осинниках и березняках грибов мало. Поднял несколько подбе­резовиков, две семейки свинушек. Подосиновики резал в ложбине, где трава и держится по утрам роса, там немного и волнушек. И те, и другие смотрятся красиво, как цветы. Бери да и пиши рассказ про счастье грибника.

***

В «ЛіМе» на целую газетную полосу материалы о похоронах Гурского, даже стихотворение Белевича, а внизу сообщение от группы товарищей о траги­ческой смерти художника Борозны. На фотографию места не хватило. А Борозна был не просто рядовой художник, но и личность белорусская.

***

В среду был сигнальный экземпляр моей книги. Лежит теперь на письмен­ном столе. И как-то уже неинтересна: смотришь на нее, как охотничья собака на добытого зайца. Вчера зашли в «Журавинку» с Толей Кудравцом и Адамчиком. Пили совсем мало, смотрели на танцующих, разговаривали. Было покойно и хорошо. И совсем из другой жизни были воспоминания. У Адамчика об убитых красноармейцах в глиняных карьерах, к которым он полз мальчишкой ночью, чтобы забрать винтовку.

Толя вспоминал, как когда-то продавал орехи и грибы, переданные мамой, на вокзале в Бобруйске. Деньги нужны были на еду и на поездку домой в дерев­ню. В чистом и просторном ресторанном зале как-то грустно вспоминали, что в детстве много голодали.

Три-четыре дня назад был снег, богатый, ровный, и светлое, немного розовое солнце утром, пар изо рта, светлое настроение. Сегодня вечером слегка падал снег, а с полуночи и под утро пошел дождь, воздух сделался водянисто-холод­ным, стало два градуса тепла. Во дворе от двух снеговиков, сделанных детьми, остались два кома мокрого, грязного снега. Машины разбили замерзшие колеи в грязь. Начало декабря, болезненный ветер, тоскливый дождь, морось.

***

Первый весенний день. Утром мороз градусов 14, а зимой было не больше 18-и. Щедрый мохнатый иней.

Днем такое солнце, что болят глаза. Это первый такой щедрый на солнце день от осени через всю оттепельную, дождливую зиму. У придорожных дере­вьев возле комлей растаял снег до мертвой выцветшей травы.

***

Был в лесу. В лесу влажно, еще не всюду сошел снег. Нет еще подснежни­ков, грибов нет, до них неделя-две. Желто и свежо цветет орешник, дают сок березы. Считаные дни остаются до тепла, до сон-травы.

***

Из приема в Союз писателей: самое неуютное — стоять перед залом и отвечать на нелепые вопросы. Как пишешь? Никогда над этим не задумывался, пишу, как пишется. Имеешь ли квартиру? Это как понимать? Не будешь ли мне конкурентом при очередной дележке квартир?

***

Сын вчера высказал мне свое возмущение:

— Ты какой-то дикий свинья!

— Почему?

— Ты Диму не любишь.

— Почему не люблю?

— Ты его в садике оставляешь, а сам на работу идешь.

***

Загорал на Слепянском озере, которое неумолимо зарастает и скоро пре­вратится в болото. Рядом немолоденькая пара с мальчиком и девочкой. Она пол­ненькая, со складочками лишнего на боках, он светловолосый, высокий, весь в веснушках не только на лице, но и на туловище, так что можно и не загорать. И она, эта толстушка с широковатым ртом и подкрашенными губами, тихонько льнула к нему и украдкой целовала. И когда он поднялся, чтобы идти в воду, смутилась и меня, и детей, показала мужу на щеку.

А мальчик серьезно и громко спросил у мамы:

— Что, в помаде?

И она снова смутилась, счастливо и молодо.

***

Вчера обедал в ресторане. Недалеко за столиком сидела молодая дамочка. Ухо­женная, досмотренная, как секретарша солидного начальника. Тоненькими пальчи­ками придерживала кусочек курятины, откусывала своими ровненькими зубками, будто одолжение делала этому кусочку. Подумал, что это можно записать и так: «Молодая, изящная с виду стервочка по-хориному остро кормилась курятинкой». Или как-то по-другому в этом же плане, но только обязательно со «стервочкой».

***

На берегу озера, под солнцем, на молоденькой травке, читал «Витраж» Янки Брыля, подписанный мне: «с симпатией и надеждой».

А вдоль воды туда-сюда медленно прохаживалась молодичка с такими изящными формами, что на ней казался лишним довольно условный купаль­ник. И посматривала улыбчиво и приветливо.

А я, дурак, лежал и читал Брыля. И понял, что дурак, только вечером дома.

***

Грустное августовское солнце, светлая молочная краснота рябин, желтые сухие березовые листья в мягких вересковых соцветиях. И тревожный шум листвы под ветром, уже временами тугим и сильным. Цветет зверобой, синеет цикорий, доцветает фиолетовым цветом вдоль дороги дикий горошек.

Заломалось лето краснеющей гронкой придорожной рябины.

Подумалось о том, как человек бездарно в сутолоке дней не замечает, что ровно, но неумолимо утекает в невозвратность жизнь со всей ее красотой. Про­ходит молодость, зрелые годы и неумолимо упрямо приближается одинокая и холодная старость.

Удивительно, что, имея уже и годы, все еще чувствую себя мальчишкой во взрослой жизни. Что подло, плохо, чего не должно быть, — знаю, что правильно — нет! И дай Бог до самой смерти не знать этого окончательно правильного.

***

Ветер плотный, шумящий, и листья под ним ходят волнами. Солнце уже не мучает жарой, греет тепло и мягко, грустно, а ночью даже и на балконе третьего этажа душновато, и луна красноватая, как глаз от бессонницы. Невольно припо­минается полевой ночлег в свежей пахнущей соломе.

***

Сентябрь сухой, ветреный, с большими серыми журавлями в поле, пере­паханном на зиму и сизом, как крыло дикого голубя.

При чтении какое-то обостренное восприятие, словно до этого ниче­го никогда не читал, почти что ощупью каждое слово, интонацию, точку. Может, эта обостренность от того, что накануне читал Мориака и странички Камю.

Подумалось о длинноватой цитате Андре Моруа из Мориаковой «Пусты­ни любви» и его ремарке к этой цитате: «Эти двое в ту ночь так и не смогли преодолеть пустыню любви». Мне далеко до Мориака, вроде бы нечего даже и пытаться писать об этом, но оно будет мучить меня, и буду писать об этом, потому что испокон веков у каждого человека своя «пустыня любви».

***

После короткой поездки домой, в свои поля горько и просто понял: в жизни у меня всегда будут бумага, ручка и писание. От этого какое-то глухое сожале­ние о том, что можно просто жить, радуясь друзьям, подругам, компаниям!.. От этого понимания стало легче, как от свежего дуновения ветра, сентябрьского, с еще теплым привкусом.

В разговоре Микола Аврамчик удивлялся силе книги Брыля, Адамовича, Колесника «...Я из огненной деревни» и, немного смутившись, признался, что читал вчера вечером один в комнате и временами плакал.

Мы с Николаем Яковлевичем люди очень разного возраста и разного жиз­ненного опыта, но и со мной при чтении было то же самое.

***

Пишу в эту свою красную тетрадь, а на первой странице стоит дата, когда я не был еще в армии, когда далеко было до книги, до членства в Союзе, до возможности заниматься своей работой. И тогда далеко еще было до понима­ния, что так и не случилось в жизни чуда, что сердце так и осталось одиноким охотником в холодном поле, где потемневшая от первых приморозков озимь, которой еще предстоит стать урожаем. А сердце все не хочет смиряться, не хочет остывать от желаний душа, только все чаще и чаще берет все на откуп разум и трезвая голова, распоряжается и принимает последнее решение. Что же, поохотимся и в холодном поле, от этой прохладности должны становиться яснее голова и свежими простые человеческие мысли.

***

Михась Стрельцов, немного хмельной, но трезво, говорил о своей ориги­нальности, о том, что он это доказал, — и пускай попробуют написать так те, что бросают камни в его огород, обвиняя в эпигонстве. Душевная тонкость, оригинальность таланта, равного которому у нас нет. Только грустно от мысли, что самое лучшее яблоко, если оно подточено жизнью, падает первым. Это, наверное, знал и Михась, когда писал свою «Загадку Богдановича». Верить в обратное очень хочется, и этим утешаю себя.

Да и не вечность тому назад, в те тридцатые годы, а многим позже, уже после войны, за закрытыми дверями писатели обсуждали книги коллег, писа­ли протоколы обсуждений, один экземпляр выносили автору ознакомиться, а один, по старой заведенке, пересылали «туда». И эти живые не призраки ходят и теперь рядом, здороваются, и у них такие приличные и породистые морды.

***

Сидели над тихой водой, под тихим желтолистом. Так покойно и хорошо, что было слышно, как падает и тычется в ветки желтая листва. Говорили о вечном и даже о мужестве человека на земле. И каждый сам себе на уме, не хватает мужества жить, как считаешь нужным, притворяешься, что вынужден подчиняться обстоятельствам, условностям жизни. Так удобнее. Постарели, полысели, научились притворяться. А совсем недавно о своей ординарности и слушать не хотели, не то что говорить о ней, если же и не думали о гениально­сти, то надеялись сделать что-то значительное, стоящее. А теперь покорно при­знаем свою ординарность, даже посредственность, оставляем за собой только порядочность, но и сами не уверены, что всегда порядочны.

***

Тяжело думать, что из народа можно вытравить его историю и не оста­вить надежды на будущее. Это все равно что вытравить человека из человека, убеждая, что он и есть вершина всему. Падение начинается с того, что человек забывает, откуда он родом, стыдится слова, которое он услышал впервые. Ино­гда становится страшно, что живешь рядом с мертвыми.

Страшно сделаться привычным ко всему, грустным и никому не нужным человеком. В геометрической прогрессии растет индивидуализм, эгоизм одно­временно с умением человека добывать себе комфорт любой ценой, что в кос­мических масштабах порождает потребительство. И одновременно развивается изощренная жестокость, инстинкт поедания ближнего своего.

***

Как беден и несчастен человек с его необъятными амбициями и самим коротким мгновением его земного существования перед мертвым забвением, которое было, есть и будет.

***

Снова читаю Паустовского. Произведения населены чудесными образами не только людей, но и природы. И как хорошо эти образы живут и мыслят. И все от начала до конца проникнуто дыханием гуманизма, о котором у кой-кого поворачивается язык говорить — «абстрактный».

***

Дня три-четыре держится мороз около двадцати, снег сухой, сыпучий, жгу­чий тугой ветерок. Лыжная лихорадка в магазинах. Купил и сам лыжи. Поста­вил на балконе, синенькие, красивые.

Уже двадцать шесть лет, а я, как мальчишка, радуюсь новым, главное, что синим, лыжам.

***

Снежит. Заснежено и в городе, а деревни, наверное, завалены снегом. Сижу, заканчиваю в издательство сборник. Сказать, что он будет лучше первого, не могу. Но знаю, что в нем будет меньше лиричности, будут другие рассказы, будет «Чугун».

***

Перед Новым годом смыло зиму со всем ее снегом. Ветрено, холодно. Только с утра замутилось небо, и пропала зима со всем ее снегом, после обеда ветер попробовал закрутить вьюгу. Жаль, что ненадолго, с малым снегом. Но и на ночь остался ветер, хмурое небо без единой звездочки.

Вчера заходил в «Нёман» к Левановичу. Заставил меня вписать в начало рецензии, кто такой Стрельцов, что совсем не нужно, да и сама моя короткая рецензия на «Ядлоўцавы куст» более походит на развернутую аннотацию или на доброе читательское слово, чем на рецензию.

Там же в затемненной комнатке между столов сидел Макаенок, спиной к окну, с другой стороны от него — в отутюженном костюме поэт Бронислав Спринчан.

Неудобно себя чувствуешь, когда начинают тебя хвалить при людях. Макаенок, наверное, это понял, когда я перевел разговор со своих напечатанных в «Нёмане» рассказов на Шамякина, сказал, что «Атланты и кариатиды» под­писаны в набор, потому что знал, что Макаенок первым читал рукопись. Тогда и он перевел разговор на своих подчиненных, спросил, что планируют на ближайшие номера. И Леванович, и Спринчан засуетились, начали показывать планы, многословно объяснять то, что Макаенок и не собирался запоминать. Он махнул рукой, пошутил: «Поруководил — и довольно!» На прощание подал всем руку.

***

Смотрел по телевидению «Белую дачу» о Чехове. Запомнилось о капле счастья в жизни, на которую не у каждого человека есть шанс.

Вчера был на просмотре «Тартака» по Пташникову. Фильм в целом полу­чился, будет даже и смотреться. Хотя много неестественности, наши актеры играют так, как на сцене, по-театральному, а на кинопленке это смотрится наи­гранно.

***

Температура около ноля. Туман, днем капает с крыш. Получилась гнилая зима, гнилая погода. Снегу мало даже в лесу. Белочка весело бегает с ветки на ветку, с сосенки на сосенку, словно невидимой нитью связывает их. На веранде вокзальчика детской железной дороги, выкрашенного в свежий зеленый цвет, двое лыжников натирают мазью лыжи, веселые и стройные, он и она.

***

Вчера был у Адамчика, даже немного и поднадоел ему: на столе у него много работы. Уговаривает писать что-то крупнее рассказов. Я удивился, когда он сказал: «Никогда не считал самоцелью писать рассказы, на них учился, чтобы начать писать большее». Напрасно винит Стрельцова в том, что я «засел» на рассказах. А мне на сегодняшний день выписывать все атрибуты романа про­сто скучно и неинтересно, в романе не обойдешься без обязательных «рядов», ну повесть еще, так это широко развернутый рассказ.

Вячеслав Владимирович признался, что роман начал писать давно, даже написал один вариант и выбросил. Считает своим долгом сохранить в памяти людей то, что знает о своем народе. Еще говорил, что себя надо принуждать писать, подгонять, держать в рамках. О чем-то похожем я догадываюсь и сам, хотя пишу потому, что просто хочется писать. Сказал, что будет писать роман и далее.

Снова перечитывал бунинскую «Жизнь Арсеньева». Удивительно, как он смог записать на бумагу и оставил жить и мучиться на свете большую челове­ческую тоску и печаль, радости жизни при всей ее мгновенности.

Хорошие, солнечные и такие, как любовь немолодой уже женщины, добрые сентябрьские дни, такой крепкий запах опавшей листвы, такой привычный, что только теперь, когда пишутся эти строки, спохватился, что уже половина меся­ца, что вот-вот придут серая мгла и дожди.

***

Как все меняется в жизни, и довольно быстро. Теперь уже нельзя, что было совсем недавно: Лыньков в «Векопомных днях» Козлову дал фамилию Соколич как большому партизанскому командиру. И в то время даже критики и лите­ратуроведы в своих работах литературного героя называли живым Василием Ивановичем, а не Соколичем. Правда, сам Михась Тихонович называл свое писание «апупеей».

Что от нее останется в будущем? Дед Авсей и Палашка, или еще что- нибудь?

***

Взялся читать сегодня «Маладосць», с удовольствием читал Брыля, который умеет писать с истинной открытостью души. И в той же «Маладосці» читал и другого, который уже столько лет живет в городе и не мыслит своей жизни без городских удобств, а все описывает чугуны у печи, мокрые тряпки, на которых отцеживают пареный картофель, и так далее, и так далее. И герои его не просто разговаривают между собой, а гутарят «под народ». Как тут не подумать, что этот не старый еще писатель не «юродствует в своем крестьянстве».

О таком писательстве однажды Адамчик резко бросил:

— Не о чем писать, так жизнь начинают с натуры списывать.

Однако такое писательство не хлопотное — и проходное, и прибыльное.

***

Возвратился с совещания молодых писателей из Москвы. Само это совещание меня мало интересовало: моя первая книга в переводе на рус­ский идет в следующем году, но побыть там было интересно, познакомился с ребятами из России, из других республик. К чести комсомольцев, они не устроили молодым писателям казарменный режим, кто считал нужным, ходил на семинары, кого на любовные приключения тянуло по случаю весны, тот больше внимания уделял этому. Жили в чистой аккуратной гостинице рядом с Новодевичьим монастырем, по два человека в номере, так что можно было в дружеских разговорах провести и всю ночь, что и главное на всех таких совещаниях.

А я тем более имел свободу, ибо являлся руководитем белорусской группы. В эти дни в Литве как раз проходили Дни белорусской литературы, и наши акса­калы, и секретари Союза писателей рванули туда, где чарка и шкварка. Потому в ЦК ЛКСМБ и сделали меня руководителем группы.

Руководить я ничем не руководил, но свободного времени хватало, чтобы несколько раз обойти все Новодевичье кладбище, увидеть могилы тех великих, которые хотел видеть, побывать в редакциях, в ЦДЛ посидеть.

А для многих молодых писателей из всего Советского Союза это совеща­ние давало не просто возможность увидеть Москву, но и заручиться поддерж­кой в напечатании своих произведений в московских журналах, в издании книг. Совещание имело полномочия наиболее способных рекомендовать для изда­ния. Потому со своими молодыми писателями приехали и Давид Кугультинов, и Кайсын Кулиев, и другие известные националы, водили ребят по редакциям, знакомили с редакторами и издателями и за ресторанными столами ЦДЛ, что давало большие шансы, чем рекомендации совещания.

Было и анекдотическое при всей разрекламированной серьезности меро­приятия.

***

По нашему с Далидовичем творчеству должен был выступать преподаватель Литературного института, критик, земляк, Александр Никитович Власенко. Он принимал активное участие в работе семинаров. Книги наши он прочитал, но доклад делал мудро, опираясь на один рассказ. То ли он записки перепутал, то ли нас самих, но на семинаре у Далидовича он разбирал мой рассказ, на семинаре у меня — его. Никто, кроме нас с Генрихом, этого не заметил, но, как было заведено не нами, докладчика по окончании надо было угощать. Заказали и мы с Генрихом столик в ресторане «София» на четырех, потому что учитель захотел познакомить нас со своим учеником Борисом Леоновым, который был у него аспирантом и готовился защищать кандидатскую.

Все было в привычном московском стиле и так и прошло бы, если бы подпившие ученик и наставник не обрушились на Быкова в стиле образчиков «ветеранско-генеральской» оглобельной критики. Я пытался оспаривать оппо­нентов, что не имело успеха, тогда Генрих Вацлавович неожиданно и для меня предложил кардинальный вариант — указал нашим гостям на дорогу от стола к двери. Тут наступила мертвая тишина: Власенко искал возле стула свой черный объемный обшарпанный портфель, с которым не расставался, Леонов багровел лицом, и потом они под удивленные взгляды официанток рванули на выход.

***

Последний день месяца. Дождит, ветрено и тепло, даже «шмели» на ивах запушились, хотя под деревьями еще оставался после ночи синевато-водяни­стый снег. В детском садике, на скворешнике на дереве как ни в чем не бывало праздновал скворец, песню которого в городе можно услышать только при­слушавшись. Выжил все-таки, преодолел несколько дней с метелью и — самое плохое — с морозом.

***

Пошел на убыль день, еще незаметно. Начинают зацветать липа и цико­рий.

Листва под ветром шумит туго, ночами бывает прохладно, думаешь, что неуютно было бы, если б заночевал где-нибудь в лесу.

В городе вдруг появилось много красивых женщин, может, потому, что уже ярко начало светить солнце.

***

— Если не работаю и проходит день, чувствую себя таким подлецом. Вы- то, хлопцы, этого, может, еще и не чувствуете?

Это сказал Иван Антонович Брыль. Чувствовать это, как он, может, и не чувствуем, но какое-то предчувствие есть.

За всем его разговором и про ненужные писательские группировки, и о войне за писательские должности, и о графоманстве — его приподнятость надо всем этим, смотрит он объемно и широко. Есть неприятное ощущение от того, что люди напрасно тратят время — самое дорогое, что еще имеют, забывая о краткости человеческой жизни.

Как говорила моя бабушка в 76, что будто еще и не жила, а жить и времени уже не осталось.

***

На прошедшей неделе собрались и съездили в Вильнюс. Трояновский, Понизник и я, на машине Сергея. По дороге ночевали на берегу Вилии, непо­далеку от Залесья, где писался Огинским гениальный полонез.

Довольно широкую и быструю, но неглубокую в этом месте Вилию переш­ли вброд по песчаному дну. Ночью жгли костерок, жарили на прутиках сало и больше слушали Трояновского, о его юношеской партизанке, с которой начи­налась жизнь.

***

Сколько хватило ног ходили по старой Вильне, а окончили хождение у дядьки Петра Сергиевича, в его мастерской на третьем этаже, заставленной картинами, не столько старой, сколько антикварной мебелью, слушали говор­ливую пани Стасю на ее виленском польском жаргоне.

Дядька Петра показал целый альбом, в котором схваченные на карандаш лица разных людей превращались в типы. Это чудесно, не хуже его картин. Рисунки искренние и простые, как и наша лучшая проза 20-х годов.

Дядька Петра аккуратный, подвижный человек с чистыми голубыми глаза­ми. Уже совсем старый. Фотографировались на память.

***

После короткого похолодания снова тепло. Звонил с Нарочи Семашкевич, жаловался на дожди и на то, что не особенно пишется, хотя и живет в отдельной комнате. Даже бумага отсырела в номере. Он написал основательное письмо Сипакову насчет своего эссе о Буйницком, которое намеревались печатать как статью, а это добротная проза.

Последние дни сижу за пишущей машинкой, перебиваю из рукописи «Звез­ды над полигоном», из всего того, что видел, когда служил, оставляю только вож­дение, боевые стрельбы, марш-броски на БМП и другие подобные вещи, которые есть в армии и которые увлекают даже и взрослых мужчин, чту армейские уста­вы, а то не пройдет в печать, стараюсь, чтобы было романтично для подростков. Такой продукции можно писать много и легко. Оплата ведь за авторские листы, на этой теме можно жить долго и без забот, не особенно напрягаясь.

***

Читаю рукопись новой книги Брыля с «Нижними Байдунами», «Гуртовым». Попробуй переключись на редакторскую волну, читая такое. Просто получаешь удовольствие после кипы рукописей со сплошным описательством. Хорошо, что есть такие праздники, есть настоящая литература, которая в любое время будет воспринята человеком как добрая душа-спутница.

Радостно и за самого писателя, что ему при жизни выпала хоть краюха славы и признания. К многим слава приходит тогда, когда холодно и неуютно окончился жизненный день.

***

Случаются дни, когда везет на добрые встречи. Буквально позавчера захо­дил в издательство Адамчик. Приносил заказанную ему закрытую рецензию. Написана аккуратным каллиграфическим почерком. Сам худощавый, легкий, доброжелательный, с грустноватой улыбкой, похожей на эти августовские дни.

Не только приятно читать строгие строки рецензии, но и просто разговари­вать с ним. Так и среди людей, когда встречаешь мастера своего дела, приятно вести с ним разговор.

***

Жесткая, почерневшая листва поздней осени на тополе шумит под ветром так, что кажется — дождь по стеклам.

***

Позавчера был на похоронах Хаткевича. Все-таки немного людей собра­лось. И выступавшие не так хвалили его творчество, но все как один говорили о том, что был добрым человеком. А это не так и мало.

Лежал в гробу, казалось, немножко повернув голову к плечу, которое у него болело.

***

Конец сентября, а тепло держится под тридцать градусов, люди купаются.

Одну белую лунную сентябрьскую ночь над пустыми полями повидал недавно в деревне. Величественная лунная тоска, даже лист не шелохнется на дереве. И такой вечностью и жаждой жизни повеяло от этой тишины и вели­чественности, от полевого покоя, что и сегодня еще от воспоминания щемит сердце.

Назавтра с ружьем ходил по пустым полям, по слабенькой, только отскочив­шей озими, на озерцах стрелял по уткам. А после обеда под желтым осенним солнцем шел к автобусу, потом ехал в город в темноте, под гудение пьяноватой бестолковой говорильни.

***

Похороны за похоронами. Где-то в прошлом году по чьему-то заказу писал о Михасе Лынькове, а сегодня стоял у гроба. Все делалось в какой-то спешке.

Над гробом говорили почему-то по-русски.

***

Прожил три дня в чудесном спокойствии, читал и немного писал, с любо­вью к сыну и его безмятежности и светлым принятием этой любви. Если чело­век счастлив, он не знает, что есть счастье, о нем он узнает тогда, когда счастья не станет, начинает искать его и редко когда находит.

***

Еще раз читал «Млечны Шлях» Чорного и думал, что ни короткие пред­ложения, ни эти частые «было» — ничто не преграда для действительной художественной правды, когда пишется сострадающей и болящей душой. Это обязательное и главнейшее отличие настоящего искусства.

***

Цензура снимает из книги Пимена Панченко стихотворение о родном языке, исчезла белорусская колыбельная не только на телевидении, но и на радио. Со стороны с удивлением слушают, когда разговариваю с сыном по- белорусски. Неужели хватает людям только того, что можно поесть и модную шмотку на себя натянуть? А каким же будет и мой сын без этой «печали полей», без святости в душе?

На заседании секции прозы, начиная от Лобана, возводили меня в ранг «молодого талантливого». Только, думается, от всех этих похвал и вреда не будет, и пользы. Работу надо делать долго, и будет всякого: и легкого, и трудно­го, удач и неудач, дай Бог только здоровья и ясной головы.

***

На писательском собрании выступал Яцко, заместитель председателя Госкомпечати, и совсем серьезно требовал, чтобы мы, писатели, сами сокра­щали количество изданий на белорусском языке и больше издавалось русской классики и детской литературы. Цинизм или непонимание, что говорит?

***

Уже несколько дней, как лежит легкий снежок. Ветрено и холодно от настывшей земли. Хочется настоящего снега, а не дождя, грязи.

Вчера был у Ивана Антоновича. Он внимательно, до запятой, вычитал мою корректуру, не только свое вступительное слово, написал Сергеевой письмо с

замечаниями, чего не догадался сделать я. И все это сделано с чувством своего умения, значимости такой работы.

Когда я сказал, что в книге, возможно, повторяются некоторые детали, он между прочим заметил: есть и такое — в начале книги мальчик подво­дит под выстрел своего друга-собаку, а в конце книги сам уже стреляет в собаку.

Проводил меня на лестничную площадку, и когда я сказал, что только отни­маю у него время, ответил:

— Ничего. Когда-то и вы будете такое делать.

***

Михась Тихонович Лыньков, прожив жизнь, просил, чтобы фамилий Бровки и Лужанина не было под некрологом. Бровку, кажется, вписали по приказу сверху, потом сделали помпезный творческий вечер, где он, перепол­ненный чувствами и счастливый, заговорился так, что назвал родным русский язык.

Лужанин на две недели слег в больницу.

***

Читаю в «Литературном наследии» Бунина, в первом томе, на 51 странице о белорусах, о нашем Полесье.

«Народ не понравился мне белыми зипунами, белыми бараньими треухами, белорусским жалким говором. Он был мне чужд сперва, а потом. Я нашел великую темноту невежества, бедность поразительную, жалкое подобие земле­делия на болотных прогалинах лесов, лихорадки, колтун, цингу.»

И еще о чувстве, которое движет всем творчеством Бунина:

«...Я весь век под страшным знаком смерти, я несказанно боюсь ее» (ст. 284).

Он никогда не забывал, что временно живет на земле, ни о чем так не думал, как об этой пронзительной краткости человеческой жизни, подсозна­тельно сопротивлялся ей творчеством.

***

Мороз под десять градусов. К вечеру крупно, пушисто пошел снег, его закручивало ветром по тротуару. Перед закатом выглянуло солнце, мутно-крас­ное, со столбом — на холод. Природа по всем правилам готовится к Рожде­ству.

Женщина, которая никогда не любила мужа, может, и не знает еще, что такое любовь, через пару десятков лет презрительно посмеивается над мужем, потому что почувствовала, что у него не хватит сил разойтись с ней из-за детей, — и это еще одно доказательство, что он не заслуживает любви. А жить без него никак не хочет, за ним комфортно, попробуй только отнять его. И парт­ком подключит.

***

Красиво не сдается зима. Утром около десяти мороза, а днем под солнцем мороз сошел до ноля. И надо всем этим ровно сыплется снег, и ночью такая луна сквозь снежное сеиво, такая замгленность, как в «Зимнем сне» Бялыницкого. Даже сердце щемит. Мучает меня такое время, эта космическая затаен­ность, кажется, что оборвалась душа и висит на одном волоске, дрожит.

Присматриваюсь к Адамчику и удивляюсь его зрелости, сосредоточенности.

Ум есть, мудрость, умение видеть жизнь, ненавидеть — и дорожить жиз­нью, и любить ее. Что-то от того же блоковского «что ж, пора приниматься за дело, за старинное дело свое» или купаловского «я не для вас, паны, о не, падняць скібіну слова рвуся».

Обо всем, что пишешь, можно и нужно говорить по-человечески, и на это будет отзываться людское сердце. А как сказать горькое слово о своем народе? В чьем оно сердце отзовется?

***

Задул ветер, пыль закружилась над дорогой, зашумела листва, и никто не заме­тил, что надломилось лето. Уже прошел Купала — у коровы молоко упало, теперь вот Петрок — упал листок. Невзначай и жизнь укоротится еще на одно лето.

***

Таллинское кладбище. Там, где лежит и Георг Отс, и их классики, которых мы не всех знаем. Нет ни ограды, ни привычных надгробий в бетонной оправе. Бугорки, будто сделанные самой природой, молодой сосняк над ними. На земле поставленные наискосок каменные плиты, короткие надписи, например: «Юхан Смулл». Даты рождения и смерти. Там, где недавно были посетители, догорают свечки.

Почему-то это, даже не старый Таллинн вспомнился, когда верный добрый Ту-104 подлетал к Минску, где свой теплый серый дождик.

***

Гаврила Иванович Горецкий рассказывал о «Виленских коммунарах». Их нашел в Базилианских мурах в Вильне Янка Шутович и перепечатывал на машинке, стуча одним пальцем, уже совсем больной, немощный. Рассказывал еще, что сам Максим, работая в ссылке на строительстве, не имел денег даже на бумагу, чтобы писать.

***

Сегодня действительно праздник весны, не только потому, что Первомай. Солнечно, тепло, хотя и ветрено. Кажется, что за одну ночь листья на березах отскочили в копеечку величиной. Даже по-летнему жарко.

Сижу в компании людей, слушаю о том, что у них уже взрослые дети, думаю о возрасте моих собеседников, о временах, которые они пережили, — и все это кажется нереальным для меня, потому что у меня не хватит ни силы, ни здоровья так далеко зайти по жизни.

***

Посмотрел на листок календаря — там 17 сентября, припомнилось: «ты з заходняй, я з усходняй нашай Беларусі». Сегодня об этой дате почему-то не особенно вспоминают.

***

Уже вторую неделю всего только пять градусов. По низинам заморозки. А листва зеленая. Много зеленой листвы, первые желтые листики уронили ясени, да еще листва рябины ржавеет над краснотой гроздей. Мокрый год, и листва крепкая. Дня два назад полосовал дождь с тугим ветром, и в березовой роще по вереску лежит зеленая листва, сбитая дождем.

Идут осенние грибы. Ранняя осень.

Поселиться бы в эту пору где-нибудь в лесу, чтобы печка топилась и тулупчик был на плечах, чтобы была тишина за окном, слушать лес и читать, и писать. И знать, что завтра утром можно пройти к реке или к озеру, где до костей проймет хмурым холодом.

Как это просто и недостижимо.

***

Неделю назад тисканул морозик, ночи стояли лунные-лунные. Грибы соби­рал замерзшие, звонкие, под глухой шелест листвы, котороя густо сыпалась с деревьев, сбитая морозом.

А везде в это время «печаль полей». И каким зеленцом отсвечивает вода в озере. А с той стороны, где закат, вода подтекла кровью.

***

Позавчера вернулся из Новаградка, с читательской конференции Адамчика, по его роману «Чужая бацькаўшчына». Выезжали из Минска влажным, холод­ным утром, а за Барановичами начало выглядывать солнышко, а дальше, за Столовичами, на Свитязи — солнечно, как в бабье лето. Свитязь, залитый солнцем, перелески. Грусть и счастье осени, красота окрестностей.

На вечере немного формальном, как и всегда, и организованная молодежь есть для заполнения зала. Но в целом пришли люди заинтересованные, гово­рили много, даже горячо, спорно, чувствовались знания и достоинство людей. Присутствовал и первый секретарь райкома, а такое бывает не всегда. Возмож­но, потому, что Новаградчина на 98 процентов белорусский район. А потом концерт, угощение, назавтра солнечная и пьяноватая дорога домой с артистами, которых на вечер организовало бюро пропаганды.

***

Вчера возвратился из деревни.Там весна. В низинах озерные разливы, летят дикие гуси. Идет березовый сок, днем тепло на пригревах. Хочется пожить там, у леса, у воды. По вечерам в мягком черном небе щедро видны звезды, можно легко читать созвездия.Там, кажется, и читалось бы, и писалось бы.

После того, как из прокуренных кабинетов, от сходок и дружеских посиде­лок приезжаешь в лес, в деревенскую тишину, каждый раз ловишь себя на том, что не своей жизнью живешь, не настоящей.

***

Адамчик рассказывал, как, отдыхая в санатории в Несвиже, почти целый час стоял под дождем и смотрел, как два селезня дрались из-за утки. Так драку до конца и не досмотрел, а утка, покуда они дрались, сбежала к третьему, кото­рый заманчиво покрякивал рядышком под кустом и потоптал ее.

И сам шутя сказал, что хоть ты бери и пиши — о селезнях, о старом чело­веке, который подсматривал за ними и промок до нитки. И еще рассказывал, как подсмотрел поющего соловья. Рассказывал с искренним детским удивлением.

Сегодня сходил на Слепянское озеро, даже слазил в воду, можно сказать, поплавал. Вода пронзает холодом, кажется, буравит дырочки и затекает внутрь костей. А детвора, посиневшая от холода, все равно плещется в воде, как гусята.

Приснился сон: самолет падал на землю, и дома разваливались на том месте, и медленно, как в кино, вставал взрыв. Но не это главное. Видел я все это откуда-то с высоты, и главными были распушенные, раскошные метелки трост­ника, которые раскачивались волнами. И вдруг они начали оживать, превраща­ясь в серых, лютых стремительных волков, которые буквально выстилались по белому снегу в беге. Распушенные, красивые и ужасные в своей стремительной неумолимости.

Сны обычно забываю, после того как проснусь. Помню только некоторые. Они время от времени повторяются.

***

С утра моросил дождь, а к вечеру пришло и солнце. Встала красивая бере­зовая роща на горизонте, но до нее не дошел. Рыжики щедрые, яркие, но не частые, и черных груздей немного.

У клена в зеленой листве еще только одна ветка обожжена багровым огнем. Ни первый ли тревожный знак в лесу над заросшей затравевшей дорогой с чистыми лужами.

***

Проснулся посреди ночи. Тишина. Мороз на стеклах окон положил свой след. Земля белая при свете фонарей от небольшого снега. Начало зимы, ледя­ной холод от промерзшей земли, еще не укутанной по-настоящему снегом.

Читал дневники Толстого:

«Я теперь испытываю муки ада. Вспоминаю всю мерзость своей жизни, и воспоминания эти не оставляют меня и отравляют мне жизнь».

«Односторонность есть главная причина несчастий человека».

«У народа есть своя литература — прекрасная, неподражаемая; но она не подделка, она выливается из среды самого народа. Нет потребности в высшей литературе и нет ее. Попробуйте стать совершенно на уровень с народом, и он станет презирать вас».

«А потом — эта ужасная необходимость переводить на слова и строчить каракулями горячие живые и подвижные мысли, подобные лучам солнца, оза­ряющим воздушные облака. Куда бежать от ремесла! Великий Боже!»

«Тщеславие есть какая-то недозрелая любовь к славе, какое-то самолюбие, перенесенное во мнение других — он любит себя не таким, как он есть, а каким он показывается другим».

«Нет границы великой мысли, но уже давно писатели дошли до неприступ­ной границы их выражения».

«Понятие вечности есть болезнь ума».

«Простой народ привык к тому, что с ним говорят не его языком, особенно религия, говорящая ему языком, который он уважает тем более, что не пони­мает».

Читал эти дневниковые записи и с грустью думал, что у нас-то и настоя­щего ремесленничества недостает, захлестываемся волной неопрятной безгра­мотности, многотомной посредственности, приблизительной и с точки зрения художественной, и в отношении к правде жизни.

***

Побывал все-таки у Виктора Ильича Ливенцева, попросил автограф для тестя. Конечно же, тестя он не помнит, но сто человек у него действитель­но отбирали из бригады для охраны Дома правительства. Еще сказал, что теперь на послевоенные встречи ветеранов и приходят в основном те, кого тогда выделили для охраны. А сама бригада была брошена в бои с регуляр­ными немецкими частями и через месяц была почти вся выбита. Об этом он не напишет и не скажет прилюдно. Да такая же судьба была не только у его бригады.

Прочитал у Достоевского: «Мне грустно было, что звание писателя униже­но в наше время каким-то темным подозрением и что на писателя уже заранее, прежде чем он написал что-нибудь, цензура смотрит как будто на какого-то естественного врага правительству и принимается разбирать его рукопись уже с очевидным предубеждением».

***

Зима в ночь с тридцатого на тридцать первое и заснежила, и подморози­ла, точно в соответствии с Новым годом. И в целом зима стоит и морозная, и чистая, и белая, а в лесу кажется и тепло, на лыжах совсем не холодно.

***

Вчера слушал по телевизору грустный монолог из чеховской «Чайки» о человеке, который хотел жениться, стать писателем. Как все повторяется в жизни, и ты сам повторяешься в том числе!

Или это так научились ставить чеховские произведения, с проекци­ей на самого автора, на его биографию. Или потому, что ты знаешь ее и видишь в постановках биографические мотивы. Еще одно подтверждение тому, что писательство — биография души писателя, вложенная во многих и многих.

***

У Толстого в 1858—73 годы совсем мало писано в дневники. В это время он писал книги. Все было в памяти души. Только короткие, как вспышки молнии, пометки в записных.

«Сейчас меня облаком радости и сознания возможности сделать великую вещь охватила мысль написать психологическую историю романа Александра и Наполеона. Вся подлость, вся фраза, все безумие, все противоречие людей, их окружавших, и их самих».

«Художник звука, мнений, цвета, слова, даже мысли в страшном положе­нии, когда не верит в значительность выражения своей мысли».

«И на религию смотреть исторически есть разрушение религии».

«Чем мудрее люди, тем они слабее».

«Поэт лучшее своей жизни отнимает и кладет в свое сочинение. Оттого сочинение его прекрасно и жизнь дурна».

«Запретите употреблять искусственные слова, и свои, и греческие, и вдруг упадет поднявшееся на этих дрожжах тесто науки. А то наберут слов, при­пишут условно, по общему согласию, значение этим словам и играют на них, точно в шахматы.»

«Одно искусство не знает условий времени, ни пространства, ни движе­ния, — одно искусство, всегда враждебное симметрии — кругу, дает сущ­ность».

***

Уже два дня оттепель. Мокро, сыро. А ночью вдруг мороз, метель, утро морозное, солнце такое яркое, что его много, от него болят глаза. И небо высо­кое, еле уловимый запах весны. Может, это и от подмерзшего снега, ледка. И от солнца тоже, и от высокого неба, может, и ветви пахнут после недавней влаж­ности.

***

«Люди, которые не знают ни законов языка, — ни самих языков, ни бело­русского, ни польского, ни русского (жаргон, на котором они разговаривают и пишут, нельзя назвать языком), сумели, к сожалению, установить правило писать не Менск, Навагрудак, как пишется в русских, белорусских, славянских летописях, а «Минск», «Новогрудок», это значит, согласно польскому произ­ношению. И люди эти искренне верили, что этим мероприятием сражаются с влиянием польского языка на белорусский».

Читая Чорного, вспоминал, как жаловался он, что занят ненужной писани­ной, имея единственное ясное желание — писать прозу, потому что это самое главное. К этому пришел и Мележ.

***

Три дня праздников. Был в лесу. Поднял несколько строчков. Они красивые, как цветы. За прошедшие теплые дни прорезались зеленью листики на березах. В лесу краснеет петров крест, особенно в березняках. Питается он от корней деревьев, и корневище может набрать вес до пяти килограммов. Время ветре­ницы, сон-травы.

***

Танцы во дворе, что-то среднее между свадьбой и большими гостями. Девки приплясывают. Слышен барабан. Эхо идет между домов.

И частушки:

Как бывало, я давала

По четыре раза в день.

А теперь моя давалка

Получила бюллетень.

То лучшее, что пела когда-то деревня, забылось, новое не родилось, и поют прилюдно пошлятину, которую раньше бы и пьяная компания не запела.

***

Вчера шел на коллегию министерства культуры. На входе в Дом правитель­ства разговор с сержантом:

— С дипломатом нельзя.

— Хорошо, я сдам его в гардероб.

— Гардероб не работает.

— Куда же его девать?

— В камеру хранения.

— А где камера?

— Ближайшая на вокзале.

Плюнул и пошел прочь. Это реальное воплощение предолимпийской бди­тельности.

***

Вчера собирал Александр Трифонович для общих установок по освещению олимпиады. Его рассказ о том, что наши спортсмены радуются, что их смотрят по телевизору как иностранных, именно как иностранных.

***

Был вчера у Антоновича в связи со статьей Адамовича, где он обвиняет Далидовича, да и всех молодых — рикошетом и всю белорусскую литерату­ру, — в провинциализме, излишнем внимании к национальному. Написал к статье страничку врезки с цитатою из Мележа о провинциализме. Ив. Ив. со­гласен, что нельзя выпускать печатанье статьи из республики, потому что Адамович опубликует ее в Москве. Вообще, эти подтекстовые обвинения в национализме не нужны и в республике. У нас нет никакого национализ­ма — эта позиция ЦК мне известна. Он во многом согласен с Далидовичем, не приемлет пренебрежительных пассажей в сторону молодого оппонента. Но очевидно, что исходя из высших интересов, — чтобы не было ненужного резонанса с политическим подтекстом — оскорбление молодой спорщик получит.

Адамович, оказывается, умелец и ярлыки навешивать. «Не успел стать редактором, а уже развел групповщину». Это после того, как я отказался печа­тать статью Василевич в поддержку Адамовича.

Перечитал его статью в «Новом мире». Там он еще и меня, грешного, поминает. Но нашу прозу полностью пускает в подверстку русским «деревен­щикам», сожалеет, что у нас нет своего Абрамова, забывая о том, что у нас есть свой Мележ. Радуйся, белорус, что и ты похож на кого-то из больших сосе­дей. Если сопоставить этот текст с тем, который был изначально напечатан в «ЛіМе»? Тут, помнится, было меньше подлизывания к столичным.

Статьей возмущается и Иван Николаевич Пташников, сказал, что даже написал две страницы возмущения. Борис Иванович Саченко: «Он думал, что через Далидовича и нас выманит из берлоги, но из этого ничего не выйдет, вот если бы был жив Мележ!» Алесь Асипенко был лаконичен: «Никто бы так Ада­мовичу не смог на.ть в шапку, как это он сам себе сделал».

***

Окончилась «эпопея» с продолжением спора между Адамовичем и Далидовичем. Далидович мне не звонит, обиделся, а с Адамовичем мы вообще пос­сорились, наговорили друг другу оскорбительного. И никому не могу сказать, что мне был звонок от Антоновича — «прекратить всю эту бодягу», на ЦК не ссылаться.

Мороз около двадцати градусов. Зима начала становиться с начала декабря. Не рассыпалась бы к Новому году. Вчера были с сыном в лесу. Красиво, снег лежит легкий, нетронутый, не везде пробита еще лыжня, сам нарезаешь ее.

Поперек тропинки — большая медно ствольная сосна. Корень вывернут, как большая кочка, такой малый на такое большое дерево, нет у него стержня, глубоко уходящего в землю. Когда падала, придавила к земле молодую темно­ствольную сосну, поднимавшуюся в тени от этой королевы.

Все, как в человеческой жизни. Старые сосны падают потому, что стоят одиноко и не могут держать ветер. Деревья не виноваты, что не поднялся молодняк, хотя без подлеска валит их ветер. А люди сами должны заботится о своем подлеске.

***

Вечер Короткевича. Зал переполненный, многие желающие не попали. Атмосфера чудесная, дружеская, сам Владимир Семенович светится радостью, думаю, от этого, а не только из-за того, что вручают орден «Дружбы народов», что присутствует заведующий отделом культуры ЦК.

Поздравлял и я от газеты и в этой атмосфере приветливости и любви вспом­нил докладные «наверх», которые и сейчас лежат в сейфе в ЦК с тех времен, когда заведующим был Марцелев, «На дикую охоту», на «Колосья».

***

Ночью снилась война, которую я просто не могу знать. Снится давно и часто.

***

Кончаю перечитывать «Наш дом» Пришвиной. Давно не было радости читать такую умную книгу о писателе. О том, чем он жил, как думал свои книги. Теперь в таких книгах принято выискивать исключительность, пикант­ность, а то и перетряхивать семейное белье, забывая о душе писателя, — глав­ном инструменте.

***

Заходил в редакцию Карпюк. Сказал о том, что я понравился ему за то, что обманул его и сократил «Вершалинский рай» на несколько листов. Похвастал­ся, что он все восстановил в двухтомнике и еще несколько листов дописал. А роман и так страдал длиннотами. С удовольствием узнал, что рецензия на двух­томник заказана. Из-за этого и заходил.

***

Был в деревне. Осень. Красная машина на улице, сам, жена, дети — все молодые. А бабушка смотрит из окна. Синий платочек, старческое морщини­стое лицо и глаза. Господи, глаза человека, который уже смирился с мыслью, что уходит и так жалкует на этом бережку, на самом жизненном краешке. И так ему хочется еще видеть этот белый свет, пускай и бедный, серо-осенний. Да и глаза уже не светятся, больше видится серое пятно. Но светлое. Машу ей рукой на прощание, а она этого уже не видит. Та, что растила меня маленького. Смо­трит в белый свет, и так смотрит, что сердце обливается кровью.

Был бы я художником, как бы нарисовал это! И эту деревенскую осень, и этот краек-бережок, и это такое родное лицо.

***

О литературных склоках не только говорить, а и думать не хочется. Послед­няя радость — «Знак беды» Быкова. Редакторская моя радость, что в газете есть статья Игоря Дедкова о повести, наверное, самый первый отклик. Отвез ему домой. Ничего не говорил о том, что наши солидные и уважаемые критики были так заняты, что не смогли по-срочному написать. А надо было срочно, покуда не поднялся лай из подворотень. Слава Богу, отозвался из Костромы по старому знакомству Игорь Александрович. Он уже имеет авторитет всесоюзно­го критика.

***

Были с Адамчиком в больнице у больного Крапивы, лежит на третьем этаже, в девятой палате, где умирал Мележ. Так называемый «люкс» — боко­вушка совсем небольшая. Сам поднялся, сел на кровати. Видит совсем плохо. Покуда привыкал к голосам, путал нас. Что надо ищет ощупью. Сказал, что уже почти не видит, но читает, водя носом по строкам через лупу. Чтобы стро­ки не терялись, держит их пальцем. Приятно удивлен, что Адамчик хорошо знает травы, говорит, что повторяется иногда в описаниях, а вот у Шамякина в романе есть и быт, и детали, а главного — образа Ленина нет. Голова у Кондрата Кондратовича ясная, помнит все. Хочет еще дописать пьесу, которая у него начата. «Вот только вы ее не поставите» — такое резюме с улыбкой. Эти слова он повторил позже и цековскому начальству, которое пришло наве­стить его.

***

Глубокая осень, а такое тепло держится, что даже тревожно от этого.

***

Проехали с Трояновским по партизанским местам его родины, где он пар­тизанил, где моя мать была. Непроходимые болота осушены, по ним мелиора­торами проложены гравийки. Нет и реки Лоши, на берегу которой всю войну гнили приготовленные к сплаву бревна. И самой реки, вместо нее метров на десять шириной мелиоративный канал.

***

Сижу в Королищевичах. Лес здесь еще настоящий, могучие сосны, полу­мрак под раскидистыми елями. Многие деревья уже помечены на высечку. Новая дорога подрезала лес совсем близко к корпусу. Так вскоре доберутся и до ели, под которой любил отдыхать Колас. Во всем чувствуется запустение, Королищевичи доживают свой век как Дом творчества.

Перед отъездом сюда был на бюро ЦК, где рассматривали вопрос о руководстве СП БССР литературными периодическими изданиями. Евгений Иванович Танк докладывал вообще, что напечатано, что будет печататься, что в переводе напечатано во всесоюзной печати. Самым главным недостатком в работе оказалось то, что сотрудники не высиживают в редакции полный рабочий день. О материальном обеспечении ни слова. Ни слова о том, что библиотеки не выписывают белорусскую периодику. Никому из редакторов слова не дали. Потом собирали еще раз, чтобы окончательно выработать постановление. За это время сделали запрос в Москву. Там сотрудники не высиживают в редакциях свои восемь часов, и вопрос о надомничестве отпал сам собой, исчезли и закиды о «мелкотравчатом национализме», постановле­ние получилось вроде бы и основательное, но бесполезное, да и вреда от него тоже не будет.

Здесь, в Королищевичах, зима разваливается совсем, лыжи окончились. Вечерами слушаю воспоминания Рыгора Нехая о войне, о послевоенном вре­мени, о посиделках за чаркой с друзьями — Астрейко, Велюгиным, Нагнибедой.

***

Проснулся ночью, сел за стол. За окном зимняя ночь, снежная кисея, на подоконнике как-то фантастически стоят эльвасы, под одним из них тремя зелеными листиками взошло неизвестное мне растение. Когда-то хорошо писалось такими ночами, особенно в лесу. Тогда еще не знал, что такое бес­сонница, что такое боль в сердце. И теперь по инерции думаю, что все еще впереди, что все только начинается. Почему-то припомнилось, как в послед­ний мой приезд домой бабка моя рассказывала, что приснился ей сон, будто я маленький еще, одетый во все белое, собрался идти играть к тетке Ганьке, которая уже к тому времени умерла. «А я знаю, что это такое, бросилась не пускать тебя — и свалилась ночью с полка на пол». И я знаю, что это от старческой немощности упала она с полка, сама уже и подняться не может. Лежит и умирает. От этого сна встревожилась мама, нашла мне попутчиков до Минска, чтобы ехал не один. «Может, у кого-нибудь счастье большее, вместе с людьми езжай».

***

Главлит снял два стихотворения из подборки Петра Кошеля в «Нёмане». Потом переполох, когда узнали, что он зять Слюнькова, начали пытаться откру­чивать все назад, но тираж уже отпечатали.

Читаю воспоминания о Тургеневе. Тот, что в начале писательского пути с горечью говорил о роли писателя в русском обществе как отщепенца, ненор­мального человека, доживал свой век во Франции при Виардо и не стыдился признаваться Фету, что вывезенная им во Францию дочь не может даже сказать по-русски «хлеб», «вода».

***

Пока был в Королищевичах, Миколу Гилю по требованию Валерия Гришановича пришлось писать объяснительную в ЦК насчет публикации Мальдиса, рецензии Сергея Дубавца на книгу Рыгора Семашкевича, хотя он толком так и не мог понять, что надо объяснять. Причина очевидная: не в том, что напечата­но, а во всех трех личностях.

***

В Королищевичах старый Улащик, Граховский, Микола Лобан. Он тяже­ло болен. Седой коротенький чубчик-козыречек, очки, улыбчивость. Куртка легенькая из болоньи. Надо помогать ему одеться и раздеться. Принимает это как должное, но помощи не просит. Крепкая личность, держится, не сдается. У зеркала дрожащей рукой поправляет свой чубчик, перед тем как зайти на люди в столовую. Кажется, совсем недавно гонял вместе с нами по лыжне.

***

Юбилейный вечер Гоголя. О том, как проходил, достойно пера самого Николая Васильевича. Вечер готовил Дом литератора как рядовое мероприя­тие — дата не совсем круглая. Но в ЦК узнали, что в Киеве проводят большое мероприятие с присутствием Политбюро Украины. Поэтому у нас на вечере будут присутствовать А. Т. Кузьмин и Н. Л. Снежкова. Дали авральную коман­ду заполнить зал студентами. Писателей почти никого, не пришли и редакторы изданий — не знали о присутствии высокого начальства. Одним словом, воде­виль с чинами и подчинками.

***

С утра холодно, ветрено и дождливо. Свежая зелень листвы на яблонях густеет, взрослеет от дождя и холода. Чтобы училась выживать будущая жизнь, которая только начинается? Теперь бы куда-нибудь в лес, в натопленную избу, писать или читать, смотреть в окно на дождь и от этого быть счастливым.

***

С понедельника захолодало, хотя еще только август. Северо-западный ветер, небо в тучах. Неприятные холодные дожди, которые синоптики именуют кратковременными. Желтизна на липах, на березах. Но это не от осени, это от жары, которая держалась до сих пор.

***

Берут лен. Готовы овсы. Клевер дозревает на семена. Даже не верится, что неделю назад было Полесье. Целых десять дней жары даже в тени. Беленький песочек на берегу Случи при ее впадении в Припять, подмытый паводком дуб в воде, раскошная дубрава. Был с малым Алешкой. Летняя роскошь, рыбалка. Хотя теперь здесь, в Вити Козько Вильче, Случь ненамного шире, чем та, кото­рую помню с детства в верховье, в Слуцке. Там, в Вильче, не было бессонницы, а возвратился домой и опять начинаю дремать, а не спать.

***

Во второй половине ночи начался дождь, густой, дружный. Лежал и слушал дождь. Август. Осень. Туман. Ржище на полях. Мое время. Недостает душев­ного равновесия, чтобы писать. С вечера читал девятый том Мележа. Все мне известное в основном. В дневниках нет мелочности. Тревожные размышления о литературе, культуре. Видел и чувствовал, как болезнь мещанства разъедает людские души.

Почему-то думаю, что в жизни он чувствовал себя одиноким человеком. В глубине души осознавал нужность делаемой им работы, знал, что никто не соберет и не издаст его «Жизненные заботы» без него самого. А «умники» осуждали, судачили, что подчищает и подбирает все написанное, издатели чинили препоны и «урезали» объем книги, а развязка была уже совсем близка. От Мележа мысли перекидываются на Короткевича.

***

Перелистываю «Былое и думы» Герцена, которого высоко ценю как писате­ля. Все же он был революционером от обеспеченной жизни. «Деньги — незави­симость, сила, оружие. А оружие никто не бросает во время войны, хотя бы оно было и неприятельское, даже ржавое. Рабство нищеты страшно, я изучил его во всех видах, живя с людьми, которые спаслись в чем были от политических кора­блекрушений. Поэтому я считал справедливым и необходимым принять все меры, чтобы вырвать что можно из медвежьих лап русского правительства».

***

Позавчера мороз с тридцати ночью упал до ноля, пошел такой густой снег, будто плотной марлей все занавесило.

Вчера было совещание у Кузьмина. Инициатор Павлов. Суть его выступле­ния в том, что редакторам надо быть внимательными, чтобы критика не пере­ходила границ и не давала зацепок комментаторам радиостанции «Свобода». А если комментируют, то это уже недочет в работе, не хватает бдительности, политического чутья. И еще — упаси боже муссировать тему, что белорусское лучше русского, а тем более поднимать на щит древность Беларуси, преимуще­ства над Московией ВКЛ.

У него как-то болезненно блестели расширенные глаза.

***

Перед выходными звонок из ЦК инструктора З. — вот вы дали инфор­мацию о вечере эсперантистов, они там свой гимн исполняли, а гимн у нас только один, и руководитель ихний сионист замаскированный. Оказывается, в Доме культуры стройтреста общество эсперантистов, которое официально существует при Белсовпрофе, провело торжественный вечер в связи с юбилеем эсперанто. Они имеют свой ВИА, на языке эсперанто и свой гимн исполнили. Аврал, крамола. Да пускай живут эти эсперантисты, не думаю, что их и раз­гонять будут. А вот же начальники от печати «бдят», выискивают. И редактору «Вечерки» перепало.

***

Сижу в Королищевичах. Снежно, зимно, безлюдно. Здесь Аверьян Сафронович Деружинский называет себя «князем королищевичским», потому что сидит тут с осени. Старый Микола Улащик приехал из Москвы, пишет книгу об истории своей родной деревни, еще Люба Турбина с сестрой. Вот и весь контингент. Не последний ли это королищевичский сезон? Нету лыжни, нету и лыж. Ходим на прогулки с Улащиком, Николай Николаевич вспоминает, а я слушаю.

***

Канцелярия университета и кабинет Пичеты находились в доме напротив нового корпуса теперешней гостиницы «Минск». Пришли к нему группой сда­вать зачет. Первой отвечала евреечка из Червеня и начала нести такую чушь, что и студенты опешили. Пичета слушал, опустив голову, потом вскочил на ноги:

— Как вы смеете с такими знаниями идти ко мне, к ректору?

И топает ногами:

— Идите вон!

У студентки от испуга ноги отнялись, потом она кое-как выгреблась из кабинета.

А Пичета дергает себя за галстук.

Студенты знали, что это предел его разозленности, и хотели податься сле­дом за девушкой.

— Нет, садитесь!

Посадил и зачет принял.

***

Еще воспоминание о неизвестном мне академике Семене Вольфсоне. Он вначале работал в университете, потом в Наркомате просвещения. Из-за небольшого роста его за глаза называли Семочкой. Принципиально ни слова не произносил по-белорусски.

Пришел к нему на прием учитель из Строчиц. Громила, лицо грубое, бандитское. Маленький Семочка за столом. Учитель объясняет: тетрадей нет, учебников нет, карандашей нет. Семочка — нет и не будет. Учитель под­нялся, за ножку стул — и о стену. Стул рассыпался. Семочка вылез из-под стола:

— Ну что вы такой нервный? Мы с вами можем договориться.

Учитель получил записку от чиновника и на складе все нужное, а потом рассказывал об этом коллегам в порядке обмена опытом.

В тридцатые Семочка начал пописывать «куда надо», уже работая в Акаде­мии наук, пошел вверх по служебной лестнице, стал академиком.

Когда началась война, со всем домашним скарбом решил ехать в эвакуа­цию автономно. Снял вместительную телегу, напаковал ее как мог и с женой двинулся в путь. Где-то под Смолевичами съехал в перелесок переночевать. И оттуда больше не выехал, и никто его больше не видел. Наверное, бросилась в глаза кому-то та груженая телега.

Аверьян Сафронович на одной из пустующих веранд в домике поет сам себе свои песни, приплясывает, и в пустой веранде голос его, как в центре коло­кола, хорошо слышен ему самому и радует его.

***

Над лесной просекой под большим снегом согнулись к земле молоденькие березы, идешь под ними, как в тоннеле. Эти деревья уже не смогут выпрямить­ся. Ветви с верха ствола начнут тянуться к солнцу, каждая стремясь стать ство­лом, и своей тяжестью оборвут корни и окончательно уложат деревья на землю, и пропадет вся эта поросль без своих корней.

Подумалось и о нас самих, пишущих и тянущихся в небо вечности, в клас­сики, почти не имея корней.

***

Позавчера встретил на улице Заира Азгура. Стоял, смотрел на свою мастер­скую. Повел показывать. Еще только идет переезд, не все перевезено и расстав­лено. Ходит он тяжело, присели на скамеечке в комнате. Говорит:

— Вот если бы поднялся Кузьма Чорный, поверил ли бы, что это я все наде­лал, тот маленький жидок из Сорок. До чего дожито!

За всеми заботами с переездом облегчение, что напишет завещание и пода­рит все городу. Пусть приходят люди, смотрят.

— Нефед уже пять лет, будто шутя, но всюду говорит, что я главный бело­русский раввин.

Об этом спокойно и грустно.

***

Снова очередной тарарам. На первой полосе газеты дали снимок скульпту­ры Шатерника «Векапомнае»: женщина-славянка с мечом, опущенным вниз острием, смотрит вдаль. На рукояти меча белая голубка.

Заместитель заведующего отделом культуры Павла Петровна Украинец на Миколу Гиля даже ногами топала: «Зачем на первую полосу эту Рогнеду дали!» Оказывается, скульптура сначала называлась «Рогнеда», ее художники даже хотели поставить в Заславле. Конечно же, им этого не позволили. Теперь, с измененным названием, скульптура оказалась на выставке «Мы строим ком­мунизм».

Звонили еще чиновники из Министерства культуры и того же отдела куль­туры ЦК. У них теперь от испуга за свои должности даже имя Рогнеда звучит как ругательство.

***

Морозец ночью под пятнадцать. Днем солнечно, морозик легкий. Даже сол­нышко пригревает. Вечернее небо чистое, зеленое, а ночью черное, бархатное и звездное. Можно легко читать созвездия, названия которых я уже начинаю забывать. Чтобы помнить созвездия, в небо надо смотреть постоянно.

***

Вчера в сберегательной кассе встретил жену Кулаковского. Переоформляла на себя вклад. Доверенность подписана главврачом, написана рукой лечащего врача. На улице спросил у нее, как Алексей Николаевич. Ответила коротко — еще один инсульт.

Недели две назад видел его. Стоял в скверике перед домом. Начинало вече­реть, солнце и морозик, вода на тротуаре стала подмерзать на ночь. Поговорили о рецензии на его книгу, которую Шамякин все не может написать. Помог перей­ти ему по ледку на сухой тротуар. Стеснялся помощи, но не отказался. Под­держка ему была нужна. Пытался надеть на руку перчатку — и не получалось. Правая рука уже тогда справлялась плохо. Стыдясь, покорно согласился, чтобы надел ему перчатку. Чтобы проводил домой, отказался, сам дойдет, хочется постоять еще на свежем воздухе.

Предвечерье было молодое, весеннее, даже праздничное.

Почему-то тогда вспомнилось, как Иван Петрович Шамякин рассказывал, как читатели остро воспринимали образ Бородки из его романа «Криницы».

Образ этот быстро отошел в небытие, да и сам роман тоже. На «Добросельцев» Кулаковского реагировали по-другому: самого сняли с должности редак­тора «Маладосці», издавать повесть книгой запретили, сломали писательский хребет человеку.

***

Прошел писательский съезд с неожиданными последствиями для меня. На второй день съезда, когда я собирался в редакцию подписать в печать полосы, в комнате президиума задержал Кузьмин. Сели к небольшому столи­ку, закурили.

— Жук, пойдешь секретарем Союза.

— Александр Трифонович, у меня и своих забот хватает, — только и нашелся возразить.

— Ну, тут они не все твоими будут.

В комнату некстати зашла П. П. Украинец. Кузьмин поднялся, потушил сигарету. Я понял, что для него вопрос уже решен.

— Ну так как?

— Если на пленуме будет названа моя кандидатура, в хомут бить не стану.

Я знал, что перед этим были предварительные разговоры в ЦК с нескольки­ми людьми, некоторые утверждали, что должность им обещана. И они ожидали ее. Хорошо, что меня ни на какие разговоры не таскали, и я свободно в этот день потягивал с друзьями шампанское, мог чего и покрепче, но неподписанная газета не позволяла.

Организационный пленум Союза вел А. Т. Кузьмин. Кандидатура моя была названа и пленумом утверждена.

Уже в новом качестве надо было ужинать с посланцами на съезд от руководста СП СССР, потом проводить их к поезду.

С облегчением почувствовал, что не надо больше мне ходить в знакомые коридоры, писать объяснительные из-за «национализма».

Окончился какой-то отрезок моей жизни.

Солнечное молодое лето. И неприятное чувство от того, что вокруг все отравлено. В союзной прессе основная забота — не попадает ли в пищу радиа­ция в Москве. Эта тема раскручивается основательно. О засыпанной радиацией Беларуси ни слова. И чего волноваться? На кремлевские столы радиация не попадет. Там даже посуду моют не химией, а горчичным порошком.

В Москве умерла Констанция Буйло. Легенда белорусской литературы, человек еще из девятнадцатого столетия. И не нашлось наших ни титулован­ных, ни подтитулованных в поэзии, чтобы поехать и сказать слово над моги­лой. Отозвалась добрая душа — Микола Федюкович. Он не забыл, что, живя в Москве, заходил к ней в гости и она его привечала.

***

На президиуме Василь Витка пламенно агитирует писателей ехать в зараженные районы в организованном порядке, пока кто-то не одернул: давайте, езжайте, пока­жите пример. Смолк на полуслове — подразумевалось, что поедут другие, но не он.

***

Вчера на президиуме слушали Бюро пропаганды. Вокруг него сплотил­ся довольно дружный актив в большинстве своем из тех, кто мало и слабо пишет, но любит неустанно выступать перед читателями. У них за многие годы у каждого список «освоенных» организаций по всей республике. А вот из «неосвоенных» приходят возмущенные письма из-за халтурности выступле­ний. Почему так любят Бюро пропаганды? Через него в месяц проворачивается около 200 тысяч.

***

Вчера возвратился из Москвы со съезда писателей СССР. Съезд организо­ван с размахом. В Большом Кремлевском зале. Накануне съезда провели орга­низационный пленум, потом и собрание партгруппы. Выступали в основном москвичи, сводили не совсем понятные националам счеты. Евгений Евтушенко что-то искал в бороде критика Феликса Кузнецова, тот в свою очередь сталки­вал с трибуны Юлиана Семенова за то, что тот зять Михалкова. Над всем этим тонко и язвительно посмеивался Виктор Розов.

На съезде минут через пятнадцать после начатого доклада увели теря­ющего сознание Георгия Маркова, доклад председателя дочитывал до конца Владимир Карпов. Зааплодировали, согнали с трибуны и Чаковского, и Танка, и Грибачева — за пустозвонство. В защиту языка хорошо и смело выступил Борис Олейник, ему аплодировали.

А назавтра в «Правде» при короткой информации о съезде снимок, в цен­тре которого Марков и все те, кого зааплодировали. И в результате голосования Маркову набросали голосов «против», но он остался председателем, Карпов первым секретарем. Старый боевой костяк в целом так и будет руководить Союзом. Брыля не оказалось в членах правления. Ему все не могут простить выпад в «Нёмане» против Чаковского.

Вообще, съезд помпезный. Интересно было видеть, как часовые у Спас­ских ворот провожали взглядами непривычный для них контингент, который утром после ночных посиделок втягивался в Кремль. На заседания шли, потому что стояла неимоверная жара, а в Кремлевском зале работают кондиционеры, вот только буфетов нет. В честь окончания работы съезда правительственный прием в Кремлевском Дворце съездов, абсолютно алкогольный.

Из приятного на съезде — была возможность побродить по Кремлю, уви­деть тот же Георгиевский зал. Буравкин познакомил с Виктором Астафьевым. Он читал мою повесть в «Дружбе народов», и она ему понравилась. Приглашал приехать в гости, посмотреть его края.

Ужинали в уютном номере Буравкина вместе с Нилом Гилевичем, Викто­ром Козько.

Астафьев на удивление всем нам спел белорусскую песню, которую в Сибирь привезли белорусы. Большой фольклорист Нил Семенович признался, что слышит ее впервые. Утром Виктор Петрович должен был идти на прием к Горбачеву. Такое же приглашение предварительно имел и Василь Быков, но Горбачев его так и не принял, скорее всего потому, что Быков на пару с Адамо­вичем «достали» его на сессиях Верховного Совета из-за Чернобыля.

***

В шестом номере «Маладосці» прочел мудрое стихотворение Нины Матяш «Засцярога». С горечью подумал, что оно прошло незамеченным критикой, которая не умеет подхватить золотинку и донести читателю, а он не сможет это сделать сам из-за неуважения к своему языку.

***

Второй день идет дождь, нужный бульбе, которая начинает зацветать. Ячмень уже засветился усом, а внизу на стебле еще видно зеленое. На пригор­ках он уже совсем созревший. Ржаное поле одно уже совсем желтеет, а другое еще зеленое. И одно и другое потоптали дожди с ветром, словно тучи поваля­лись с боку на бок на полях. Пшеница на пригорках дозревает, а в низинах еще совсем зеленая. В целом поля, если бы посмотреть на них сверху, похожи на акварели с неуловимым переходом цветов и оттенков, которые меняются даже при самом легком дуновении ветра. Скоро они будут готовы лечь под жатки комбайнов, останется от них только ржище, а потом и осенняя серая зябь. Дозревает лето.

***

Звонил с новогодними поздравлениями. На столе томик стихов Бунина.

Открылось на таком близком мне и, казалось, забытом.

Ты странствуешь, ты любишь, ты счастлива.

Где ты теперь? — Дивуешься волнам

Зеленого Бискайского залива

Меж белых платьев и панам.

Кровь древняя в тебе течет недаром.

Ты весела, свободна и проста.

Блеск темных глаз, румянец под загаром,

Худые милые уста.

Скажи поклоны князю и княгине.

Целую руку детскую твою

За ту любовь, которую отныне

Ни от кого я больше не таю.

Дохнуло такой же пронзительностью восприятия, как и в те годы, и стихот­ворение прозвучало голосом Рыгора Семашкевича. А ему уже не позвонишь. И более вместе не почитаем стихи.

***

Сегодня со мной сыграли хороший спектакль. Позвонил Валерий Скворцов, наш ответственный секретарь, будто есть поручение сходить на торжественный вечер, посвященный 50-летию филармонии. К семи вечера иду в филармонию с адресом от Союза писателей и цветами, сижу в президиуме. Но никто не собирался давать мне слово и слушать мои поздравления. Вышел из президиума после торжественной части и не знал, куда девать этот адрес и цветы. Оставил все на столике в фойе.

И смех, и грех, и никакого зла за потерянное время.

***

Бондарь собирает подписи под письмом в ЦК, в котором громит руковод­ство Союза за бездеятельность. Больших забот нету, чем внутренние разборки. Ни с языком, ни с изданием книг, ни с тиражами журналов — от чего непосред­ственно зависит литература.

В связи с этим припоминается шляхта, котороя бесконечно сеймиковала и тогда, когда нечем было уже и голый зад прикрывать. Но у шляхты хотя бы сабельки еще были, а на наших сеймиках придется бабскими юбками размахи­вать. Хотя, когда есть «юбки», то и приюбочники найдутся.

***

Писать для народа. А где тот народ и что надо написать, чтобы он вздрог­нул и на себя самого оглянулся? Его даже Чернобыль не пробудил. Население, гуси домашние, которым хоть что, но в корытце подадут. А появись среди них дикий, летучий, который пробует крыльями взмахнуть, сами заклюют и ощи­плют, чтобы взлететь не мог.

***

На столе приглашение на партийное собрание. Первый пункт повестки дня гласит:

«О преодолении инертных явлений в современном литературном процес­се». (Докладчик доктор филологических наук П. Дюбайло.)

Звучит как пародия не только на само партийное собрание, но и на всю объявленную в стране перестройку.

***

Ветер. Мороз. Бесснежие. Но погода, наверное, переменится, поэтому чув­ствую себя разбитым и усталым. Вчера с утра ездил записываться на телевиде­ние, потом до вечера сидел на работе. Начал немного оживать только теперь, к одиннадцати часам вечера.

***

Вчера позвонила жена Мележа насчет издания собрания сочинений Ивана Павловича в Москве. Оказалось, что там никто ничего не планирует, даже и о письме из нашего Союза ничего не слышали.

Все же удалось выяснить, что готовится к изданию шеститомник Шамякина. О нем никаких писем не писалось. Мележ может обождать и до следующей пятилетки. Позвонит еще раз Лидия Яковлевна — что и как говорить ей?

Похороны Кастуся Киреенко в Союзе, в каминном зале. Он чистый с лица, не измученный долгой болезнью и тяжелой кончиной. Геннадь Буравкин рас­сказал, что он позвонил на радио, попросил записаться вне очереди, пояснил, что идет в больницу и может не успеть. Поехал, записался, и по дороге со сту­дии его не стало. Говорят, доктор не отпускала из кабинета, заставляла лечь в стационар. Не лег. На похоронах сына его старенькая мать.

***

На общем собрании выдвижение кандидатуры в депутаты Верховного Совета СССР от нашего Союза. Брыль свою кандидатуру снял одним предло­жением:

— Товарищи, хотя я и старый уже, но чувство юмора еще не потерял.

***

Ехал домой и не мог надышаться запахом ржи через открытое окно маши­ны. Думал, что схожу в поля, надышусь, и перестанет болеть в груди. А ночью гроза, ливень, и назавтра весь день дождь. И никаких запахов, только мокрый запах дождя, да еще и не по-летнему холодного.

***

Вчера похороны Михаила Дубенецкого. Пасмурно, дождик, тоскливо. Белкрасно-белые флаги, цветы, траурная музыка. Быков грустно произнес:

— Как неизменно: когда добрый человек умирает — дождь и на земле грустно.

И еще слова Василя Владимировича о «что нового слышно?».

— Ничего нового слышать не хочется, потому что, когда новое, то опять какая-то гадость.

Юбилейный вечер Скорины в оперном театре. Много пустующих мест, а на Союз писателей было выделено только 25 приглашений. Мне билет «добыл» Толя Железовский, и приглашение на прием тоже. В новой гостинице «Беларусь» накрыты фуршетные столы, шампиньоны под соусом на десерт. Для начала немного водки налито в рюмки, а потом девушка ходит с поллитрой под фартуком и понемногу подливает жаждущим. На «президиумном» фуршетном столе водка стоит в бутылках. Вечер ведь проводится на правительственном уровне, и прием тоже.

***

Что касается нашего суверенитета и самоуважения. Мы пишем письмо на имя председателя Совмина, в котором объясняем, что государственная под­держка наших периодических изданий была бы конкретным шагом по осуществлению культурной, языковой программы, утвержденной в республике.

В нашей центральной газете за восьмое число, считай, получили ответ. Председатель Верховного Совета Шушкевич публично жалуется, что у государ­ства на культурную программу, на программу по языку нет денег, и рекомендует на местах изыскивать ресурсы, перечислять деньги на Общество белорусского языка. Это звучит как заявление, что культурную, языковую программу можно не выполнять, дело это не государственное и не обязательное, а любительское, добровольное.

***

Сама золотая осень. По дороге из деревни в город машину раз пять полива­ло дождем. А за полосой дождя начиналась солнечная полоса, и дикая груша в лесу при дороге, казалось, истекала багрянцем.

***

Вчера вечером в банкетном зале гостиницы «Беларусь» состоялась презен­тация книги «Технология бизнеса» и одновременно представление творческо- производственного центра «Полифакт», при котором действует и издательская группа «Предприниматель». Родилось все это в Москве, деятельность разво­рачивается и у нас. Приехали представители российского Верховного Совета, известный публицист-экономист Геннадий Лисичкин и другие знаменитости. Из наших присутствует С. С. Шушкевич, незнакомые мне чины из Верховного Совета и Совмина.

Работает телевидение, книжный киоск с дефицитными детективами. Потом пресс-конференция под шампанское. Для начала сыграли полонез Огинского, потом зазвучали американские блюзы. Под них продолжается демонстрация женской моды, почему-то летней, хотя теперь поздняя осень. Подпитые мужики крутят шеями вослед молоденьким моделям. Потом начи­наются и танцы.

Организовал все и руководит Евгений Будинас. Он знает в этом толк, и если уж пригласил, — напоит под завязку. Время не ограничено, возможности тоже. На все есть «добро», и будет и далее, найдутся и бумага, и полиграфические воз­можности — это те типографии, которым невыгодно печатать наши журналы.

Мы тихонько ушли, когда бал был в самом разгаре, танцевали все. Нам завтра надо быть в форме. Журналы стоят.

В книжных издательствах расчеты должны делаться по новым ставкам, но не делаются, потому что в постановлении не указано, откуда взять деньги. А министерство и тех, выделенных государством на белорусские издания не пере­числяет, прокручивает их в банке. Так что в белорусском государстве на правах бедной сироты белорусскость.

Белорусские средства массовой информации. Если взять количество бело­русскоязычных изданий, их объемы, тиражи и затраты на них — то это всего лишь капля по сравнению с русскоязычной продукцией, которая при демокра­тах стала намного большей, чем была при коммунистах.

***

Полная луна этого жаркого августа ночью затуманенная, желтоватая и грустная. Хоть ты собирайся и уходи в поля на прогулку под ней. Только на даче настоящего поля нету. Рассветы прекрасные, на листьях ягодника меленькие капельки росы. Трава сухая. Теперешний август совсем без своих обильных рос. В девять часов утра уже жарко.

***

В письме (первом) белорусского народа великому Сталину были персонально указаны два деятеля, которые вышли из недр Компартии Бела­руси:

Яднаў Кагановіч у Гомелі сілы,

У Віцебску сілы згуртоўваў Яжоў.

Послание школьники должны были заучивать, интересно, что было, когда ежовщина окончилась расстрелом ее организатора? А авторы стихотворного пересказа письма белорусского народа были отмечены грамотами ЦИК и СНК БССР. Это Колас, Купала, Александрович, Бровка, Глебка, Харик.

Позавчера состоялась встреча господ Шушкевича и Кебича с белорусскими писателями. Встреча проходила в бывшем здании ЦК, в зале заседаний бюро. Бюро уже нет, и не весь писательский президиум пригласили, а только секре­тарей, редакторов и еще несколько старших писателей. Как и в былые време­на, писатели жаловались на нищенское положение литературы, языка. Как и раньше, им указывали, что надо делать (Ефрем Соколов рекомендовал Быкову лучше бычков выращивать). Теперь порекомендовали не влезать в политику, а заниматься своими делами, идти в школы и пропагандировать деткам язык и литературу, которые как топтали, так и теперь притаптывают. И еще руково­дящий сын писателя погрозил пальцем: не думайте, что государство будет вас содержать. Рынок есть рынок, ищите спонсоров. Но и сам не знает, доживет ли до того рынка и до того времени, когда национальные меценаты нарастут.

А в заключение Рыгору Бородулину был вручен диплом народного поэта, а Ивану Чигринову медаль Скорины. Все же проявили заботу.

Мудрые строки Купалы, давным-давно написанные:

Куды ні глянеш — людзі, людзі.

Куды ні глянеш — шэльмы, шэльмы.

Куды ні глянеш — б’юцца ў грудзі,

А значыць: правільныя вельмі.

На сегодняшний день — один к одному.

***

Тринадцатого, в день памяти Якуба Коласа, сбор у его могилы. Людей не меньше по сравнению с прошлым годом, даже больше.

Кто-то припомнил, что в день памяти Купалы в костеле была отслужена служба, почему бы такое не сделать и теперь. Эту мысль поддержали и те, кто несколько лет назад, состоя при должности, такого не позволил бы. Данила Кон­стантинович на предложение ответил коротко и категорично, что отец никогда не был набожным человеком и что через тридцать семь лет после его смерти устраивать в дань моде молебен он не будет.

***

С утра солнце, а потом туман, осенний, грибной. В лесу серень­кие рядовки, ровнень­кие, чистенькие. Целое ведро. А в больших лесах должны уже пойти белые, хотя у людей в ведрах больше подбере­зовики и подосиновики.

Осмотрелся и сам себе ужаснулся: попро­бовал присесть — и не смог. Почувствовал, какой я больной, от голо­вы да кончиков пальцев на ногах. Словно робот, слишком долго пробыв­ший под дождями, весь заржавел. Подумал о мучениях Пимена Еме­льяновича, у которого все тело изболевшееся, а нутро еще живое. А как душе, чувствуя все это?

Наверное, мучается, а хочет еще держаться на этом свете.

Известный совет­ский публицист Ана­толий Стреляный на волнах радио «Свобо­да» выступает в той же тональности, как и в свое время на страницах «Правды» и «Известий». Тогда он крепил социализм, теперь вспомнил, что он украинец, и раскручивает тему голодомора на Украи­не. Выступает на русской волне «Свободы».

***

Старые присказки хорошо звучат и на новый лад. Что касается нашего руководства, то старая присказка в новой редакции может звучать так: «Скажи, кто твой помощник или советник, и я скажу, какой ты руководитель». По этому признаку у нас полная «демократия» получается: подавляющее большинство помощников и советников — бывшие аппаратчики компартии.

***

Читаю мемуары о серебряном веке русской литературы и пробую постичь умом, какой мощный культурный уклад к тому времени был в России, кото­рый потом обвалили, затем несколько десятилетий добивали, обещая создать новый, но так и не создали, как и у нас не создали за короткий период белорусизации.

***

Так написано Пушкиным: «Зависеть от царя, зависеть от народа — не все ли нам равно? Отчета не давать...».

***

Неожиданно поджали морозы. Прогноз на ближайшие дни, а точнее, ночи — под тридцать. Жалею, что не могу выехать в деревню.

***

Насчет наших жалоб, что у нас нет настоящей литературной критики, что уровень ее довольно низок. «Состояние критики само по себе показывает сте­пень образованности всей литературы». Так думал Пушкин, и скорее всего, не ошибался.

Читаю, точнее, перечитываю дневники Пришвина. Абсолютное виде­ние и понимание, кто и что есть Сталин и что может ожидать впереди. А дневники вел и старательно прятал их. Может, это понимание и позволило ему выжить и не оказаться в той страшной мясорубке. А обращался же к Троцкому с просьбой помочь в печатании «Мирской чаши»». И получил заключение, что повесть при всех своих литературных достоинствах контрреволюционна. Видно, вовремя ушел в леса и начал писать «о собачках», как потом сказал тот же Сталин.

Еще из дневников Пришвина. «Уметь жить — это значит сделать, чтобы ко всем людям без исключения стоять лицом, а не задом. Уметь умереть — это значит лицо свое сохранить перед Господом. Лицо свое удержать как лицо в последние мгновения жизни».

И еще запись: «Тагор в Москве. Вот приехал из Индии смотреть, а я не хочу из Сергиева ехать в Москву. Тут много личного. Тагор богатый, я нищий. У него народ, в который он верит, у него школа. У меня народ как бы исчеза­ющий...»

***

Со вторника по пятницу был в деревне. Был и морозик, и оттепель была, в четверг вечером даже намело меленького снежка. А с утра назавтра солнышко, пригрев, которого хватило, чтобы и с крыш закапало.

На всю деревню только четыре школьника, и те из одной семьи. За целый день можно не увидеть на улице ни одного человека, если ему нет надобности выходить со двора.

Приход в редакцию Быкова. Принес рассказ. Сделан добротно, выписан. И выбор темы отличный. Ночь, машина. Дорога в Куропаты. Хорошое название «Желтый песочек». Среди тех, кого везут расстреливать, есть все — и бывший буржуй, и поэт, и коммунист, и крестьянин, и чекист, и уголовник. Первый номер будет чем открыть. И новость есть приятная: шесть с половиной тысяч подписки, больше, чем в предыдущем квартале.

***

Позавчера поездка в Тимковичи на открытие литературного музея Кузьмы Чорного. Через пятьдесят четыре года после смерти «награда нашла героя» — музей стал государственным. До этого времени был пришкольным. В свое время учителя ходили на станцию вагоны разгружать, чтобы построить под него отдельное здание. Романенко Зинаида Иосифовна, инициатор создания музея, приехала тоже. Старенькая уже, в стареньком выношенном пальто. И постаревшая, но подвижная дочь Чорного Рогнеда Николаевна. Сводила нас на могилы родителей Чорного.

Порадовала организация и отношение к открытию музея, и сами музейные работники, и местные власти. Скрыган Елена Николаевна, последний первый секретарь райкома, приехала тоже. И ужин в старицком ресторане на берегу озера, хлебосольный, без излишних возлияний. И приятная ночная дорога в Минск при легоньком тумане. Почему-то люблю ночные дороги, пустынность на них, уютное тепло машины.

***

Последние стихи Велюгина в «Полымі», мастерские, чеканные, простые и мудрые. И какое-то удивление, что такое могло случиться с ним: болезнь, кото­рая ведет за собой смерть. А стихи на удивление — чистые как слеза, горькие и такие нужные.

***

Заходил в редакцию Василь Владимирович Быков. Сказал просто, что болезнь моя видна на лице. Вспомнил свое, предостерег насчет сигареты, рюмки, от лишних волнений, посоветовал не делать резких рывков к автобусу на остановке. Вспомнил Адамовича, его потрясение в том московском суде, на который ему не надо было ходить, если бы не тот поход, жил еще бы Алесь Михайлович. Он жалеет его.

***

В «Звяздзе» письмо Шамякина к президенту с тревогой за белорусский язык и литературу. Грустно от этого письма еще и потому, что только один Иван Петрович поднялся в защиту языка и литературы, промолчал даже и Союз писателей.

***

Утреннее солнце начало вставать рано, а из-за леса высветило только после шести утра. Дрозды подняли суету еще до восхода солнца, их в этом году на удивление, и ягоды они «досмотрят» подчистую. Человека они не боятся и его пугал тоже.

***

Понравилось читать публицистику Бёлля более, чем его прозу.

«Слова действительны, это мы узнали на собственной шкуре, слова могут подготовить войну, могут спровоцировать ее, но не всегда слова могут восстано­вить мир. Слово, предоставленное бессовестному демагогу, чистейшему тактику, оппортунисту, может стать смертельным приговором для миллионов людей; маши­на, формирующая общественное мнение, может стрелять словами, как пулемет пулями: четыреста, шестьсот, восемьсот в минуту; любая, слишком четко класси­фицированная группа сограждан может быть словом обречена на гибель».

***

За ночь решила прийти зима, подморозило, посыпало снежком. После обеда начался большой снег, стало ветрено.

В последние дни состоялся президиум, на котором меня рекомендовали на должность главного редактора «Нёмана», потом был разговор с министром Бельским, после чего я поставил подпись под контрактом, на котором и даты не были проставлены, и подписи самого министра не было.

***

Морозы не ослабевают, и никак не может закончиться этот тяжелый висо­косный год.

***

Вчера позвонил Дранько-Майсюк. Просьба ответить на три вопроса: какими главными событиями, на мое разумение, помечено прошедшее тыся­челетие, двадцатое столетие и чем засвидетельствует себя в истории чело­вечества первое столетие нового тысячелетия. Надо и правда быть веселым человеком, чтобы в теперешнем жизненном бедламе думать об этом. Отвечу так: заслуга минувшего тысячелетия в том, что пришло к человеку в печат­ном виде Его Величество Слово в виде книги и что этому способствовал белорус Скорина.

Двадцатое столетие запомнится тем, что человечество переступило порог Космоса.

Следующее столетие будет помечено шествованием по планете панамери­канизма, и небезуспешным.

Министерские чиновники по-своему позаботились о входе в новую эру: обещали выделить на журнал миллиард, а выделили 350 миллионов, и те дой­дут до нас только после Нового года. Радуйтесь, празднуйте — ни зарплаты, ни журнала, который стоит: не печатают в долг.

***

На ночь, пропустив вступительную статью Аверинцева, читал стихи Ман­дельштама.

Век мой, зверь мой, кто сумеет

Заглянуть в твои зрачки

И своею кровью склеит

Двух столетий позвонки?

***

Как нельзя писателю бежать по жизни. Тогда он становится зашоренным, свету Божьего не видит вокруг. Два дня отсидел на больничном, не спеша шел в поликлинику и с радостью увидел на дымчатой тянь-шаньской ели и под ней, где и снега почти нет, стайку обыкновенных воробьев. В этой предзимней бед­ности, они, нахохленные от холода, а потому и более крупные, серые, с корич­невыми крылышками, смотрятся как зимние цветы.

Перевод с белорусского автора.