— А сейчас мы выберем и санаторий, — сказал доктор, листая справочник. — Выберем такой, чтобы непременно поправиться… Ялта… Сочи… Цхалтубо… Советский рабочий должен быть бодрым и в теле, иначе никакой он не строитель… Ага, вот — Нальчик!.. Для счастья необходимо, чтобы человек обладал всем, что ему полагается, в том числе и весом. А у вас, молодой человек, не хватает десять кило. Десять! Поедете в Нальчик, прекрасный курорт, горный воздух — идиллия!

Нальчик. Какое ласковое имя — Нальчик! Я как-то сразу полюбил его, поверил в него. И не потому, что мне было жалко своих законных, необходимых для счастья десяти кило, которых я, вечно поджарый, как гончая, никогда не имел, но боязно как-то. Чего доброго, бесплотным станешь, тенью, призраком. Да и ноги у меня все время побаливают. Не сильно болят, но давно и назойливо, надоело ощущать эту боль.

С оформлением документов мне помог завком, чемодан собрала жена, и вот я в Нальчике. Очень быстро. Два часа до Минвод самолетом, оттуда электричкой до Пятигорска — это совсем близко, и времени не заметил, глазея в окно на лесистое Пятигорье и глыбу Машука, вдоль которых бежал наш поезд. От Пятигорска автобусом два часа до Нальчика. Жалко даже, что так быстро, ведь ехать одно наслаждение — предгорья Кавказа, кабардинские селенья, папахи, ишаки…

И вот Нальчик. Красивый город Нальчик. Тихий, уютный, ласковый. Даже в имени его — правильно я отметил — есть что-то ласковое: Наль-чик! Бывают, пожалуй, города и краше, только я не видел. Дома невысокие, побеленные, и сразу не разглядишь — весь город утопает в садах. Город-сад, райский город. Асфальтовые гладкие дороги, чистые улицы — и никакой суеты, шума. Автобусы ходят неспешно, легковые такси вроде бы прогуливаются, как курортники, и вокруг такое спокойствие, такая чистота, что в первый же день я почувствовал себя лучше.

Курортный городок Долинск, тенистый, больше похожий на парк, чем на городок, убегает к самым горам. Здесь, у их лесистых подножий, разместились лечебницы, поликлиники, санатории, пансионаты, минеральные источники.

Мой санаторий — имени Бетала Калмыкова, первого руководителя Кабардино-Балкарии, — видимо, самый лучший. Его светло-желтые корпуса встали на возвышенности, и из окна моей комнаты виден весь город, лежащий в долине предгорья: море садов, ленты улиц, высокие здания республиканских учреждений, магазинов, университета, библиотеки, ресторана «Эльбрус». Ресторан выходит к территории Долинска, и мы считаем его своей собственностью. Он белый, легкий и словно бы висит на фарфоровых колоннах. А настоящий Эльбрус днем не виден, разве что в бинокль, а откуда у меня бинокль? Слесарю, да еще отдыхающему, он ни к чему. Рядом с рестораном — летний театр, правильно названный Зеленым, очень красивый. И еще искусственные озера, которые питает горный родниковый Нальчик. И еще много видно из моего окна.

В первое же утро я был ошеломлен фантастическим зрелищем гор, полукольцом подступавших к Нальчику. Я даже головой потряс, ущипнул себя — не сон ли вижу. Горы были необычны, ярки, они стояли так близко, что казалось: потянись — и достанешь их рукой. Днем они были другие, и я подивился только их громадности. Это ведь большую силу надо иметь, чтобы вздыбить к самому небу такие глыбищи земли и камня. Любой экскаватор… Да что там, нечего даже сравнивать.

Но утром, ранним утром, когда только восходит солнце, дальние горы Главного Кавказского хребта неузнаваемы. Это какой-то парад сказочных красавцев великанов. Горы, вот они, можешь потрогать — прохладные, даже ароматно-прохладные и белые на синем небе, даже не белые, а матово-хрустальные, в голубых трещинках ущелий и складок. Под солнцем эти складки розовеют, и снег на вершинах тоже льдисто блестящ и розов. Но главное, они рядом, эти гигантские то голубые, то розовые сугробы, совсем рядом, а на самом деле до ближайшей снежной вершины шестьдесят — семьдесят километров. Я сам этому не верил, пока не убедился лично. Больше часа бежал наш автобус по отличному асфальтовому шоссе, и горы всегда были рядом.

Повезло мне и с соседями. Комнату дали на двоих с молодым физиком, молчаливо-доброжелательным парнем, правда, очень больным, а в столовой посадили с тремя интересными женщинами. Одну из них, Палагу, я полюбил сразу, и мы с ней были дружны весь месяц. Она старая, эта Палага, шестьдесят с гаком, да гак, пожалуй, лет десять, но так уж получилось. А жена, расскажи ей, не поверит, подумает, что раз на курорте полюбил, значит, действительно полюбил и что-то у нас было. А возраст Палаги назовет просто басней. Такая уж женщина.

Провожая меня, она не то чтобы предостерегала, а скорее объясняла, как трудно молодому уберечься от известного соблазна. В других местах еще туда-сюда, а на курорте трудно. Люди же мы, праздные к тому же люди, нас отлично кормят, старательно развлекают, мы ничего не делаем, а в сутках оказывается двадцать четыре часа. А человек ведь не может один, вот и начинаются знакомства, дружбы, сближения. Так она думает. А она дважды отдыхала на курорте и оба раза приезжала на неделю раньше срока.

Палагу я увидал на другой день в столовой. Оплывшая, грузная, она сидела, положив на стол громадные груди, и что-то рассказывала двум молодым женщинам. Одна была очень молодая и красивая, очень красивая, причем какой-то близкой, доверчивой красотой. Такую красоту любят, но редко ценят и мало уважают. Наверно, потому, что нестрогая она, безоружная, откровенная. Вторая женщина, чуть постарше, примерно моего возраста, менее красива, зато строгости в ней, достоинства — вот уж действительно, сидит и сама себя уважает. И очки у нее в тонкой золотой оправе, серьезные очки, строгие, хотя носила она их так, будто они для украшения, как серьги в ушах, а не для того, чтобы восполнить ее близорукость. Серьги у нее тоже золотые, с блестящими дорогими камешками, небольшие. Она отрекомендовалась Аполлинарией Сергеевной, заведующей библиотекой из Иванова. Не просто библиотекаршей, а заведующей — чтобы я уважал и чувствовал. Молоденькая красавица просто сказала — Лида, привстала, слегка покраснела и улыбнулась.

— А я Палага, — сказала громко старуха, председательствующая за столом. — Правильно-то Пелагея, а вам тетка Поля, но меня все зовут Палагой, весь наш колхоз.

Я пожал большую руку Палаги и подумал, что в ихнем колхозе живут меткие на слово люди. Такой мамонт не может быть Пелагеей или теткой Полей, это именно Палага.

— Что же ты тощий какой? — спросила она. Спросила приветливо, без жалости, но с участием. И сразу на «ты».

— Заботы, труды, — сказал я с обычной своей легкостью.

Аполлинария Сергеевна поджала в усмешке губы, Лида раскрыла розовый влажный ротик в ожидании подробностей, а Палага засмеялась беззвучно. Она всегда так смеялась — звуков нет, а дрожит всем телом, задыхается, краснеет до посинения и глаза делаются как щелки.

— А харч скудный, — продолжал я. — Обычному человеку хватает, а я бедствую.

— Не по трудам, значит? — Палага отсмеялась и стала вытирать повлажневшие глаза. — Не тужи, мы тебя подкормим. Подай-ка мне судок, Аполлинарья, погуще ему надо.

Палага взяла мою тарелку и налила с краями густого жирного борща.

— Мне мужик тоже худой попался, злющий. Ты не злой, случаем? — Палага сощурилась пытливо и весело.

— Не трону, — сказал я, принимаясь за борщ.

— Спасибо, — сказала Палага. — А то я от своего-то на курортах спасаюсь.

Лида ела робко, словно птичка: клюнет и оглянется, клюнет и опять посмотрит на всех, прислушается — а не слишком ли звучно она глотает? Аполлинария Сергеевна тоже клевала, но деловито, сосредоточенно, с полным сознанием важности своего дела. Палага же навалилась на стол и ела с удовольствием, с наслаждением, и глядеть на нее было приятно. Такое благодушество, причмокиванье, полные губы лоснятся — сразу видно, что еда полезна.

— Похудеть приехала, — сказала она, отодвигая тарелку. — По горам велят лазить, гулять.

— Мне тоже, — сказал я.

— Неужто? — удивилась Палага. — Такой шкилет — и по горам! — И опять затряслась, задрожала в немом смехе.

— Правда, — сказал я. — Дышать горным воздухом, аппетит нагуливать.

— Ну-ну… — Палага вытирала платочком глаза. — Лида вон тоже гуляет, кавалера вчера приглядела. Худу-ущий, на ладан дышит.

— Физик? — удивился я. — Мы живем в одной комнате.

— Ну и что! — вспыхнула Лида. — Мы просто разговаривали, гуляли. Зачем он мне, когда муж дома?

— Дома у нас у всех мужья, — сказала Палага строго.

— У меня здоровый, мастер спорта по боксу. Раунды, нокауты — больше ничего не знает.

Покончив с обедом, мы стали разрабатывать меню на завтрашний день. Лида оказалась неприхотливой и доверила выбор нам, убежав тотчас в поликлинику, Палага остановилась на любимых щах и гречневой каше, но я, завладевший листком и карандашом, заказал ей на обед фруктовый суп и морковные котлеты, а на завтрак и ужин самые легкие блюда. Себе выбрал мясные и мучные — пусть не десять, а пять-шесть кило для счастья надо набрать. Аполлинария Сергеевна мне не доверила, прочитала весь перечень блюд, перевернула листок и посмотрела, нет ли еще чего на обороте.

Мы с Палагой ушли, а она еще сидела над листком и выбирала.

— Ученая, — сказала, отдуваясь, Палага. — С мужем сюда приехала.

Мы разошлись на отдых, а после полдника сговорились пойти погулять по лесопарку. Палага оказалась скорой на ногу, и я за ней еле-еле поспевал. Идет, как танк, сучья за ней трещат, и отдувается шумно, с присвистом. Мы влезли на обзорную башню, построенную горцами в давние времена, и стали глядеть на горы. Палага, вытирая потное лицо платком, сказала, что нынче утром она увидала горы и так обомлела, что стала креститься.

— Такая красота, что слов нету! И чистые-то они, и розовые вроде, а вроде и подсиненные от небушка. И ведь близко-близко, прямо рукой подать! Да-а… Степи вот у нас тоже красивые, а другие.

И Палага стала рассказывать, какие у них в Оренбуржье степи, просторные такие, далеко вокруг видно. Глянешь этак утром, на восходе, лежит она, матушка, без конца и края, зелеными хлебами переливается, и ничего лишнего — только степь да небо. Хорошо! Старик ее теперь, поди, сено убирает, счастливец, в лугах ночует, на волюшке, и, несчастный человек, гор этих не видит.

Мы вскарабкались с ней до половины ближней небольшой горы, обросшей редким лесом и кустарником, ободрали руки и ноги, а Палага порвала чулок и так рассердилась, что стала ругать дураков врачей, которые не нашли от полноты лучшего лекарства, чем это лазанье.

Аппетит за ужином у нас был зверский, и мы попросили добавки. Спал я тоже как убитый, не слышал даже, когда вернулся мой молчун физик, ходивший в кино.

Утром я увидел его глядящим на горы. Длинный, костлявый, он сидел на кровати, завернувшись в одеяло, и потрясение молчал. Белое лицо его, застывшее, без кровинки, было под стать цвету этих вечных гор, безмолвных и сосредоточенных. Даже синие жилки у него на висках и на шее виделись так же, как темно-голубые среди снега расщелины гор. Только горы были ярче, они жили, а у физика потухли даже глаза.

— Чем болеете? — спросил я.

— Лейкоз, — сказал он, раскрыв сухие губы.

Лейкоз… Не то что я, не ревматизм какой-нибудь подцепил, а что помудрее — лейкоз. И здесь по Сеньке шапка. Не дай бог никому такой шапки.

— И как?

— Несколько месяцев продержусь, работу надо закончить. У меня интересная тема.

Узнать бы, как таких самоотверженных делают! В гробу стоит, и тема ему интересна. Лида тоже, видно, к этой теме относится.

Я пошел на лечебную гимнастику, потом на завтрак. Палага была недовольна моим выбором блюд, но ничего не сказала и только задирала все время Аполлинарию Сергеевну. Она смеялась над ее строгостью и ставила ей в вину и образование, и красоту, и даже ее имя.

— Аполлинария — это вроде Полины, а Полина та же Пелагея, — рассуждала она. — Выдумываете все позаковыристей, а цена-то не названию дадена.

— Странная логика, — пожимала плечами Аполлинария Сергеевна. — Мы же не сами выбираем себе имя.

— Зато вы оправдываете его, — сердилась Палага. — Ты вон и серьги нацепила, и губы красишь, и очки золотые, а муж за другим столом сидит.

— Он диетчик.

— Диетчик! Лида вон тоже диетчика подхватила, а у него, сказывают, кровяных шариков только тридцать процентов.

— Он хороший, — сказала Лида, покраснев. — Это он на работе заболел, он не виноват.

— Он-то не виноват, да и ты здесь ни при чем.

— Он ученый, — защищалась Лида.

— Ну и что? Они, ученые-то, диету вон придумали, очки носют, имена мудреные, а дело-то в пирогах, а не в загибах.

После завтрака мы ездили автобусом на белореченские ванны, и Палага удивилась, что я выполняю такие же процедуры, какие предписаны ей.

— Хороша наука, — ворчала она. — Толстый или тонкий, в одну ванну макают, только я больше лежу, а ты меньше. Спросила врачиху, а она — кушайте, говорит, умеренно — и похудеете. Дуреха, кто же голодом лечит!

В обед она не стерпела моего коварства и позвала официантку.

— Вот что, красавица. Этот заморыш, — она взглянула в мою сторону, — фруктовый суп мне заказал. Это что же, вроде компота?

— Вроде компота, — сказала официантка.

— Вот ему и принеси, а мне щей, да с перцем, да погуще, пожирней налей. Все равно помирать-то, лучше уж толстой.

— Червям пища, — сказал я.

— И то польза.

Гулять после обеда она отправилась одна, успокоилась и вечером рассказывала, что у горы случайно наступила на старого козла, да так, что он, бедный, заревел на весь лес. Такая наступит, заревешь, пожалуй, на весь мир.

Аполлинария Сергеевна оказалась любительницей тенниса, и мы с ней весело поиграли. Правда, ее немного смущал муж, который нетерпеливо ходил возле корта и все подозрительно поглядывал на меня, но потом он ушел.

В кино мы пошли вместе и до начала сеанса все искали своих соседей. Лиды и физика в зале не было, они, как мы потом узнали, прогуливались в парке. Вообще потом они редко ходили в кино и все свободное время проводили уединенно.

Мой физик повеселел, стал разговорчивей, в глазах появился живой блеск. Однажды утром, глядя на горы, он сообщил, что человек вечен и уничтожить его нельзя. И природу тоже, природу в смысле материю. Она может видоизмениться, но в основном останется прежней, подчиняющейся своим строгим законам.

— Представьте себе, я, здоровый и молодой, не знал женщин, не испытывал к ним никаких чувств, ни разу не был близок с ними. Меня удерживала от этого их интеллектуальная узость, их природная заземленность, что ли. Во всяком случае, мне так казалось. И вот понимаете, сейчас я влюбился. Я говорю совершенно серьезно, влюбился, пожалуй, больше — я люблю, и мне кажется странным, почему прежде, здоровый и сильный, я не испытывал этого чувства. Мне порой кажется, что, будь оно прежде, я бы не облучился, а если и облучился, так не заболел бы. Ерунда, разумеется, но я испытываю такой подъем, столько чувствую в себе сил, что вчера днем, пока вы ездили на ванны, я нашел решение центрального вопроса своей работы, ключ всей темы, его я искал больше двух лет. Но самое удивительное в том, что Лида, когда я в общих чертах объяснил ей, поняла меня. Поразительное явление! Девчонка, вчерашняя школьница, машинистка в каком-то учреждении — и такое…

В глазах физика дрожали слезы. Это были радостные, счастливые слезы, и сам он весь, завернутый в одеяло скелет, светился счастьем. Черт знает что такое, с луны вроде упал. Наверно, умрет скоро. Перед смертью, говорят, находит на человека короткое обновление.

— Понимаете, в чем дело: вероятно, она ближе к истине, процесс познания у нее короче, путь — прямей и последовательней. Это какой-то своеобразный подход к явлению, совершенно отличный от нашего. Может, это мистика, но для меня все так неожиданно, что вначале я не поверил и попросил ее повторить, как она поняла и почему именно так. И она объяснила, верно объяснила, понимаете!

— Видно, любит, — сказал я. — Бабы понятливые, когда любят, у них чутье.

Физик вскинул темные, словно приклеенные брови, поглядел на меня пристально и вдруг улыбнулся — робко так улыбнулся, виновато. Два ряда влажных белых зубов с бледными деснами показались мне чужими, но это были его зубы, и высокий свод лба, голый, незащищенный, и бескровные губы, и немигающие лихорадочные глаза — все это жило, волновалось, любило. Не свое любило, чужое. Умрет через месяц-другой и изломает жизнь здоровым и сильным. Чего она в нем нашла, в этом блаженном?

Гуляя после обеда с Палагой по лесопарку, я рассказал ей о разговоре с физиком. Она согласилась со мной.

— Нечего лезть в волки, когда хвост собачий. Закрутит ей голову своей ученостью и умрет, а ей жить надо, детей рожать. От здорового мужа к этому шкилету!..

Мне почему-то представилась моя Томка гуляющей с физиком, и я содрогнулся. Ну да, он умрет, его жалко, он молод, двадцать восемь лет, кажется, но ведь и мы не виноваты. Нам жить надо, мы здоровые. Надо узнать ее домашний адрес и написать мужу — пусть покажет ей хорошенький раунд, потаскушке. Люди на курорт лечиться едут, кому-то из-за нее путевки не досталось, а она здесь ученых завлекает!

Ну да, у меня отсталые представления, я не понимаю свободной любви, я простой рабочий, но хотел бы я поглядеть на вас, передовых и современных, и тогда поглядеть, когда вы узнаете, что ваша жена путается на курорте, а вам пишет благополучные письма, что она лечится и скучает в разлуке. Я не знаю, что пишет Лида своему боксеру, но пишет же, и вряд ли я ошибаюсь. Я не блаженный какой-нибудь и знаю их бабью породу.

За ужином мы заговорили об этом, но Аполлинария Сергеевна во всем обвинила мужчин, которых женщины призваны воспитывать и исправлять.

— Я, например, довольна мужем, — рассуждала она в ожидании компота, — а ему вот кажется, что он вроде что-то недополучил. И в то же время ревнует, за мной сюда поехал — странно. Сегодня познакомился на пляже с фифочкой и после обеда к ней ушел. У него, видите ли, деловое свидание, она тоже химик, и они работают в смежных областях.

— Может быть, правда, — вступилась осмелевшая Лидка. — Мужчины ведь слабые, и они всегда ищут в нас помощниц.

Палага откинулась на застонавший стул и затряслась, раскраснелась, заохала.

— Не знаю, чего они ищут, — холодно возразила Аполлинария Сергеевна, — но быть постоянными в своих чувствах они не могут. Я, например, совершенно убеждена, что мужчины изменяют чаще, чем женщины.

— Почему? — удивилась Лидка. — Ведь если они изменяют, то с нами, женщинами, и, значит, одинаково.

Палага зашлась в новом приступе смеха, стул жалобно заскрипел под ее тяжестью, щеки сделались свекольно-синими, из глаз-щелочек потекли слезы.

— Видите ли, милочка, в чем дело. — Аполлинария Сергеевна наставила на Лидку свои золотые очки. — Есть определенная категория женщин, с которыми они изменяют, и я полагаю, их не трудно отличить.

Молодчина, Аполлинария! Умница! А то прикрываются наивностью, доверчивостью и чем только можно, а сами огни и воды прошли.

Лидка вспыхнула до слез, резко отодвинула стул и вскочила.

— Пусть я такая, но он ничего, кроме своих перчаток да нокаутов, не знает, людей, как вы, на категории делит. На весовые! А Ваню я люблю и буду любить, и мне наплевать на вас, фальшивые святоши!

И выбежала из столовой, разъяренная, красная.

Вот ведь какая, — думал, мухи не обидит, а она как тигрица. Скажи сейчас слово поперек, по щекам отхлещет. Н-да… Черти-то в тихом озере только водятся, правильно говорят.

Нам было обидно. Ведь хотели как лучше сделать, о ней, дурочке, заботились, а она…

— Хороша, — сказала Палага. — У меня старик на что уж замухрыстик, а жизнь прожила, к другому не бегала. Опять же детей — шестеро их было — вырастили и в люди вывели.

— Не понимаю таких, — сказала Аполлинария Сергеевна. — Ехать на курорт для флирта и потом возвратиться к мужу — не понимаю.

Мы решили с Лидкой не здороваться и объявили ей бойкот. Она стойко встретила наше сплоченное осуждение и даже не подумала перейти за другой столик, старалась только меньше бывать с нами и прибегала в столовую либо раньше нас, либо опаздывала и садилась за стол тогда, когда мы собирались уходить.

— Совесть мучает, — говорила мне Палага. — Мы ведь бабы такие, согрешим, а потом маемся, боимся: вдруг до мужа дойдет?

— Ты же не грешила.

— Вот так, как она, не грешила, а в голодный год была у одного мужика. Несколько раз ходила. Ну, правда, нужда заставила, дети. А мой мужичонка до сих пор помнит и вчера вот в письме прописал: гляди, мол, Палага, имей в виду. Ну я приеду, задам ему.

А Аполлинария Сергеевна, видно, в самом деле поссорилась с мужем: вот уж несколько дней они не разговаривают, мы по целым часам играем в теннис, и она начинает оказывать мне знаки внимания. Муж, будто назло, прогуливается с фифочкой у нас на глазах и смеется, показывает, что ему весело и радостно. Он краснощекий, полный такой добряк, и видно, в самом деле любит химию, потому что я однажды видел, как он, сидя на корточках, выписывал что-то палочкой на песке, наверно свои формулы, а фифочка внимательно глядела и соображала, что к чему. Она миловидная, очень похожа на мою жену и ходит в легких брюках и открытой кофточке. В первый раз, встретив меня, она почему-то смутилась, посмотрела удивленно и все оглядывалась из-за спины этого толстяка, будто звала. И сейчас она частенько поглядывает на меня и улыбается. Не знаю уж, чему она улыбается. Разве тому, что сумела отбить толстяка? Ему, наверно, лет сорок, вдвое старше, да и смеется он как-то фальшиво, наигранно. Может, и Томка вот так же разгуливала, а, проводив любовника, возвращалась на неделю раньше и этим успокаивала меня.

С физиком мы жили мирно, потому что Лидка не сказала ему про нашу ссору в столовой. Она приходит к нам запросто, весело здоровается со мной (а на улице пройдет и не взглянет) и усаживается у его кровати.

— Ты еще не освободился, Ваня?

Ваня! Как-то неловко глядеть на них и слышать это слишком простое имя — Ваня. Не идет оно к бледному многодумному физику.. У него бывают ученые мужи из местного университета, солидные такие, может, профессора, приносят пузатые папки, книги, жарко говорят, спорят и глядят на него, как на верховного судью.

Ваня… Он всегда рад ее приходу, улыбается, целует и садится рядом. Тут уж я ухожу или на процедуру, или на пляж, или к Палаге — смотря по настроению. Я человек отдыхающий, свободный, могу идти куда вздумается, в Нальчике много красивых мест.

Я пошатаюсь по городу, потолкаюсь в магазинах, зайду в «Эльбрус» выпить стопочку хорошего вина или побалуюсь в теннис с Аполлинарией Сергеевной. Она с каждым днем становится внимательней, охотно гуляет со мной на глазах у мужа и изводит разговорами о чистой дружбе женщины с мужчиной.

В воскресенье мы всей группой ездили в Пятигорск поглядеть лермонтовские места. Дорогие места, святые. А экскурсоводка шпарит заученными фразами, и у каждого места, будь то грот или площадка, где его убили, снуют бойкие деловые типы с фотоаппаратами, щелкают, суют тебе открытки, считают деньги.

Лечебные пляжи в Нальчике не бог весть какие, но можно поглазеть на купающихся, позагорать. На пляже много молодых женщин, есть красивые, и, глядя на них, я чувствую сосущую тревожную тоску. Я не могу поступать так, как сделала Лидка, сблизившись с физиком, я сразу вспоминаю свою жену, и тоска постепенно слабеет, проходит. И все же я думаю о Лидкином поступке, и меня тянет к ним, хочется узнать о их любви, работе, о науке умного Иванушки.

Он будто расцвел и преобразился. Пропала задумчивость и отрешенность, появилась вроде бы несвойственная ему веселая удаль.

— Жгу свечу с обоих концов, — сказал он мне вчера, улыбаясь. — Черт побери все, но гореть надо ярко, рискованно.

— А работа? — напомнил я.

— Разве для работы не нужен огонь? За эти две недели я ушел дальше, чем за два года тихого тления.

Работал он как одержимый, страстно и без устали. С раннего утра садился за стол, обкладывался книгами и сидел до обеда, делал какие-то выписки, расчеты, посылал Лиду в местную университетскую библиотеку. Лида вела себя как жена и с ним не расставалась. После завтрака, несмотря на запрет, она приходила в нашу комнату, садилась у окна и, пока он работал, читала какой-то роман. После я узнал, что она читала только научную фантастику и через нее старалась быть ближе к своему Ване. Вообще она стала сосредоточенней и строже.

Распорядка дня для них будто не существовало, они соблюдали только время еды и однажды ночевали в городской гостинице, потому что после отбоя жилые корпуса закрывают, и они не стали стучаться, чтобы не беспокоить дежурных.

— Совсем стыд потеряли, — ворчала наутро Палага. — Один перед смертью хватает, а эта о семье забыла.

Аполлинария Сергеевна сказала, что нынче не только молодежь, но и зрелые люди не думают о семье.

— Подлое это дело — к чужим бегать, — посочувствовала ей Палага.

А когда мы пошли в горы, она же подбивала меня на сближение с Аполлинарией:

— Баба красивая, молодая, тебе самое время начинать: она злится на мужа, отомстить ему захочет, вот и пользуйся.

— Ты меня не развращай.

— Мне что, — вздохнула Палага, — мое дело теперь десятое. Только зачем же упускать то, что само плывет в руки.

Палага сказала это серьезно, но я почувствовал, что ее прямота не так уж проста. Она составила о нас определенное мнение, как о Лидке, и хотела проверить его. Но дело было не только в любопытстве старухи, для которой чужие романчики, за невозможностью заводить свои, стали вынужденным развлечением. Аполлинария уже тянулась ко мне, хвалила за начитанность, говорила, что я симпатичный мужчина, а если и худенький, так это не от характера, а просто потому, что у меня сухая клетка, физиология такая. Ведь я же высокий? Высокий. Стройный? Стройный. Ну и прекрасно, чего же еще надо!

Мы стали ходить с ней на «пятачок» в Долинске, где вечерами танцуют отдыхающие, гуляли по лесопарку, но всегда в любом месте мы обязательно встречались с ее мужем и фифочкой, похожей на мою жену. То ли Аполлинария следила за ними, то ли они подкарауливали нас, не знаю, но только при встречах с мужем Аполлинария неестественно оживлялась, заглядывала мне в лицо, прижималась и вообще вела себя так, будто мы бог знает как близки. А мы и не поцеловались ни разу. Аполлинария изводила меня рассуждениями о духовной любви, о дружбе, а я этого не могу понять, когда нет общих интересов, работы или вкусов. И потом, она часто говорила о муже. По ее словам, он хорошо знал свое дело, а в жизни был неприспособленным, неловким человеком и мог позволить опутать себя любой привлекательной женщине. Не знаю, таким ли он был, но, встречаясь, он с мрачной иронией кланялся мне, глядел, как на заклятого врага, и в глазах его плескалась белая ненависть.

Сказать откровенно, мне было все равно: я женатый человек, у меня есть Томка, будет скоро ребенок, и эти прогулки с Аполлинарией ничего не значат. Ну, гуляют два знакомых человека, разговаривают, ну и что? Разве я виноват в ссоре этих заботливых супругов, которые даже на курорт приехали вместе и вот сейчас доказывают друг другу свою свободу и независимость. Боже упаси! Я посторонний человек, а эти нарочитые нежности на глазах у мужа если и задевают меня, так больше потому, что мне стыдно играть с Аполлинарией какую-то роль, которую я не знаю. Правда, последние два дня она стала ко мне ласковей, снимает очки, чтобы показать, какие у нее красивые глаза и длинные густые ресницы, поджидает у гимнастического зала, одетая в трико и гордая своей, честно говоря, отличной фигурой, а утром сказала, что завтра мы пойдем на пляж и позагораем на просторе, пока отдыхающие будут на лечебных процедурах.

Я не то чтобы рад такому обороту, а так, знаете, приятно становится отчего-то, интересно, и я думаю, что Аполлинария вовсе не ханжа и мне тоже незачем вставать в позу святого праведника. Ну, а то, что она старалась использовать меня как громоотвод, чтобы удержать своего мужа, пусть, я всегда рад послужить благому делу. Не моя вина, если дело не выгорело.

— Поторапливайся, — сказала мне с усмешкой Палага. — Последнюю неделю живем, не успеешь.

Я шутливо пожаловался на нерешительность Аполлинарии и упомянул о громоотводе, который вынужден ждать. Палага поняла и за ужином повела наступление на Аполлинарию.

— Это не измена, если с чужим мужиком переспишь, — внушала она с высоты своего опыта, — а вот если для чужого семью и мужа забудешь — это измена.

— Разумеется, временная близость еще ничего не доказывает, — соглашалась Аполлинария. — Бывают моменты, когда мы не вольны в своих чувствах, но все же надо стремиться к тому, чтобы всякое чувство сделать подконтрольным, осознанным.

Мне было совестно и тоскливо. Старая деревенская баба, молодой рабочий, интеллигентка с высшим образованием — все мы думали об одном и искали, чем бы это одно оправдать и обосновать. Мы говорили о семье, о долге и искали оснований для свободного чувства, оставляя неприкосновенными и семью, и долг, и нравственные нормы нашей жизни. Лидка со своим Ваней вряд ли говорили об этом. Они любили и яростно работали, не замечая времени, а для нас время остановилось, в сутках было двадцать четыре часа, и мы не знали, куда себя деть.

Обычный порядок нашей жизни, когда Палага с утра шла на колхозный птичник, Аполлинария в городскую библиотеку, а я на завод, когда вечером мы возвращались в свои семьи и занимались бытовыми делишками либо отдыхали, был нарушен. Сейчас мы отдыхали все время, и этот отдых был как неразрешенный вопрос, как тягчайшее испытание. Я будто со стороны глядел на себя и с удивлением видел, что я другой человек, скучный, вялый, не нужный здесь. А на заводе меня ценят, я там необходим, нашему цеху обещают присвоить звание коммунистического труда. И конечно, присвоят. У нас дружный цех, мы даем продукцию отличного качества — чего же еще? И прогулов у нас нет, и учатся все.

А что, подумалось вдруг, если бы весь наш цех прислать сюда и проверить его отдыхом — рассыпался бы он, пожалуй, распался сразу на Аполлинарий, Лидок, на таких, как я и Палага. Значит, мы трудом спаяны, только трудом.

Палага в последние дни нашла себе старичка железнодорожника, чинно разгуливает с ним, носит библиотечную книжку стихов, и они оба умиляются оттого, что очень уж складно и хорошо там говорится. Вчера, когда я стал ее поддразнивать старичком, она с улыбкой заявила, что любви все возрасты покорны и что ее порывы благотворны. Старая перечница!

Из дома мне пишут два раза в неделю, но письмам я уж не так радуюсь, как в первые дни. Жена твердит, что соскучилась, и просит купить побольше фруктов и лаврового листа — здесь должно быть все это дешево, не надо упускать возможности. Возможности я не упущу, куплю, но я думаю, что и Томка вот так же, а может, и не только так, флиртовала на курорте, потому что я подошел к этому и, значит, могла подойти и она. Где нет большого чувства, нет и измены. Я думаю о нашей с Томкой жизни, спокойной и благополучной, и кажется она мне серенькой, маленькой. И любовь кажется такой же серенькой и маленькой, потому что не было в ней ни тревог, ни сомнений, ничего такого. Жили в одном доме, встречались, ходили в кино, а потом поженились. У Аполлинарии со своим химиком почти такой же союз. И вот он распался, тонкой и непрочной кажется моя связь с Томкой, Палага (даже Палага) восхищается степенностью старичка железнодорожника, который куда лучше ее маленького и колючего, как ежик, злыдня.

— Может, в «Эльбрус» сходим? — предлагает мне Аполлинария после ужина. — Там, кажется, есть оркестр, потанцуем.

— Правильно, — одобряет Палага, — чего тут киснуть-то. Я вон со старичком посижу потолкую.

Она идет к старичку железнодорожнику, сидящему на скамейке у столовой, а мы отправляемся в «Эльбрус».

Всю дорогу до ресторана Аполлинария возбужденно говорит, смеется, вспоминает студенческие наивные мечты и веселые пустячки шалостей. Мы берем столик у окна, заказываем бутылку вина и фруктов. Музыка здесь не ахти, трое полулюбителей-полупрофессионалов, но танцевать можно.

Аполлинария разрумянилась от вина, отдала мне свои очки и блаженно щурится, хлопает лопушистыми ресницами — своими, не наклеенными. Танцует она хорошо, партнер я стройный, и на нас поглядывают из-за столиков завистливо. Аполлинария чувствует эти взгляды и нежится в них, как в солнечных лучах.

Мы заказываем вторую бутылку вина и, в легком опьянении, веселые, почти счастливые, танцуем, танцуем. Она стала совсем девочкой без этих строгих очков, смеется, запрокидывая голову, и волосы, падая на плечи, нежно гладят мои горячие руки.

— Ты красивая, — шепчу я расслабленно.

— Завтра пойдем на пляж, — отвечает она с томной улыбкой.

Лица людей за столиками расплываются, покачиваются, а мы в упоении танцуем и танцуем. Мне хорошо от этой близости, я ни о чем не думаю, и, когда неожиданным видением проплывает лицо Томки, я озорно подмигиваю ей и прижимаю к себе Аполлинарию. Нашла время когда вспомниться!

Утомившись, мы садимся за столик, и тут я замечаю, что лицо Томки не воспоминание, — за угловым столиком сидит фифочка, похожая на мою жену, и рядом с ней муж Аполлинарии.

— Посмотри-ка, — говорю я ей, подавая очки.

Она вооружается, смотрит и становится прежней Аполлинарией Сергеевной, строгой и надменной.

— На пляж мы завтра обязательно пойдем, — говорит она намеренно громко, с каким-то злым вызовом.

Но мне уже не хочется на пляж. Я решительно поднимаюсь и иду к столику ее мужа.

— Простите, — говорю я ему и приглашаю фифочку на вальс.

Фифочка охотно соглашается, и мы танцуем.

— Вот это его жена, — глупо говорю я, показывая глазами на Аполлинарию Сергеевну. — Я у нее вроде громоотвода.

Фифочка громко, на весь зал, хохочет. Она засмеялась так неожиданно, что я сбился с ритма и никак не могу выправиться. Она висит у меня на руках, изнемогая от хохота, еле передвигает ноги, а я заметно опьянел и уже устал, танцуя с Аполлинарией.

Фифочка никак не может успокоиться, я полыхаю от смущения, а она знай хохочет, заливается и вот-вот затопает ногами от безудержного веселья. Ну точь-в-точь моя Томка, даже всхлипывает от смеха, даже приседает, как она. Я бесцеремонно ущипнул ее, как Томку в таких случаях, и она, — удивительное дело! — сразу стихла. Прямо двойник Томки!

— Знаете, я тоже громоотвод, — говорит она, облегченно вздыхая. — Этот толстяк приревновал ее к вам в первый же день — помните, вы играли в теннис? — и вот упросил помочь ему. Извел меня химией, формулами, реакциями…

— Вы разве не химик?!

— Откуда?! Проводница в Аэрофлоте. Стюардесса. Между прочим, зовут меня Машей.

Я назвал свое имя и, танцуя, повел ее к выходу. Мы убежали беспрепятственно, и только у ворот санатория я и вспомнил, что не рассчитался с официанткой.

— Пусть они рассчитаются, — сказала Маша. — Не зря же мы три недели их любовь охраняли. Вы женаты?

— Женат, — сказал я.

— А у меня, знаете, мальчик есть, жених, — ну в точности похож на вас, прямо копия! Я когда впервые вас увидела, так растерялась, что глаз не могла отвести, оглядывалась даже. Помните, я с этим толстяком еще шла?

Теперь уж раскололся я. Не мог я удержаться после такого признания. Повалившись на скамейку, я хохотал как безумный, все во мне ликовало и пело, и я настолько забылся, что упал со скамейки в траву (может, от вина?) и только после этого стал приходить в себя.

Я рассказал Маше о своих сомнениях насчет жены, в точности похожей на нее («Неужели! Действительно похожа… не шутите?.. Поразительно!»), о трудных раздумьях и тоске последних дней, о готовности флиртануть с Аполлинарией — была не была! — по-настоящему.

— Вы знаете, я тоже об этом думала, — с удивлением сказала Маша. — Как увидела вас в обществе этой женщины, так сразу и подумала о Грише, — мальчика моего так зовут, — подумала, что он тоже вот так, как вы, ходит сейчас с какой-нибудь фифой, а вечером пишет мне письма, клянется, что скучает и все такое.

— Мы ведь тоже вас фифочкой звали, — сказал я. — Ну и как этот толстяк, неужели он стал влюбляться?

— Представьте, да! Вначале он только просил изредка прогуливаться с ним на глазах у жены, дичился меня, а потом привязался и вот пригласил в ресторан.

Мы вдоволь насмеялись, наговорились и разошлись, запланировав на завтра пойти в кино и на пляж. Ведь мы как раз подходящая пара, вроде мужа и жены, и влюбленность нам не грозит, потому что это было бы повторением прошлого. Вот если бы все случилось, как у Лиды с физиком, тогда другое дело. Да и времени нет, скоро домой.

Утром я встретил у столовой Аполлинарию Сергеевну с мужем, и они дружно и приветливо поздоровались со мной.

— А ведь я кому-то должен заплатить за вино? — напомнил я.

— Никому, — смущенно пробормотал толстяк. — Я уплатил. Кто же еще будет платить!

Аполлинария поглядела на меня с благодарностью и вздохнула — с сожалением. Все-таки три недели пробыть вместе не шутка, и духовная любовь начнет постепенно материализоваться.

Палага была разочарована. За обедом она ворчала, что ученые люди, может, и умные, но, если разобраться, все же дураки, потому что ехать на курорт с мужем — это все равно что везти в Тулу свой самовар и не пить из него, а только показать, какой он пузатый.

Аполлинария Сергеевна на радостях примирения с мужем была настроена благодушно и сказала с улыбкой, что ее не трогают цинично выраженные мысли.

— А у тебя как? — спросил я Палагу. — Бесплатный билет на поезд не подарил железнодорожник-то?

— Куда ему, — отмахнулась Палага. — Только и разговору что о своих паровозах. Первые дни вроде степенный был, о колхозе спрашивал, а сейчас одни паровозы. Будто у людей никакого дела нет, окромя езды. Чужой он, совсем чужой, до моего старика далеко.

— Ты же говорила, что ежик, злыдень?

— Мало ли что я говорила!

На другой день случилось событие, взбудоражившее всех отдыхающих нашего санатория, — к Лиде приехал муж.

Он приехал внезапно, без предупреждения, узнал, где живет физик, и явился в наш корпус. Оказывается, Лида написала ему откровенное письмо, и вот он явился их проучить. Весть эта сразу же стала известна в столовой.

Мы заканчивали обедать, когда к нам прибежала дежурная санитарка и прерывающимся шепотом зачастила:

— Здоровенный такой, на диван сел, подожду, говорит, а сам глазами на всех злобно так, с ненавистью… Ох, силы нет, как бежала… Кулаки у него во какие, на лбу рубец, а челюсть тяжелая, бульдожья… Подкараулить вас хочет.

Санитарка побежала к дальнему столику, где сидел физик, а мы ошеломленно глядели на побледневшую Лиду. Она только что пришла и еще не прикоснулась к обеду, надеясь, что мы, ее враги, сейчас уйдем, а мы ждали третьего блюда и вот стали свидетелями ее несчастья. Она глядела на нас вызывающе и решительно, ожидая встретить торжествующие улыбки, но улыбок не видела. Мы тоже были потрясены этим известием и вначале растерялись. Первой пришла в себя Палага.

— Бесстыдник, — сказала она с сердцем, — скотина немилящая! Да если бы ко мне приехал, я бы ему, стервецу… Ух, паразит!..

— Бесчестный человек, — сказала Аполлинария Сергеевна. — Никакого такта, чувства порядочности, этичности… Подстерегать свою жену, как последнюю… Нет, я не нахожу слов для возмущения!

Во мне тоже поднялось что-то протестующее и тревожное, и я глядел на Лиду, как на свою сестру, попавшую в беду. Я был готов заступиться за нее и, еще не видя того злобного, молодого и здорового, ненавидел его, как что-то чужое и враждебное.

— Не бойся, — сказал я Лиде. — Пойдем вместе, в обиду не дадим.

— Я не боюсь, — сказала Лида, улыбнувшись сквозь слезы. — Я ему правду всю написала, я только за Ваню боюсь, он расстроится, а ему нельзя расстраиваться.

— Что же будем делать? — спросила Палага. — Ведь он убьет тебя, если он такой поганец.

— Он меня любит, — сказала Лида, растроганная нашей поддержкой. — Я за Ваню боюсь, он только поправляться начал…

— Идем, — сказала Палага, решительно подымаясь.

Мы вчетвером вышли из столовой, подождали физика и вместе с ним отправились в наш корпус. Физик вел Лиду под руку и смущенно говорил ей, чтобы она не волновалась. Долговязый, нескладный, он сам растерялся от неожиданности предстоящей встречи, и со стороны особенно заметной казалась его почти детская незащищенность. Но мы трое шли сплоченные и готовые к обороне и к нападению, за нами вышагивали двое мужчин из-за стола физика, а за ними — отдыхающие нашего корпуса. Прежде многие из них подсмеивались над Лидой и ревниво поглядывали на тощего физика, для которого она пренебрегала здоровыми мужчинами, а вот теперь они были на нашей стороне и откровенно осуждали незадачливого мужа.

— Тюфяк какой-нибудь, рохля.

— От хорошего не пошла бы к этому.

— Этот, говорят, ученый, атомы расщеплял. У него вон и имя серьезное — Иван, а тот — боксер, кулаками хлеб зарабатывает.

В вестибюле нас встретил плечистый молодой парень, нетерпеливо шагавший из угла в угол. У дивана стоял его маленький чемодан.

— Значит, ты и будешь Лидин муж? — спросила Палага, заслонив собой Лиду и долговязого физика.

Я встал рядом с ней.

— Да, муж, — сказал парень мирно, посмотрев на Палагу, потом на меня. — А вы кто будете?

— Товарищи, — сказала Аполлинария Сергеевна, присоединяясь к нам. — Мы с ней живем в одном корпусе и кушаем за одним столом. И вот эти люди, — она показала на столпившихся у двери мужчин и женщин, — тоже ее товарищи.

— Очень приятно, — сказал парень. — Меня зовут Борис — И поглядел на Лиду, потом на физика.

Нет, не похож он был на того грубого и злобного, которого все мы ожидали встретить, но мы стояли перед ним, как перед плотиной, позади накапливались вновь входящие, дверь уже не закрывалась, а мы стояли настороженной безмолвной толпой, не смея ни столкнуть эту плотину, ни обойти ее.

Он завороженно глядел на Лиду, и во взгляде его, перемежаясь, вспыхивали и гасли обида, любовь, презрение, обожание, растерянность, мука. Я и сейчас вижу этот трудный, мгновенно меняющийся взгляд. Теперь он знал не только раунды и нокауты.

Борис глубоко вздохнул, как после трудной работы, с которой он не надеялся справиться, но все же справился, обвел смущенным взглядом толпу и улыбнулся устало, виновато.

— Что же толпиться-то, проходите, — сказал он с шутливым радушием хозяина и повел рукой, отступая к дивану.

— Гляди, чтобы без глупостей, — предупредила Палага. — Тут тебе не баловство, тут серьезное.

— Я чувствую, — сказал Борис, опускаясь на диван.

Неловко толкаясь, мы все прошли мимо него, стараясь не глядеть ему в глаза и потом оглядываясь. Он сидел и ждал, а рядом стояла и ждала Лида. Своего физика она отправила за нами.

Мы собрались в холле второго этажа, где обычно смотрели телевизор, а физик встал у окна, глядя на горы.

Мы сидели долго, курили, вяло переговаривались о чем-то незначительном, и только женщины изредка отваживались задеть то, о чем мы думали.

— Чужую беду руками разведу, — сказала пожилая женщина, — а вот к тебе придет — и подумаешь, ох как подумаешь.

— Для кого беда, кому счастье, — возразила ей Палага.

— . Все это страшно сложно. Любовь — чувство облагораживающее и не бесцельное, оно предполагает взаимное счастье, а вот неразделенная любовь или такая, когда у одного все кончилось, а у другого нет, — разве это счастье?

— Всякая любовь — счастье. А мы флиртуем, кокетничаем, романчики трехдневные заводим.

— Самокритично!

— Помолчала бы лучше.

Лида возвратилась заплаканная, с припухшими губами, но просветленная, ясная. Физик почти кинулся к ней от окна.

— Скоро на полдник, — сказала она, — ты с утра ничего не ел и куришь. Ты же давно бросил курить! Ох, господи, замучаешь ты меня совсем!..

Будто прохладным горным воздухом, ароматной свежестью повеяло от этих слов, мы заулыбались, заговорили, суетливо заторопились в столовую, глядя им вслед и любуясь ими. Ведь они были счастливые люди, к тому же оставались здесь на второй срок. В таких-то благословенных местах!

И они остались.

А я вот еду обратно домой. Везу жене девять килограммов яблок и килограмм лаврового листа. Она очень обрадуется, пожалуй, будет счастлива. Если эти десять кило прибавить к моему весу, то все будет в порядке и я оправдаю надежды нашего заводского доктора. Маша сказала, что при таком характере, когда за всех переживаешь, как за себя, никогда не пополнеть. Вот разве с годами, в старости.

Палага поправилась на 4 килограмма 250 граммов.

1970 г.