Судить Адама!

Жуков Анатолий Николаевич

СУДИТЬ АДАМА!

Повесть третья

 

 

I

На площади, у районного Дома культуры, директор Мытарин на своем стремительном ИЖе чуть не задавил Сеню Хромкина.

Сеня шел серединой улицы, в галошах на босу ногу, в тренировочных синих штанах и в майке, вытирал рукой потное от жары лицо и рассуждал об усложнившихся в последние годы отношениях человека и окружающего мира. Треск мотоцикла раздался для него неожиданно, когда он уже вышел на площадь. Сеня метнулся вправо, но, потеряв с одной ноги галошу, кинулся за ней назад, прямо на путь мотоцикла. Спасла мгновенная реакция водителя. Мытарин зажал оба тормоза намертво и косым юзом, подняв тучу пыли, все-таки толкнул Сеню, уронил на землю. Сеня тут же вскочил, торопливо отряхнул сбоку штаны и поздоровался.

– Привет, – насмешливо сказал Мытарин, опустив ноги на землю и удерживая ими заглохший мотоцикл. – В рай собрался?

– Нет, в нарсуд, – сказал Сеня. Испугаться он не успел.

– В нарсуд? Тебе надо в милицию сперва, а потом уж в суд. Прешься прямо под колеса.

– Я говорил тут, Степан Яковлевич, забылся и вот…

Громадный, как стог, Мытарин слез с сиденья, чтобы запустить двигатель, и устрашающе навис над Сеней:

– С кем говорил?

– Между собой. В суд наладился, жалобу на Титкова кота несу. – Сеня вынул из-за пазухи вчетверо сложенный листок, показал и опять спрятал под майку.

– В чем же он провинился, ваш кот?

– Не мой – Титков. А в чем, я не знаю. Бабы устно говорят, что малых цыплят таскает, утят и еще что-то блудит в бесстыдном беспорядке. Такой здоровенный котище по окрасу тигрополосатый, голова с арбуз, глазищи окружностью будто пятаки. Говорят, количественное множество подушил цыплят-то, а за утятами будто специально на нашу ферму бегает, на совхозную. Я, правда, личным наблюдением ни разу не видал, может, и врут. Кот ведь в рассуждениях безгласный, на него, как на мертвого человека или животного организма, все можно свалить…

Мытарин ударил ногой по кикстартеру, мотоцикл рассыпал звонкую пулеметную дробь, окутался дымом – богатая рабочая смесь или масла в бензин добавил много, отметил Сеня, хорошо бы посмотреть.

– Садись, подвезу. – Мытарин перекинул ногу через сиденье.

Сеня взобрался за широкую спину Мытарина, вцепился ему в бока и тут же почувствовал, что летит. Мытарин любил быструю езду.

Дома и зеленые палисадники перед домами слились в сплошную цветистую стену, мотоцикл в минуту выскочил на другой конец райцентра, к берегу волжского залива, и Сеня зажмурился от сладкого ужаса, когда Мытарин, разворачиваясь к дому народного суда, не погасил скорость и почти положил набок летящий мотоцикл.

– Ух, здорово! – прошептал Сеня, когда мотоцикл встал у казенного крыльца.

– Еще прокатить? – спросил Мытарин.

– Можно. – Сеня блаженно улыбался. – Только сперва надо жалобу судье отдать. Может, вы отдадите, Степан Яковлевич, я это самое… боюсь их.

– Я тоже, – сказал Мытарин и засмеялся: судьей работала его жена Екатерина Алексеевна. – Пойдем вместе, вдвоем не сробеем.

Сеня слез с мотоцикла и мигом достал из-за пазухи бумагу.

Он был рад, что Мытарин пойдет с ним: и жалобу, глядишь, отдаст сам и с судьей потолкует по-свойски.

Они вошли в длинное помещение суда, пересекли зал заседаний с пустыми стульями и остановились у кабинета с табличкой: «Народный судья Е. А. Мытарина».

– Я лучше здесь постою в ожидании, – сказал Сеня. – Вот, возьмите.

– Что ж, рискну один. – Мытарин взял бумагу, отворил без стука дверь и тут же захлопнул: – Занята. Старушка у нее какая-то, подождем немного.

Они сели рядком на стулья в зале заседаний, и Мытарин развернул Сенину грамотку.

– Здоровенная петиция. Сам писал?

– Не-е, бабы диктовали. Анька Ветрова, Клавка Маёшкина и моя Феня маленько.

– Понятно, – Мытарин с улыбкой стал читать.

– Кота жалко, – сказал Сеня. – Красивый кот, Адамом зовут, молодой еще, сильный. А Титков – пенсионер, грамотный человек, а в поведении разговора отсталый, с бабами поругался. Те кричат: «Выдай нам Адама, паразит!» А он – ни в какую. Пошли,, говорит, вы знаете куда, гражданки… Это Титков им. Ну, они еще психичнее взъярились. А сердитые бабы, даже если они ученые женщины, пощады ведь не знают, особенно Анька Ветрова. Он, кричит, у меня шестнадцать килограмм краковской колбасы сожрал, Адам-то твой распрекрасный, меня, кричит, за недостачу судить могут. Да и Маёшкина Клавдия психически осердилась: я, говорит, за флягу сливок платить не буду, в ней, говорит, тридцать два килограмма чистого весу нетто. И еще кое-что кричала безо всякой цензурности. А Титков хоть и отсталый пенсионер, а своего кота в обиду не дал. Поймайте, говорит. А разве его поймаешь. Резвый котище, здоровый, устойчивой разумности. Перед пасхой наша кошка четверых принесла. Феня моя поглядела и только руками развела: все в него, в зверюгу. Рассердилась и троих сразу утопила в заливе без соображения санитарности.

– А одного все же оставила?

– Одного оставила. На племя, чтобы производить их дальнейшее потомство. Бабы, они цену котам знают.

– Вот вырастет, начнет блудить, на вас же с Феней станут жаловаться.

– Такой не вырастет – воспитаем в правильности поведения жизни. Отца-то не воспитывали, когда котенком был, вот он и озорует без понятия порядочности. А еще Адам, имя первого антиисторического человека носит! В хозяина пошел, видно. Титков-то агентом был по натуральным налогам с граждан, а отменили налоги – куда его? Баней потом заведовал, дровяным складом райтопа. И там он тоже царил без всякого контроля, Титков-то. Сколько уж годов на пенсии, а по привычке ни с кем не считается. Две козы держит, сам их доит и молоко на базаре продает, опять же Адама распустил до невозможности поведения. Вчера моя Феня пошла к колонке за водой, увидала его – несет цыпленка детского возраста, тот крылышками хлопает, кричит, как новорожденный человеческий ребенок…

– М-да, сложное дело. – Мытарин прочитал, свернул бумагу вчетверо. – Тут надо серьезно разобраться.

– Вот и я так полагаю. Бабы говорят по легкомысленности, убей. А как убьешь без всякого права, без народного суда по закону. Это ведь не человек, разумного понимания у него нет. Вот бабы меня и командировали в такой намеренности. Раз, говорят, ты жалостливый и кота убить не решаешься, судись с ним, как положено. А при чем тут жалость или безжалостность, не в этом же вопрос рассмотрения причинности.

Сеня глядел на Мытарина голубенькими глазками, не мигая, с бесконечной доверчивостью. Белые волосики, обрамлявшие полукругом его большую плешивую голову, были младенчески тонкими, легкими, похожими на вытертый мех, голая грудь шелушилась, как от загара, от болезни кожи.

– Значит, без суда не обойтись? – спросил Мытарин.

– Не знаю. – Сеня загрустил. – Ведь дело законной судебности против кота не начнут? Не начнут. А поймать его Титков нам разрешал. Значит, отвечать некому. А как же цыплята, утята? А бабам что сказать?… Любые события и действия связаны с другими событиями и действиями, они имеют причины и следствия всемирной связи событий. Так ведь?

– Ты ему хвост отруби, – посоветовал Мытарин.

– Жалко. Красивый уж больно, зверюга, смелый в поступках совершения действий. Лучше убить, чем портить такую красоту. Но убить рука не подымается, разум протест заявляет, вот и буксую на одном месте бездействия. Выручайте, Степан Яковлевич!

– Попытаюсь. Но на фермах чтобы порядок был идеальный, чтобы все механизмы работали лучше тебя самого. Не подведешь, механик?

– Не подведу, Степан Яковлевич, ей-богу, не подведу!

Когда из кабинета судьи вышла улыбающаяся старушонка, – должно быть, радовалась благополучному исходу своего дела, – Мытарин оставил у двери Сеню и передал жалобу судье.

Екатерина Алексеевна внимательно прочитала, поправила пальцем очки и озадаченно посмотрела на своего чудокваса: такой солидный человек, руководитель большого хозяйства, а никак не отвыкнет от курьезов, розыгрышей. Вот опять нашел забаву – судить кота!

– Сеня жалобщик-то, – объяснил Мытарин. – Ты же знаешь его. Женщины, вероятно, хотели пошутить, а он всерьез принял. Но, возможно, разбой кота надоел им, да и на Титкова они давно сердиты.

– Не пойму, при чем здесь ты? Пусть зайдет сам жалобщик.

– Он тебя боится.

– А ты не боишься и поэтому решил ввязаться в эту историю?

– Боюсь, Катя, тоже боюсь, но, понимаешь, интересно узнать, что можно сделать по такой жалобе.

– Ох, Степан, Степан… – Екатерина Алексеевна достала из нижнего ящика стола свои студенческие тетради с лекциями и разными записями, нашла нужную, подала: – Здесь ты немного утолишь свою страсть к курьезам и убедишься, что истец твой опоздал родиться лет на триста – четыреста. Что касается жалобы, то, – Екатерина Алексеевна усмехнулась, – можно направить ее на рассмотрение товарищеского суда по месту жительства истцов и ответчика. Сейчас я напишу… Ох, Степан, Степан, недалеко ты ушел от своего Сени. А депутат районного Совета, директор совхоза, член бюро райкома…

Мытарин с нетерпением листал тетрадку, улыбался:

– Что же ты раньше не показала ее?

– Ты не спрашивал.

– Ладно, пойду обрадую Сеню. Значит, в товарищеский?

– Да, в товарищеский. – Она подала ему жалобу со своей резолюцией. – Ты сегодня, кажется, собирался в поле?

– Собирался, да вот это нечаянное кошачье дело. Интересно же!

– Послушай, Степа, тебя считают дельным руководителем…

– «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей». Классик. Гений.

– А почему опять на мотоцикле? У тебя же машина есть, хватит фасонить, тебе ведь не двадцать лет, кажется.

– Виноват, Катя, но в такую погоду париться в брезентовом «козле»… Спасибо за бумагу. – И вышел к Сене, который ждал его, не скрывая волнения.

– Приняла?

– Почти. Будут судить твоего Адама по закону.

– А есть такой закон?

– Есть, вот он. – Мытарин хлопнул тетрадкой по своей широченной ладони. – Вечером прочитаю, изучу и выступлю на вашем суде адвокатом или еще кем-нибудь. Примете?

– На каком суде? Когда?

– На товарищеском. А когда, это уж вы сами там решайте. Народный суд такие дела не рассматривает. Зайди к председателю уличного комитета, предупреди. Кто у вас председателем?

– Башмаков. Начальником пожарной охраны был до пенсии.

– А председатель товарищеского суда?

– Этого не знаю. Я ведь никогда не судился, не жаловался и вот попал по нечаянной случайности.

– Тогда узнай, завтра мне скажешь. Держи свое заявление, и пошли, подброшу до дому. – Он отдал ему бумагу, сунул общую тетрадку в широченный карман куртки и в сопровождении Сени направился к выходу. – Только не тяните с началом суда, а то через месяц жатва начнется, людей не соберете.

– Организуем в современности проведения.

И они опять полетели с пулеметным треском по зеленой улице районной Хмелевки.

 

II

Пенсионер Титков и его непутевый кот Адам сидели на крыльце своего дома, грелись на солнышке и не знали, что над их непокорными головами собираются тучи и скоро прогремит гром. Грянет на всю Хмелевку, для процветания которой Титков трудился вплоть до пенсионного возраста. Правда, трудился сперва не здесь, а в родной волостной Андреевке, где он, бывший батрак, возглавлял комбед, потом был заместителем председателя волисполкома, затем председателем сельсовета и все время боролся против засилия частного хозяйства в образе кулаков, середняков и их подпевал. Во время коллективизации он окончательно сокрушил это охвостье мирового капитала, хотя за перегибы поплатился партбилетом и должностью и уехал со своей веселой Агашей в Хмелевку. Здесь тогдашний предрика Щербинин, зная, что у него незаконченное начальное образование, хотел послать его учиться, но Титков не согласился: он и без учения знал, что опасность для нового мира таится в частной собственности, и стал сначала рядовым, а потом старшим налоговым инспектором. Крестьяне, правда, сделались к тому времени колхозниками, но все равно держались за частное хозяйство, как черт за грешную душу, не понимая, что это главный пережиток капитализма. И Титков не только ревностно учитывал для налогообложения каждую курицу, каждую сотку огорода за двором, но и строго разъяснял несознательным пагубу собственности, ее мировую вредность, чем заслужил злобное прозвище Шкуродер. А какой Шкуродер, если чист перед своей совестью и перед государственной, копейки чужой ни разу не присвоил! Шкуродерами были те кулаки-мироеды, у которых батрачил Титков, они сделали его таким непримиримым к собственности, таким принципиальным.

Веселая Агаша, по своей беспартийной доброте, не одобряла такое рвение мужа, но все равно гордилась, что он опять при власти и его боятся. Будто все дело в боязни. Не в этом дело, а в том, что и налоги не отвращают людей от своих огородов, от коров, овец, гусей, кур и уток, тут надо что-то предпринимать резкое.

В то время они жили в приземистой избенке на улице Красной, а нынешний пятистенок из двух больших комнат, с бревенчатыми сенями, кладовкой, с примыкающими к ним дровяным сараем, крытым погребом и просторным хлевом, Титков возвел по настоянию Агаши только в 1955 году, когда большая часть Хмелевки переселялась на бугор , чтобы не оказаться затопленной волжским морем.

Новый дом, очень похожий на дом кулака Вершкова, вместе с надворными постройками образовывал букву «П», с большим, открытым в середине двором, и когда Титков (опять по настоянию жены) закрыл его тесовыми двустворчатыми воротами и нарядной голубой калиткой, это уж был в точности кулацкий двор Вершкова, у которого батрачил Титков в юности и которого самолично сослал. Выдающийся ровесник Башмаков, начальник пожарной охраны и главный соперник среди районных активистов, тогда же заметил позорное это сходство и попрекнул смущенного Титкова, чем еще больше усугубил давнюю взаимную неприязнь. Но это случилось, как уже сказано, в 1955 году, когда налоги отменили, в газетах стали писать о материальной заинтересованности, и Титков почувствовал замешательство. Но все же он не сдался, своим убеждениям не изменил, и если построил дом как у кулака Вершкова, то лишь потому, что лес был даровой, из зоны затопления, да еще потому, что пожалел Агафью. Она давно мечтала о таком доме, но когда построили, стала ворчать, что теперь эти хоромы ни к чему, раньше надо было глядеть косыми-то глазами. Всю жизнь активничал, даже детей не завел.

Это было второе после частной собственности больное место Титкова. Он всегда мечтал о сыновьях, которые продолжили бы его дело борьбы с мировой вредностью, но веселая и бойкая Агаша ни разу его не порадовала.

Во время войны, на которой Титков не был по причине плоскостопия и косоглазия, и первые годы после войны у него были любовницы, и вот они-то, знающие его любовную могутность, все же подтвердили правоту Агаши. Правда, к тому времени она стала уже Агафьей, тощей, сварливой, плоскогрудой бабой, но все равно кляла его за погубленную жизнь и мечтала о детях. А его ответственную должность и власть теперь почему-то не ценила вовсе.

В то время его перевели в район заведовать дровяным складом. Конечно, сосновыми и березовыми дровами он Агафью обеспечивал, но разве в дровах счастье. И не в электрическом самоваре, который ему подарили от организации, когда провожали на пенсию. Тем более что Агафья, оказавшись с ним ежедневно вместе, через год умерла от скучной жизни; корову и овец, которых он купил для ее утешения, пришлось продать, кур он порезал, потому что они его раздражали своим бабьим кудахтаньем, оставил только на мясо гусей и вместо коровы купил двух коз. Но жирное козье молоко скоро приелось, и он стал его продавать, но не соседям, а на базаре: там как-то чувствуешь себя при деле, опять же прогулка хорошая, новости узнаешь вовремя, а не через неделю.

И вот сейчас он сидел на крыльце рядом с Адамом, грел на июньском солнышке старые кости и ждал, кто к нему придет. Он знал, что придет мужик, а не баба: во время обеда со стола упал ножик – значит, жди в гости мужика.

Ожидание Титкова скоро сбылось, но не обрадовало: резко распахнув калитку, по двору протопал в сапогах его недруг Башмаков, с портфелем и в шляпе, теперь тоже пенсионер и бывший активист. Правда, он и сейчас активничал, занимал общественный пост, а Титков был в опале у общества и своим бездействием как бы показывал, что соперничать по активности с Башмаковым не может. Впрочем, тут требуется разъяснение. Башмаков долгое время служил директором пищекомбината, а потом начальником пожарной службы, в конфликты с гражданами вступал реже, чем сборщик налогов, к женскому полу, как многодетный человек, пристрастия не имел. Когда выбирали уличный комитет, в председатели выдвигали и Титкова, но на собрании большинство граждан, в основном женщины, проголосовали за Башмакова, хотя тут же говорили, что невелика находка. Ну не дуры? Башмаков правда плохой, хуже некуда, а все равно выбрали – только бы самим не заниматься общественными делами. А мужиков, тех силком не затащишь в контору, лучше рыбу станут удить, чем общественную службу справлять.

– Пришел к вам по делу, понимаешь, – сообщил Башмаков, остановившись у крыльца. – Иду в товарищеский суд и зашел предупредить по закону.

– Иди, я тебя не держу. – Титков даже не поднялся. – Хоть в пельменную топай, хоть в «Голубой Дунай», не мешаю.

– Напрасно, понимаешь, злишься. По пивным никогда не ходил, тебе известно, всегда живу общим делом.

– О-общим! Ты же исполнитель, шестерка, как ты можешь общим делом жить, когда у тебя своей мысли нет?!

– Извини-подвинься, понимаешь. Это у тебя никакой мысли никогда не было, а я, если хочешь знать, жалобу несу в товарищеский суд на твоего кота. Будем судить по закону.

– Кого судить, кота? – Титков встал и спустился на нижнюю ступеньку. – Ты хоть думай, что говоришь, деятель. Ты в уме или как?

– Я, понимаешь, в уме, а вот ты – извини-подвинься. И не думай, что я оставлю бумагу без ответа. Это жалоба трудящихся, массы волнуются, и мы должны, это самое… реагировать.

– Постой, постой. Ты серьезно? Какая жалоба? Где?

– Такая. Сказано уж. Вот здесь. – Башмаков показал запыленный ученический портфель и хлопнул по нему рукой, оставив на искусственной коже следы широких коротких пальцев. – В подробностях узнаешь, когда придешь в суд. Понял? Там несколько подписей, коллективка, понимаешь, а не шутка, резолюция народного судьи есть. Он и цыплят и утят таскает, это разбой. А также колбасу и сметану – это кража.

– И, значит, Адама – судить? Вы ошалели? Нет такого права. – И Титков хотел уйти, потому что был в полосатой пижаме и стоптанных тапках, из которых выглядывали босые белые ноги с желтыми пятками.

Но товарищ Башмаков был одет по всей форме, то есть в темный костюм, белую рубашку с галстуком на резинке, седую, стриженную ежиком голову покрыл черной фетровой шляпой, на ногах имел, как уже сказано, сапоги (яловые, гармошкой), стесняться ему было нечего, и потому он удержал хозяина дома за рукав.

– Извини-подвинься, понимаешь, гражданин Титков. Жалоба поступила на твоего кота, и ты, как его хозяин, обязан отвечать, а я, как председатель уличного комитета, обязан дать жалобе ход.

Титков вгляделся в каменное с трещинами морщин лицо Башмакова, встретил его прицельный немигающий взгляд и понял, что лучше говорить мирно.

– Когда приходить?

– Завтра, к шести часам вечера. Товарищеские суды, понимаешь, заседают в нерабочее время. Нынче я передам жалобу Дмитрию Семенычу, а завтра соберемся.

– Кто это – Дмитрий Семеныч?

– Взаимнообоюднов. Стыдно, понимаешь, не знать такого товарища.

– А-а, Митя Соловей… Так бы и говорил.

– Извини-подвинься, он председатель товарищеского суда, понимаешь, а не какой-то Митя. – Тут Башмаков заметил на крыльце крупного серого кота с темными тигровыми полосами, который, загребая лапой за ухом, умывался, и спросил: – Этот?

Титков оглянулся на любимца, подтвердил:

– Он. Недавно пообедал. Чистоплотный кот, умница. А лапой загребает – к гостям. Хватит, Адам, вот он, наш гость-то, явился уже.

Башмаков не принял насмешки.

– И его захватишь. Как ответчика.

– Че-ево?

– Как ответчика, говорю.

– А я тогда зачем?

– А ты – как хозяин ответчика.

– Ты это брось, я законы знаю. Если отвечает хозяин, то кот не ответчик, а если не ответчик, зачем его брать? Для модели, чтоб люди глядели?

– Там разберемся. До свидания.

Башмаков притронулся короткопалой рукой к шляпе и вышел через голубую калитку на улицу. Титков проводил взглядом его плотную прямую спину, – не сутулится, гад, крепкий! – вздохнул и сел на крыльцо рядом с котом.

Адам теперь лежал, вытянувшись на верхней ступеньке, жмурился на солнце, зевал. Днем он, как всякий) серьезный хищник, любил поспать, особенно после обеда. Титков погладил его по гладкой голове, услышал' ответное благодушное мурлыканье и с большой печалью сообщил:

– Судить тебя хотят, Адамка, судить по всей строгости за воровство и разбой. Этот Башмаков шуток не знает и никому не спустит, а жаловались на тебя бабы, я знаю. И говорливый Митя Соловей будет с ними заодно. Ему не до тебя, ему лишь бы речи говорить, заседать. А? Мурлыкаешь? Что вот теперь делать? И ведь говорил тебе: сиди дома, чего тебя носит по всей Хмелевке! Зимой на свадьбы свои бегаешь, с котами и собаками дерешься, орешь благим матом, лето настает – блудишь. А? И ведь стегал я тебя ремнем, за уши трепал – не слушаешься. Ты не слушаешься, а я отвечай…

Адам разинул иглозубую пасть, зевнул и отвернулся: слишком много слов, лучше поспать.

 

III

В Хмелевке было несколько товарищеских судов: в совхозе, в райпотребсоюзе, в промкомбинате, в райпищекомбинате, в мастерских «Сельхозтехники» и еще в некоторых районных учреждениях. Кроме этих ведомственных судов действовал еще территориальный товарищеский суд, созданный с согласия поселкового Совета для неорганизованного населения, объединенного уличным комитетом. Этот суд состоял из пяти человек под председательством Дмитрия Семеновича Взаимнообоюднова, по прозвищу Митя Соловей.

Хмелевцы, как жители старого, трехсотлетнего села, по обычаю продолжали пользоваться прозвищами, хотя Хмелевка почти полвека уже была районным центром и недавно из села стала поселком городского типа. Это новое звание ей было дано на вырост: городское благоустройство здесь еще не завершили. Улицы были немощеные, тротуары деревянные, вода подавалась не в дома, а в водоразборные колонки, газом обеспечивали привозным, в сменных баллонах. Но уже в будущей пятилетке поселок обещали подключить к ветке газопровода, запланировали построить две котельные и провести в дома горячую и холодную воду, поставить в торговую сеть унитазы и сливные бачки для индивидуальных туалетов. О радио-, электрификации, телевидении можно не говорить, это есть теперь даже в малых деревнях.

Но старые обычаи, даже с отрицательным знаком, невероятно живучи. И вот грамотные жители современного поселка, почти городского типа, подчиняясь обычаю, звали председателя товарищеского суда, уважаемого человека, по кличке.

Сейчас не важна история возникновения клички, важно, что она прижилась, и дело тут, я думаю, не только в обычае. Взаимнообоюднов – фамилия хоть и редкая, но не очень удобная в произношении, мудреная, длинная, поэтому для бытового обихода ее заменили кличкой Соловей, с прибавлением имени. Не зная Взаимнообоюднова, не скажешь, что это удачно, потому что кличка никак не соответствует его фамилии. Но зная его, как и любого с кличкой хмелевца, поймешь, что кличка перекликается с главной отличительной особенностью хозяина, намекает на его характерную черту, выявляет его внутреннюю сущность. Причем с иронической окраской.

Дмитрий Семенович Взаимнообоюднов, пенсионер молодой, недавний, полностью оправдывал свою кличку. Он был самым средненьким, сереньким, невидным, обладал чистым звонким тенором, но не пел, а любил вести собрания и говорить речи. Говорил он так вдохновенно, так правильно и безобидно, что им были довольны слушатели любой аудитории. Он не раз выступал даже на общерайонных, а не только на учрежденческих совещаниях и семинарах, и всегда его слушали с удовольствием, провожали с трибуны с сожалением и благодарили искренними, дружными аплодисментами. Будь Дмитрий Семенович большим начальником, аплодисменты за те же речи были бы бурными, долго не смолкающими, но, к сожалению, до больших чинов он не дослужился. На пенсию он вышел с должности рядового инструктора райисполкома, где проработал ровно столько, сколько жил в Хмелевке – пятнадцать лет.

В средневолжские края Дмитрий Семенович приехал после увольнения из армии – здесь была родина его жены. В армии он тоже дорос лишь до капитана, хотя служил с 24 июня 1941 года. Взятый на третий день войны, он служил писарем ПФС полка и за четыре года прошел путь от солдата до гвардии сержанта. В бою был только раз, сильно напугался, когда немцы прорвались к штабу полка, но не побежал, смиренный взглядом начальника штаба, а залег в воронку рядом с ним и ездовым, быстро пришел в себя и стрелял, как учили в первый месяц войны, короткими очередями, прицельно и удачно. Когда расстрелял оба диска, взял автомат ездового, который был убит, и опять стрелял – начальник штаба свидетель – хорошо. За этот бой его наградили медалью «За отвагу».

После войны Дмитрий Семенович остался на сверхсрочную, окончил военные курсы и долгое время был начфином полка – уже в офицерском звании. Потом его, начитанного, любознательного, не расстающегося с книгами, взяли инструктором в политотдел дивизии, но скоро началось сокращение штатов армии, и его уволили в запас.

Хмелевский военком майор Примак встретил Взаимнообоюднова приветливо, пожалел, что он невидной комплекции, наметанным взглядом прикинул наградные колодки на кителе. Кроме медали «За отвагу», он увидел планки медалей «За освобождение Варшавы», «За победу над Германией» и три юбилейные медали: «20 лет победы в Великой Отечественной войне», «25 лет победы в Великой Отечественной войне» и «40 лет Советской Армии». Негусто, однако штабной опытный офицер, трудоустроить легко. И созвонился с председателем райисполкома.

В прошлом году, уходя на пенсию, Дмитрий Семенович получил Почетные грамоты райисполкома и облисполкома и затосковал без дела, но уже осенью был избран на общественную должность председателя товарищеского суда. Старательный работник у нас и на пенсии не заскучает.

К этим сведениям можно прибавить, что Дмитрий Семенович не пил, не курил, был скромен в быту и морально устойчив.

Заместитель председателя и один член товарищеского суда сейчас находятся в отъезде,, и о них можно не говорить. Следующим членом суда был Иван Кириллович Чернов, тоже пенсионер, потомственный житель Хмелевки, из которой он отлучался всего дважды, но зато на долгое время: в 1918 – 1920 годах на гражданскую войну, в 1941 – 1945 – на Великую Отечественную. Кроме этих семи лет, вся жизнь Чернова была отдана самому нужному для людей крестьянскому делу, сперва в единоличном хозяйстве, потом в колхозе и в совхозе.

Вот и весь его жизненный путь.

Недавно у них с Марфой была золотая свадьба, на которую съехались из разных концов страны шестеро сыновей и дочерей – все как один в отца: плотные, будто литые, коротконогие, добрые нравом, надежные работники.

Секретарем товарищеского суда была Клавдия Юрьевна Ручьева, по характеру и жизненному постоянству близкий вариант Чернова, с тем, однако, отличием, что она крестьянствовала только в молодости, а около сорока лет служила бессменно секретарем райисполкома, не воевала, золотой свадьбы не справляла, потому что муж умер еще в начале 30-х годов, была не плотной и коротконогой, а высокой и худой, курила. В Хмелевке ее, как и Чернова, любили и звали Юрьевной, а Чернова – Кириллычем. Такое домашнее величание заменяло им прозвища.

Вот вам предварительный ответ на возможный вопрос: «А судьи кто?» Судьи, как видите, достойные, положительные люди. Они уже собрались в небольшой комнате уличного комитета, на первом этаже восьмиквартирного двухэтажного дома, и приступили к обсуждению необычной жалобы.

За председательским столом сидел миниатюрный, но ладной комплекции Митя Соловей, в светлом костюме, с наградными планками на пиджаке, а хозяин стола товарищ Башмаков, в полувоенной форме начальника пожарной службы, которую он донашивал, пристроился сбоку. Чернов с Юрьевной расположились рядышком на скамейке у окна.

– Я понимаю ваше недоумение, – говорил Митя Соловей, – я тоже, откровенно говоря, смущен, хотя за шестьдесят лет жизни в нашем беспокойном веке привык не удивляться любым неожиданностям, в том числе и курьезным. Тем не менее жалоба поступила к нам, и иной альтернативы, как принять ее к рассмотрению, у нас нет. Прошу высказываться.

Начал Башмаков:

– Чего толковать, понимаешь, когда резолюция судьи. В Совет я звонил, разбирайтесь, говорят, сами, для того выбраны.

– Мало ли что они скажут, – возразила Юрьевна. Мы тоже должны думать, а не только указания выполнять. Тут не нужно торопиться.

Чернов ее поддержал:

– Да, надо хорошенько подумать. Дело такое, без этого нельзя.

– Без чего нельзя? – осердился Башмаков.

– А без того, чтоб не думамши, – не дрогнул основательный Чернов. – Резолюция, положим, есть, Совет правильно предупредили, но опять же и у нас есть Устав , и в него надо заглянуть. Это одно. Второе: жалоба – на кота, у кота, положим, есть хозяин Титков. Но Титков сам ничего не нарушал, стало быть, судить надо одного кота. А где видано, чтобы котов судили? Тогда и собак потащут к ответу и другую любую скотину.

– Нас обсмеют на всю Хмелевку, – сказала Юрьевна и достала из кармана кофты папиросы «Беломор».

– Могут, – согласился Чернов. – Обсмеять все можно, тут другое. Тут разобраться надо. И разобраться хорошенько, по правде, на то мы и суд. Тебе, товарищ Башмаков, жалобу кто дал, судья?

– Извини-подвинься, понимаешь, Хромкин Сеня принес. А к судье, понимаешь, ходил сам директор совхоза товарищ Мытарин.

Чернов почесал в затылке:

– Да-а, директор у нас знающий, зря дело затевать не станет, но, опять же, и насмешник, палец в рот не клади, откусит.

– В районную газету позвонит, – добавила Юрьевна, пыхнув в потолок дымом.

– Может. И тогда прибегут Мухин с Комаровский и живо состряпают свой клеветой. – Чернов щелкнул пальцами. – На всю округу сразу ославят.

– Что же предлагаете? – спросил Митя Соловей.

– Я' думаю, надо поставить Мытарина в пристяжку к нам, пускай тогда попробует посмеяться. Опять же, супруга у него – судья, советоваться с ней станет, подсказывать нам.

– А что, вполне мудрое предложение. – Митя Соловей облегченно улыбнулся. -. Как вы считаете, товарищ Башмаков?

– Пускай, понимаешь, будет…

– …своеобразным юридическим консультантом, – добавил Митя Соловей и просиял от собственной находки: – А консультантом по вопросу, извините, кота позовем егеря товарища… Как его?

– Монах, – сказал Башмаков. – И еще как-то зовут.

– Робинзоном, – подсказал Чернов.

– Это клички, а фамилия как, фамилия?

– Кто его знает. Монах и Монах. Сколько уж годов один живет на постной пище, без бабы, на острову…

– Хорошо. – Митя Соловей поднялся за столом, почти не прибавившись в росте, и заключил: – Сегодня же я встречусь с товарищем Мытариным и егерем, изложу им суть дела…

– Пуговкина тоже надо позвать, – предложила Юрьевна.

– Кто это?

– Да Федя-Вася, участковым был до пенсии, старшина милицейский. Всех в Хмелевке знает, добросовестный, а мы, я чувствую, без дознавателя не обойдемся.

– Вы абсолютно правы, Клавдия Юрьевна, благодарю вас. Итак, приглашаем товарищей Мытарина, Пуговкина и егеря Монаха – фамилию я установлю – и через два дня собираемся здесь на первое официальное заседание.

– И Титкова, – напомнил Чернов. – Он же вроде ответчика.

– Да, да, спасибо за напоминание. Пригласим также истцов и ответчика. Но объявлять публично о заседании пока не будем, проведем, так сказать, закрытое рассмотрение жалобы. Впрочем, вряд ли дойдет до рассмотрения. Надо предварительно решить, можем ли мы вообще принять это дело. Ведь как бы ни были справедливы претензии истцов, удовлетворить их мы сможем лишь за счет ответчика, а мы еще не установили, кто ответчик и правоспособен ли он. Не так ли?

– Ты грамотный, понимаешь, тебе и карты в руки. Моя бы воля, так хоть сейчас того Титкова на боковую скамейку.

– Это если твоя воля, – сказал Чернов. – А мы разберемся. Пошли, Юрьевна. До свидания, Дмитрий Семеныч.

 

IV

Как и договорились, первое заседание состоялось через два дня в том же составе, с участием приглашенных: внушительного Мытарина, угрюмого, заросшего до глаз седым волосом егеря Шишова, щуплого, но полного скрытой энергии Пуговкина, ответчиков Титкова и его кота Адама, который сидел на коленях своего хозяина. Истцов представлял пока один Сеня Хромкин.

Председатель и члены суда разместились за столом, прочие на скамейке перед столом. Открыл заседание, конечно, Митя Соловей.

– Товарищи! – поднявшись, сказал он торжественно. – На этом заседании мы должны решить несколько необычный вопрос: принять ли к производству дело… – он взял папку, куда уже переселилась жалоба Сени Хромкина, породившая это дело, и прочитал: – «…по обвинению кота по кличке Адам, возраст точно не установлен, масти тигровой, принадлежащего пенсионеру гражданину Титкову Андрону Мартемьяновичу. рождения 1902 года, члену профсоюза, под судом и следствием не состоявшему, в том, что он, вышеупомянутый кот Адам…» – простите, тут не очень грамотно, я потом подредактирую – «…душит цыплят, принадлежащих индивидуальным хозяевам, а также утят, как частных, так и совхозных». В деле имеется коллективное заявление граждан Ветровой, Маёшкиной, Буреломовой, Буреломова… Последних двух, извините, не знаю. Кто это Буреломовы?

– Мы с Феней7 – сказал Сеня смущенно. – Хромкины.

– Понял, благодарю вас. Извините, не знал, что – Хромкин – ваше прозвище, а не.фамилия. Еще раз извините. Всего в заявлении тринадцать подписей, есть резолюция народного судьи Екатерины Алексеевны Мытариной: «В товарищеский суд по месту жительства ответчика». Вот так. – Он положил перед собой папку и, как бы извиняясь, развел руками: – Как видите, нам предлагают разобрать это заявление, хотя ничего подобного мы до сих пор не рассматривали. Трудность, сами понимаете, заключается в том, что прямой ответчик – животное, не владеющее речью, его нельзя приравнять к гомо сапиенс и поэтому трудно судить по человеческим законам.

– А по каким судить, по звериным?

– Не надо меня перебивать, гражданин Титков. Я ничего не утверждаю, я только публично советуюсь с членами товарищеского суда, ищу выход из необычной ситуации, и у меня есть некоторые предложения. В возникшей проблеме мне видятся два вопроса, составляющие основу данной проблемы, и если мы решим эти вопросы, то в конечном итоге решим и саму проблему.

Итак, вопрос первый: имелись ли подобные прецеденты в судебной практике человечества вообще и нашей социалистической страны в частности? Об этом нас проинформирует товарищ Мытарин Степан Яковлевич. Он, кстати, вполне сойдет у нас за юридического консультанта.

– Ну зачем так, – пробасил Мытарин. – Я просто из любительского интереса…

– Не скромничайте, не скромничайте, здесь все знают вашу любознательность, склонность собирать всякие редкие факты, эрудированность. Но пойдем дальше – вопрос второй: обладает ли ответчик кот Адам теми качествами, которые приближают его сколько-нибудь к человеку и позволяют считать хотя бы ограниченно правоспособным? Этот вопрос нам осветит егерь охотничьего хозяйства товарищ Шишов.

Бородатый Монах при упоминании своей фамилии пошевелил косматыми бровями, а присутствующие поглядели на него с удивлением: надо же, оказывается, и у этого отшельника есть фамилия!

– Итак, слово предоставляется товарищу Мытарину. А вас, Клавдия Юрьевна, прошу вести протокол.

– Уже веду. Какое заседание без протокола.

– Очень хорошо. Прошу внимания. Начинайте, пожалуйста.

Мытарин поднялся, развернул тетрадку и размеренно, громко стал читать. Видно было, что само чтение и сообщение этих сведений доставляет ему наслаждение.

– «В судебной практике суд над животными совершался во всех или почти во всех странах. Суд над животными был во Франции, в Италии, в Германии, в Англии, в России, в Нидерландах, в Швеции и так далее. Животные при этом рассматривались как разумные существа и поэтому обязанные отвечать за свои поступки по общим законам».

– Ну, насчет разумности это зря, тут и доказывать нечего, – сказал Титков.

– Прошу не перебивать. – Митя Соловей постучал карандашом по пустому графину. – Доказывать надо все, на то мы и суд. Продолжайте, пожалуйста.

– «В одна тысяча двести шестьдесят восьмом году в Париже, – продолжал Мытарин, – была приговорена к сожжению свинья за то, что съела ребенка. В 1499 году в том же аббатстве было возбуждено аналогичное уголовное преследование против поросенка. Вот текст приговора: «Имея в виду, что по обстоятельствам дела, вытекающим из процесса, возбужденного прокурором аббатом монастыря, трехмесячный поросенок причинил смерть ребёнку по имени Гилон, имевшему от роду полтора года; принимая во внимание данные следствия, проведенного прокурором, усмотрев и выслушав все, что касается указанного поросенка и обстоятельства дела, – мы присудили его к казни через повешение. Изложенное дело, с приложением малой печати уголовных дел, 19 апреля 1499 года…» В деле же имеется протокол объявления приговора поросенку перед исполнением казни…»

Тут поднялась энергичная рука Феди-Васи, и когда председатель согласно кивнул, вскочил он сам:

– А правильный приговор? Неправильный, граждане. Поросенку сколько лет? Три месяца. Значит, что? А то: несовершеннолетний. Стало быть, его надо судить по какой статье? По другой! А они сразу высшую меру закатили. Так нельзя. – И, огорченный, сел.

Мытарин пожал плечами:

– Теперь бесполезно об этом говорить, не исправишь, давность большая. Слушайте дальше: «Казнили по суду быков, собак и козлов. В XVII веке судья одного австрийского города приговорил собаку к одиночному заключению. В России во второй половине XVII века к ссылке в Сибирь был приговорен козел…»

– Охо-хо-хо-хо! – вздохнул Титков, гладя мурлыкающего у него на коленях Адама. – Вот сошлют в холодные страны, помурлыкаешь тогда!

– Не вышучивайте дела, гражданин Титков, это вас тоже касается.

– Почему меня? Я не кот.

– Не кот, но хозяин кота. Продолжайте, товарищ Мытарин.

– «Кроме уголовных процессов, существовали еще гражданские иски против мышей, крыс, кротов, гусениц и разных насекомых. В одном городе появилось множество червей, которые стали опустошать местность. Жители подали на них жалобу в суд. Суд дал ход делу и назначил ответчиком адвоката. По рассмотрении обстоятельств дела, суд, признав, что указанные черви – создание бога, что они имеют право жить и было бы несправедливо лишать их возможности существования, постановил: назначить им местом жительства лесную, дикую местность, чтобы они могли отныне жить, не причиняя вреда обрабатываемым полям.

В 1473 году разбиралось дело о майских жуках перед духовным судом Лозанны. Один из священников прочитал жукам увещевание: «Глупыя, неразумныя твари! Личинок майских жуков не было в Ноевом ковчеге. Во имя моего милосердного господина, епископа Лозаннского, повелеваю вам всем удалиться в продолжение шести дней со всех тех мест, где растет пища для людей и скота. Если же вы желаете обжаловать это решение, то я приглашаю вас на суд в шестой день в первый час пополудни, к моему милостивому господину епископу Лозаннскому в Вабельсбург». Майские жуки не явились на суд епископа. Тогда суд вынес приговор: «Мы, Бенедикт Монсеродский, епископ Лозаннский, выслушали жалобу против личинок майского жука, и так как вы не явились на суд, то мы изгоняем вас, отвратительные черви, и проклинаем».

Животных арестовывали, сажали в тюрьму и судили по всем правилам тогдашнего судопроизводства, причем им назначали адвоката. Знаменитый средневековый юрист Шасене, президент Прованского парламента, впервые приобрел славу своей защитой крыс, которых призвал к ответу Отенский епископ. Шасене в защитительной речи начал с того, что не все крысы получили повестки в суд по причине разбросанности их жительства; во-вторых, заявил он, крысы не могли сами явиться из боязни кошек, сновавших по всем дорогам, и, наконец, потребовал, чтобы их судили не огулом, а каждую крысу в отдельности, персонально. Бенуа Старший за время с 1120-го до 1641 года насчитывает до семидесяти смертных приговоров различным животным, от осла до саранчи. В 1713 году в Бразилии судили муравейник, и как только он был отлучен от церкви, муравьев удалили из муравейника.

Во всех этих процессах заметны следы хотя суеверного и детского, но возвышенного идеала равного для всех правосудия. Кроме того, в основе судебных обычаев того времени лежал и Моисеев закон о святости человеческой жизни. Существовало также убеждение, что животные, совершившие преступления, были одержимы бесами».

Мытарин закрыл тетрадь, с серьезной победоносностью оглядел слушателей и сел.

Первым в озадаченной тишине откликнулся Титков:

– Ну деятели: козла сослать в Сибирь – надо же!

– Несправедливо, – сказал Сеня Хромкин, вставая. – Животные, они живут не по нашим законам, а по природным, их нельзя с человеком сравнивать. А эти примеры, которые привел Степан Яковлевич, были в продолжительной давности веков, их тоже нельзя применять к нынешним животным, нашим современникам, поскольку эволюция развития.

– Можно или нельзя, на этот вопрос нам ответит егерь товарищ Шишов, – сказал Митя Соловей. – Вы готовы, Шишов?

– А чего не готов, за два дня предупреждали, – мрачно сказал Монах, вставая со скамейки. – Я и книги про них читал и так по себе знаю, что они не дурее нас.

– Ну это, положим, ты зря, – обиделся Чернов.

– Почему? Здоровая самокритика, – усмехнулась Юрьевна, строча протокол.

– Не перебивайте, товарищи, так мы никогда не кончим. Прошу внимания. Пожалуйста, товарищ Шишов, продолжайте.

– А чего «пожалуйста», когда вызвали. Для того и пришел, чтобы говорить правду. Я про эти суды и законы не больно знаю, а про зверей-животных, про тварь всякую скажу прямо: умнее они нас, умнее всех людей, если хорошенько разобраться. У меня вот собака Дамка поранила разок лапу, я перевязал ее тряпкой, лечил, ухаживал за ней как за больной, и уж она привыкла так жить, а когда выздоровела и я крикну на нее, она опять начинает прихрамывать, больную из себя изображает… Хитрющая! А когда они с Мальвой две были, так ревность показывали. К примеру, поглажу я Мальву, а Дамка подходит, отталкивает ее и под мою руку лезет, чтобы я ее гладил, а не Мальву. Во-от! И в одной старой книжке я такие и другие разные случаи читал. Значит, не одни мои собаки такие умные. И память у них хорошая, приметливая. Куда бы ни зашли, где бы ни ходили, дорогу домой найдут.

– У них на это нюх есть, – сказал Чернов.

– Нюх-то есть, да обратно мы идем другой дорогой, как же она унюхает! Или вот завяжи собаке глаза, увези хоть в Суходол, хоть в самый областной город – придет одна, найдет дорогу сама, спрашивать ни у кого не будет. Как? А так: у ней есть что-то такое, чего нету у Титкова, к примеру!

– Ну вот, с собакой уж меня равняют!

– Я не равняю, до собак нам далеко, чего равнять. Или вот лошади. Тоже помнят хоть дорогу, хоть свою конюшню, хозяина там или его бабу с детьми – всех знают, на добро добром отвечают. А попадись злой человек и начни он обижать лошадь, не забудет она обиды, укусить может, лягнуть, сбросить с себя. А память у них страшенная. Я в одной книжке прочитал, автора Павлова Андрея Евгеньевича, как украинский мужик всю войну был ездовым на фронте. Мобилизовали его в первые дни войны какой-то архив везти на паре лошадей, а тут отступление, попал он в военную часть, так и остался. В каких только переплетах не побывал мужик со своими лошадьми, чего только им не приходилось возить, все вытерпели, все вынесли. И ранеными тоже были, контужеными. Но все же дотопали до конца войны и демобилизовались вместе с хозяином. И вот все четыре года помнили свое село, свою конюшню. Когда они приехали в свой район, обе лошади забеспокоились, стали часто ржать, прибавили ходу. А когда до села осталось верст шесть, они вскачь понеслись, хозяин удержать не мог, и прямо в свою конюшню-развалюху. Во-от! И слова они понимают, наши, отличают ругань от ласки или спокойствия, чуют, какой я нынче – сердитый или -хороший. И собаки, и лошади, и коты с кошками. У меня вот Тарас есть, кот, в точности похожий на этого Адама…

– Может, сын, – предположил Мытарин, слушавший Монаха с большим интересом.

– Не знаю, сын или брат, а похожий. У-умный, сказать нельзя! У меня ноги болят, ступни и пальцы, я разок лег и положил его на ступни, чтоб грел. Он спрыгнул – лежать неловко. Я опять его положил и говорю ему, уговариваю: «Полежи, Тарас, погрей малость, болят они у меня, мочи нету». Да так-то сделал раз, другой да третий – понял ведь, все понял мой Тарас и стал меня лечить своим теплом. Зимой приду, назябнусь и только лягу – он тут: вспрыгивает на койку, ложится на мои голые ноги, греет и мурлычет: отдыхай, к:л, хозяин, лечи свои лапы всласть. Н-да. А сами они лечатся безо всяких врачей. У Дамки разок заболели глаза, так она весь остров мой оббегала, траву какую-то искала – не нашла, подбежала ко мне, скулит, к лодке ведет. Ну, взял я лодку, повез ее в село, а она все равно скулит, к лесу морду воротит, лает в ту сторону. Ну, повернул к лесу, привез. Она сразу на берег, морду в траву – нюхает, ищет. С полчаса ходила, пока не нашла какую-то траву, и стала ее есть. Поела и опять в лодку. Раз шесть мы ездили, и она ела ту траву и все эти дни пряталась от света на погребице. Вылечилась ведь, ей-богу, вылечилась! А Тарас мой, когда запоносил, кору на дубе глодал. Сильно у него тогда брюхо болело, плакал даже…

– Ну, это уж вы слишком, – не сдержался сам председатель. – По-вашему, они и смеяться умеют?

– Умеют, – сказал непривычно воодушевленный Монах. – И смеяться и плакать они умеют не хуже нашего, только попусту, зря не скалятся и носом не хлюпают. Я разок видел, как лошадь от бессилья плакала. До колхозов еще, в единоличности. Нагрузил я воз дров, а дорога зимняя мятижная была, тяжелая, а тут на пригорышек надо въезжать. Она и пристала. Я молодой дурак был, сразу за кнут, ору на нее, хлещу, а она, милушка, и так, и эдак, и рывком, а сил не хватает. Я устал от ругани и хлестанья, подошел спереди под уздцы взять, а она стоит, бедная, и слезы у ней по морде дли-инные, в два ручья, а в глазах – обида, боль. – Монах вздохнул, помолчал, жалея о давнем своем проступке. – И насчет смеху не совру. Вот у Дамки щенята были. Пока слепые, они спокойные, насосутся и дрыхнут, а как прозрели да бегать стали – поотешные, сказать нельзя! И вот Дамка лежит, глядит на них, как они друг с дружкой возятся, кувыркаются, хвостиками вертят, да и засмеется. Ей-богу, правда! И глаза у ней в радости, и рот приоткрывается, и губы дрожат от смеха – потешные они ведь, щенята. Я и сам смеюсь, на них глядючи. И Тарас умеет смеяться, сам видел.,

– Адам тоже умеет, – ревниво сказал Титков. -

Только не ржет, как дурак какой-нибудь, а улыбается.

– А я об чем? И я об том же. И бобры вот еще. Вы не видали, как они подтачивают осину? А я видал: каждый раз так, чтобы им ловчее потом на чурки ее распиливать, чтобы упала она удобно. А то хлопнется на другое дерево, зависнет, с земли не достанешь. Вот они и подгрызают дерево с одной стороны выше, с другой – ниже, да так, чтобы сразу все легло на землю поближе к берегу.

Или вот роды. Всякий в крестьянстве видал, как телится корова, жеребится лошадь, щенится собака или котится кошка. Ведь лучше любой повитухи управляются, чище, ловчее! И воспитывает кошка, к примеру, или собака своих детей с первого дня, с самого начала к порядку приучает. Кормит в. одно и то же время, и не всегда так, не постоянно, а по возрасту. Пока слепые – один промежуток, побольше подрастут – другой, а взрослее станут – еще реже и тогда уж своей пищей с ними делится, а от титьки отучать начинает. У-умницы! А первые-то дни кошка ли, собака ли и детские болезни все учитывает, животы своим детям языком это… не просто лижет, а как бы не соврать, вот слово забыл…

– Массируют, – подсказал Мытарин.

– Во-во, массирывают, разглаживают, если у кого он твердый. – Монах замолчал, чтобы передохнуть, вытер рукавом вспотевший лоб. Первый раз в жизни держал он такую большую речь публично, первый раз говорил так вдохновенно, заинтересованно.

– А ты молодец, – не удержалась сухая Юрьевна. – Говорили, молчун, нелюдим, а гляди-ка взлетел куда – жаворонок!

– Да, да, спасибо, очень подробная информация, – сказал и Митя Соловей, ревниво воспринимавший такие похвалы. – У вас все?

– Как же все, когда про птиц ни словечка не говорил. Птицы тоже умные, не хуже других. Я в одной старой книжке читал про грачей, когда они гнезда строили. Одна молодая пара заленилась прутики на гнездо собирать и стала таскать из других гнезд, воровать. Соседние грачи увидали, бросили свои дела, собрались всей стаей, покричали, как у нас на собраниях, и потом заклевали тех грачей до смерти… Или вот как вороны зайца ловили. Собрались стаей и гнали его до тех пор, пока он не устал и не лег, а потом заклевали и поделили. Во-от. А про перелетных птиц вы и сами знаете: собираются всем колхозом грачи, скворцы, утки, журавли, гуси, выбирают вожаков, как мы председателей, и летят, а вожак на это время полный хозяин. Его слушаются почище председателя. Или вот такой случай был. Лошадь ест из торбы овес, и когда головой мотнет, овес просыпается на землю. Увидала такое дело ворона, подобрала овес, не наелась. Взлетела и на голову лошади села. Та замотала головой, овес просыпался, ворона подобрала его – и опять на голову. Как же без разума догадаться!

Монах вытер потное лицо рукавом, помолчал. – Ну что ж, пожалуй, достаточно, – сказал председатель. – Давайте подведем предварительные итоги. Или, может, есть у кого-то вопросы? Руку поднял Сеня Хромкин:

– Я про петуха хотел сказать. Я разок заступился за соседского петуха, которого забивал другой, и вот он запомнил, соседский-то, каждый раз встречал меня в полугодовой продолжительности периода и всегда приветственно кукарекал.

– Это не вопрос, а дополнение, – сказал Митя Соловей, – но все равно спасибо. Итак, к чему же мы пришли? Пока говорил товарищ Шишов, я тут резюмировал приводимые факты, и получилось вот что. Звери, животные, и птицы обладают памятью, привязанностью к человеку, благодарностью за добро, мстят за зло, они догадливы и рассудительны, они понимают отдельные слова человеческой речи и даже тон, каким сказаны эти слова, они плачут, смеются, ревнуют, порой коллективно охотятся, собираются в стаи при перелетах, то есть обладают чувством коллективизма и солидарности. Как говорил Дарвин, ничто человеческое не чуждо животному. Да вы садитесь, товарищ Шишов, садитесь. – Дождался, пока Монах сел на скамейку, и закончил: – Таким образом, в их действиях усматриваются зачатки разума, хотя по науке они таковым не обладают. Так, товарищ Шишов?

– Ага, – сказал Монах, опять подымаясь, – умные они, умнее людей. И честнее. Верные тоже. Я на свою Дамку смело дом оставляю – убей ее, чужого не пустит. И кошка свой дом не бросит.

– Значит, вы считаете, что их можно судить по нашим, человеческим законам?

– Считаю. По человечьим можно, по нечеловечьим, по неправде нельзя. Опять же и хозяин не должен стоять в стороне. Он, Адам-то, вон хвостом поматывает, вроде соглашается, а говорить не умеет, на него что хошь наклепать можно.

– Хорошо, садитесь. Кто еще хочет высказаться? У кого есть предложения?

Чернов озадаченно покачал седой головой: шутейное, на первый взгляд, дело оборачивалось серьезной натугой.

– Хватит, надо решать, – сказал Мытарин.

– У меня вопрос, – вскочил Сеня Хромкин. – Как мы признаем кота, домашним или хищным животным?

– Вопрос непростой. – Митя Соловей раздумчиво пожевал губами. – Но в то же время и не очень сложный. Кошки, поскольку они не травоядные животные, относятся к отряду хищников, но в связи с тем, что они одомашнены человеком с древнейших времен, их следует считать домашними животными.

– Хищными домашними животными, – уточнил Мытарин. – Что касается их разумности, то известный ученый Гексли говорил, – Мытарин раскрыл тетрадь с закладкой, – так: «Неоспоримо, что низшие позвоночные животные обладают, хотя и в менее развитом виде, тою частью мозга, которую мы имеем все основания считать органом сознания. Поэтому мне кажется очень вероятным, что низшие животные переживают в более или менее определенной форме те же чувства, которые переживаем и мы».

– Следовательно, – подытожил председатель, – дело к производству надо принять. Поскольку у человека есть разум, законы его разумны.

– Ра-азум! – усмехнулся Монах. – Какой разум, когда я с ружьем и с собаками не могу лес сохранить. А он ведь всем нужен, не одному мне. И река тоже. И земля. Ра-азум!…

– Товарищи, так мы никогда не кончим. Давайте закругляться. Вы что-то хотите сказать, гражданин Титков? Что вы все время молчите?

– Вы меня не спрашивали. – Титков даже не поднялся. – И гражданином вот называете – как подсудимого. Я не согласен.

– С чем вы не согласны?

– Чтобы Адама судить. Смех один, а не суд.

– А цыплята?! – крикнул Сеня обеспокоенно. – И утят он, говорят, душит. Значит, пускай и дальше разбойничает в безнаказанной свободе? Ты хозяин и должен отвечать по строгости.

– Это еще неизвестно, про утят, я сам не видал. Опять же и взаперти его держать нет закона. Или есть такой закон?

– Нет, – сказал Мытарин. – Держать взаперти – значит лишать его свободы без суда и следствия. На такую меру пресечения товарищеский суд не имеет права. Но ответственность с хозяина за жизнь ответчика не снимается.

– Это что же, вы станете судить за одни и те же преступления и меня и кота? Не жирно будет?

Начался долгий спор о том, кого же все-таки судить – Адама или Титкова. Если Адама признать правоспособным, то Титкова судить нельзя, если же судить Титкова, то выходит, что Адам неправоспособный. После долгих дебатов решили признать Адама ограниченно правоспособным, а его хозяина – ответственным за действия своего кота в качестве хозяина или опекуна.

– Существенное дополнение внес Федя-Вася. В деле по обвинению кота Адама и его хозяина гражданина пенсионного возраста Титкова есть что? Одна жалоба. Справедлива она? Неизвестно. Значит, надо что? Подтверждение фактов. Как это сделать? Материалами дознания или предварительного следствия.

– Я говорила, потребуется дознание.

– Но это, вероятно, усложнит дело?

– Усложнит или нет, иначе нельзя.

– Хорошо, принимаем и это. Благодарю вас. Теперь давайте подведем итоги нашего бурного заседания.

Официальное решение, закрепленное на бумаге, в окончательной редакции получило такую форму:

1. Признать кота по кличке Адам, серой масти, с тигровыми темными полосами, возрастом пяти лет, принадлежащего гражданину Титкову Андрону Мартемьяновичу, ограниченно правоспособным.

2. Принять к рассмотрению товарищеским судом при уличном комитете Новой Стройки рабочего поселка Хмелевка дело по обвинению вышеупомянутого кота в удушении цыплят из личных хозяйств граждан Хмелевки и утят с утководческой фермы совхоза «Волга», а также в хищении колбасы из продовольственного магазина райпотребсоюза и сливок из того же совхоза «Волга».

3. Поскольку вышеозначенный кот Адам, как домашнее животное, принадлежат пенсионеру гражданину Титкову А. М. и принимая во внимание, что подсудимый – хищное животное, не умеющее говорить на русском языке, привлечь гражданина Титкова Андрона Мартемьяновича, рождения 1902 года, члена профсоюза, под судом и следствием ранее не состоявшего, к суду по данному делу в качестве соответчика, не совершавшего преступлений вместе с котом Адамом, но не принявшего всех необходимых мер к недопущению преступлений и к тому же несущего ответственность как хозяин ограниченно правоспособного ответчика.

4. В связи с недостаточностью улик, предъявляемых товарищескому суду и полностью доказывающих вину обвиняемых, назначить дознание, которое поручить бывшему участковому инспектору отделения милиции, ныне пенсионеру гражданину Пуговкину Федору Васильевичу.

5. Обязать вышеупомянутого гражданина Пуговкина Ф. В. закончить дознание в срок до пяти дней. Для успешного проведения дознания рекомендовать ему широко оповестить население Хмелевки.

6. После завершения дознания, но не позже десяти дней со дня поступления жалобы истцов, начать открытое рассмотрение дела, с привлечением сторон, а также свидетелей.

Председатель товарищеского суда Д. С. Взаимнообоюднов.

Секретарь суда К. Ю. Ручьева .

Член суда И. К. Чернов.

 

V

Как говорил начальник хмелевской милиции подполковник Сухостоев, все трудящиеся, не исключая милиционеров, должны отбывать свои сроки жизни на земле примерно и с такой добросовестностью, с какой отбывает старшина Пуговкин Федор Васильевич, в обиходе Федя-Вася. Он и на пенсии остался добросовестным, энергичным человеком.

В тот же день, вернувшись с заседания, он поручил своей дочери Светке написать шесть объявлений, а вечером собственноручно расклеил их: два у продуктовых магазинов и по одному у сельмага, автобусной остановки, на пристани, у Дома культуры. Все людные места были таким образом оповещены. Утром следующего дня Федя-Вася сколотил фанерный ящик наподобие почтового и прибил его рядом с витриной районной сатиры «Не проходите мимо!». На ящик он не забыл наклеить бумажку, извещавшую, что ящик предназначен для жалоб на кота Адама Титкова. На этом первая часть решения была выполнена, и выполнена скоро, хороша.

Ведь главное в любом деле что? Своевременность и добросовестность исполнения. А также качество работы. Почему? А потому, граждане, что одной добросовестности и быстроты мало, умение требуется. На какой вопрос отвечает умение? На вопрос «как?». Заметьте, не «что?», а «как?». Например, ты сбил – что? – ящик. А сбил ты его – как? – вкривь и вкось. Хорошо это? Плохо. И так в любом деле, а в таком, как следствие или дознание – еще хуже. Почему? А потому: если дознание провести плохо, то истинный виновник уйдет от наказания или будет наказан несправедливо. А что это значит? А это значит, граждане, что нашей жизни будет нанесен урон. Какой? Всякий: материальный – раз, моральный – два, политический – три. Потому что честные советские люди будут видеть, как распоясавшийся преступник продолжает похищать государственную собственность.

В Хмелевке все знали, что Федя-Вася самый отчетливый человек, с ним пустые тары-бары не разведешь. И тем не менее обращались с ним по-свойски, отчаюги звали Федей-Васей в глаза, убежденные в его незлобивости. Федя-Вася родился и вырос здесь, его отец тоже был смирным человеком, а по отцу судили и о сыне, хотя сын всю жизнь ходил в форме и широким милицейским ремнем был навечно пристегнут к великоватой для него кожаной кобуре. Через плечо у него до колен болталась командирская планшетка. Сейчас Федя-Вася ходил без погон и кобуры, но в той же форме, в сапогах, с планшеткой, и отношение к нему не изменилось.

Когда он, выполняя вторую часть задания, пришел в продмаг к толстухе Аньке Ветровой, та хоть и насторожилась, но, едва он открыл рот для объяснения, сказала, чтобы становился в очередь и соблюдал порядок, если сам был блюстителем. Был!

– Я по делу, гражданка Ветрова.

– И по делу – в очередь. Пока не отпущу покупателей, говорить не буду. Какое у тебя дело, если пенсионер!

Федя-Вася коварно улыбнулся и встал позади двух женщин, представляя, как уже через несколько минут семнпудовая Анька выстелется лисой, завертит хвостом и станет величать его Федором Васильевичем или товарищем Пуговкиным.

И не ошибся. Когда покупательницы, отмахиваясь от мух, вышли и Федя-Вася сообщил о цели своего посещения, Анька пушинкой перелетела к двери, мигом накинула крючок и провела гостя на другую половину магазина, на складскую.

– Да что же вы прямо-то не сказали, товарищ Пуговкин, зачем же в очереди-то стоять! Всех не переждешь, они идут и идут до самого закрытия, а мужики, те и после закрытия стучатся. Вот тут садитесь, вот здесь, у стола, а я с того конца примощусь, с краешку. И как же быстро, с жалобой-то, мы в понедельник только написали, Феня еще смеялась, что кота, мол, арестуют, а чего смеяться, когда у меня шестнадцать килограмм краковской колбасы не хватает, а у Клавки Маёшкиной – целой фляги сливок. В ней, во фляге-то, тридцать с лишним литров…

Федя Вася сел за стол, не торопясь раскрыл планшетку, достал оттуда двухзарядную ручку и школьную тетрадку, а из кармана очки, вооружился и нацелился на румяную Аньку. Она сразу замолчала, будто ее выключили.

– Скажите, гражданка Ветрова, при каких обстоятельствах кот гражданина Титкова съел у вас шестнадцать килограмм колбасы? И кем это подтверждается?

– Да как же, Федор Василич, не подтверждается, когда сама видала. Лазит сюда с весны через форточку, когда я там. торгую. И ревизия у меня была первого числа, остатки снимали. Я пятьдесят девять рубликов и двадцать копеек своих вложила. Как же не подтверждается! Колбаса дорогая, по три семьдесят за кило. Вот и считайте.

Федя-Вася перемножил 3-70x16, получилось действительно 59-20. Анька не соврала.

– А больше он ничего не ел?

– Больше ничего. Масло лизал, но немного, это уж я не считаю за убыток.

– Как же не считаете, когда оно тоже в недостачу входит? А если входит, то колбасы он съел меньше.

– Я же сказала, немного, самую малость, Федор Васильевич!

– Так и запишем. – Федя-Вася записал, чувствуя на себе угодливый взгляд Аньки, и опять наставил на нее очки в черной оправе: – Вы уверены, что колбасу ел именно кот Адам, а не какой-то другой? Он ведь живет на Новой Стройке, отсюда два километра.

– Он, Федор Васильевич, он, больше некому! Полосатый, как тигр, большой серый, его в клетке надо держать, а не на воле. Я же недалеко от Титкова живу, видала его не раз.

Федя-Вася записал и эти показания, оглядел складское помещение, укоризненно покачал головой: продукты свалены как попало, порядка нет, в углу натеряна манная крупа, вытекающая из худого мешка, пахнет мышами, летают мухи. И на торговой половине мух много, несмотря на липкую бумагу, свисающую с лампового абажура. Анька все поняла, кинулась прибирать, показывая, какая она заботливая.

– Недавно продукты получала, Федор Василич, не успела, покупатели одолели. Знала бы, что придете, у меня бы тут как в церкви было. А крупа насорилась от мышей. Прогрызли мешок, паразиты, зашить не успела. С утра до ночи на ногах, уборщицей У меня ваша меньшуха Света, девка, конешно, грамотная, с аттестатом, почерк красивый, а сами знаете, Федор Василич, какие они работницы, наши грамотейки-то. Им бы только танцы да кино, а как пол помыть, так вроде брезгуют, не нагнутся. Я не в Укор, Федор Василич, ты не думай, у меня у самой такая же, четвертый год в институт готовится. А неужто поступит, когда в синих срамных штанах ходит, в джинсах – они же как фанерные, не гнутся, в них только стоять да лежать. Вот она и лежит целыми днями с книжкой, а вечером где-то шлендает с Витяем Шатуновым. Это что же такое творится, Федор Василич, а! Парню уж тридцать, поди, если не больше, а котует напропалую, волосы до плеч, как у бабы, и тоже в этих фанерных штанах. И ведь не один он – сплошь такие. Подвиньтесь малость, я тут запахну. Светка ваша тоже. Где вот она ходит? Два дня уж не была на работе. Во вторник говорю ей: «Света, завтра надо полы помыть». А она: «Перебьемся, – говорит, – тетя Аня, в субботу помоем». Вчера встретила ее у колонки, напомнила, а она говорит: «До субботы далеко, дел под завязку, отец объявления велел написать, отца я не могу ослушаться». Дома-то, значит, вы ее в ежовых рукавицах держите. А я что, безмужняя баба, одна…

Федя-Вася был польщен такой доверительностью и уважением, хотя знал Аньку наизусть, изредка поглядывал на нее, шаркающую сухим веником, и всякий раз смущенно вздыхал, потому что видел ее туго натянутое бесхитростное платье, не способное хранить никаких тайн.

В старости только и остается глядеть да вздыхать, хотя и в молодости Федя-Вася не шел далеко, знал только свою жену Матрену, строгую, худую, жилистую, но зато высокую, на целую голову выше его самого. Когда он ухаживал за ней, ребята смеялись: ты, мол, табуретку с собой бери или на завалинку вставай, а то целоваться не достанешь. И Матрена сперва стыдилась ходить с ним на люди, но Федя-Вася был уже в синей форме,' при кобуре, и она со временем привыкла.

– У меня коньячок есть, – намекнула Анька, бросив веник в угол и повернувшись наконец-то к нему лицом. – Армянский, Федор Василич.

– Не могу, Анна Петровна, ты знаешь.

– Знаю, Федор Василич, как. не знать. Ты всю жизнь как святой…

– Распишись вот здесь. – И Федя-Вася пододвинул к ней тетрадку и протянул ручку.

Анька взяла тетрадку, села за стол и, шевеля губами, принялась читать. Дочитывая, стала алеть, наливаться краской, пока не сделалась пунцовой и не бросила тетрадку.

– За что же ты, Федор Василич, неряхой-то меня выставил? При тебе же убиралась. И Светка твоя виновата.

– К Светке нынче же приму меры. А записывал я твои собственные слова.

– Да я же по-свойски тебе, Федор Василич, по-свойски!

– А суд у нас какой? Свойский, товарищеский, Митя Соловей за судью.

– Да? – Анька опять взяла тетрадку, подумала. – А может, вычеркнем, Федор Василич? У меня копченая рыбка есть, осетринки немного, а? Для начальства только держу, никому не показываю.

Федя-Вася встал:

– Взятку, да? Подписывай, а то в отделение сведу!

Анька сердито подмахнула свои показания, подала тетрадку и ручку, принужденно улыбнулась:

– Я же по-свойски, Федор Василич, в подарок тебе, в благодарность. Ты же теперь не при должности…

Федя-Вася сложил свои принадлежности в планшетку, закрыл ее и вышел черным ходом, сердито хлестнув дверью.

До чего распустились люди – до взяток! Строгости нет потому что, стыд забыли. И новый участковый тоже. Погоны носит какие? Лейтенантские. А понятия какие? Штатские. Даже младший сержант, даже рядовой милиционер не должен принимать от продавца бесплатную выпивку! Почему? Да потому что с этой выпивкой ты к жулику в долю войдешь, соучастником станешь, долг свей забудешь…

На улице было солнечно, жарко и пыльно, несмотря на зеленые палисады у каждого дома и близкое водохранилище. Пыль подымали подростки на мопедах, они же производили ненужный пронзительный шум и бензиновую вонь – носились с пулеметным треском, как оглашенные, и неизвестно почему радостные. Носятся все лето, пока их не загонят в школы и не посадят за парты.

До конца дня Федя-Вася побывал во всех торговых точках и сходил в райздравотдел, где побеседовал с долгоносым врачом Илиади, который, выйдя на пенсию, затосковал и опять определился на службу – теперь на санитарную. Илиади принял отставного участкового внимательно, зафиксировал его наблюдения в настольном календаре и высказал сомнение насчет кота и колбасы. Слишком уж большое количество, надо разобраться тщательней.

– А если мыши? – предположил Федя-Вася.

– На мышей она уже списала и огрызки колбасы представила в доказательство. Крупу списывала, муку, лавровый лист. Во втором магазине на Новой Стройке тоже списывают на мышей, на усушку-утруску, на бой при транспортировке – это уж винно-водочные изделия и растительное масло в стеклянной расфасовке. Она тоже на кота жалуется?

– Из второго магазина? Нет. А вот гражданка Маёшкина, заведующая сепараторным пунктом совхоза, заявила на флягу сливок. Будто по вине кота.

– То есть?

– Не знаю. Написано, что она за сливки платить не будет, поскольку виноват кот. Завтра я расследую. А вас прошу подготовиться насчет санитарности, шума и пыли. Вызовем в суд.

– Бесполезно. – Илиади вытер платком лысину и откинулся на спинку стула. – Я сорок лет работаю врачом, товарищ Пуговкин, и знаю, что все дело в людях, в человеке вообще, в его природе. Ваш обвиняемый Титков, например, всю жизнь воюет с частной собственностью, между тем частников у нас нет уже полвека. Не может он остановиться от первоначального толчка, не может погасить инерцию. Кстати, вы там не очень– наседайте, в последние годы он стал запивать, причем меры не знает, и когда перепьет – заговаривается. Я когда работал в больнице, дважды выводил его из такого неприятного состояния.

– Ничего ему не сделается. Он кто, обвиняемый? Обвиняемый. И должен отвечать по закону.

– Видите, вы тоже такой: внедрили в вас определенную функцию, вы и действуете соответственно. То есть я хочу сказать, что такое поведение – в природе человека. Человек же, грубо говоря, состоит из трех частей: интеллекта, чувственно-половой сферы и желудочно-кишечного тракта. Поняли?

– Не понял, но сочувствую. До свидания на суде. Об этих трех частях в человеке Илиади тоже всю

жизнь говорит и никак не кончит. Почему? А характер такой потому что. От учености это, от большой грамотности. Ученые, они любят все разделить на мелкие части, всю нашу жизнь. Вот только соберут ли потом эти части в одно целое, неизвестно. А разобрали уже многое…

На другой день Федя-Вася побывал в районной столовой, где тоже сказали, что какая-то полосатая кошка или кот разбойничает. На прошлой неделе пропал кусок сала килограмма на два, в понедельник курица, вчера – две курицы. В меню была куриная суп-лапша, воду вскипятили, хватились кур – нету. Прямо беда. Составили акт на списание. Вот возьмите копию, если хотите.

Заведующая столовой и повариха были женщины тихие, глядели на него чистыми голубыми глазами, и Федя-Вася задумался. Возможно, не все люди распустились, хотя прежний порядок, когда он был участковым, утрачен. Но кошек все равно нельзя оправдывать. Почему? А заелись потому что. Прежде кусочек хлеба под стол кинешь – жрет, мурлычет, рада. А теперь колбасу им подавай, мясо. Ишь какие стали! Ловите мышей, на то вы и кошки. Каждая тварь для своей должности создана.

В этой мысли он полностью утвердился, когда встретился с Клавкой Маёшкиной на сепараторном пункте. Он знал, что Клавка нечиста на руку, за это Заботкин и вытурил из торговли, взял на ее место Аньку Ветрову, которая тогда заведовала сепараторным пунктом. Сменяли кукушку на ястреба. Клавка запросто могла сказать и не сморгнуть, что кот слопал тридцать два килограмма сливок. Скажи она так, Федя-Вася сразу бы уличил ее во лжи, но Клавка так не сказала и вообще повела себя непривычно. И сама она была очень уж опрятной, в снежно-белом халате, в такой же непорочной косынке, губы подкрашены, ладные ноги облиты гладким капроном золотистого загара, туфельки модные, и ни крику, ни ругани – вежливая, деловитая. Федя-Вася растерялся от такого невозможного превращения, но потом вспомнил, как Клавка влюблена в Митю Соловья, и такой она стала, значит, после его дрессировки. Почему? А потому, что когда баба любит, а женой еще не стала, она того мужика слушается, как бога, и ведет себя примерно. А как должна вести себя баба, которая полюбила вежливого Митю Соловья? Тоже вежливо, благородно, иначе затылок об затылок, как говорится, и кто дальше улетит.

– Извините, товарищ Пуговкин, но к нам без халата нельзя, – сказала Клавка, заступив ему дорогу. – Подождите меня в конторке или переоденьтесь. Халаты в шкафу.

Пораженный Федя-Вася отступил, зашел в соседнюю комнату, в самом деле похожую на контору, и осмотрелся. Тоже чисто, на белых стенах разноцветные плакаты и нужные лозунги, в простенке портрет лично товарища Леонида Ильича Брежнева, ниже его полка с новинками политической литературы, на столе две папки, конторские счеты и письменный прибор в форме ракеты, у окна на тумбочке – радиола и стопка пластинок в конвертах, вдоль стен – полумягкие стулья, в углу шкаф. Культурно, хорошо. Федя-Вася не поленился, открыл шкаф – да, на плечиках висело раз, два, три, четыре белых халата, а в другом отделении два халата темных и под ними стоят две пары резиновых, отливающих глянцем сапог.

– Проходите к столу, товарищ Пуговкин, – предложила Клавка, и Федя-Вася, вздрогнув, обернулся. Прежде за версту было слышно, как она идет, а тут будто кошка подкралась. А когда села за стол, а Федя-Вася – напротив нее, чувствуя себя просителем, произнесла невообразимое: – Слушаю вас, товарищ Пуговкин.

Надо же – Клавка кого-то слушает! Сроду за ней такого не было, а если нарывалась на строгого человека или большого начальника, просто замолкала на время, но не слушала, а ждала, когда тот кончит свои внушения, и бросалась в атаку. Даже тогда, когда она, кругом виноватая, судилась со вторым мужем, она тоже никого не слушала и сумела выкрутиться.

Федя-Вася, веря и не веря, осторожно изложил свои соображения по поводу коллективной жалобы и конкретные сомнения в том, что кот Адам съел у нее тридцать два килограмма сливок.

– В заявлении не написано, что съел, – спокойно возразила Клавка и поднялась. – Идемте, я покажу и объясню.

Привела его в следующую за конторкой комнату, заставленную молочными флягами, показала на подоконник, где стояла керосиновая лампа:

– Видите? Кот прыгнул из форточки и опрокинул лампу прямо во флягу. Ее только что принесли, и я ходила за марлей, чтобы завязать. И вдруг слышу грохот. Прибегаю и глазам не верю: стекло разбилось, осколки и керосин в сливках, их же не отделишь, запах не отобьешь, пропала вся фляга! Теперь понятно?

Федя-Вася наконец очнулся.

– Понятно, но не все. Ответьте мне, гражданка Маёшкина, на такие вопросы: зачем тут лампа? как вытек керосин, если она завернута? кто видел того кота и когда?

– Я же говорю, сама видала. Мы с помощницей, с; вашей старшей дочерью Аллой, внесли флягу из-под сепаратора, и я пошла за марлей, чтобы плотнее закрыть крышку. А он в это время и заявился. Большой, полосатый. Дверь открываю, а он – прыг между ног и деру. А без лампы нельзя, везде держут, не я одна. Вдруг свет погаснет. Сколько уж раз выключали во время работы. И насчет головки не вру. Лампа старая, резьба у ней плохая, головка чуть держится.

Клавка всегда была красивой, а сейчас, в белом-то халате, в модных туфлях, в капроне, глаз не отведешь. И вид огорченный, грустный – так ей жалко совхозных сливок, что успокоить хочется, пожалеть. Ведь и Алка была свидетелем, чего же еще!

Федя-Вася записал показания, Клавка расписалась, вежливо поблагодарила и проводила, показав ему вслед язык. Если бы Федя-Вася видел этот ее прежний длинный, как у собаки в жару, язык, он не поверил бы ни одному ее слову и подумал бы, что у Клавки прорезался талант лицедейки и она стала еще хуже, чем была продавцом. Но экс-участковый не видел ни опасного ее языка, ни торжествующего лица, от души радовался исправлению непутевой бабы и думал, что Митя Соловей настоящий молодец, а мерзавцу Титкову и его коту придется отвечать по всей строгости. Если в древние времена судили разных скотов, то и в нынешние полосатому Адаму не отвертеться. Запросто хвост отрубят, а то и повесят. Шкура у него красивая, большая, шапку можно сшить. А Титкова надо хорошенько оштрафовать, чтобы другим неповадно было, чтобы глядели за своим домашним скотом и не чинили родной Хмелевке никакого урону.

 

VI

За первые два дня, пока Федя-Вася проводил дознание, его объявления развеселили всю Хмелевку и сделали имя кота и его хозяина самыми популярными. О них говорили в магазинах, в столовой, в пельменной, в забегаловке «Голубой Дунай», на хитром базаре неподалеку от автобусной остановки, на самой этой остановке и в автобусах, на водной станции, на пристани, на местных теплоходах, в мастерских «Сельхозтехники», в совхозной конторе, в отделении Госбанка, в Доме культуры и у кассы кинотеатра, в коммунальной бане, в пром– и пищекомбинатах, во всех районных учреждениях. Иван Никитич Балагуров, секретарь райкома партии, смеялся особенно весело, а потом позвонил Огольцову, районному прокурору.

– Послушай, Огольцов, ты знаешь, что на Новой Стройке собираются судить кота? – И опять залился так, что розовая бритая голова покрылась испариной.

– Слышал, – ответил тот. – Думаю, ничего серьезного, пенсионеры развлекаются.

– Значит, выступать на этом процессе не будешь?

– Зачем? Там же товарищеский суд.

– В порядке надзора.

– Для этого есть общественные советы по работе товарищеских судов, исполкомы – поселковый и районный.

– Значит, устраняешься, на райсовет валишь?

– Но это же их дело, Иван Никитич! Есть Указ Президиума Верховного Совета РСФСР, есть соответствующее Положение о товарищеских судах…

– Ладно, трудись. – И Балагуров перезвонил председателю райсовета Межову, который тоже не отличался веселостью, но все же чувствовал и ценил юмор.

– По-моему, это должно быть забавно, – ответил Межов. – Там Юрьевна в секретарях, надо ее спросить. Или Мытарина.

– Ну-у! – – возрадовался Балагуров. – Неужто и Мытарин подключился?

– Говорят, он у них каким-то консультантом.

– Теперь понятно, почему такая каша заварилась. Только бы не пересолил он там. Кто у них председатель, не знаешь?

– Взаимнообоюднов.

– ?

– Да Митя Соловей, или забыли?

– Нуу! Вот, поди, заливается и регламента не соблюдает. Так? Нет?

– Да, позаседать он любит.

– А наши газетчики как?

– По-моему, они не знают. Я сегодня встречался с Колокольцевым, он разослал своих сотрудников по району – готовность к сенокосу проверяют, – и ничего такого о суде он даже не намекнул.

– Вот это да: вся Хмелевка знает, газетчики не знают! У них же Мухин с Комаровским давно в фельетонисты лезут, они-то куда глядят?

– Не знаю. Возможно, посчитали это дело пустым, зряшным.

– Может, они и правы. Пускай пенсионеры повеселятся. Чем бы дитя ни тешилось…

И они перешли к серьезным текущим делам. А Федя-Вася, досрочно закончив дознание, на третий день решил посмотреть свой ящик для жалоб и тут обнаружил, что допустил непростительную ошибку: сбил ящик наглухо, без дверки. Пришлось его снимать, нести домой, отрывать крышку. Занимаясь этим, он подумал, что главное в любом деле не только добросовестность и качество, но еще и предусмотрительность. Почему? А потому: вперед глядеть надо. Ящик сбит прочно и так, чтобы никакой длинноволосый охламон, шутки ради, не мог его открыть. И вот теперь мучайся, если не подумал, что самому-то тоже открывать надо.

С большим трудом, но крышку Федя-Вася все же отодрал, хоть и расколол ее, придется делать новую. Правда, старался не зря – ящик был полон разнообразных документов: жалоб, заявлений, докладных, писем, записок и просто бумажек, свернутых как попало, без понятия.

Федя-Вася рассортировал их по жанрам – заявления к заявлениям, жалобы к жалобам и так дальше, а потом включил утюг и аккуратно, через газету, стал разглаживать. Потом, надев очки, принялся читать.

Были тут и зубоскальные письма и записки, которые он откладывал как не стоящие внимания, но было много жалоб и заявлений, требующих обстоятельного разбора. Например, в одном заявлении говорилось, что кошки виноваты в антисанитарном состоянии, где таковое имеется. Хмелевка – поселок красивый, зеленый, но кое-где много мух. Факт? Факт. А где причина? Если подумать, то причина найдется. Мухи от чего? От крошек. Крошки от чего? От мышей. Мыши от чего? Коты не ловят. А также кошки. Почему не ловят? Колбасу жрут потому что. Сметану. Сало. Кур из столовой для трудящихся. Факты же, куда от них денешься! Надо с ними разобраться? Надо. Вот суд и разберет.

Были здесь и жалобы непонятные, но серьезные, от которых не отмахнешься. Например, свекровь и сноха Одноуховы просили разобраться насчет квартиры, потому что вместе жить не могут, нужна отдельная комната или однокомнатная квартира для свекрови, сколько же можно писать и жаловаться, сил нет.

Шофер Виктор Шатунов сообщал, что ГАИ лишило его водительских прав, хотя он не виноват, потому что аварийная ситуация создалась не по его вине, а он расплачивается. И за ремонт грузовика плати, и за сломанную липку, и права отняли, слесарем вкалывать приходится.,

Федя-Вася знал Витяя Шатунова как облупленного, но жалоба есть документ, а документ должен быть в деле. К тому же Витяй действительно ходил две недели без прав, и все знали, что он врезался на Новой Стройке в десятилетнюю липу и сломал ее.

Но при чем тут кот? Может ли он создать аварийную ситуацию? Если подумать хорошенько, то может, и, значит, Витяй не врет, потому что авария случилась на Новой Стройке. А где живет кот Адам? Там же, на той же улице.

Федя-Вася сложил бумажки в планшетку и принялся делать откидную крышку для ящика. Надо его опять повесить, могут поступить другие жалобы.

Крышку он сделал на прочных оконных шарнирах, в середине прорезал отверстие, а с лицевой стороны поставил металлические петли и закрыл висячим замком. Вот бы сразу так-то сделать, не возился бы целый день с ящиком да с бумагой. И руки с непривычки отбил. Но все, видно, приходит с опытом.

Вечером Федя-Вася повесил ящик на место и на обратном пути встретил у кинотеатра свою Светку с Витяем Шатуновым – оба в джинсах, в открытых рубашках, на Светке тоже мужская и тоже подвернуты рукава, оба длинноволосые и оба с сигаретами во рту. Надо же! Федя-Вася оторопел от негодования. Светка курит! И как же она бегает с Витяем, если Анька Ветрова говорила, что он с ее дочерью ходит?

– Стойте! – Федя-Вася решительно загородил им дорогу. Светка бросила сигарету под ноги и наступила на нее босоножкой. – А ну отойдем в сторонку.

– Дядя Федя, не арестовывай, в кино опоздаем, – сказал Витяй, ослепляя улыбкой.

И Светка, соплюшка, тоже:

– Три минуты до начала, пап, чего ты выскочил!

– Я тебе дам «чево»! В магазине полы помыть некогда, а тут курить вздумала…

– Да она так, дядя Федя, балуется.

– Тебя не. спрашивают, охламон. Ты тоже, видать, балуешься с жалобой-то. Идем допрос сниму

– Какой допрос? Насчет шоферских прав, что ли? Я для суда писал, пусть суд разбирается. Идем Свет.

– Стой! – Федя-Вася поднял руку. – Зови свою Ветрову, а к моей Светке не касайся, понял!

– Па-ап, чего ты, мы же всегда втроем дружим.

– Втрое-ом?!

– Ну. Погляди вот – у кассы она, билеты нам покупает. Бежим, Вить… – И рванула с места, как молодая кобылка, а Витяй за ней.

Федя-Вася вскипел от негодования. Надо же, они дружат втроем! Утешила отца! И непонятно, откуда взялся такой Витяй. Отец у него, Парфений Иванович Шатунов, первейший рыбак всего района, целую бригаду возглавлял до пенсии, мать, Пелагея, несмотря на пожилой возраст, – передовая птичница совхоза. И родители их, то есть дед и бабка Витяя, были правильными смирными людьми. Откуда же несоответствие Витяя? Неизвестно. А на всякий вопрос должен быть краткий и точный ответ.

Чтобы успокоиться, Федя-Вася побежал к Алке, старшей своей дочери. Там душа сразу на место уляжется, только квартиру их увидишь. В новом доме потому что, с городскими удобствами: крантик открой – холодная вода, другой отверни – горячая, третий, четвертый на плите – газ, бери спички, зажигай, ставь, вари – что? Все, что пожелаешь: уху, щи, похлебку, кашу, картошку и так дальше.

Алла встретила его сердито. Она торопилась с ужином, приготовила, а муж, видно, опять будет торчать в своей мастерской до полночи, жди его, подогревай каждый раз.

И эта дочь пошла лицом и статью в мать: рослая, стройная, только после родов располнела, налилась, как помидорина. А вырядилась тоже в линялые джинсы, а за ноги хватается годовалый Гришанька и плачет, срываясь и падая. Он хочет поймать ее за штаны, но никак не может ухватиться – ручки скользят по натянутой грубой материи, как по дереву.

– Дурища! – не сдержался Федя-Вася, хлестнув ее по заду ладонью. – Хоть бы дома-то сняла эти портки! – И подхватил с пола мокренького внучонка, но тот заревел еще пуще.

Алла, красная от гнева, вырвала у него Гришаньку и заорала, тесня отца к двери:

– Учить заявился?! Ты, может, и материну юбку мне принес? Сейчас надену – подолом пол подметать!

Федя-Вася плюнул с досады и вышел.

Вон они как нынче – пол подметать! И это о чем? О материнской юбке! А эта юбка помогает ребенку что? Ходить, вставать-садиться, устойчивость ему внушает, надежность и доброту. Почему? А потому, что юбка эта поддержкой служит в детское время, когда у ребенка основы закладываются. Какие? Главные: характера, натуры. Завтра же доложить об этом в суде, пусть учтут.

Дома Федя-Вася дал разгон своей Матрене. Почему? А потому, чтобы глядела за дочерьми, не потакала. Ишь, и Светку вырядила в эти портки, денег дала – иди, дочка, обжимайся с Витяем. Он в Хмелевке всех девок уж перебрал, а теперь и Светка. Втроем, говорит, дружим. Знаю, как они дружат. Нынче втроем, завтра вдвоем, а послезавтра жди внучонка. Чего вытаращилась, язык проглотила?

– Уймись, – приказала Матрена. – Ты в любовных делах ничего не знаешь. И в других делах ничего не знаешь, если следствие на кота ведешь. Уймись. Я сама с дочерьми разберусь. Алку замуж отдала с двумя подушками и тканевым одеялом и Светку отдам не голой.

Федя-Вася плюнул и отступился: он знал крутой нрав своей Матрены. Разозлишь, а потом самому же и попадет ни за что. Бабы, они какие? А такие: без тормозов. И, как говорил тот же балбес Витяй, зажигание у них позднее. Почему? А это уж и народный суд не разберет, не только товарищеский. И участковому старшине тут нечего делать. Товарищ Сухостоев вон подполковник милиции, а когда запаздывает домой хоть на полчаса – звонит своей супруге: извини, дорогая, задерживаюсь, у нас тут происшествие, дома объясню подробно. Вот как! Без объяснения, глядишь, и домой подполковника не пустят.

Федя-Вася лег спать, а утром, после завтрака, не разговаривая ни с Матреной, ни со Светкой, понес документы в товарищеский суд. На его счастье, встретился на телеге Сеня Хромкин – вез из мастерской какие-то железки на уткоферму, – и с ним Федя-Вася отвел душу. Почему с ним? А потому, что Сеня чуткий, никакой корысти, сразу заметил его расстройство и предложил подвезти, хотя ему было не по пути. К тому же у Сени есть свой, персональный взгляд на нашу текущую жизнь. Можно с таким человеком поделиться? Неужто нет. Любой неприятностью, даже горем. Сеня все рассудит с философской точки зрения и поймет как надо. Многие над ним смеются, но такие и надо мной втихаря смеются, а серьезности моей не понимают.

И Федя-Вася, сидя рядышком, как родной брат, такой же маленький, смирный, пожаловался на неслушницу Светку, на Витяя, на всю нынешнюю молодежь, не знающую укорота, не ведающую стыда и боязни. Про Алку он потом доложит председателю суда.

Лошадь шла шагом, обмахивалась хвостом от мух, и Сеня не погонял ее, не отвлекался, сочувственно слушал. А выслушав, почесал потылицу, сдвинув на глаза кепку, едва прикрывавшую его большую плешивую голову.

– Согласен со мной? – спросил Федя-Вася, чувствуя облегчение от того, что высказался перед хорошим человеком.

– В общем виде согласен, – сказал Сеня. – Жизнь нашей современности идет по плану прочности созидания. И молодое поколение другое, правильно. Только вот насчет стыда и боязни у меня к вам сомнение. Народная пословица есть: в ком страх, в том и стыд. И вот я думаю, если пословица правильная, а держать людей смолоду в страхе нехорошо, то насчет стыда надо задуматься поглубже, с философской точки зрения. Стыд разный бывает, и люди к нему относятся по-разному, согласно понимания сущности соображения. Вот моя дочь Роза, например, тоже имеет красивый внешний облик, вся в мать, в точности Феня в истекшие годы молодости жизни. Только Феня имеет наличие характера огненное, ничего не боялась и не боится, а Роза кругом смирная. Ну вот. Теперь давайте вспомним, как они одеваются. Смелая Феня ни за что не покажется на улице в короткой юбке с голыми коленками, а у смирной, стеснительной Розы мы видим голые ляжки. Или вот ваша дочь Алла. В такую узость джинсовых плотных штанов влезает, что лучше бы уж ходила в голой определенности нагого тела. А твоя Матрена в прошедшей молодости так ходила?

– Тогда другая мода была, беднее жили. А сейчас мы видим что? Сейчас мы видим сплошное провокаторство женского обмундирования.

– Согласен с вами, Федор Васильевич. Но давайте посмотрим на моду с экономической точки зрения общественности. Жили беднее, а юбки шили протяженной длинноты, до полу, широкие, с напрасными складками материи. Из такой юбочной распространенности можно для Розы или для твоей Светланы сшить пять юбок аккуратной нормальности. И тулупы носили до пяток, воротники – выше одетой в шапку головы. Если с экономической точки, то нет ни разума соображения экономии, ни толку. Ходить в такой несуразности длины, собирать подолом пыль и грязь плохо в санитарном отношении правил. И работать тоже неудобно. Или вот деньги для необходимости нужд жизни. В войну и два с лишним года после нее мы вели счет на похудевшие, усталые тысячи, во время гражданской – на изможденные миллионы голодных рублей, а купить на те тысячи и миллионы в рассуждении бытовых нужд было нечего. Сейчас на десятку больше купишь. Зачем же, спрашивается, в богатой жизни – червонцы и рубли, а в бедной – миллионы и тысячи?

– Зачем?

– Для утешения быстротечной жизни людей. И время было другое, Федор Васильевич.

– Я же говорил про время, Сеня!

– Говорил, но неправильно, не с философской точки зрения.

– Как так?

– Без глубины познания. А если глубже заглянуть, то с народной мудростью можно согласиться во взаимности признания и Светлану с Витяем не обвинять окончательным судом. Если у них нет боязни наших правил моды и они живут в просторности, то и стыд молодой души у них просторней, чем у нас, потому что боязни нету. Согласен со мной, Федор Васильевич?

– Насчет Светки согласен, насчет Витяя нет. Почему? А потому: жениться давно пора, а он молодых девок смущает.

– По одному аморальному человеку определять всю молодежь нельзя, рассуждение надо вести от общего к частному, по-философски. К тому же вопрос женитьбы Витяя – его внутреннее дело. А исключения везде бывают, из любых правил.

– Насчет исключения согласен.

Федя-Вася совсем успокоился и, подумав немного, решил помириться с Матреной и дочерьми. Вот еще насчет куренья бы поговорить, но придется в другой раз – они уже подъезжали к восьмиквартирному коммунальному дому.

Федя-Вася поблагодарил Сеню, спрыгнул на ходу с телеги и, поправив пузатую от бумаг планшетку, пошел в уличный комитет.

 

VII

Протоколы Феди-Васи были признаны достаточными, и на другой день утром Митя Соловей открыл второе заседание товарищеского суда. На этот раз, кроме судей и ответчиков, пришли истцы Сеня Хромкин, его жена Феня по прозвищу Цыганка и соседка их Пелагея Шатунова, без прозвища, – эту функцию для всей их семьи хмелевцы возложили на фамилию. У порога толпились еще жильцы восьмиквартирного дома – эти из любопытства: в их доме заседает суд, как не поинтересоваться! Такой публики было бы больше, но все знали, что комната уличного комитета вмещает десяток человек, стоит жаркая погода, в домах не только днем, но и ночью не закрывают окна.

Первой говорила птичница Феня Хромкина. Она в самом деле была похожа на цыганку и в молодости отличалась яркой, зазывно-звонкой красотой. Сейчас от этой красоты остались большие, непроглядно-черные глаза, безжалостно лишенные прежнего блеска и подпорченные куриными лапками морщин, да прекрасные густые волосы, впрочем, уже пробитые сединой. И одевалась Феня как цыганка – в длинную юбку и ярко-зеленую, в крупных розах, кофту, а на плечах, спущенный с головы, прикрывал поблекшую, когда-то изящную шею черный платок в пламенных пунцовых Цветах. Смелая откровенность тоже теперь не красила ее, потому что не смягчалась обаянием молодости, выродившись в вульгарную крикливость. Такой громкой и тоже на свой лад красивой была только Клавка Маёшкина.

– Двух цыплят задушил, стервец! – кричала Феня, тыкая пальцем в сторону Титкова, который с палкой и котом на коленях сидел на боковой скамье подсудимого. – Одного во вторник задушил, другого в пятницу. И какие тут свидетели, когда сама видела. Клушка кричит, крыльями по земле хлыщет, а ему хоть бы что – цап-царап и поволок. Я – за ним, а нешто догонишь, когда у него четыре ноги, а у меня две. И на ферме утят ворует, я директору говорила… Если, не дай бог, пымаю, вот етими вот руками удавлю паршивца. И ты на меня, Титков, буркалы не выворачивай, ты похлеще его, Шкуродер несчастный!

– Че-ево? – Титков придержал насторожившегося кота и взялся за палку.

Митя Соловей тревожно постучал карандашом по графину:

– Гражданка Буреломова, вы не имеете права оскорблять ответчика. Объявляю вам замечание.

– Да за што замечанье-то? Его все так зовут, он никого не щадил, когда налоги с нас драл, ни вдов, ни солдаток с детьми.

– Это все в прошлом, гражданка Буреломова, и к нашему делу не относится. Говорите по существу.

– Да как же не относится, когда все его существо в етом самом.' И не шипи на меня, не пугливая!

– Гражданка Буреломова, делаю вам второе замечание. Будете оскорблять еще, лишим слова и оштрафуем.

– Вон што! Какой же вы суд, если Титкова защищаете? Где же ваши правильные глаза? Зачем вас выбрали? Сеня, твоей жене штрафом грозят, а ты мечтаешь! – И, досадливо махнув на него рукой, села с Пелагеей Шатуновой.

Сеня грустно вздохнул. Он беззаветно любил свою Феню, горестно замечал и про себя оплакивал ее увядание, справедливо обвиняя время, эту беспощадную философскую категорию, в тягчайшем из преступлений – в уничтожении красоты.

Спокойная Пелагея Шатунова, поднявшись, подтянула по-старушечьи повязанный шалашиком серый платок и сказала, что кот утащил у нее шесть цыплят. Жалко, слов нет. Ранние цыплята-то, большие уж были. А Титков ли кот таскал, она в точности не знает. Правда, такой же полосатый и большой, как Адам, да ведь таких-то много у нас, он всех кошек, наверно, обеспечивает, и котята родятся в него. Вот и Феня скажет. Скажи, Фень.

– В него, – подтвердила Цыганка. – В Хмелевке скоро все коты и кошки полосатые будут.

– Чего же все на одного Адама валите?

– Он ведь их породил, как вы не поймете! – вмешался Сеня, поддерживая свою Феню. – Это прежде неправильно говорили, что сын за отца не ответчик, а отец – за сына, а теперь должны отвечать, если добраться до глубины истины. И он сам отвечает и его хозяин.

– Правильно, – крикнула Феня. – За распутство. Титков презрительно усмехнулся:

– Глядите, какая невинность! Чья бы корова мычала, а твоя-то – молчала.

– Граждане, так нельзя. – Митя Соловей зазвенел по графину. – Держитесь в рамках приличий и говорите спокойно. И что за нелепость обвинять животного в распутстве!

– Какие сами, такие и сани, – сказал Титков.

– Не в этом дело, – осмелился опять Сеня. – Тут надо осмыслить глубже, с философской точки зрения. Во всех газетах пишут о преждевременной акселерации молодежи, она теперь живет без печали бедности, за свой завтрашний день продолжения жизни не беспокоится. Все это происходит потому, что у нас такая твердая власть, все дает родному народу.

– И плодит иждивенцев, нахлебников, – рявкнул Титков.

– Не согласен с вами, Андрон Мартемьянович. Нахлебниками мы их делаем сами по неправильности воспитания в семье и школе.

– Распустились, не знают, как лошадь запрягать. Скажи, Кириллыч!

Чернов степенно разгладил усы, посмотрел на председателя, упустившего вожжи заседания, на строчившую протокол Юрьевну, хотел по привычке встать, но вспомнил, что он за судейским столом, и рассудил с места:

– Насчет запрягать – правильно, не умеют. И это плохо. Но опять же на мопедах гоняют с десяти – двенадцати лет, техники не боятся – это хорошо, им на ней работать. Только вот гоняют с одной этой пользой, а мы лошадь запрягали не для учебного катанья, а для работы. Учеба рядом с трудом шла, в пристяжке, и лошадь отрабатывала свой корм вдвойне, а мальчишка учился делу и ответу за свое дело, за труд, знал цену и хлебу и лошадиному корму. Положим, машина дурее лошади, она бороздой сама не пойдет, не поедет, цена же за нее немалая, корм дорогой. А знает твой Петька-Тарзан цену бензину, который жгет на мопеде? Нет, он знает только, что восемь копеек за литр , а это дешевле бутылки газированной воды. И опять же те восемь копеек не он зарабатывал, а ты. Это одно. Второе: бензиновой колонки для частников у нас нету, а в Хмелевке полно и мопедов, и мотоциклов, и легковушки появились. И все ездиют. Где они заправляются?

– Кто у шоферов покупает за бутылку, кто у трактористов. Им для пускачей бензин дают.

– Им дают, а они, стало быть, продают.

– Вор-руют! – не стерпел Титков. – Я всегда говорил и говорю: главное зло – частная собственность. От нее происходит разврат, лихоимство и всякое непотребство.

Митя Соловей поднял руку, призывая к тишине.

– Так нельзя, товарищи. У нас заседание суда, а не сельская сходка. Вы закончили, товарищ Чернов?

– Закончил, но не все. Насчет разврату хотел сказать.

– Давай, Кириллыч, вспомни молодость.

– Не скальтесь, слушайте, если пришли, дело тут нешутейное. Сеня правильно намекал на экономическую точку, я с ним согласен. Да и вы знаете: ребят в Хмелевке мало, после армии в город уезжают, а для девчат пока есть места на фермах, на утятнике, опять же и писчая работа в конторах не кончается. А женихов мало. На пять девок один парень. Вот он и жирует. А на него глядючи, старшие школьники блудить до времени начинают. Их взрослые девки этому учат.

– Эдак, эдак, – поддержала Пелагея. – А мы себя блюли.

– Вы соблюдали себя потому, что нас ждали, а им ждать некого, хотя и войны сейчас нет. А ведь они живые, молодость у них одна, не только совхозными планами живут, бабьего счастья хочется.

Митя Соловей постучал по графину и обернулся к Чернову:

– У вас все?

– На нонешний день все.

– Хорошо, но мы отвлекаемся и говорим не о деле.

– Как не о деле, когда я об нем только и толковал. Надо же рассудить по справедливости.

– Но так мы никогда не кончим, товарищ Чернов.

– Пусть выговорятся, – сказала Юрьевна, закуривая.

– Хорошо, Клавдия Юрьевна, пусть выговариваются, а мы будем сидеть и слушать. Но тогда кто мы и почему называемся судом?

– Ну как знаешь, ты председатель. Закругляйся помалу, я вся взмокла с этой писаниной.

С скамейки встал и поднял руку Сеня Хромкин:

– Я не закончил, меня перебили. Можно дальше?

– Можно, но, пожалуйста, предельно кратко.

– Буду стараться. С экономической точки зрения Иван Кириллович немного сказал, а вот с философской… Человек произошел от обезьяны благодаря труду, и нам тоже надо воспитывать своих детей в труде…

– Они же не обезьяны! – врубился Титков. – Талдычите о труде, а главный вред – в собственности. Надо пустить больше автобусов, а все мотоциклетки и машины у граждан отобрать.

Сеня, смущенный бесцеремонностью, сел. Всегда так: ты с людьми по серьезному рассуждению смысла, а в ответ или насмешки, или глупые предложения. Ведь речь идет не просто о воспитании трудового поколения молодежи, а о новых трудовых связях человека, о новой обстановке жизни. Если бы человек не установил культ своей личности в природе всей земли, то была бы атмосфера нормальности всего существования, потому что человек живет за счет съедобной культурной травы, злаков, плодов, ягод и так дальше, а также за счет одушевленных животных, которые все равно подыхают. Мирный, хороший порядок. Если у коровы не сдаивать молоко, ей станет плохо. Овцу тоже стригут не четыре или пять раз в год, а только два раза, весной и осенью, когда она все равно слиняет и зря потеряет шерсть. А не будешь стричь – паршой покроется, изведется. И луга, если вовремя не косить траву, скоро выродятся без пользы сельскому хозяйству. А тут скошенное сено съедят животные, навоз от них человек соберет и вернет земле как удобрение для будущего питания травы. Видите, связи стоят в прочной определенности: земля – растение – животное – человек – земля. Круговращательная цепь движения жизни. Но вот в эту цепь врезается машина и разрывает ее, потому что ест машина то, что уже не возрождается или возрождается очень медленно, кпд у ней – возьмем самый совершенный двигатель внутреннего сгорания – мал, 30 – 32 процента, а квд велик и еще не подсчитан: токсичные выхлопные газы, шум, вибрация и тэдэ.

– Сеня, оглох или спишь! – Феня толкнула его в плечо. – Домой пойдем, ужин варить надо, и поросенок, поди, визжит голодный. Вишь, все расходятся,

Сеня послушно встал;

– Конец, что ли?

– Какой конец, когда завтра опять собираются, Для всех воскресенье – выходной, а для них будни. Нас-то с Полей отпустили пока, других кого-то вызовут. Поди, Аньку с Клавкой. И што мы, дуры, взбулгачили народ своей жалобой, теперь затаскают…Сеня вздохнул и поплелся за ней следом.

 

VIII

Жара не спадала, публики по случаю выходного ожидалось много, и, чтобы она не толпилась в дверях и у окна, Чернов предложил проводить заседание прямо на улице. Чем плохо? У дома большая лужайка и молодые липки, поставим там стол, вынесем к нему стулья и скамейки, а кому не хватит – постоят, ноги не отломятся. Юрьевна его поддержала: в такой тихий день бумаги не разлетятся, чего долго рассуждать.

Так и сделали, хотя Митя Соловей согласился не сразу. Какой-никакой, а все-таки суд, солидно ли сидеть на улице и вести серьезный разговор во всеуслышание? Здесь играют дети, они станут невольными свидетелями судебной процедуры, в которой будут участвовать их родители. Педагогично ли?

– Прогоним, – успокоил Чернов.

Заседаний наметили два, утреннее и вечернее. Утреннее хотели открыть в 10.00, но в связи с переселением на улицу задержались минут на десять, чем аккуратный Митя Соловей был опечален.

Народу собралось порядочно, причем объявлений не вывешивали, сработал некий закон, по которому, если сошлись на улице несколько человек, прохожие невольно замедляют шаг, приглядываются, прислушиваются, а если заметят стол, то спрашивают, что будут давать и кто последний. А тут на виду и стол под красной скатертью, и графин с водой, и стулья, и четыре скамейки, причем уже почти все заняты. Суд? Ах да, тот самый, кота и пенсионера. Чудаки. Где он? А-а, вот этот Титков и есть? Смотри-ка, в самом деле с котом и на боковой скамье, как подсудимый. А какой сердитый, брови кустами, сутулится, будто готовится к прыжку… Ничего особенного, что мы его не узнали. Он ведь стройный был, плечистый, могучий мужчина. Правда, лет пятнадцать назад. Неужели пятнадцать? Да-а, идет время… А усатый-то за столом – Чернов, что ли? Тоже весь седой, а держится прямо, будто дубовый копыл. А? Ты о Юрьевне?… Да, Юрьевна прежняя: сухая, как довоенная вобла, и вечно дымит над своими бумагами. Почему довоенная? Так ведь сейчас нет воблы.

– Внимание, граждане! Очередное заседание товарищеского суда считаю открытым…

А это конечно же сам Митя Соловей, наш незаменимый заседатель и оратор, приятнейший не только для начальства человек. Вряд ли у него есть враги. Никогда никому не откажет, всегда ласково пообещает, а если порой и не сделает, так не всегда это от него зависит, Что ж, послушаем.

Слушать должны были сперва Клавдию Маёшкину, потом Анну Ветрову, но к столу неожиданно вышла старушка Прошкина и попросила обсудить ее, потому что она престарелая и сидеть ей на такой жаре неспособно – голова болит.

– Хорошо, – разрешил Митя Соловей, с облегчением дав знак сесть своей любимой и ненадежной Клавдии. – Только прошу короче.

– Как умею, уж не обессудьте. Про веник я. Прошлой зимой пропал у меня новый просяной веник. Ну, потужила я, а что сделаешь, пропал и пропал. Весной пошла я к Титкову за дрожжами – говорили, он самогонку гонит и дрожжи у него всегда в запасе…

– Ты с ума сошла! – крикнул Титков так, что Адам вздрогнул и чуть не сбежал, но Титков сумел его ухватить за задние ноги. – Не гоню я самогона и никогда не гнал, товарищ председатель.

– Гражданин председатель, – поправил Митя Соловей.

– Виноват, гражданин председатель. Но все равно я самогон не гоню! Редко пьющий я теперь, по праздникам только, с расстройства. Вот доведете с этим своим судом, и запью. А тебя, гражданка Прош-кина, привлеку за клевету. Запишите, товарищ… виноват, гражданка… Запишите, гражданка секретарь, лживые ее слова и свидетелей, я это дело так не оставлю. Если вы кота моего засудили, то я вас…

– Успокойтесь, гражданин Титков, никто вам слова не давал. Продолжайте, гражданка Прошкина.

– А что продолжать? Я говорю, веник мой, просяной веник, новый совсем, два раза подмела только, пропал зимой. А потом пошла я к Титкову, весной уж, по теплу было, я галоши новые надела – вот как сейчас помню, – за дрожжами пошла. Говорили, он самогонку…

– Мы это уже слышали. Давайте по существу дела.

– Ладно, батюшка, про самогонку не буду, не гневайся. Я ведь не сама – люди говорят, а мне что, я за дрожжами пошла. В магазинах у нас дрожжей не дождесси.

– Не отвлекайтесь, короче.

– Ладно, батюшка, хорошо.

– И, пожалуйста, без «батюшек», вы не в церкви.

– Прости Христа ради, я человек неученый, грамоте мало знаю, как думаю, так и говорю.

– К делу, гражданка Прошкина, ближе к делу…

– Ладно, батюшка… гражданин… товарищ… Значит, про что же я? Вот ведь старая голова… А-а, про веник!

– Не брал я у тебя веник, жадюга! – не сдержался Титков.

– Може, и не брал, я ведь и не говорю, что брал. А только пришла я к ему, только на крыльцо влезла, гляжу – мой веник. Просяной. Вот ей-богу, крест святой, не вру! Как перед иконой. Чтоб мне на этом самом месте сквозь землю…

– Я ведь тогда же говорил тебе, бабка, что веник это мой, сам я вязал осенью. У меня и сейчас на подлавке штук шесть висит, можете проверить, гражданин председатель.

– Хорошо, проверим. Почему вы, гражданка Прошкина, решили, что веник этот ваш? Какие приметы?

– Да как же, батюшка… гражданин… товарищ… просяной ведь!

– Просяные веники не у вас одной. Прошу присутствующих: кто пользуется просяными вениками, подымите руки. Та-ак. Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь… Можно опустить. Видите, кроме вас уже семь человек, а ведь здесь ничтожная часть хмелевских жителей. Кстати, откуда у вас просяные веники? В продаже, кажется, не было?

– А сами жали. Совхозное просо рядом, ну и попользовались.

– Самовольно, выходит? Если так, то вас следует привлечь за погубление посевов совхозного проса на корню. И вас тоже, граждане присутствующие. Прошу еще раз поднять руки, а вы, Клавдия Юрьевна, запишите фамилии.

Тихий говор на скамейках и в толпе позади них смолк, установилась чуткая тишина, руку поднял только один Титков, поскольку о своих вениках он уже сказал для протокола.

– Странно. Было семь, теперь ни одного, кроме ответчика. – Митя Соловей поднял темные бровки на лоб, покачал головой. – Ну что ж, потом мы вернемся к этому вопросу. Продолжайте, гражданка Прошкина. Значит, вы на совхозном просяном поле нарезали стеблей и навязали себе веники. То есть, проще говоря, украли их у совхоза, а гражданин Титков украл веник у вас, так?

– Что ты, господь с тобой, и в мыслях не было! Внучок соломы просяной привез, я и навязала.

– Если солома из-под комбайна, веник не получится, – сказал Чернов. – Тут надо жать серпом, а из мятой соломы не получится.

– Как же не получится, Кириллыч, когда навязала. Цельную дюжину навязала и на шест повесила. А как уж мой веник попал к Титкову, откуда мне знать. Може, кот его блудный заигрался и утащил. Коты, они любят с вениками играться, с пряжей тоже, все нитки перепутают, если недоглядишь.

– Значит, вы подозреваете не Титкова, а его кота, верно я вас понял?

– Этак, этак, батюшка, кота. Такой блудня у него кот, все знают, хоть кого спроси.

– Хорошо. Но по чему вы определили, что веник – ваш?

– А по завязке. Проволокой завязан. Внук мой завязывал.

– Все мы проволокой завязываем, – сказал Титков. – Шпагата в магазинах летом не бывает, зимой привозют, а проволоки всегда сколько хошь – мастерская «Сельхозтехники» рядом.

– А почему бы вам зимой не запасти шпагат?

– За него платить надо, а тут вроде по-свойски. Распустили народ совсем, нигде порядка нету.

– Позвольте, но вы, гражданин Титков, тоже ведь проволокой завязываете и тоже просо воруете на веники?

– Я от обиды. Что я, в поле обсевок! Шилом море не согреешь…

– Неубедительно, гражданин Титков, совсем неубедительно и некрасиво. А вы почему не садитесь, гражданка Прошкина?

– Я, батюшка, хотела и про кота сказать. Вон какой он лежит, полосатый да большой, все коленки у Титкова закрыл пузом-то. И глядит хмуро, щурится, моргает. Вот я и подумала: а если это не кот, а человек в образе кота, оборотень-разбойник Ванька-Каин?

На скамейках весело задвигались, заулыбались, в толпе позади кто-то радостно заржал. Митя Соловей постучал по графину, Чернов укоризненно покачал головой:

– Это уж ты, бабка, напрасно.

– Да как же напрасно, Кириллыч, погляди сам. Видишь, опять подморгнув. И усами водит туда-сюда. – Бабка осторожно приблизилась к Титкову и занесла костистую руку в крестном знамении: – Изыди, нечистая сила, нехристь…

Наверно, ее сухая рука показалась Адаму угрожающей, он рванулся и слетел с коленей хозяина, нырнул под скамью, промелькнул между ног собравшихся зевак и скрылся в зарослях крапивы у забора соседнего дома.

– Оборотень! Оборотень! Православного креста не выносит!

– Точно, бабка, антихрист!

– Старая дура! – прохрипел Титков с досадой. – Иди вот лови его теперь, ведьма сушеная.

– А ты не ругайся на меня, не ругайся, ты подумай сперва: если креста не стерпел, значит, оборотень и есть…

– Садитесь, гражданка Прошкина, иначе привлечем вас за непредусмотренные действия.

– Осподи, твоя воля! – Бабка, бормоча о бестолковости судей, которые простого дела понять не могут, а берутся судить людей, прошла к своей скамейке и, перекрестившись, села, тая обиду.

Заседание остановилось за отсутствием основного ответчика. Председатель предложил Титкову поймать кота, но тот решительно отказался: кто спугнул, пусть тог и ловит. Ишь, нашли дурака!

– Придется вам, Иван Кириллович, организовать, – сказал председатель. – Попросите школьников или кого-то из присутствующих.

Чернов нехотя встал и, провожаемый насмешливыми замечаниями односельчан: «Ты его сперва покрести, Кириллыч», «За хвост не лови, он заговоренный!» – пошел к Петьке Ломакину, прорабову сыну, который неподалеку подкачивал шины своего мопеда. Длинноволосый Петька будто не слышал Чернова, продолжал пыхтеть с насосом и обратил внимание лишь после того, как окончил работу.

– Чего тебе, дед? Адама поймать? – И зубы скалит, курносый бес. – Плати рупь, достану.

– Какая плата, тебя взрослый просит,

– За так в крапиву не полезу.

– Почему за так – за благодарность,

– За какую?

– Спасибо скажу, неслух. Или вам, нонешним, мало?

– Мало. У нас всякий труд оплачивается, материальная заинтересованность.

– Ай-яй-яй, до чего грамотность-то доводит. А мы, бывало, не то что кота, мы на смерть за правое дело шли, не торговались.

– За правое и я пойду, а сейчас не знаю, правое или нет. Вдруг суд оправдает и вы зря его мучаете?

– Так ведь когда оправдает, а сейчас он на подозренье и надо выяснить всю правду-истину.

– Выясняйте, я что!

– А ты, значит, в стороне. А еще, поди, старый пионер, в комсомольцы собрался. Какой класс?

– В восьмой перешел.

– Стало быть, четырнадцать полных, можешь и в комсомол. Какой же ты комсомолец, если в тебе никакой активности?

– Я еще не комсомолец.

С оглушающим треском и дымом подкатил сорванец поменьше, заглушил свой ревучий примус и спросил, будто Чернова тут не было:

– Петьк, чего это он?

– За котом в крапиву посылает. Спасибо, говорит, скажу.

– Дядь Вань, дай на кино, достану.

– Сколько?

– Сорок копеек.

– На детский – сорок? Да тебя за пятак пускают.

– За пятак не полезу, там весь обстрекаешься.

– Стервецы же вы, ребятишки, вымогатели. Как жить-то будете, если с этих пор выгоду ищете?

– Проживем железно, дедок, не тушуйся. А, Петька? Заводи, рванем к заливу, ну их. Учат, учат, а сами…

Мопеды враз взревели, превратились в дымное облако, оно закрутилось, смешавшись с густой пылью, и это вонючее дымно-пылевое облако, завихряясь, полетело улицей. Чернов поглядел ему вслед, вздохнул и пошел к зарослям крапивы, надеясь, что Адам успокоился и сам дастся в руки.

– Кис-кис-кис, – поманил он, опускаясь на колени и заглядывая в зеленые пахучие заросли. – Кис-кис-кис.

Отзыва не было, Чернов переполз на другую сторону зарослей и там, в самой темной глубине, увидел Адама, прижавшегося к доскам забора. Глаза его горели зелеными нездешними огнями, и весь он был такой напряженный и решительный, что Чернов невольно попятился. Потом устыдился своей боязни, натянул рукав пиджака на правую кисть, пряча пальцы, и сунулся в крапиву:

– Кис-кис-кис, не бойся, дурачок. Ты же смелый, а испугался глупой старухи. Какой ты разбойник, когда у Титкова живешь…

Адам следил за его рукой и, когда она стала близко, отодвинулся, не доверяя хоть и дружелюбному, но чужому голосу. Чернов потянулся за ним дальше, но тут согнутый стебель крапивы распрямился и ожег его по уху. Чернов невольно дернулся, и тогда кот махнул из зарослей на забор и, стелясь по нему, огляделся и спрыгнул в соседский двор.

Чернов, досадливо потирая ухо и ругаясь, пошел обратно, готовый встретить усмешливые лица односельчан, но те были заняты уже другим делом: ругали директора школы Мигунова за плохое воспитание школьников. Они видели, что Петька и его приятель не послушались Чернова, а Мигунов проходил мимо и вот попался.

Вечернее заседание Митя Соловей, несмотря на помощь авторитетного Чернова, тоже не смог направить по запланированному пути, хотя кота Титков после обеда принес, Анька Ветрова с Клавкой Маёшкиной тоже сидели на передней скамье. Особенно неловко было перед Клавкой, которую Митя Соловей перевоспитывал с прошлого года и уже добился заметных успехов, но вот этот суд может все испортить. Сегодняшний день сильно поколебал воспитательный авторитет председателя суда.

Вечером помешал старый священник Василий Баранов, по прозвищу Баран. Его привел веселый Витяй Шатунов, сообщив, что этого хочет товарищеский суд над Адамом.

– В Хмелевке нет Адама, сын мой, – возразил священник.

– Есть, батюшка, ей-богу, есть! Идемте, сами увидите. – И вот привел, показал на боковую скамью, где дремал на коленях Титкова разомлевший кот. – Убедились теперь?

– Но это кот. Как можно?!

Сутулая фигура седобородого священника в черной рясе, с крестом на груди, произвела общее оживление, но Митя Соловей встал и поднял обе руки, требуя тишины. Затихли скоро, потому что отец Василий стал говорить.

– Напрасное дело вы затеяли, граждане, греховное. Нет у нас иного суда, кроме божьего, и вы берете на себя грех великий, неискупимый.

– Извините, но как председатель суда я должен заметить, что мы не намерены обсуждать вопрос о грехах. Мы не в церкви.

– Это так, не в церкви. – Отец Василий покивал длинноволосой белой головой. – В церковь вы ходите грехи замаливать, да и то немногие ходят, а грешите здесь, в миру, в суетной жизни.

– Кто грешит? – спросили из толпы.

– Да, да, кто? Нельзя всех сразу, надо по личностям.

– Можно и по личностям. Грех хозяину Титкову – не называй кота человеческим именем, памятным для всех людей. Адам – прародитель наш, от него пошел род человеческий, а вы взялись его судить. Значит, грех судьям, грех пославшим их, грех всем вам, здесь присутствующим. Ведь вы взялись судить не только Адама, а всех людей, поскольку мы есть побеги от корня Адамова.

– Мы кота судим, а не Адама.

– А как зовут кота?

– Дать ему другое имя, – предложила Анька Ветрова.

– Точно – Васькой, – поддержала Клавка подругу. – Назовем Васькой и засудим.

– Это уж прямая насмешка надо мной, а я в священном сане, служу честно и непорочно который год…

– Тогда Ванькой или Митькой, а?

– Судьи не согласятся. Кириллыч, дашь свое имя коту?

– Хватит, зубоскалы, уймитесь. Порядок соблюдайте.

– Он уже привык Адамом, на Ваську-Ваньку не откликнется.

– Подождем, когда станет откликаться.

– Ага, мы будем ждать, а он – цыплят лопать!

– Не только цыплят. Он у меня шестнадцать килограмм краковской колбасы сожрал.

– Сама, поди, миленку скормила.

– А ты видал?

– Товарищи! – Митя Соловей встал. – Нельзя же так, вы не на концерте в клубе. Продолжайте, гражданин Баранов. Вы считаете кота Адама виновным или не виновным?

– Нет, граждане судьи, не виновным я его не считаю. Если он не Адам, а просто кот, то он виноват в одном грехе перед богом: в своих кошачьих свадьбах, кои проводятся в неурочное время великого поста. Для всякой твари бог назначил время спаривания весной, а коты и кошки по своей нетерпеливости время это божеское нарушили самовольно.

– Их пожалеть надо – в самую непогодь любятся.

– Я не согласен. Разрешите? – С задней скамьи поднял руку Сеня Хромкин. – Этот вопрос надо разрешить с исторической точки зрения, а также с простой арифметической.

– Ты лучше с философской, Сеня.

– Не смейтесь, я вам все объясню в конкретной наглядности. В книге древнего историка Светония про двенадцать Цезарей упомянуто, что во времена правления Августа жил человек под названием Иисус Христос. Про него сказано, что шел он против властей и был, если сказать по-современному, оппозиционером. И были с ним примкнувшие люди, его ученики. Религия потом назвала их апостолами. И вот если Иисус Христос…

– Грешно так хулить сына божьего. – Отец Василий перекрестился. – Я той книжки не читал, но Священное писание…

– Ты не читал, а он читал, – выкрикнули с последней скамьи. – Давай, Сеня, просвети до конца. Надо же: оказывается, Христос-то в самом деле был!

– И вот если учесть, – продолжал Сеня, – что рождество Христово отмечается в январе, седьмого числа, а по старому стилю даже двадцать пятого декабря, то можно подсчитать, что зачали его в марте, во время великого поста.

– Вот к чему он подвел – к греху! Ну Сеня!…

– Товарищи! Граждане! Не превращайте суд в эстрадный концерт, иначе вынужден буду закрыть заседание. Вы что-то хотите добавить, гражданин Баранов?

– Хочу. – Отец Василий слегка поклонился. – Ржете, аки жеребцы стоялые, в бога не верите и грехов не признаете, гореть вам в геенне огненной. Но есть у кошек и другая вина. Свои свадьбы они проводят в ночное время, мяукают и визжат с греховным ликованием и этим подлым гомоном нарушают сон праведников, наводят на плохие мысли грешников.

– А люди? – закричал Титков сквозь смех окружающих. – Ржете вот, а сами… Вы только вспомните свои свадьбы! Ведь вся Хмелевка ходуном ходит! Не так?

– Воистину так. Вина пьют много и шум производят великий, непристойный.

– А я про что! Налакаются и уж себя не помнят, вывернутые мехом наружу тулупы надевают, рожи размалюют страшней войны, а какие частушки орут – уши вянут. Где у вас стыд?

– Стыд? Да ты сам чуть не каждый год запиваешь, в больнице отхаживают.

– Я запиваю от мыслей, я против мировой собственности иду, а вы чего?

Смех стал стихать, послышалось самокритичное:

– Вообще-то пьем многовато…

– И хоть бы польза была от тех свадеб: нынче сойдутся, а через месяц-два расходятся. И детей нет.

– А ведь правда, бабы.

– Не молиться же на свадьбах! Пра-авда…

– Если бы одни свадьбы, а то и поминки, и крестины, и гости, и с получки, и так, со скуки, от нечего делать.

– Насчет шуму тоже правильно. Молодежь от рук отбилась. На гитарах наяривают во всю мочь без понятия, песни кричат без ладу, магнитофоны опять же.

– А вот мне Камал Ибрагимович рассказывал, как у них на Кавказе двое мужиков одному трезвому голову отвернули.

– Как так?

– А так: ошиблись. Тот ехал, значит, на мотоцикле осенью, а ветер встречный, дожжик в лицо и в грудь, холодно. Он тогда остановился, переодел пиджак задом наперед, чтобы грудь закрыть до горла, поехал дальше. А тут навстречу двое мужиков в телеге. Он хотел их объехать, поскользнулся и кувыркнулся в кювет. Те к нему на помощь. Глядят – батюшки, голова-то у него за спину повернута. Сграбастали, посадили, один держит, а другой голову поворачивает лицом к пуговицам. Тот орет, не надо, мол, а они свое: молчи, говорят, терпи, ничего ты не понимаешь от сотрясения мозгов. Мы твою голову' живо на место поставим. Так и отвернули.

– Анекдот, поди, байка.

– Федька-черт в пятницу песню про это пел. «Хотят ли русские вина? – спросите вы у Фомина. И вам ответит Черт-Фомин, что нам нельзя без крепких вин. Что в зимы холодно у нас, что утомлен рабочий класс, что жизнь скучна родных крестьян, вот потому народ и пьян…» Вишь как складно.

– Складно-то складно, а как бы за эту песню не того… Да и наврал много. Какое утомленье, когда работаем вполсилы, а зарплату отдай не греши. Врет.

– Товарищи, так же нельзя, мы опять отклонились от темы. У вас все, гражданин Баранов?

– Не все. За Титкова, хоть и не прихожанин, хотел слово замолвить. Люди мстят ему за прошлую ревностную службу по сбору налогов, а он выполнял служебный долг, выполнял, не отступая, как герой, как великий человек.

– Точно! – усмехнулся кто-то. – Собирать в то время налоги и герой не всякий смог бы.

Отец. Василий покивал головой:

– Но вы неверующие, и я вам скажу слова мирского ученого Карлейля Томаса, философа. Он жил в Англии в прошлом веке и хорошо говорил о героях и героическом в истории. Великие души, говорил он, всегда лояльно покорны, почтительны к стоящим выше их; только ничтожные, низкие души поступают иначе… Искренний человек по природе своей – покорный человек; только в мире героев существует законное повиновение героическому.

– Так нам что, награждать Титкова теперь?

– Нужна мне ваша награда! Да моя бы власть…

– Не награждать, а разобраться как следует. Вы же затеяли лицедейское судилище и не боитесь греха. Тот же философ Карлейль говорил прямо: «Существует бог в мире, и божественная санкция должна таиться в недрах всякого управления и повиновения, лежать в основе всех социальных дел людских. Нет дела, более связанного с нравственностью, чем дело управления и повиновения. Горе тому, кто требует повиновения, когда не следует; горе тому, кто не повинуется, когда следует! Таков божественный закон, говорю я, каковы бы ни были законы, писанные на пергаменте; в основе всякого требования, обращенного человеком к человеку, лежит божественное право или же адское бесправие». Так говорил ученый Карлейль Томас из далекой страны Англии прошлого века. А я скажу так: помните о божественном праве каждой твари на жизнь и берегитесь адского бесправия, адского желания распоряжаться жизнью ближнего своего.

– Аминь! – добавил балбес Витяй.

– Я все сказал. – Отец Василий осенил себя крестом, поклонился в сторону Титкова и его кота: – Помоги вам бог пройти судное узилище. – И пошел, приволакивая ноги в стоптанных туфлях, сквозь говорливую толпу.

– А здорово он про Карлея-то завернул!

– Начитанный…

Митя Соловей посмотрел в сутулую спину уходящего священника и подумал, что время ушло, публика слишком развеселилась и допрашивать Ветрову и Маёшкину вряд ли нужно. Он сказал об этом на ухо Чернову, потом Юрьевне, и те согласились: не надо, лучше в будний день, когда народу придет меньше. Вот только согласятся ли сами потерпевшие.

– Они не дуры, – сказала Юрьевна.

И действительно, Анька с Клавкой обрадовались отсрочке и живо убрались, провожаемые недовольными замечаниями зевак: те обиделись, что представление закончено.

Митя Соловей постучал карандашом по графину и выговорил присутствующим свое неудовольствие за такое развеселое поведение.

– Мы больше не будем, – сказал Витяй, обнимая за плечи смело декольтированную Светку Пуговкину.

– Зачем же тогда открытый суд, если молчать?

– Да, но вы не имеете права допускать выкрики и дезорганизовывать работу. Будем налагать штраф и удалять. Впереди у нас много работы, и я прошу относиться к суду со всей серьезностью. Следующее заседание состоится в среду в 17.00 здесь же, а если погода будет неблагоприятной – в помещении уличного комитета. Спасибо за внимание. До свидания.

 

IX

Чернов уходил домой расстроенный? Из обоих нонешних заседаний получился один глупый смех. И ведь говорил спервоначалу, и Юрьевна говорила, что зря затеваем такое дело – не послушали. Положим, не послушали они не без понятия: Митя Соловей с Башмаковым резолюцию судьи выполняли, а судья у нас строгая, не дай бог ослушаться. Опять же и Мытарин обсказал все по закону. В старые времена такие суды случались не только у нас, врать он не станет. Федя-Вася тоже протоколы принес настоящие, всё честь честью, разбирайтесь, судьи. И разбирались мы хорошо, как надо. По мне, так дело не в цыплятах и утятах, а почему такое дело.

В прежние годы цыплят больше было, в каждом дворе выводок, и коты их не трогали, мышами занимались. А нонче мыши остались только в продуктовых магазинах, а в домах редко водятся: хлебных запасов не держим, амбаров своих нет, скотину извели, а где нет скотины, там и корму не предвидится. Откуда быть мышам. И в магазинах-то, поди, для списания своих грехов держат, а то бы давно потравили.

Чернов шаркал праздничными туфлями по доскам тротуара и горевал о потерянном воскресенье. В другое время пробивать бы загодя косы, ладить грабли да готовиться недели на две в луга, а нонче про сенокос мысли только гоняешь попусту.

А все старушка Прошкина со своим веником. Выставилась, а ни ей прибыли, ни Титкову – убытку, одна неуместность. Всю жизнь, видать, уж истратила и малым дитем стала. Правда, она и прежде без плану жила, всегда скупилась, тряслась над каждой малостью, ходила с ранней весны до самой зимы босиком.«

Сбоку раздался треск мотоцикла, и из проулка, наперерез Чернову, вылетел запыленный Мытарин в красном шлеме, застекленном спереди до подбородка. Он сразу заметил своего бывшего бригадира, развернул мотоцикл и, остановившись, откинул вверх прозрачный щиток шлема.

– Кириллыч, можно на минутку?

Чернов подошел.

– Добрый вечер. – Мытарин, не слезая с мотоцикла, протянул ему угребистую руку, пожал несильно, бережно. – Как у вас с судом-то? Я тут замотался совсем. То совещание, то заседание, а сегодня вот летние животноводческие лагеря объехал. – Он потер широкий, как бульдозерная лопата, подбородок, устало помигал выпуклыми серьезными глазами. – Торопился к вам, а опять, видно, не успел. Закончили?

– С нашим народом скоро не кончишь. Нонче вот ржали, храпоидолы, на всю Хмелевку… – И Чернов обстоятельно рассказал, как проходило заседание.

Мытарин заметно оживился, усталость пропала, слушал радостно, а под конец с сожалением почмокал губами:

– Жаль, меня не было, жаль. Ну ничего, и то хорошо, что не кончили. В среду я постараюсь быть. А насчет полезности не сомневайся, Кириллыч. Полезность будет, а вредность учтем, и без всяких трагедий.

– Я про это догадываюсь, Степан Яковлич. Как говорится, если бы не голо, тогда бы и не плешь. Много у нас чего делается, а ты хозяин, тебе все знать надо.

– Хозяин здесь не только я, но все равно спасибо, Кириллыч, за подмогу. Кланяйся от меня тетке Марфе. – Опустил прозрачный наглазник, мотоцикл захрапел, как жеребец, потом взвизгнул и улетел с тучей пыли, будто и не был.

Вот как теперь! И голубое, без пятнышка небо самолет развалил надвое белой бороздой. А ночью поглядишь – звезды летают, а в тех звездах – люди, космонавты. Хочешь увидеть, включи телевизор в нужное время и увидишь. Поднять сейчас из могилы дедушку или отца – с ума сойдут от страха, от недоуменья. А если оклемаются, и тогда обсыпь их золотом, не поверят в такую жизнь и в таких людей. А она, жизнь-то, и теперь всякая, люди разные. Даже если это одни и те же люди. Мы вот с Митей Соловьем да с Юрьевной кота судим, а когда-то с буржуями воевали, с фашистами. Анька Ветрова с Клавкой Маёшкиной тоже в свое время комсомолками были, а теперь, поди, свое тайное совещание устроили и ухитряются, как нас облапошить, а самим чистенькими остаться. Витяю Шатунову была бы машина да девки, а его отцу Парфеньке ничего не надо, дай только речку да удочки. Сеня Хромкин всю жизнь изобретает разные механизмы или мечтает про мировую жизнь с философской точки…

Марфа встретила выговором:

– Нарядился как молодой и опять шатался незнамо где.

– Как незнамо, когда кота судим. Сказывал же!

– Ох, горюшко-горе! За мухой – с обухом, за комаром – с топором. Разоблачайся да ужинать.

Чернов у порога стащил тесноватые желтые туфли, смахнул с них тряпочкой пыль и поставил под лавку. Потом прошел в горницу и там бережно снял черные, тонкого сукна костюмные брюки и сатиновую кремовую рубашку-косоворотку, в которых венчался с Марфой. У доброго хозяина любая вещь долго живет, а если праздничная – до самой его смерти.

– Ты скоро там? – позвала Марфа.

– Ай соскучилась?

– Тьфу тебе, старый! Простынет все, холодное будешь есть.

Чернов высунулся с брюками в раскрытое окошко, несколько раз встряхнул их над кустом сирени, дивясь, что набрал столько пыли, повесил под пиджак на плечиках в платяном шкафу и занялся рубахой. Крепкая рубаха, хорошая, надо наказать, чтобы после смерти в нее обрядили.

Повесив на место рубаху, Чернов переоделся в трикотажный тренировочный костюм меньшака Бориса Иваныча и вышел в прихожую.

Марфа сидела у стола на табуретке, ожидая хозяина. В обливном блюде исходила паром и мясным радостным духом тушеная картошка, стояла банка со свежей сметаной и тарелка с хлебом.

– Где такое добро спроворила, нешто на базаре?

– Укупишь нонче на базаре. – Сухонькая, сгорбленная Марфа»распрямилась от похвалы. – В магазине это я. Вчера вечером стою с бабами, жалюсь, мужика кормить нечем. Анька, продавщица, мне и подморгни. Я не дура, дождалась, как все уйдут, Анька мне кило мякоти да полтора с косточкой и взвесила. Утром щи мясные сварю. Ты, говорит, бабка Марфа, послезавтра зайди, колбаски оставлю. До чего обходительная эта Анька, слов нет.

– А сметану, стало быть, Клавка принесла?

– Она, Клавка. Нонче утром. Нарядная была. Ты как узнал?

Чернов покачал головой, нехотя сел за стол и стал есть картошку, не трогая мяса. Марфа забеспокоилась:

– Не за так ведь брала – за деньги. Я и Клавке рупь давала, она сама не взяла: я, говорит, из уважения к вам, к Кириллычу. Тоже уважительная, будто подменили.

– А ты не подумала, с чего они такие?

– Как не подумать, подумала, да ведь мало ли что с людьми деется, а нам вреда нет, одна польза.

– Эх, Марфа, Марфа, дура ты у меня окончательная.

– Пошто так-то: дура, да еще окончательная? – Тонкие губы Марфы поджались в ниточку.

– А старая потому что, некогда уж умнеть-то. Анька с Клавкой весь день передо мной на скамейке сидели, на кота свое воровство хотят свалить. И тоже обходительные, смирные, руки на коленках. В другое время от них грому на всю Хмелевку, а тут вежливость показывают.

Марфа не отступала, взяла своих благодетельниц под защиту:

– Не строжись, Кириллыч, не строжись, кто из нас без греха. Себе бы они только брали, а то и другим дают… Туфли-то у тебя неразношенные, как жених ходишь, а тоже продавщице зелененькую сунула, она и достала. Последние, говорит, завалялись, забыла про них.

Чернов перестал есть.

– А ты ешь, ешь, не гневайся, я правду говорю. Кофточки восейка продавали шерстяные так же. Выкинули пяток для блезиру, а на другой день пошла я на базар, а там исполкомовские дамочки лук покупают, огурцы. И все в новых этих кофточках, а в очереди я их не видала. И из райфо барышень там не было, а ходют в кофточках. Я, грешница, пошла к продавщице, пятерку ей сунула – Нинка, говорю, нагишкой ходит, дочка моя, уважь, Христа ради. И она, милушка, живой рукой спроворила. Ситец вот тоже модный стал, за свою цену не укупишь, носки бумажные солдатам дают только, а в магазины – отменили. Витяй Шатунов в область ездил, там у прапора, говорит, полдюжины купил за бутылку.

– Хватит, все сплетни высказала.

– Да какие сплетни – истинный бог, не вру! Хоть кого спроси, то же скажут. Спле-етни…

В воротах стукнула калитка, Чернов насторожился:

– Идет кто-то, убери посуду от греха.

Марфа живо сгребла блюдо с нетронутым мясом и сметану и, ворча, что с таким судьей скоро и есть придется украдкой, скрылась в чулане, а Чернов встал встретить нежданного гостя.

Осторожничали не напрасно: явился озабоченный Федя-Вася.

– Я зачем к тебе, гражданин Чернов? По секретному делу. Как ты член суда и живешь близко.

– Садись, Федор Василич, к столу. Марфушк, чаю бы нам спроворила.

– Счас, счас, самовар горячий.

Федя-Вася оглянулся на колыхающуюся занавеску, подумал и, сняв форменную фуражку с невыцветшим местом герба, присел на табуретку:

– Я что хотел? А то, что на суде я нынче не был из-за веников. Матрена послала навязать для бани.

– Молодец ты, Федор Василич, заботливый. Березовые?

– Да, березовых хотел. Но я про что? Про самогонный пункт. Как я его обнаружил. Думаешь, случайно? Нет, законно. Это я за вениками поехал случайно. – Матрена прогнала. Почему? А пенсионер потому что. При должности она меня не посылала. И вот я поехал на бударке через залив.

– К дамбе?

– Нет, к Коммунской горе. Почему? Там лес лучше потому что, береза плакучая есть. А у плакучей березы ветки какие? Длинные, гибкие.

– Оно конешно… – Чернов в душе не одобрял такие веники: прутьев много, а листа мало, от хлестанья на теле полосы. – Ребятишек ими пороть способно.

– Телесные наказания у нас отменены, гражданин Чернов. И говорю я не про то. Я про самогонный пункт.

Марфа поставила на стол медный самовар, чайные чашки и блюдца, выставила банку домашнего варенья и тарелку белых магазинных сухарей.

От угощенья Федя-Вася не отказался, поскольку Чернов не был на подозрении, и, прихлебывая из чашки чай вприкуску с сухарями, рассказал о том, что много лет омрачало его жизнь и задерживало продвижение по службе. Раскрой он это дело раньше, на пенсию он вышел бы не старшиной, а младшим лейтенантом или полным лейтенантом. Офицером то есть. А он раскрыл только сейчас. Что? Да тот самогонный пункт общественного назначения, который, извини за выражение, использует коллективно вся Хмелевка. Сегодня один гражданин, завтра другой. Да, в том самом Коммунском лесу, который до революции Барским звали. Бударку-то свою он спрятал в ивняке, а сам с серпом пошел резать березовые веники. И вот когда нарезал вторую вязанку, услышал стук лодочного мотора. Тут же скрытно спустился к берегу и увидел кого? Гражданина Фомина, по кличке Федька Черт, и его рыбацкого напарника гражданина Рыжих без клички, поскольку рыжистее не бывает. С чем? С молочной флягой приплыли и с бидоном…

Задавая себе вопросы и отвечая на них, Федя-Вася рассказал, как он крался за рыбаками по лесу, как чуть не выхлестнул ветками глаза и как зашел в глухую чащобу, где пряталась землянка. В ней и скрылись означенные рыбаки с двухпудовой флягой и пустым бидоном. Вскоре из трубы завился синий дымок, а потом Федя-Вася почувствовал и запах самогонки. Значит, во фляге они несли бражку, а бидон взяли для самогонки.

Федя-Вася хотел накрыть их с поличным, но вовремя вспомнил, что теперь не при должности и без оружия, а Федька Черт и Иван Рыжих мужики отчаянные, долго разговаривать не станут. Пришлось лежать в кустах и ждать, когда они уйдут. А они ушли только к вечеру. Фляга теперь была пустой, а бидон Федька Черт нес бережно, дорогой отхлебывая, чтобы не расплескать.

В землянке Федя-Вася обнаружил нары для отдыха, печку с вмазанным котлом и плотной крышкой, змеевик с охладителем, запас сухих дров и колючие скелеты сушеной рыбы, которой они закусывали. У единственного окошка стояла на чурбачке семилинейная керосиновая лампа со стеклом – значит, и ночью самодельный заводик работал. На дощатом подоконнике вырезаны ножом цифры: «20.10.45 г.». Должно быть, пункт открыт в этот день. А Федя-Вася думал, что в 1946-м – тогда прошелестел слушок, что где-то в лесу есть самогонный пункт, куда ездят с бардой хмелевцы. По-над нарами, с потолка на стену косо висел большой лист плотной бумаги с надписями химическим карандашом: «КТО ПЬЯН ДА УМЕН – ДВА УГОДЬЯ В НЕМ». «ПИТЬ ПЕЙ, А ДЕЛО РАЗУМЕЙ». «РАБОТА – НЕ ВОЛК, В ЛЕС НЕ УБЕЖИТ». «АЛКАШ! ЗАКУСЫВАЙ ГРИБАМИ, А ЯЗЫК ДЕРЖИ ЗА ЗУБАМИ, ПОНЯЛ!…»

Федя-Вася оторвал лист и на обороте увидел плакат о производительности труда. Какая жалость! В то засушливое лето сорок шестого года он обошел весь Ивановский лес, ездил в Хляби, был и здесь, на Ком-мунской горе, но пункта так и не нашел. Расспросы же ни к чему не привели, даже бабы не выдали тайну мужиков, хотя и костерили их нещадно.

– Повезло тебе, Федор Василич, в это воскресенье – сразу и самогонщиков и веники.

– Нет, гражданин Чернов, не повезло. На месте не застукал потому что, свидетелей не было, запросто откажутся. И веников не привез. Как так? А так: веники украли. После осмотра землянки пришел я на место и вижу что? Ни вязанок моих, ни серпа, одна примятая трава у березы. Приехал пустой. Хорошо хоть лодку оставили. На этом берегу спросил ребятишек – нет, говорят, рыбаки приехали без веников, несли только флягу и бидон и пели песню про несчастную любовь. И вот я сразу к тебе. Как рассудишь?

Чернов почесал седую потылицу: дело сугубое, сразу не ответишь. Если попросту, то сказать бы участковому, и до свиданья. Но Федя-Вася участковому не сказал, и вряд ли из одной ревности: пусть, мол, этот лейтенантик с дипломом поищет, как я столько лет искал. Заводик, как ни кинь, ничейный, главного виновника не найдешь, а найдешь, так давность большая. Можно выследить других и накрыть на месте, но опять же накроешь одного-двух, а остальные будут в стороне. Развалить у них землянку? Сделают новую, в другом месте. Да и дома выгнать можно, в простой металической кастрюле или в ведре, без всяких змеевиков и котлов.

– Как же, гражданин Чернов? – напомнил Федя-Вася.

– По правде сказать, не знаю. – Чернов виновато развел руками. – Одно могу посоветовать – в наш суд. Все равно уж разбираться. Опять же народу много, глядишь, кто-нибудь и проговорится, а Федьку Черта с Ванькой Рыжих все равно вызывать: они заявление написали,, что кот у них сети изгрыз. Заседать будем в среду.

– Согласен с тобой, гражданин Чернов. – Федя-Вася встал, надел милицейскую фуражку, подал хозяину руку. – В среду обязательно приду. Беспорядок внутри нашей жизни что? Не допустим. Верно?

– Само собой, – сказал Чернов.

На том и разошлись.

Федя-Вася хотел товарищеским судом перевоспитать нарушителей порядка, а того не знал, что сам стал нарушителем. Пока он лежал в кустах за незаконной землянкой и ждал ухода самогонщиков, на его березовых вязанках сидел Монах с ружьем за спиной и ждал погубителя родной природы. Не дождавшись, сгреб обе вязанки, воткнув в них серп с чернильными инициалами «П. Ф. В.» на ручке, и пошел завершать егерский обход. Вечером он переправил веники к себе на остров, а на другой день явился с ними в редакцию районной газеты. Он мог бы сразу в милицию, мог бы добиться штрафа для нарушителя, но дело это долгое, попробуй еще узнать-, по тем трем буквам с точками, кто он такой, тот стервец, который обкорнал зеленые подолы у плакучих берез, глупый хулиган или только до подола достающий шибздик. В Хмелевке же народу несколько тыщ, не скоро узнаешь. Да и штрафа за веники дадут немного, а хлопот наберется до потолка. Стало быть, прямая дорога в газету. Они в институтах учились, пускай разбираются.

– Понятно, – сказал, не вставая из-за стола, редактор Колокольцев и поглядел сперва на веники у порога своего кабинета, потом на сердитого Монаха. – Что вы конкретно хотите?

– Пропечатать на весь район, – сказал Монах и надел форменный картуз. – А насчет штрафа не старайтесь, штраф я ему, хулигану, припаяю. Если найду.

– А если не найдете?

– Найду. А вы народ посовестите, не повредит.

– Действительно. Сейчас самый сезон заготовки веников. Мухин! – крикнул он и стукнул кулаком в стену. – Комаровский! Зайдите срочно.

И почти тотчас рядом с Монахом возникли два современных молодца в синих джинсовых костюмах, оба одинаково поджарые, спортивные, шустрые. Мухин русый, а Комаровский черный.

– Вот вам наш егерь, товарищ… – редактор споткнулся, не зная фамилии Монаха, и вскинул хитрые глаза на готовых ко всему своих сотрудников.

– Чего там, шеф, – нашелся первым Комаровский, – ясно: печальник природы, лесной человек, специалист по экологическим проблемам.

А Мухин взял Монаха под руку:

– Пойдем, дядя, потолкуем про твои елки-палки-веники.

– Племянник объявился. – Монах выдернул свою руку, но пошел следом за парнями в соседнюю комнату, синюю от табачного дыма. Сел там в простенке на стул между двух столов, у окон, положил именной серп на колени. – Ну что скажете хорошенького? – спросил у «племянника».

– Говорить будете вы, а хорошенькое или нет, сейчас увидим, – сказал Комаровский, открыв блокнот. – Итак, записываю.

– Я тоже, – сказал Мухин.

– Хоть одно окошко бы открыли, натоплено как в бане. – Монах обернулся и ткнул ладонью в крестовину оконной рамы – створки распахнулись, и с улицы звонко застучал типографский движок. – Во-он что вы! От шума в дыму прячетесь…

– Точно. Ты, отец, наблюдательный, – перевел его из дядьев в высший чин Комаровский. – Ну давай повествуй.

Монах уже оценил нахальность Комаровского и прилипчивую настойчивость Мухина и стал рассказывать, вежливо поглядывая то на одного, то на другого, про веники, про испорченные подолы плакучих берез, таких пригожих, слов нет, про молодые погубленные деревца. Никто не против веников, но с умом надо делать, правила резки соблюдать. Чтобы после тебя природа не страдала, чтобы вместо ее красоты не возникало безобразия, подлости. Ты отдыхать отдыхай, но не ломай кустов и деревьев, не жги ненужных костров, не оставляй банок, бутылок и разного copy, бесстыжие твои глаза…

– Понятно, дед, напишем как надо. И подпись поставим твою, с указанием чина.

– Да, да, авторскую заметку дадим, не сомневайтесь. Мы тоже дети природы. Кстати, как ваша фамилия?

– Шишов. – Монах встал, не дожидаясь, пока его произведут в прадеды, и пошел к двери.

– Веники не забудь, дедок. У редактора-то.

– Парьтесь на здоровье. Только если суд спросит, потом подтвердите.

– Какой суд? – насторожился Мухин.

– Товарищеский. Скажу и там. А то кота судят, а до людей, которые природу губят, и дела нет.

– Постой, дед, постой! – Комаровский и Мухин мигом выскочили из-за столов и взяли Монаха под руки. – Кто судит? Какого кота? Где?

– На Новой Стройке. А кот – Титков Адам. Пустите, чего вцепились! – Монах сердито высвободил от газетчиков руки. Что за дурацкая привычка брать будто барышню или преступника. – Митя Соловей там председатель. Взаймыобразный.

– Взаимнообоюднов? Тот, что в райисполкоме работал?

– Он самый.

– Это же сенсация, Мухин!

– А кто ее открыл?

– Да сама открылась. Дед сказал. Правда, дед?

– Про суд вся Хмелевка знает, не спорьте.

– В самом деле?

– Врать я, что ли, стану. Вторую уж неделю вожжаемся. Объявленья Федя-Вася по всему райцентру развешивал, три заседанья было. Или четыре. Где у вас глаза-уши?!

– Действительно…

– Как это мы зевнули, старик?

Газетчики голодно посмотрели в форменную сутулую спину уходящего егеря и ринулись в кабинет редактора. Комаровский влетел первым и упал у порога, не заметив оставленных веников. Мухин с улыбкой напомнил ему о Цезаре:

– Плохая примета, старик. Не забывай историю.

– А-а, отстань. – Комаровский мигом вскочил, отряхнул деревянно загремевшие джинсы и устремился к редактору: – Шеф, поручите это дело мне!

Колокольцев поднял рыжую, с хохолком голову от гранок, не забыв прижать пальцем то. место, где остановил чтение.

– Почему тебе? – подоспел Мухин. – Как что свеженькое, так ему. А кто спровоцировал старика на разговор о суде? Я!

– Не ты один – вместе…

– Вот видишь! Тогда и писать – вместе!

– Нет, с ним невозможно… Шеф, примените наконец власть! У меня же острее перо, тоньше!

– У него острее – наглец! А вот насчет власти, шеф, он прав: примените. К нему. Пока он так выскакивает, мне нет ходу.

– Да зачем тебе ход, Мухин? Да ты…

Колокольцев ударил ладонью по столу:

– Хватит. Как на базаре. В чем дело? Рассказывайте кто-нибудь один. Ты, Мухин.

– Почему он?

– А почему ты?

– Я – Комаровский, понятно?

– А я – Мухин!

– Опять заорали. Ну, кто умнее, замолчите. – Колокольцев подождал и удовлетворенно хохотнул: – Оба замолчали. Молодцы. Докладывай, Мухин.

– На Новой Стройке товарищеский суд рассматривает дело кота Титкова Адама, – доложил Мухин.

Колокольцев снял трубку и попросил телефонистку соединить его с уличным комитетом Новой Стройки.

– Новая Стройка? Кто говорит?… Здравствуй, товарищ Башмаков… Да, Колокольцев. Что там у вас за суд происходит?… Это я знаю, дальше… Так, так, подробней, пожалуйста. Минутку, я запишу. – Колокольцев поискал взглядом по столу, не нашел, перевернул ленту гранок и на чистой оборотной стороне стал быстро писать. – Так… так… Интересно… И директор Мытарин? И народный судья?… Скажи пожалуйста!… Так. Когда? В среду? Значит, надо торопиться, спасибо… А?… Да, возможно, пришлем сотрудника, точно не скажу. До свиданья.

– Почему «не скажу», шеф? Я готов!

– Опять «я». Ну, Комаровский, погоди!

– Ладно – «мы»! Мы с Мухиным готовы, шеф, хоть сейчас. Мы немедленно пойдем…

– Никуда вы не пойдете. Первую полосу забили?

– Почти. Единственная дырка в тридцать пять строк.

– Вот и досылай про веники, чего ждешь? Монах тебе на блюдечке принес, в рот положил, разжевать не можешь?

– А суд?

– А суд – когда выясним. Надо согласовать.

– Да чего согласовывать? – не удержался опять Комаровский. – Как чуть что, сейчас согласовывать. Любую филькину грамоту…

– Ты думай, когда говоришь. Филькина грамота, Комаровский, может появиться только в шарашкиной конторе. Понял? Дай тебе волю, ты превратил бы газету в такую контору. Надо же иметь хотя бы какое-то представление о том курьезном деле!

– Вот и пошлите меня.

– Нас! – уточнил Мухин. – Здесь наклевывается фельетон, материал открыли вместе и писать будем вместе. Я не отступлю, Комар, не мечтай, ты меня знаешь!

– Ну хорошо, пусть вместе. Когда, шеф? В следующий номер?

– Когда подробно выясню и согласую.

– Видишь, Мухин, вечно у нас выяснения, согласования, никакой сенсации.

– В нормальном, хорошо организованном обществе сенсаций не бывает. Выметайтесь, я передовую еще не вычитал. – Колокольцев перевернул гранки, ища начало статьи. – Где вот кончил, черти? И ведь пальцем зажимал, думал, на минутку зашли. Что теперь, сызнова ее, такую-то скучищу? Кто писал, ты, Мухин?

– Вы сами, – сказал Мухин, оборачиваясь к двери.

– Не может быть. Я вчера на совещании весь день просидел.

– Там и написали.

– Да? Впрочем, кажется, действительно что-то такое писал. Ну иди и вязанку веников возьми. С Комаровский поделишься.

– А вторая?

– Вторую – мне. Могли бы догадаться, эгоисты чертовы!

Мухин взял зеленый пахучий сноп и пошел за Комаровским в общую комнату писать в «Письма трудящихся» заметку от имени Монаха. Колокольцев стал заново читать передовую статью. Теперь она, своя-то, читалась куда веселее,

 

X

Из редакции сердитый Монах двинулся на поиски подлого хозяина серпа. Весь день, несмотря на жару, он ходил по людным местам райцентра, побывал у всех магазинов, на рынке, на автобусной и водной станциях, на пристани, у ворот РТС и пищекомбината, у дверей основных районных контор и учреждений, опросил десятки взрослых и сотни ребятишек и молодежи, каждому показывая орудие вчерашнего преступления. И конечно же ни один не признал серп своим, не помог раскрыть наглые буквы П. Ф. В., за которыми прятался трусливый недоросток, надсмеявшийся над плакучими березами. Многие даже удивлялись, нахлебники, как это Монах, серьезный, старый человек, занимается такими ничтожными пустяками, как поиски хозяина серпа. Переубеждать их было глупо.

Вечером усталый Монах, думая, как ловчее обеззаразить мир от человеческой среды, собрался домой, на свой остров. В библиотеке он взял «Мир животных» Игоря Акимушкина и журнал «Юный натуралист», в гастрономе нагрузил сумку хлебом, крупой, консервами и пошел к лодке, которую оставил неподалеку от старой ветлы, у огорода вдовы Кукурузиной.

Дневная суета людей сменилась такой же вечерней суетой: у кинотеатра и Дома культуры гомонила молодежь, радиоколокол с центральной площади блажил на весь поселок немую иностранную песню, в ближнем переулке у пельменной взвизгивала гармошка и сыпались вольные частушки. Только небо над грешной, беспечной Хмелевкой, голубое, высокое, в золотом окладе зари, было чистым, и на него вкатывалась щекастая луна. В лесу она освещает живую тишину растительной природы, а здесь света и так в избытке – почти над каждым столбом поднят, как зонтик, круглый абажур с сильной лампочкой, и пялилась луна зря. Теперешним людям не свет нужен, а хозяйский грозный взгляд, воспитательная плетка, чтобы они, как малые дети, знали свое место в доме, чтили родителей и не делали того, что вредно себе и другим. Покойный Яка правильно говорил, что нас в свое время недопороли, хотя царь и другие угнетатели очень старались.

У крайнего дома сидел на лавочке кудлатый Витяй посреди своих ухажерок Зины и Светки. Обнимая, они склонились головами ему на плечи, а он тренькал на гитаре и пел с цыганской тоской:

Однажды случилось в газете прочесть, Какой-то крестьянин супругу Ни больше ни меньше – за сотню рублей Продал закадычному другу.

Монах остановился рядом, вздохнул:

– Поёшь, а главного в жизни не знаешь.

– Знаю, – сказал удалой Витяй. – Главное, де-дуня, сердцем не стареть, песню, что запели, до конца допеть! Жизнь-то ведь хороша, дед? Ох хороша-а!

Смерть придет – кричать стану, прогоню, стерву!

– Что ж, кричи, допевай, – сказал Монах и пошел дальше, Витяй снова защипал гитару:

Ни больше ни меньше – за сотню рублей Продал закадычному другу. О, люди, какие вы сделались все Коварны и сребролюбивы! И совесть и стыд заглушила у вас Безмерная жажда наживы!

Монах остановился передохнуть и опустил сумку с продуктами на землю. Витяй осатанело ударил по струнам и взвыл с отчаянием.

Супругу продать свою за сто рублей, Как будто– какую-то клячу!… Да я бы жену свою даром отдал И к ней еще тещу в придачу!

Монах вышел задами к старой ветле за огородом вдовы Кукурузиной и остановился, заметив в прибрежном ивняке парочку. И конечно, забрались в его лодку.

– Милый мой, любимый, родной ты мой! – любовно всхлипнул женский знакомый голос. – Да неужто я виновата, если судьба так не задалась. Я ведь и пионеркой была, и комсомолкой, в драмкружке играла, на артистку хотела выучиться. А ушла из восьмого класса в продавщицы. Отец-то умер, а я старшая, маме помогать некому…

Монах тихо, чтобы не загреметь банками, опустил на землю тяжелую сумку. Никакая тут не молодежь, а сама Клавка Маёшкина с хахалем. Надо же! А говорили, что умеет только жульничать да орать на всю Хмелевку, если что не по ней. Все она, видать, умеет. И жалуется вот взаправду, с сердечной болью, и любовные слова говорит с нежностью. Артистка! Перед кем же она так стелется?

– А в торговле, милый, всем угоди: начальству дай план выручки с перевыполнением и культурное обслуживание, покупателям – свежий продукт с походом и взаимную вежливость, семье – получку до копеечки и душевное внимание. Во-от. Недовесь или ошибись со сдачей – покупатель орет, книгу жалоб ему подай, а ошибусь в его пользу, стану взвешивать с походом – без получки останусь, семья голодной будет. Вот и рассуди…

– В таких случаях, Клавочка, надо не угождать, а быть точной, другого выхода у нас нет.

«Митя Соловей! Неужто он? Бумажный мужичок, казенный правильный человек, исполкомовский заседатель!»

– Да, милая, только так. Точность, как честность, – самый верный, самый прямой путь в подобных случаях…

«Он! И надо же – усмирил самое Клавку! Вон даже плачет перед ним. Правда, что ей слезы – не купленные. Да и зря она плакать не станет».

– Митя, родной, мы ведь люди, а не машины. И какие же это случаи, когда всю жизнь так, всю жизнь ты если не на угождении, то на обслуживании. Или я неправильно сказала?

– Верно, Клава, правильно. Торговые учреждения и предприятия входят в сферу обслуживания населения. Но спрашивал я тебя не об этом.

– Постой, Митенька, погоди, мой хороший. Ты не об этом, а я о том самом, что болит. Двадцать лет отдано торговле, я отбрехиваюсь налево-направо за вашу точность. А толку? Братики, которых растила, разлетелись, с праздниками забывают поздравить, молодость ушла, мечта об артистке высохла на корню, семьи сейчас нет. Я, Митенька, и не охнула, когда Заботкин меня уволил, даже перекрестилась: слава богу, сама по привычности бросить не решилась бы. А уж когда с тобой познакомилась близко, да сошлась, да полюбила… м-м…

– Минутку, одну минуточку с поцелуями… Я разделяю твои сердечные порывы, Клава, но ты почему-то уходишь от ответа.

«Так ее, Митя, правильно. Ты мужик, не забывай дела!»

– Про сливки?

– Про сливки. Признайся, ты ведь сочинила историю с котом и лампой, Клавочка?

– Да что ты, Митя! Вот, ей-богу, лопни мои глазыньки, не вру! Неужто же ты, любимый человек, мне не веришь? Какая же это любовь, если ты заодно со всеми считаешь меня воровкой и вруньей!

– Ты права, Клавочка, нельзя любить воровку и лгунью, ты просто умница, я всегда знал это, но ведь я не сказал, что ты лжешь, моя ласточка, я сказал, что ты сочинила. Ты же в артистки готовилась, у тебя хорошо развито воображение, твоя натура предрасположена творить, тебя не удовлетворяет реальная действительность, и ты хочешь пересоздать ее в своем воображении по законам красоты. Не случайно же и сама ты красива, порой даже прекрасна, Клава!…

«Ну Митя, ну стервец, ну прохиндей! Как же мягко стелет, чиновный краснобай! А Клавка хоть и крикунья, а пригожа и статью, и лицом…»

– Остаточки, Митенька, последышки. В девках-то я красивше самой Фени Цыганки была. Мне ведь уж тридцать восемь сравнялось.

– Разве это возраст, милая! Это цветение, конец весны, плодоносное время. Но мы опять, кажется, уклонились от темы.

– Плодоносное, Митя, твоя правда, плодоносное. Я тебе еще каких хошь детей нарожаю, хоть ребят, хоть девок. Неужто ты не хочешь сыночка, Митя? Такого маленького, горластенького соловьеночка? И в жены я к тебе не набиваюсь, живи со своей старухой, одна выращу. Знаешь как я хочу сыночка – сил нет. Вечером приду с работы в пустую квартиру и реву: одна!…

Бездетный Митя Соловей тяжко вздохнул, и его вздох передался Монаху, одинокому вот уже полвека. Правда, Монах был в дружестве с окружающей его растительной и животной природой, но иногда до слез хотелось, чтобы рядом был родной человек. Пусть даже такой вредный, как Клавка.

– Мне ведь, Митенька, от любимого надо, от единственного. Чтобы сыночек мой был один такой на свете, самый красивый, самый культурный, самый хороший – как его отец. А такой у меня только ты, мой соловушка. Хочешь, украду второй бидон сливок, старуху твою убью, Хмелевку подожгу, утоплюсь в заливе? Дай-ка еще поцелую…

«Ну змея так змея-a! И ведь сделает, что хошь сделает!»

– Минутку, Клава, одну минуточку. Так мы опрокинем лодку, лучше на берегу, успокойся. Значит, сливки ты все-таки украла?

– Да что ты, Митя, откуда взял!

– С твоих слов, милая, сама проговорилась. И не вздумай отпираться, заклинать необыкновенной любовью. Я тоже тебя люблю, никого так не любил, но у меня и мысли не возникнет ради нашей любви воровать, убивать человека или топиться. Вообще никакое чувство не оправдывает преступлений против жизни и людей, а любовь тем более. Любовь – чувство созидающее, творческое, запомни это!

«Молодец, Митя, устоял…»

– Да я пошутила, родной. Как же я буду убивать или поджигать, когда за это в тюрьму посадят, с тобой разлучат! И сыночка у нас тогда не будет, и жить мы станем неизвестно зачем и для кого. Миленький ты мой, родной, суженый! Не расстанусь я теперь с тобой до самой смерти, не отдам никому, пусть хоть все полетит в тартарары. И любить тебя буду сильнее, чем Светка Пуговкина Витяя. Разве ж они, нынешние, умеют любить!

Монах, внезапно пораженный догадкой, устало сел на теплую землю и привалился спиной к ветле: Пуговкин Федя-Вася – вот кто эти проклятые «П. Ф. В.» на ручке серпа. Начальные буквы сходятся в точности. Росту он тоже невидного, потому и обрезал самые нижние ветки… Ну Клавка, ну молодчина – надоумила. Теперь я этого блюстителя-законника к самому Сухостоеву сведу, а то прямиком к Огольцову, к прокурору…

– Нет, Клава, так нельзя. Мне, конечно, приятны твои слова о любви, твои поцелуи и ласки, но все же я не могу не думать, что ты уходишь от ответа на мой вопрос. В конце концов я все равно поставлю его публично на ближайшем заседании нашего суда. Я люблю тебя, и, естественно, мне будет больно тебя допрашивать публично, но что же мне делать, если ты сейчас игнорируешь мои служебные интересы.

– А ты мои любовные ни во что не ставишь. Готов променять на бидон казенных сливок. Им и цена-то всего полсотня, совхоз обеднеет, да? А на суде ты только для формы спроси, а станешь допытываться – открыто всю правду скажу и тебя ославлю. Неужто станешь рисковать, милый? Ты же правильный у меня, чистенький, жены боишься, до риска ли! А если я откроюсь, такого председателя суда держать не станут, твоя старуха тебя выгонит, я не приму. Не люблю я нерешительных, Митенька…

«Вот баба!… Мне тоже Федю-Васю лучше в товарищеском суде накрыть, а то Сухостоев своего бывшего сослуживца пожалеет, прокурор не станет возиться с вениками – мелко для него».

– Если так, нам самое время расстаться. Что ж, я готов.

– Не готов ты, милый, нельзя нам расставаться, родной. Ты же сам говорил, я тебе нужна, Митя, без меня ты теперь не сможешь. А я – без тебя. И давай друг дружку слушаться, перевоспитываться. Я за один год вон как исправилась – вся Хмелевка дивуется.

А сливки украла в последний раз. Из-за тебя, Митенька.

– Позволь, но это чистейшая ерунда, Клавочка!

– Не ерунда. Из-за одного тебя. Сапожки французские с рук взяла с переплатой. Каблучок средний, чтобы не выше тебя быть, голенища без молнии, с такими вот бомбочками на шнурках, мягкие, широкие, как раз по моим икрам. Сейчас ведь мода на баб худоногих, как цапли, голенища им делают узкие, а с широкими в мастерской не шьют, набойки только делают, мелкий ремонт. Как же упустить?

– Позволь, позволь, но при чем тут я? Ты воруешь сливки, покупаешь сапожки, а я, видите ли, виноват.

– Ты, один ты, Митенька. Если б не ты, я бы в югославских две зимы еще проходила, они крепкие, только каблук высокий. И финские у меня почти новые, прошлой осенью у Аньки Ветровой брала, ей малы оказались. Она же вон как расплылась, совсем за собой не следит, а я себя соблюдаю, по утрам только стакан простокваши, в обед – как всегда, а вечером опять простокваша и одно яблоко. Ни пирожного, ни печенья, ни конфет в рот не беру.

– Надеюсь, здесь-то я не виноват?

– Здрасьте – а кто же? Неужто я стала бы так терзать себя, одна-то! До чего вы, мужики, бестолковые. Всю свою жизнь ради него переделываешь, а он, дурак такой, удивление высказывает! Не любишь ты меня, Митя, вот что!

– Странное и безосновательное заключение, причем в грубой форме. Я уже не раз говорил, что люблю тебя, но я не в силах примириться с твоим воровством и ложью.

– Не могу же я в один год переделаться, Митя. Я и так уж многое исправила: кричать на людей перестала, вежливость соблюдаю, не пью даже красное, говорю всем «вы»… И украла в этом квартале первый раз, больше не буду. Вот, ей-богу, лопни мои глазыньки, не вру и врать не стану! Веришь?

– Хочется, Клава, но ты должна эту веру оправдать.

– Оправдаю, Митя, оправдаю, родной, ты только верь. А любить тебя буду до гроба, как никто уж не любит, один только дядя Федя Монах. Ты не гляди, что он угрюмый да косматый, душа-то у него чистая, рассудительная, только неразговорчивая. Покойница мама рассказывала, что он…

И Монах, невольно затаив дыхание, выслушал восхищенный рассказ о том, какой он был веселый да отчаянный в парнях, как женился на самой красивой девушке Хмелевки, которая безумно его любила и умерла при родах с именем своего Феденьки на устах. И ребеночек их первенький, сыночек, умер в тот же день. С тех пор Монах не глядит ни на одну женщину и остается верным своей жене. Пятьдесят лет! Правда, и жена у него была особая, как церковная мадонна, а может даже как богородица, не то что нынешние фифы в брезентовых штанах, с сигаретами.

У Монаха защипало в горле, и он потер его, чтобы не всхлипнуть. Клавка говорила правду, почти правильную правду. Ну не так чтобы мадонна-богородица, веснушки на носу были, маленькая бородавочка на левой щеке, но зато глаза большие и ясные, как весеннее небушко, щечки румяные, с ямочками, губки полненькие, вырезные, а светлая коса чуть не до пяток, три раза вокруг головы обматывалась. И когда умирала, все время повторяла его имя – тоже правда. А насчет того, что не глядел после ни на одну – неправда. Грешен, молодой был, не утерпел, дурак. Сильно уж похожа была на покойницу, сразу потянулся, но после первой же ночи опамятовался и со страхом понял, что замены не найдет. Никогда. С тех пор и стал настоящим монахом. Теперь вот Клавка вроде бы завидует, дурочка, о верной любви до гроба мечтает. И чуть не крикнул: «Не мечтай, Клавдя, не завидуй. Такая любовь – наказанье, а не утешенье одиночества».

– В среду опять нас допрашивать станете? – спросила она.

– Почему опять? Мы вас с Ветровой еще не допрашивали – Митя Соловей, кажется, сердился. – На среду вызываем всех основных свидетелей, истцов и ответчиков, надеемся провести самое главное заседание. Так что готовьтесь. Сегодня ко мне приходили газетчики Мухин и Комаровский, пытались выведать следственную информацию, но я, разумеется, отказал. Судебный процесс еще не закончен, а они уж нацелились на фельетон или критическую заметку. Такие настырные. От меня направились, кажется, к Башма-кову. Между прочим, навел, их на наш суд твой прекрасный Монах. Именно он ходил в редакцию и какие-то веники еще им оставил. Вероятно, в подарок. А я считал его серьезным, надежным человеком.

– Да не наводил я, – сказал Монах, подымаясь. – И веники оставил не для подарка. – Спохватился, что выдал себя, и с сердитым смущением покашлял.

В кустах раздался шумный плеск, испуганно зафыркал Митя Соловей, упавший в воду, скандально закричала Клавка:

– Ах ты, хрен моржовый, Робинзон несчастный! Подслушивать подкрался, леший?! Митя, держи руку. Трус же ты, миленький. Чем вот перед своей Варварой оправдаешься? Да не в лодку лезь, не в лодку – • к берегу выбредай, домой пойдем.

Монах взял тяжелую сумку и, не таясь, – чего уж теперь – подошел к ним. Митя Соловей, весь мокрый, снимал на берегу туфли, Клавка, держась за борт лодки, влезла на нос и спрыгнула на землю, продолжая ругаться.

– Подслушиваешь, старый пенек? За молодыми подглядываешь? А я-то, дура, его нахваливаю, чуть не за бога считаю! Это надо же такое наказанье на мою голову!

– Не ори, – сказал Монах. – Заняли мою лодку и рассиживают, молодые! Вам, по-доброму-то, не обниматься-целоваться, а внучат нянчить.

– Не твое дело. Ишь, свекор нашелся – доглядывать. За лесной, а не за бабьей природой лучше бы доглядывал, скоро всю изломают и растащат по домам. У-у, косматая образина!

– Не подымай клешни-то, враз обломаю. – Монах, однако, обошел Клавку, поставил продукты в нос лодки и достал из кустов спрятанные утром весла. – Кота судят, паразиты! Вот скажу на суде-то при всем народе, оправдывайтесь тогда, светите бесстыжими-то глазами.

– Что ты скажешь, что?

– Все скажу, ничего не утаю. – Монах слез с берега в лодку, вставил весла в уключины, сел на лавку. – Председатель суда милуется со свидетельницей, а она не свидетельница, а воровка.

– Это не по-мужски, – встревожился Митя Соловей, стягивающий мокрую рубашку. – Заниматься шпионством, фискалить и вообще…

Клавка хотела запустить в Монаха сумочкой, но вовремя остановилась: Монах уже налег на весла, и она не докинула бы. Скоро он стал недосягаем и для ее гневных обвинений: ведь кричать, не обнаруживая себя, нельзя, а приглушенного голоса он уже не слышал. И ее поднятых рук, которыми она бессильно грозила, уже не видел: старческие глаза потеряли былую зоркость. В вечернем сумраке он различал лишь размытый белый силуэт – это Митя Соловей разделся и торопливо выжимал праздничную одежду.

 

XI

Среда для хмелевцев началась с неприятностей. Утром областное радио сообщило, что сегодня опять ожидается сухая жаркая погода, с температурой в середине дня 32 – 34 градуса, а в заволжских районах – это значит и в Хмелевском – до 36 градусов. Как под пазухой. Впрочем, под пазухой-то нормальная температура здорового тела. А вскоре пришла почта, и в районной газете подписчики прочитали резвый фельетон Мухина и Комаровского «Развлечение дедушек», где осмеивался товарищеский суд Новой Стройки. Навыбирали-де пенсионеров, вот они от безделья и затеяли процесс над котом.

Очень поверхностное зубоскальство. Именно поэтому в редакцию и в районные организации сразу пошли протестующие звонки. Членов суда хмелевцы уважали, к тому же наскок на них задевал интересы всех пенсионеров, которые охотно занимались общественной работой. К обеду атмосфера в знойной Хмелевке сгустилась настолько, что товарища Взаимно-обоюдова официально пригласили в райком, к Ивану Никитичу Балагурову. Митя Соловей встретил там обескураженного Колокольцева, но на его «здравствуйте» не ответил, в кабинет Балагурова пропустил первым, ты наклепал, вот и вставай на ковер первым.

Балагуров поздоровался с обоими за руку, Мите Соловью предложил сесть, а Колокольцева оставил на ковре:

– Расскажи, друг сердечный, как ты додумался мешать такому серьезному мероприятию, как товарищеский суд? – А у самого глаза смеются, потная лысина сверкает тоже весело. – Да не мне рассказывай, а ему, председателю суда. За что он вам не понравился?

Убедительных оправданий у Колокольцева не нашлось. Мухин и Комаровский писали фельетон с колес, чтобы поспеть в сегодняшний номер и прихлопнуть суд в день его решающего заседания: их обидела дерзость Взаимнообоюднова, который отказался дать информацию о суде, и грубость Башмакова, не терпевшего фельетонистов. Да и тот факт, что подсудимым стал кот, не имел прецедентов и сам просился обнародоваться. Они взяли за основу рассказ ответчика Титкова и невольно упростили историю, дали ее однобокой. Колокольцев сперва не хотел печатать фельетон в таком виде, но о суде над котом пронюхал собкор областной газеты Коптилкин, и гвоздевой материал мог уплыть в чужие руки. Сатирическая публикация в областной прессе ударила бы прежде всего по району, представив его в анекдотической окраске, – объясняй потом, оправдывайся…

– Объяснить ты и сейчас толком не можешь, – сказал Балагуров, выслушав его сбивчивый рассказ. – Вроде бы заботишься о чести района, а напечатал такой дешевый материал. Этот ваш конкурент Коптилкин даст его со своими комментариями в областной газете, и вот уж героями будем не мы, а ты со своими Мухиными-Комаровскими. Понял? По-дружески советую: извинись перед всеми членами товарищеского суда.

– Я извинений принять не могу, – заявил Митя Соловей твердо и встал. – Публично смеялись, пусть публично и извиняются. Иначе подадим в суд.

– Правильно, – согласился Балагуров и пора-женно уставился на Взаимнообоюднова: никогда не предполагал в нем такой решимости. – И подавайте сразу в народный. Они виноваты не только перед нами, но и перед читателями.

Голова Колокольцева загудела, как старая электтронная машина в поисках оптимального решения. Извиняться печатно – это общественная демонстрация своего верхоглядства, удар по престижу газеты, уменьшение полугодовой подписки, нахлобучка от сектора печати обкома и т. д. Не извиняться – народный суд, его гласность и, как результат, те же неприятности, что и при извинении.

– А если мы косвенным образом исправим эту ошибку? – предложил он. – Например, побываем сегодня на суде и в следующем номере дадим большой репортаж с объективной картиной заседания и положительной оценкой работы всех членов суда.

– Нет, – отверг Митя Соловей. – На заседание суда мы вас не пустим, пока не принесете публичные извинения.

И опять Балагуров удивился его непреклонности: такой-то послушный исполнитель, который боялся вышестоящего начальства и не принимал самостоятельно никаких решений, восстал!

– Хорошо, Дмитрий Семенович, так и действуйте, – сказал он. – Мы с Межовым постараемся в конце дня побывать на заседании вашего суда.

Митя Соловей не спеша, будто делал это ежедевно, пожал пухлую руку Балагурова, покрыл седеющую голову соломенной шляпой и, не замечая Колокольцева, вышел. В приемной дежурный ждал, что

его недавний коллега поделится впечатлениями, но Митя Соловей лишь строго кивнул на прощанье и проследовал на выход. Даже словом не обмолвился, такой-то говорун.

С крутой, в один марш на двадцать две ступеньки лестницы он тоже спустился скоро, не держась за перила, с поднятой головой, и лишь на улице почувствовал, как бесконечно устал и вспотел от напряжения. Впрочем, вспотел он скорее от жары, хотя и был одет в легкий полотняный костюм. Духота стояла непримиримая, улицы Хмелевки обезлюдели, только с водной станции доносились крики молодежи и шумный плеск от падающих, – наверное, прыгают с вышки – в воду тел.

Он расслабился, вытер платком лицо и шею и устало пошел в уличный комитет. Победы давались ему не просто. Но давались уже, давались!

В райкоме он привычно почувствовал власть и силу Балагурова, но поборол свое рабское состояние, не закачался, устоял. Даже откровенное удивление Балагурова его не смутило. Не засуетился он в го-товном многословии, не потек, как грубо предрекала час назад жена. Бедная Варвара! Отчаянно борется за сохранение своей бездетной семьи, за прежде дисциплинированного супруга, за спокойную старость. И она по-своему права. Но сколько же в ней властности, стремления подчинить взбунтовавшего мужа! Да как он посмел поднять восстание на таком примерном семейном корабле, как наш! Как решился поставить под сомнение то, что испытано годами совместной жизни! Как он, ничтожный подкаблучник, отважился изменить ей, волевой и порядочной женщине, с какой-то полудикой мерзавкой! Да ты погляди на себя, опомнись! Тебя и зовут-то не по имени-отчеству, а по кличке. Какой ты соловей – ты старая ворона, галка, мокрый воробей! Да как ты смог на такое отважиться!…

А он отважился. Смог. Посмел. Решился, наконец. И уже не видел в этом большой доблести. Ему шестьдесят лет, он всю жизнь служил или работал, выполняя приказания или задания, он был добросовестным и исполнительным, никогда не изменял строгой жене, слушался ее советов и повелений и вообще делал все, что от него требовали другие. О себе как-то не думал, не успевал. Его просто не было вне службы. И вот – пенсия. Вся прежняя жизнь как-то разом оборвалась, осталась одна Варвара, толстая, старая, сварливая. Она была ежедневно, с утра до ночи, на глазах, она была неизменно прежней, от нее трудно было скрыться. Целыми днями она могла сидеть на скамейке перед домом и лузгать семечки, толкаться в магазинах или на рынке, ругаться с соседками или воспитывать по своему подобию мужа. А вечерами неотрывно сидела у телевизора.

Митя Соловей остался один. Как всегда, много читал, копался в огороде за домом, но Варвара ухитрилась попрекнуть его и огородом: вот-де если бы не дом моих покойных родителей, жить бы тебе в коммунальной квартире и никакого сада-огорода, читай одни свои книжки, и все.

Однажды, одинокий в своей пенсионной бездельной жизни, он пошел в библиотеку, а попал на квартиру влюбленной в него Клавки Маёшкиной. Как-то нечаянно. Заблудился, знаете ли. Но как же хорошо ему стало в этой чистой коммунальной квартире, как утешно!

Громкая Клавка, о которой ходили всякие были и небылицы, как й прежде, при случайных мимоходных встречах с ним, сразу преобразилась в стыдливую, застенчивую девушку, напряженно-внимательную к нему, трогательно робкую, услужливую. И даже потом, когда привыкла к нему, долго еще каждое его слово выслушивала почтительно, советы принимала с благодарностью, выполняла их старательно, как младшая школьница 'заданный урок. Но и подобно школьнице, она считала своего учителя непогрешимым, невольно заставляя его стремиться к этому, и горестно изумилась, когда заметила его слабости. А заметив, – вот она, женская последовательность! – полюбила еще больше: слабый Дмитрий Семенович, Дима, Митенька, Митя Соловей стал близким, родным, он спустился со своих высот на землю, он помогал ей и сам нуждался в помощи, его можно было любить и жалеть, о нем надо было заботиться и даже, пока он сам не окрепнет и не осмелеет при ее возрождающем влиянии, защищать его.

Очень скоро он понял, что жена Варвара – это необратимая косность, а Клавка – сама естественность, стихия, неизвестность, слепая энергия, бездумный риск, жажда вечной любви и… порядка в своей жизни, гармонии. Как полноводному потоку, ей нужны были надежные берега, чтобы стать рекой и выйти к морю, к океану. Такими берегами она сделала его, Дмитрия Семеновича Взаимнообоюднова. Сама выбрала.

Раздумчиво шагая сейчас по деревянному тротуару, из досок которого солнце выдавливало грязную смолу, он думал о прошлом свидании, которое подглядел Монах, и своем позорном падении в залив. Клавка тогда заступилась за негo, но тут же при Монахе обозвала трусом, а потом помогла выжать вот этот полотняный костюм и проводила домой, сочувствуя его пугливости и неловкости. Это ее сочувствие, угроза рассказать на суде об их связи, такая же угроза Монаха и особенно ругань жены, которой было лень гладить костюм, ускорило созревание его решимости. Варвара даже не спросила, где он был. Когда же он, вконец расстроенный, признался, что ходил на свидание с Клавкой Маёшкиной, она издевательски засмеялась: потому и прибежал мокренький? Да этой тигрице ты, поди, за версту искательно улыбаешься и за две обходишь, старый теленок, молчал бы уж в тряпочку!

И тогда, изнемогший от помыканий, Митя Соловей взорвался: «Молчать, старая паразитка! Всю жизнь на моей шее и меня же погоняешь – хватит, приехали!» И влепил ей такую гневную плюху, что Варвара изумленно выкатила глаза и, пятясь, опустилась на диван.

Ранним утром она срочно помирилась с соседками, и те с радостью подтвердили известную всей Хмелевке неверность ее мужа.

Когда Митя Соловей проснулся, его полотняный костюм был почищен, отглажен и висел на спинке стула перед кроэатью, а с кухни неслись дразнящие запахи праздничного завтрака.

И опять он устоял, говорить с Варварой не стал, питался в столовой, ночевать, однако, пришел домой, а не к Клавке: с той надо тоже быть твердым, неизвестно, как поведет себя на суде эта любимая им прохиндейка.

А среда началась с известного уже испытания – фельетона. Варвара, редко раскрывавшая газеты, каким-то чутьем сразу наткнулась на фельетон, приняла его за подкрепление свыше и решила дать генеральное сражение. Митя Соловей не отступил. Известно, что не сробел он и потом. Если он еще выстоит и на суде, тогда с чистой совестью можно жить дальше.

Он пришел в уличный комитет, разделся до майки и отдышался. Потом стал разбирать бумаги, готовясь к заседанию. Главное теперь задать твердый деловой ритм и сразу добиться откровенности истцов и свидетелей, тогда и с ответчиком разговор пойдет легче. Но в этом случае самому тоже надо быть предельно откровенным, иначе ничего не добьешься. Ведь достаточно Монаху рассказать о позавчерашнем свидании, которое он подсмотрел, или закрыть глаза на лживую жалобу Клавки о сливках, и все пойдет на потеху. Значит, первое признание надо делать самому. Публично. Но сможет ли он потом вести заседание? Не потеряет ли моральное право на это?

Пришел с обеда товарищ Башмаков и сунул ему пухлую захватанную тетрадку со своим планом благоустройства жизни в Хмелевке – изучи-ка, понимаешь, до заседания, а потом обсудим. Митя Соловей не дал запрячь себя в случайную повозку и вернул тетрадь, сказав, что товарищеский суд таких планов не обсуждает.

– Извини-подвинься, председатель. Если вы суд, то должны, понимаешь, обсуждать. Про мелочь какую-то сколько уж дней говорим, а тут план всей будущности района… Если не возьмешь, сам выступлю, понимаешь, перед массами.

– Это ваше личное дело. А пока помогите обеспечить явку основных жалобщиков и свидетелей.

Башмаков обидчиво промолчал, но список взял и ушел.

Потом заглянул Сеня Хромкин – этот с добрым, но слишком общим советом думать на суде не о виновности кота, а об интересах «всего населения трудящегося народа Хмелевки и найти шоссейной гладкости путь движения к всеобщему удовлетворению богатства и счастья для повышения нравоучительности настоящих советских трудолюбов». Такую длинную, мудреную даже для Мити Соловья фразу он, вероятно, подготовил заранее и произнес без отдыха, несмотря на знойную духоту. Впрочем, зной не особенно его беспокоил, потому что он, как древний философ, щеголял почти по-сократовски – в легких шароварах и майке, ноги и лысина босые. Уходя, Сеня сообщил, что на суд вряд ли придет, потому что сейчас размышляет «над единым изобретением всеобщей электродвижущейся дороги, которая должна оставить прежнюю жизнь позади текущих событий злободневной современности. Нельзя растворять себя в разных делах, надо сосредоточить всю личность творчества на чем-то одном».

Конечно же он прав, надо сосредоточиться… И сделать решительное признание еще до открытия заседания. Или сразу после открытия.

Духота становилась нестерпимой, и Митя Соловей отложил бумаги, приняв предложение мальчишек восьмиквартирного дома сходить искупаться. «Мы недолго, дядя Митя. Нам бы только поглядеть, как вы плаваете».

Не очень солидная компания для официального человека, но он всегда любил детей, и они ответно любили его, восхищались его умением плавать «без рук» и далеко нырять. Никто на свете, кроме ребятишек, не замечал этого искусства, а если замечал, то не ценил. «Удивляюсь твоей легкомысленности», – говорила Варвара, когда узнавала, что он в такой вот компании ходил купаться. И его тягу к детям не одобряла: ты-де государственный человек, представитель районной Советской власти, и ты никогда не станешь председателем исполкома, если за тобой ходит ватага мальчишек.

Тщеславная дура. Столько счастливых минут из-за нее потеряно. Они же все понимают, мальчишки, они его, как родного, дядей Митей зовут, чего перед ними пыжиться! И судом вот интересуются без всяких улыбок, помогают установить истину. «Дядя Митя, вы еще долго Адама судить будете? Он же не любит столько лежать, он бегать любит… Дядя Митя, а зачем один Адам виноват? У Шатуновых Маруська настоящая воровка, тоже полосатая, у дядьки Феди Черта сетку в двух местах прогрызла. Он сетку с рыбой в кусты бросил, а Маруська унюхала ночью и нашла… Дядь Мить, а ему хвост не отрубят? Заступитесь, дядь Мить, он мировецкий кот, никого не боится…»

И таких ребят он должен стыдиться? Да в их обществе он только и отдыхает по-настоящему, без напряжения, они возвращают ему первоначальное ощущение жизни, свежее, непосредственное, возможное только в детстве.

Накупавшись и позагорав на песочке, Митя Соловей окончательно решил выступить на суде с саморазоблачением. Утвердившись в этом, он повеселел и пошел с ребятишками пить квас. Бочка стояла у магазина, и ребятишки предложили перекатить ее к восьмиквартирному: «Там же народу соберется тьма, дядь Мить, а тут – под горку, машины не надо. И тележку с мороженым туда же».

Обе продавщицы согласились, и мальчишки с радостными криками перекатили бочку с тележкой к восьмиквартирному дому. С их же помощью был обставлен и «зал заседаний»: вынесены под липки стол, стулья, скамейки, подметен и полит пыльный «пол» с пожухлой травой, собраны табуретки из соседних домов, принесены для сиденья тарные ящики от магазина. А когда Митя Соловей просмотрел свой листок с порядком рассмотрения жалоб на Адама и Титкова и убедился в его правильности, то почувствовал себя хозяином и понял, что сильный человек – это прежде всего терпеливый и стойкий человек. Как он сам. И еще решительный – как его Клавдия. Значит, и ему надо стать решительным, иначе никакого союза у них не получится.

 

ХII

Жара стала заметно спадать, но трещины сухой земли источали жар из самой своей глубины, прохожие жались в тень, охотно задерживались у квасной бочки, не спеша лизали мороженое. И уже не уходили из этого райского уголка, надеясь, что с началом заседания суда их еще и позабавят.

К открытию заседания собралось столько публики, сколько было в прошлое воскресенье, хотя рабочий день еще не кончился, пришли пока лишь домохозяйки да пенсионеры.

Юрьевна поздоровалась с Митей Соловьем и с Черновым, которые уже были за судейским столом, кивнула Титкову – тот сидел, сутулясь над своим котом, прикрывая его на боковой скамье. А прямо перед столом красовалась нарядная, будто явилась на праздник, губы подкрашены, глаза подведены, Клавка Маешкина рядом с Анькой Ветровой; сидел с серпом на коленях волосатый Монах.

Юрьевна заняла свое место за столом, раскрыла папку с бумагами, закурила и разрешающе кивнула председателю: можешь начинать, я готова.

Митя Соловей почему-то волновался, хрустел пальцами, но встал с напряженной решимостью. Видимо, что-то замыслил. Юрьевна насторожилась.

– Граждане истцы, ответчики, свидетели и присутствующие! – объявил Митя Соловей звонко. – Прежде чем начать разбор по обвинению в различных проступках и преступлениях кота Адама и его хозяина гражданина Титкова, я должен сделать признание, которое считаю важным не только для себя. – Помолчал, усмиряя волнение, и как прыгнул с обрыва в холодную воду: – Я нахожусь в близких интимных отношениях с Клавдией Васильевной Маёшкиной. Мы любим друг друга и, возможно, соединим свои судьбы, если Клавдия Васильевна поведет себя на суде и в дальнейшем с правдивостью, достойной ее невянущей красоты, ее смелости. К сожалению, вы знаете ее, граждане, не только с лучшей стороны, хотя ее достоинства, по моему мнению, крупнее и ярче недостатков…

Юрьевна зашлась кашлем от такой глупости, достала папиросу и закурила.

– Занести в протокол?

– Непременно, – сказал он, переводя дух.

Юрьевна покачала седой головой и посмотрела в «зал». Конечно, люди были ошпарены такой откровенностью. Все же знали, что Клавка Маешкина долго завлекала Митю Соловья, знали, что в прошлом году она наконец победила и Митя Соловей стал ее мужем на общественных началах, но ведь только на общественных. А сердитая его Варвара как же?

Косматый Монах удивленно наклонился вперед, выставив лопатой седую бороду, Анька Ветрова раскрыла вместительный жабий рот, ожидая подробностей о своей подружке, Витяй Шатунов с улыбкой вертел пальцем у виска, небритый Федька Черт что-то шептал своему рыболовному напарнику Ивану Рыжих, директор Мытарин, только что заглушивший мотоцикл, недоумевал, почему столько людей подозрительно молчат, глядя на стоящего за столом Митю Соловья, а Клавка Маешкина сидела с таким полыхающим лицом, будто ее высекли принародно или сообщили, что она выиграла по лотерее паровоз. Куда его, заместо самовара?

Юрьевна наступила под столом на ногу председателю – не молчи! – и он, встрепенувшись, закончил:

– Поскольку гражданка Маешкина выступает на суде не только как свидетельница, но и как истица, вы вправе считать меня пристрастным и можете не доверять разбор ее жалобы.

– Доверяем, – сказал Мытарин, пробираясь с тарным ящиком в передний ряд. – Это же открытое разбирательство, пожалуйста. Если сморозите не то – поправим. – И оглянулся: – Как, граждане?

– Доверяем! – заорали сразу несколько человек.

– А ответчики? Титков, ты ему доверяешь?

– Пускай. – Титков кивнул. – Вот только насчет Адама не знаю. Адамушка, ты не против? – И погладил лежащего на коленях кота по голове. Тот прикрыл глаза и замурлыкал. – Доверяет. Нам, говорит, один черт.

Митя Соловей обиделся, что его решительное признание, стоившее таких волнений, легко принято – могли бы серьезно обсудить, поговорить на тему любви и брака. Но в то же время он вздохнул с облегчением и еще крепче сжал руль заседания.

– Не вышучивайте дела, гражданин Титков, вы не на завалинке. Тише, граждане. Благодарю всех за доверие, но все же считаю необходимым передать на время функции председателя товарищу Чернову. – И сел, отодвинув папку с судебным делом Кириллычу.

Принципиальный.

Юрьевна ткнула окурок в чайное блюдце, служившее пепельницей, и склонилась над протоколом. За свою жизнь она написала таких и подобных им бумаг горы, стенографировала на самых разных заседаниях, совещаниях, собраниях, но работа в товарищеском суде была самой бестолковой и самой интересной. Здесь разговоры часто отражали самое жизнь, а не нормативные представления о ней. И человек тут виднее. Вот хотя бы Чернов. Старик ведь, недавний сеяльщик, плотник, крестьянин, а как просто принимает власть председателя. Не торопится, без смущения. Надел очки, раскрыл папку, нашел первое заявление, породившее это хлопотное дело. Потом навел очки на Маёшкину:

– Встань, Клавдя, и расскажи, как это кот умудрился причинить такой урон совхозу. Тридцать два литра сливок – это больше трех ведер. А ты, Юрьевна, запиши ее слова в протокол как есть на самом деле.

– Знаю без тебя, – осердилась Юрьевна. Промолчи, и каждый неуч помыкать тобой начнет.

Клавка готовно встала, оправила прилипшее к тугим бедрам платье и, не сводя любящего взгляда со своего Мити, призналась:

– В недостаче сливок виновата одна я как заведующая сепараторным пунктом. Насчет кота пошутила и прошу простить. За сливки совхозу уплачу, или пусть вычтут из получки. Здесь сидит наш директор Степан Яковлевич Мытарин, и у него я тоже прошу прощения. – Мытарин при этом показал ей кулак. – Простите, Степан Яковлевич, по дурости это, больше не буду. И ты, Андрон Мартемьянович, прости, зла я тебе не хотела. Вот, ей-богу, не вру!

– Ладно, – сказал Титков и отхлебнул из плоской фляжки.

Юрьевна подняла голову от бумаг и увидела, что опять все удивленно онемели: Клавка Маешкина, произведенная Митей Соловьем в Клавдию Васильевну, открыто признала свою вину – век этого не случалось. Что же это происходит, товарищи!…

– Молодец, – похвалил председателя Монах. – Если куры не заклюют, далеко пойдешь. Но ей все равно не верь: надует, ведьма.

– Молчал бы уж в тряпочку, – сказала Клавка. Чернов снял очки и откинулся на спинку стула:

– Ну что теперь с тобой делать?… Давай, Титков, ты первый: простишь ее или за клевету, за оскорбленье привлекем?

Титков не мог сразу ответить: запрокинув голову, пил из алюминиевой фляжки крепленый «солнцедар» под видом кваса. Судебные волнения все-таки столкнули его с трезвой стези, как он ни крепился. Паузу заполнил Монах.

– Дело тут не в бабе, а в мужике, – сказал он, помахивая серпом. – В бабе вообще дела нет, существо это природное, подчиненное. А подчиненные хорошо работают только при хорошем начальнике. Прости ее, Кириллыч, чего там.

Титков положил фляжку на колени рядом с котом и тоже свеликодушничал:

– Хрен с ней, пусть идет, знаю я их…

Все весело захлопали, Митя Соловей облегченно улыбнулся, а Клавка, прежде чем уйти готовить праздничный ужин любимому, тихонько посоветовала старой своей подружке Ветровой тоже признаться и уплатить за колбасу – всего-то шестьдесят рублей, не бери грех на душу. «Спешу и падаю», – с досадой прошипела Анька. И когда Чернов поднял ее, подтвердила прежние показания, которые дала Феде-Васе, и стала ругать Титкова и его кота, а заодно и хмелевцев, не понимающих душу работников торговли и общественного питания. Титков в долгу не остался, и Ветрова раскричалась еще пуще. Их перепалку Юрьевна записала кратко: «По вышеупомянутому вопросу ответчик и свидетельница обменялись нелестными друг для друга мнениями». Потом закурила и стала слушать.

– Мы хочем вас накормить-напоить, – кричала Анька, – а вам все плохо. Ваш Адам мышей давно не ловит, а собак гоняет да ворует у меня колбасу, а вы только и глядите за тем, как бы вас не обвесили. Какое же обвешиванье, если этот полосатый змей слопал. Вон и Матвей скажет…

С лавки поднялся краснощекий пожилой грузчик райпотребсоюза и сказал, что все правда, съел. Коты, они такие, сколь хошь съедят, лиходеи.

– Я осенью свинью колол, и когда гусак вынул и положил в таз, кот печенку съел. Я в это время тушу в сенях вешал, а он, значит, не зевал. Выхожу – а от печенки один кусочек остался, во-от такой, на погляд только. Фунта три была печенка, всю ее сожрал, лиходей.

Чернов в сомнении покачал головой, но посадил грузчика на место и спросил Аньку, не ел ли Адам сахар.

– Не ел. Чего не было, того не было. Я бы хруст услыхала.

– И вино не пил?

– Ваши насмешки оставьте своей Марфе. Где это видано, чтобы коты вино пили! А еще старый человек…

Чернов сделал ей внушение за непозволительный упрек, посадил и послал ребятишек за ее начальником Заботкиным – пусть он объяснит, как можно списывать на кота целый пуд краковской колбасы. Хотя на свете все бывает. В Ивановке вон на волков списали сорок с лишним овец, а волков-то давно уж нет, всех вывели, егерь здесь, он не даст соврать. Монах подтвердил: да, волков в Хмелевском районе сейчас нет, это правда. Чернов сказал ему спасибо, передал власть председателя Мите Соловью, и заседание двинулось дальше.

Теперь перед судейским столом встал, широко расставив ноги и сунув руки в передние карманы джинсов, длинноволосый Витяй Шатунов. Поглядывая в сторону краснорожего Титкова и его кота, он усмешливо рассказал, что разбойный Адам любит затевать драки с собаками, те с остервенелым лаем гонят его, а он, чтобы завести собак под машину или мотоцикл, бросается на проезжую часть улицы. В азарте глупая свора кидается за ним, люди шарахаются кто куда, и вот налицо аварийная ситуация. Только из-за этого он наехал на дерево и потерял водительские права.

– Не из-за этого, а был под мухой, – сказала Юрьевна. – Мы проверили тот факт, справка есть. Вы, шофера, любите выкручиваться.

– Выпил я потом, с горя: липку жалко и подфарник разбил. А когда наехал на дерево, я был как стеклышко. И люди видели, что кот мне дорогу перебежал. Скажи, дядя Матвей.

Поднялся тот же грузчик и подтвердил: да, перебегал, лиходей, а за ним целый кагал собак.

– Слыхали? Я врать зря не стану. Давайте бумагу в ГАИ, мне права надо выручить.

– Решение мы примем только после рассмотрения всех жалоб.

– Да чего рассматривать, или не знаете этого прохвоста! Он всю жизнь нам портит. Скажите, Ирина Федоровна! – Витяй оглянулся на крашеную директрису районного Дома культуры Серебрянскую: – Он же вам прошлый раз лекцию сорвал. Вот и остальные граждане подтвердят.

Публика согласно заговорила: что правда, то правда – сорвал, хулиган. И до того безужасный кот, никого не боится. На собаку, если она одна, сам бросается и гонит с визгом, а если много, тогда ведет их на улицу – правильно Виктор говорит…

Титков укорчиво покачал головой, но встала Сере-брянская и протянула уличающий перст в его сторону:

– В срыве лекции виновен именно этот полосатый кот.

Адам поглядел на нее, зевая, и отвернулся.

– Откуда ты знаешь, этот или не этот? – осердился Титков. – Полосатых много.

– Прошу не «тыкать». Я с вами свиней не пасла.

– Еще бы! Какой дурак доверит скотину крашеной бабе!

Председатель постучал карандашом по графину: не грубить!

– Это была не лекция, в строгом смысле слова, – обиженно продолжала директриса, – а содержательный рассказ инженера РТС, в прошлом минера-подрывника Веткина… Товарищ Веткин рассказывал о войне с проклятым фашизмом, он три с лишним года был на фронте, знает много случаев мужества и героизма. Я в это время была за столом, а товарищ Веткин за трибуной. В зале сидело больше двухсот трудящихся обоего пола и возраста. Среди них в первом ряду – супруга товарища Примака с собакой. Она сейчас в деревне, но я пригласила сюда ее мужа. Подтвердите, товарищ Примак.

– Так точно, сидела. – Майор Примак вырос среди сидящих на скамейках, высокий, стройный, замер в стойке «вольно», ноги на ширине плеч, руки свободно опущены. – Жена взяла ее с собой в деревню. Кличка – Гаубица. – И, заметив вопросительный взгляд Юрьевны, разъяснил: – По-просторечному, пушка такая. Но смешивать пушку с гаубицей будет грубой ошибкой. Это принципиально разные типы артиллерийских орудий.

– Спасибо. – Юрьевна пыхнула в его сторону дымом. – Никогда не забуду.

– И вот в самом ответственном месте рассказа, – повествовала Серебрянская, – этот ужасный кот выходит из-за кулис на сцену и нагло садится перед трибуной. В зале, разумеется, улыбки, смешки, кто-то свистнул, и Пушка супруги бывшего военкома не стерпела такого хулиганства…

– Виноват, не Пушка, а Гаубица.

– Ах, господи, какая разница! Я, товарищ Примак…

– Еще раз виноват, но разница большая. Пушка есть артиллерийское орудие с настильной траекторией для ведения огня по открытым вертикальным целям, а также по целям, расположенным на больших расстояниях. Например, стомиллиметровая пушка 1944 года имела снаряд шестнадцать килограммов весом с начальной скоростью девятьсот метров в секунду и с дальностью его полета двадцать одна тысяча метров. То есть батареей таких пушек, установленных, например, в Суходоле , я мог бы в полчаса превратить Хмелевку в прах. Гаубица же имеет наполовину короче ствол – обычно 15 – 30 калибров, – переменный заряд и предназначена в основном для навесного огня по закрытым целям. Из Суходола не достанешь. Юрьевна придавила в таредке тлеющий окурок. Было приятно слушать увлеченного своим делом человека, но директриса Серебрянская уже театрально ломала руки в нетерпении, и Митя Соловей опять встал:

– Благодарю вас, товарищ Примак, но мы говорим не о пушках, а о вашей собаке.

– Тогда тем более. Если я назову свою Гаубицу Пушкой, она не откликнется, а уж выполнять приказания тем более не станет.

Тут выскочила с вопросом Ветрова:

– А что такое мортира? – Должно быть, хотела показать, что не чувствует себя виноватой и всем интересуется.

– Мортира есть, – Примак посмотрел на Аньку с уважением, – короткоствольное орудие для разрушения'оборонительных сооружений. Название ее происходит от слова «ступа» по-латински. Она действительно похожа на ступу…

– И на Ветрову, – крикнул кто-то со смехом из толпы.

– Точно: Анька – Мортира!

– …но от этой ступы не спрячешься и за высокими крепостными стенами, – продолжал Примак, игнорируя недисциплинированные замечания. – У нас в 1939 году была создана 280-миллиметровая мортира, которая стреляла на десять километров, а снаряду ней весил двести сорок шесть килограммов. – Примак услышал одобрительный говор и дополнил: – В Москве есть царь-пушка, отлитая в шестнадцатом веке мастером Андреем Чоховым, некоторые из вас ее, возможно, видели. Эта пушка есть типичная мортира.

– Говорите по существу, не отвлекайтесь.

– Виноват, товарищ председатель, но я человек военный и обязан быть точным. Пушка есть пушка, а гаубица есть гаубица, а не какая-нибудь устаревшая мортира. – И сел, прямой, с развернутыми гвардейскими плечами и красивой просторной грудью.

– И вот его Гаубица, – продолжала Серебрянская, – а она во-от такая барбоска, косматая, как медведь, – с ревом кидается на сцену. Представляете? Нет, это невозможно представить, это ужасно…

– Видели, – сказал Витяй, доставая из кармана сигареты. – Вы шмыгнули под стол, а коту хоть бы что, носится по всей сцене, дразнит глупую Гаубицу, а она аж охрипла от злости.

Обсуждение опять покатилось в сторону: Титков, отхлебнув из фляжки, не признал вину своего Адама и сказал, что лекцию сорвала шатуновская Маруська, такая же полосатая, как Адам, Витяй заступился за Маруську, а майор Примак рассердился на Витяя.

– Граждане, соблюдайте порядок! – воззвал Митя Соловей. – А вы, гражданин Шатунов, прекратите курить в зале.

– Да какой тут зал, скажете тоже. И не я один. Опять же бабы с семечками. Пардон, женщины и девушки.

– Ты нами не заслоняйся. Сравнил табак с семечками: у тебя один вредный дым и угар, а у нас – дух подсолнечный, приятность.

Митя Соловей возмущенно стукнул ладонью по столу, и это подействовало, пререкания утихли.

– Садитесь, гражданка Серебрянская, благодарю вас. Итак, Адаму предъявлены обвинения в том, что он дразнил собак, перебегал улицу перед движущимся транспортом, создавал аварийные ситуации, входил без надобности в Дом культуры и из хулиганских побуждений сорвал там лекцию о героизме.

– Настоящий хунвэйбин, – сказала Юрьевна.

Поднялся, скрипнув ящиком, громоздкий Мытарин, возразил:

– Я против такой квалификации. Хунвэйбин – фигура политическая, это раз; затем иностранная – два; а три – ответчик неграмотный, дацзыбао не вывешивал и орал не «мао», а «мяу». – И сел, даже не улыбнувшись.

После шести часов народу стало прибывать больше, и скоро вокруг сидящей на скамейках, стульях, табуретках и тарных ящиках аудитории собралась густая толпа. Она обтекала красную бочку и мороженщицу с тележкой, включив их в общую аудиторию, и иногда продавщицы прерывали торговлю: «Погодите, интересное что-то, дайте послушать».

Когда Митя Соловей зачитал жалобу Федьки Черта и стал спрашивать его самого, в толпе послышался шум: «Пустите же, нам скорее надо… Подвинься, чего выкатил шары-то, у меня ребенок дома обревелся!» – и к судейскому столу выскочили помятые и растрепанные Одноуховы, свекровь и сноха. С ходу, не слушая друг дружку и махая руками перед озадаченными судьями, они кинулись в атаку:

– Я У нее двоих детей вынянчила и пилит и пилит каждый день карга старая а ты мне третьего а муж-то за нее заступается он ей сын а сейчас ненужная стала какой же мир в семье давайте квартиру я пенсионерка районного значения у меня медаль есть света не вижу к Адамову который год ходим к бюрократу и правильно что его судите паразита так ему и надо а если посадите кто же нам квартиру даст…

Юрьевна подняла голову от бумаг: Митя Соловей переглядывался с Черновым и слушал, не перебивая. В толпе смеялись, кто-то одобрил поведение председателя: «А Митя Соловей-то у нас голова-а – ждет, когда пары выпустят, не торопит зря».

Наконец клапаны закрылись, женщины утихли и стали повязывать легкие косынки, спущенные на плечи. Тогда председатель выяснил, что им нужна отдельная квартира для свекрови, а Титок Адамов не дает, волынит уж десять с лишним лет, правильно вы его судите, так ему и надо. Конечно, публика опять развеселилась, поняв, что Адамов спутан с котом и опять отвертелся от наказания, а Одноуховы, узнав о своей ошибке, заторопились домой.

Это недоразумение задело больную тему бюрократизма и казенщины, шум поднялся великий, но установить конкретных виновников оказалось невозможно. Говорили, что в Хмелевке слишком много собраний и совещаний, много мероприятий, которые только создают видимость работы – галочка поставлена, дело сделано, все хорошо. А что тут хорошего?

Юрьевна дождалась, когда Митя Соловей навел тишину, и стала записывать показания очередного жалобщика.

– Сеть была на семьдесят метров, всеё изгрыз, жулик, – говорил кривоногий Федька Черт. – Вот Иван видал, он скажет.

Подтверждение долговязого Ивана Рыжих было неуклюжим, и Митя Соловей с Мытариным прижали их, как ужей вилами: где изгрыз? когда? при каких обстоятельствах? С каких это пор коты полюбили есть капроновые сети?… Ах, была с рыбой. Почему же не выбрали рыбу и оставили сеть в лодке?… Ремонтировать хотели? Значит, она уже была порвана? И куда же вы ее положили?… В носовой рундук? Но тогда как смог открыть этот ящик кот?…

– Да врут они, слушай! – Из толпы выдвинулся Сидоров-Нерсесян и хлестнул жгучим взглядом рыбаков. – Как инспектор рыбнадзора авторитетно утверждаю: врут с сознательной целью. От меня сеть прятали, от закона. Нерест был объявлен, а они, слушай, ловят. Есть у вас совесть, нет?! Или не просохли после вчерашнего?

Иван Рыжих косился на своего продувного приятеля и уже готов был отступиться, лишь бы уйти из этой толпы на волжский простор, но Федька Черт держался неотступно. Какой же он мужик, если не опрокинет чистенького Митю Соловья, если не смутит престарелых активистов Кириллыча и Юрьевну, если не отобьется от своего директора и рыбнадзора! А Титкова надо каждый день колотить, и тогда будет справедливо. Ишь, заслонился котом, шкуродер несчастный! А мы и кота твоего отделаем, не думай, мы и коту хвост оттяпаем.

– Врут они, алкаши, – поддержал инспектора Титков, промочив горло для ясности голоса. – Четвертак хотели с меня содрать. Зимой мне сами сетку совали: возьми за двадцать пять рублей, новая. Дур-раки! Неужто я куплю казенную снасть в частную собственность.

В публике зашумели!

– Они и рыбу налево сплавляют. Половину приемщику сдают, а половину себе. Потом дерут с нас по рублю, по полтора, стыд потеряли.

– А вам за полтину отдать? В магазине вон хек безголовый и тот по рублю…

– Поэтому ты и ловишь в нерест, слушай!

– Значит, они не соблюдают необходимых правил, стимулирующих размножение рыбы?

Последние слова принадлежали старому Илиади, который однажды оштрафовал рыбаков за нарушение санитарных правил. Они этого не забыли, и сейчас Иван Рыжих обрезал его:

– Заткнись, Склифосовский! Только о правилах и забота…

– У меня есть сведения об их нарушениях. – Из толпы высунулся редактор Колокольцев»

Митя Соловей возмущенно вскочил: – Немедленно покиньте заседание!

– Как это покиньте? Я представитель прессы, член бюро…

Вскипела горячая короткая схватка. Колокольцев пробился к судейскому столу, махал соломенной шляпой, прижимал к груди руки, просил понять и его, редактора, и сотрудников, извинялся за себя и за них, доказывал, что ему необходимо быть на суде, а Митя Соловей стоял на своем, гнал его, пока за Колокольцева не заступился Мытарин, сказав, что нельзя мешать человеку исправить свою ошибку. Пусть присутствует и потом даст в газете объективную информацию. Его поддержал народ, хотя при этом пришлось услышать не очень лестные для газеты оценки: бюрократический листок, казенный бюллетень сводок и совещаний… Колокольцев помотал головой, но проглотил и устроился на тарном ящике рядом с Федей-Васей.

Главный дознаватель и следователь на этом процессе, Федя-Вася не сводил взгляда с широких стариковских рук Монаха, сжимавших его серп, и вытирал потеющее лицо и шею выцветшим милицейским картузом. Он признал свой серп сразу и вот ждал подходящего момента, чтобы вызволить его. Такой момент пока не приходил, и Федя-Вася с напряжением слушал рыбаков, их пререкания с судьями и инспектором рыбнадзора. Когда Иван Рыжих, поддерживая своего дружка, сказал, что они давно забыли вкус водки, Федя-Вася не выдержал, вскочил:

– А почему? Самогон гоните потому что, прямо в лесу лакаете, в землянке.

– А ты видал? – Черт угрожающе сжал кулаки.

– Собственноручно видал. Обоих. С бидоном и флягой.

– Что же не задержал?

Федя-Вася смущенно покашлял:

– Я тогда ездил за чем? За вениками. И вас заметил как? Случайно. А веники у меня какой-то подлец украл.

Тут уж не стерпел и Монах:

– Это я подлец, да? Чтобы я – и воровать веники! Да я их взял как улику подлого преступления! – Монах шагнул к судьям и положил им на стол именной серп. – А вот этой вот уликой он уродовал наши родные березы, блюститель…

– Не уродовал я, веники вяжут все наши жители.

Вспыхнул новый спор – о вениках и о вреде, какой наносится березам, символу, красе и гордости русской жизни. Какая это гордость, когда каждую весну их полосуют ножами и топорами для березового сока, потом дерут с них бересту для разжигания костров и вот теперь обрезают ветки. А когда приходит пора ягод и грибов, хмелевцы, особенно молодые, ведут себя в лесу не лучше туристов, диких городских людей, не понимающих, что природа есть наша кормилица и родная мать.

Монах так рассердился, что толкнул Федю-Васю, и тот чуть не упал. Народ зашумел с непонятным воодушевлением, с нервной какой-то радостью. Наверно, устали, подумал Митя Соловей и, посоветовавшись с Черновым и Юрьевной, объявил десятиминутный перерыв.

Балагуров и Межов пришли к началу свидетельских показаний Заботкина. Чтобы не привлекать к себе внимания, они скромно пристроились позади толпы, но оттуда им, не очень рослым, ничего не было видно и плохо слышно. Они подошли поближе к судейскому столу и встали за квасной бочкой. Продавщица заметила их и хотела поздороваться, предложить кваску, но Балагуров поднес палец к губам: помалкивай, не мешай.

Заботкин стоял у судейского стола, вполоборота к публике, чтобы отвечать всем. Пожилой хозяйственный мужик, ветеран войны и труда, он не пил, не курил, отличался семейным благонравием и был почитаем как человек добрый и честный. Хмелевцы его уважали, сочувствовали, что ему приходится руководить продавцами, но от упреков удержаться не могли. Ведь в этой торговле только ты один честный, товарищ Заботкин, спасибо тебе, дорогой ты наш, но скажи, пожалуйста, какой толк в твоей честности, если она одинокая, если сирота – рассуди-ка сам седой-то головушкой!

Вот ты стоишь перед нами в рабочем темном халате, – должно быть, прямо с базы или из магазинного склада. Знаем, не белоручка, везде сам норовишь, черной работой не брезгуешь, дефицитные товары нам выбиваешь. А ты знаешь, где эти товары вскоре оказываются? Под прилавком и идут к нам уже по выбору, с наценочкой, с чаевыми, с благодарностями в конвертах. Да, да! За многое приходится доплачивать. В «культтоварах» – за цветные телевизоры, за магнитофоны, диски; в мебельном – за все, кроме полупудовых подушек, сделанных скорее для драк – больно будет, а синяков не останется; в промтоварном – за носки, белье, колготки, фланель, вельвет; в обувном и в продовольственных всегда какой-нибудь дефицит. Даже в хозяйственном на полках только вилы, лопаты да амбарные замки, а все строительные материалы и товары с черного хода. Может, не правда? У вас только водка не дефицит, да и то потому, что разбавляете.

– Правда! На четверть разбавляют, паразиты…

– Это что-о. А вот Камал Ибрагимович говорил…

– И как же приладились, стервецы: через пробку шприцем, и только точечка остается, а когда и точечки нет.

– А вот Камал Ибрагимович рассказывал, как водка замерзла. На Кавказе замерзла-то. Мороз девятнадцать градусов, а замерзла во всех аулах. Во-одка! Сорока градусов! Комиссия из Махачкалы проверила – все пробки целые: на заводе, оказывается, разбавили.

– Это они с пьянством так борются!…

Заботкин подобрался весь, расставил ноги для устойчивости, будто под сильным ветром, вынул руки из карманов черного халата.

– Что ж, я отвечу, слушайте. Думал, сами знаете, а вам, оказывается, надо разъяснять. В районе нас живет восемьдесят с лишним тысяч человек, и многие из них, а в райцентре так почти все – иждивенцы. Не шумите, я в том смысле, что мы сельские люди, а живем с прилавка магазинов да с базара. Одну картошку вы не покупаете, а остальные продукты, не говоря уж о промтоварах, дай, дай, дай„. А город, что ли, хлеб выращивает? Да и лук, свеклу, морковку… Некоторые хозяйки дошли до того, что капусты на зиму не запасают, нарубить лень, свежую давай весь год. Мы что, в Африке живем, в Южной Америке?

– Ты про дефицит скажи!

– Скажу. Про все скажу, не торопитесь. Вот сейчас в моде дубленки, двойную и тройную цену платят, только дай. Вы платите, вы взвинтили такие цены! А у нас ведь Заволжье, степи начинаются, прежде здесь у каждой малой деревни тысячные отары овец гуляли, романовские дубленые полушубки были повседневной одеждой крестьянина.

– Это ты с нашего директора спрашивай, с Мытарина.

– Овцеводство у нас планом не предусмотрено, – ответил с места Мытарин, – но мы думаем о возрождении этой отрасли.

– Надо не только думать, но и делать, а то нас обвиняют, а мы тут при чем!

– А при том, что слишком легко бросили крестьянское дело. Огороды вон у некоторых– бурьяном заросли, в палисадниках – цветочки, дворы пустые, даже кур перестали держать, не то что коров.

– А кормить чем? Поросенка держишь с горем пополам, печеный хлеб для него покупаешь. Где это видано, чтобы батонами свиней кормить!

– Пусть про «чаевые» скажет, или слабо?

– Не слабо, Аннушка, не слабо. Ты вот доярка, двести с лишним получаешь, так?

– Когда так, когда побольше. С премиальными.

– Значит – в два с лишним раза больше моего продавца. А у него семья. И ты постоянно его совращаешь, суешь чаевые. Чтобы кусок мяса получше, чтобы сапожки импортные, телек цветной, магнитофон портативный… А другим, значит, и хуже сойдет, в лаптях могут ходить, черно-белый смотреть? Ты об этом думала? Чего ты в толпу.спряталась, а? – Заботкин укоризненно покачал головой. – Совести у вас нет. Собрались полсела, от дела меня оторвали. Да за эти чаевые, за подарки вы отвечаете в первую голову. Вы же их даете, вы моих продавцов развратили, избаловали!

– Ага, мы! Попробуй не дай, хрен чего получишь.

Митя Соловей вскочил:

– Граждане, что за выражения! Придерживайтесь приличий и соблюдайте порядок. Сейчас слово предоставлено гражданину Заботкину, вот и пусть говорит. И нечего муссировать эти ваши чаевые, у нас нет социальной почвы для подобных явлений.

– Почвы-то нет, а явления еще есть! На воздушных корнях растут, что ли?

Шум не стихал, публика рассердилась, что ее обвиняют, но весы Фемиды еще не были опрокинуты, и чаша, на которой сидели Адам со своим хозяином, захорошевшим от частого прикладывания к фляжке, то поднималась, то опускалась. Заботкин, как всякий смирный человек, выведенный из себя, не щадил уже никого:

– Да, работа у нас не престижна – иначе вы и думать не можете. В газетах о нас только фельетоны, в книгах мы только отрицательные людишки, стихи и песни про нас не слагают. Поэт, как жаворонок, может заливаться над трактористом, комбайнером, будет воспевать геолога, летчика или врача. О продавце у него и мысли-то не возникнет. И в кино нас только для смеха показывают, и в театре, и на эстрадных концертах. Тут на сцену выйдет, оглядываясь, жалкий недоучка кулинарного техникума и станет виноватым голосом говорить о своих бедах, а вы над этими бедами будете довольно ржать. Вы же правые, сильные, престижные, вам смешны ничтожные наши страхи, трудности наши. Но послушайте, вы, честные, покажите свою смелость, придите к нам на работу, научите трудовой самоотверженности – я завтра же выгоню жуликов к чертовой матери! Ну, кто пойдет, подымите руки… Ага, никого? Вот и помалкивайте, герррои!

– Герои не герои, а труженики без дураков.

– Это вы – труженики? Не смеши, знаю я вас всех как облупленных. Не зря же мы земляки Обломова. Мы – обломовцы, мы восемь часов сонно работаем, а остальное время спим, спим, спим! Вы знаете, по скольку часов мы спим?

– А сколько надо? Или на сон тоже нормы установлены?

Поднялся Мытарин и сказал, что норм существует несколько. Самую экономную установил Наполеон: солдату – пять часов, ученому – шесть, дураку – семь, женщине – восемь.

Женщины оскорбились и обвинили Мытарина во всех возможных грехах, выставив главным его склонность к курьезам. Ведь и этот суд над котом заварился с его помощью. Или не так? Насмешничать любит, а совхоз до сих пор отстает по мясу-молоку. До затопленья, когда здесь луга были, мы как сыр в масле…

Мытарин усмешливо помотал головой, но все же ответил, что сооружение гидростанций и затопление пойменных земель – необратимый факт, надо укреплять кормовую базу на другой основе, и она будет укреплена, но работать надо, не разгибаясь. Заботкин прав, упрекая нас: плохо работаем, кое-как.

– Опять мы виноваты! Ну ты скажи, до чего ловко выходит!

– У них так: как чуть что, так – народ. А начальники где?

Балагуров толкнул локтем Межова:

– Давай, Сергей Николаевич, объясни народу как депутат райсовета. Выходи, выходи, не упирайся.

И едва Межов вышел к судейскому столу, на него посыпался град упреков: доски тротуаров сгнили, осенью грязь начинается, ноги поломаем, улицы тоже пора замостить, газ могли бы провести в дома, сколько нам с баллонами бегать! Разве власти не виноваты?

– Виноваты, – сказал Межов. – Они всегда были виноваты, власти, из века в век. Но власти меняются, причем кардинально, а пороки остаются. Причем всё те же. Вот сейчас у нас выборная власть, мы выполняем ваши наказы, стараемся благоустроить вашу жизнь. Других целей у нас нет. И у депутата Ба-лагурова нет, и у меня. Дурных примеров вроде бы не подаем. Значит, с горя пьете, что ли, от нужды воруете?… Ну вот, сказать в оправдание нечего. Так кто же все-таки виноват?

С задней скамьи поднялся сутулый от старости седой Илиади:

– Виноват человек, его природа. Сегодня мы услышали много фактов человеческой жадности, ненасытности, эгоизма, тщеславия, завистливости… Что такое человек?

– Минуточку! – Митя Соловей постучал по графину. – Наш суд превращается в диспут на самую общую тему. Подождите, товарищ Илиади. А вы свободны, товарищ Заботкин. Прошу внимания, граждане! Слушание свидетелей и потерпевших окончено, мы удаляемся для выработки решения на совещание.

– А как же мой план? Я же предупреждал, понимаешь! – К столу пробился Башмаков с папкой в руках, но члены суда уже вышли и направились к восьмиквартирному дому. Башмаков сунулся к начальству: – Товарищ Балагуров! Товарищ Межов! Я же план персонального коммунизма Хмелевки составил, понимаешь, а они с котом возятся столько дней. Извини-подвинься, понимаешь, но слушать вам придется.

– Извините, но меня перебили, и я должен закончить. Что такое человек? Грубо говоря, человек состоит из трех частей…

– Да ладно, Склифосовский, слыхали!

– Извини-подвинься, человек тут ни при чем. Тут главное, понимаешь, сама жизнь, а не человек.

Межов покачал головой и присел на переднюю скамейку, а Балагуров занял за столом место председателя и поднял руку, призывая к тишине. Когда утихли, дал слово Башмакову, поскольку вопрос у него особой важности. Ни у кого еще такого конкретного плана нет, а у нас в Хмелевке есть. Ведь план для Хмелевки, верно? Для построения коммунизма и благоустройства быта.

– Верно, – сказал Башмаков, уже надевший очки и развернувший свою папку. – План построения…

– Построения или благоустройства? – уточнил Балагуров.

– Это все равно.

– Нет, не все равно. Построение – это как бы новый процесс: вот ничего не было, а вы составили план построения, мы его обсудили, приняли за основу, потом внесли поправки, дополнения и уточнения, затем приняли в целом. Так?

К столу пробралась старуха Прошкина и поклонилась:

– Так, батюшка, так, правильно. А только кто же мне заплатит за новый просяной веник? Старый был бы, ладно, а то ведь раза два только горницу подмела. Который день хожу, слушаю, обо всем говорят, а про мой веник ни словечка. И он сидит неподступный.

– Кто он? – Балагуров не обиделся, что его перебили.

– Да Титков, кто же еще! Вот он, идол, дремлет без печали.

Титков спал сидя, Адам дремал у него на коленях, изредка приоткрывая глаза на постоянно говорящих людей: они, кажется, забыли про них с хозяином.

– Такие вопросы я не решаю, – сказал Балагуров. – На то суд есть, вот он посовещается, подумает и тогда уж заставит кого надо возместить вам. Дело-то серьезное, правда?

– Не пустяшное, батюшка, – просяной ведь, новый.

Публика развеселилась опять, но Балагуров быстро навел тишину и вернулся к разговору с Башмаковым.

– Так план построения или благоустройства? – снова переспросил он.

– Построения, – сказал Башмаков. – Я, понимаешь, заново все хочу, чтобы и фундамент быта был, извини-подвинься…

– Неправильно! – крикнул прораб Ломакин и вышел, раздвинув толпу, в первый ряд. – Позвольте, Иван Никитич, я ему растолкую по-своему, как строитель.

– Попробуй, Ломакин, попробуй, – улыбнулся Балагуров.

Ломакин застегнул распахнутый черный халат, вечно забрызганный цементным раствором, и раздельно, как учитель отстающему ученику, начал объяснять Башмакову, не сводя с него требовательного взгляда:

– Фундамент у нас, товарищ Башмаков, давно уже есть – жизнь не сегодня началась, мы ее продолжаем и обязаны благоустроить. Вот как если бы мы возводили многоэтажный дом и нам осталось сделать один этаж, последний. Ведь дом когда благоустраивается? Только тогда, когда он достроен, подведен под крышу, когда подключен к инженерным коммуникациям. Проще говоря, когда в отделанный полностью дом дали свет, радио, горячую и холодную воду, газ, когда работают санузлы, мусоропровод, лифт и так дальше. Мы правильно обсуждаем разные недостатки, правильно, что непримиримы к ним, но не надо расстраиваться, что они не сразу исчезают. Надо помнить, что происходят они от недостроенности жизни, что последнего этажа еще ист, инженерные коммуникации, которые должны дать все удобства, еще не подключены. Так, нет?

– Правильно! Верно! – отозвалось несколько голосов.

– Неверно, – сказал Балагуров. – Ты, Ломакин, хоть и строитель, но твое сравнение жизни с многоэтажным зданием никуда не годится. Не так все просто…

Титков неожиданно громко чихнул, проснулся и, увидев за столом Балагурова, подался назад и опрокинулся вместе с котом и скамейкой на землю. Пустая фляжка со звоном откатилась к столу, Адам скакнул на квасную бочку, перепрыгнул мороженщицу и скрылся. Всем стало весело, даже Балагуров улыбнулся, глядя, как Титков пытается встать. Не смеялся только Межов. Он подал руку старику, поднял его, потом фляжку и удивился:

– Послушай, Титков, да ты захорошел, что ли? Как ты мог?!

– Сам удивляюсь. – Титков с трудом удерживался на ногах. – Все время здесь, с Адамом сижу… с пяти часов… у всех на глазах… и фляга вот пустая, а оно вон как получилось…

 

XIII

– Мне пришлось рыться в книгах, много читать, делать выписки, – говорил Митя Соловей, – и тревожила меня одна проблема: какова вообще цель наказания – содействовать уничтожению преступлений или только отомстить за содеянное? Вопрос усложнен тем, что ответчик не сознает своей вины и никакое наказание не предотвратит рецидивов подобных деяний. Даже если Адама лишить жизни.

– Не имеем права, – сказала Юрьевна, покуривая. Здесь было прохладней, чем на улице, уютней и никакого шума. Хорошо!

– Я вообще. Если допустить, что мы убьем Адама, его соплеменники, сородичи, ну, словом, другие коты и кошки, не убоятся сурового наказания по своей несознательности и будут поступать в соответствии со своей хищнической природой. Верно? Ну вот. Следовательно, на первую часть вопроса мы можем ответить отрицательно: наказание в данном конкретном случае не содействует уничтожению преступлений и не играет никакой воспитательной роли. Из материалов дознания нам, однако, известно, что хозяин кота гражданин Титков после каждого проступка наказывал Адама физически, после чего тот не повторял такого проступка дома.

– Дома! – остановил Чернов. – А в магазинах, на совхозной ферме, где нет порядка и охраны, блудил.

– Вероятно, он решил, что если там не бьют, то воровать можно.

– Нет, он знает, что и там нельзя, – сказала Юрьевна. – Иначе он не убегал бы при виде человека. А он всегда убегает.

– Тоже верно. Значит, вы думаете, что наказание способно предотвратить преступление?

– В нашем случае – нет, а вообще трудно сказать. Если о человеке, то есть мнение, что все прекрасное – хорошая музыка, например, искусство, литература, живопись – способно исправлять нравы, улучшать характеры.

– Да? Но, по логике, тогда преступников надо не сажать в тюрьму, а водить в Большой театр, в консерваторию имени Чайковского, в Пушкинский музей или Эрмитаж.

– Про это надо раньше думать, – сказал Чернов. – И наказывать с толком можно тогда, когда он поперек лавки укладывается, а когда надо стервеца вдоль класть, тогда уж поздно.

– Справедливо. Но меня удивляет то обстоятельство, что во все времена люди больше внимания уделяли наказанию, а не преступлению. В любой стране есть свой перечень статей, свой уголовный кодекс, где за каждое преступление определено наказание, причем сделано это наподобие менового или денежного эквивалента. Например, за кило картошки – полкило хлеба или десять копеек деньгами. Как за воровство в энных размерах десять лет лишения свободы. Как это определяется? Из какого расчета? Методом компенсации? Или речь идет о мести за содеянное? Один из членов общества нанес телесные повреждения другому члену общества – и оскорбил общественную нравственность. Тогда получается, что общество мстит за это преступление, устрашает других членов, хотя это безнравственно – заранее устрашать невинных людей, не помышляющих о преступлении. Ведь так? Зачем устрашать, например, Клавдию Юрьевну суровым наказанием за браконьерство, когда она рыбу вообще не ловит. Верно же?

Но мы отвлеклись в сторону. Поскольку кот Адам есть животное и мы приравняли его к ограниченно правоспособному, который не ведает, что творит тогда…

– Если не ведает, какая же правоспособность?

– Я сказал это, Клавдия Юрьевна, в порядке допущения. И потом, нельзя поощрять такую плодовитость преступника. Тем более что у него есть хозяин, опекун, отвечающий за его действия. К нему в известной мере применимо все то, что я говорил о преступлении и наказании. Преступление у нас недостаточно изучено, а наказание родилось из личной мести. В данном конкретном случае меру наказания определяем мы. А как мы накажем кота, если он не сознает, или Титкова, который преступлений не совершал, а кота уже наказывал, но положительных результатов не добился? И вообще, каков коэффициент полезного действия наказания?

Старик Кант учил, что воздаяние злом на зло есть идея, присущая человеку, категорический императив. То есть вместо грубой мести здесь поставлен метафизический принцип абсолютной справедливости. Давайте войдем в субъективную сторону, то есть учтем состояние преступника (Адам был бит, боялся сразу возвращаться к хозяину), мотивы преступления (воровство от голода) и прочее. Что скажет на этот счет старик Гегель? Для него право, отрицание права (преступление) и примирение с правом (наказание) есть звенья трихотомии, трехчленного диалектического развития идеи.

Итак, месть выросла в общественный принцип, что бессмысленно, потому что месть осуществляют органы народного суда, тогда как мстить может только личность. Но развитая личность освобождается от этого чувства, стараясь в первую очередь понять мотивы преступления. А понять – это в известной мере простить. Так?

– Ох, Димитрий Семеныч, запутал ты нас, стариков.

Митя Соловей довольно улыбнулся. Он был счастлив оттого, что высказался свободно, без помех, хотя аудитория для таких речей, конечно, мелковата.

– Да-а, – вздохнула Юрьевна, – не скоро тут разберешься. По мне, так Адам с Титковым самые невиновные во всей Хмелевке. Или ты не согласен?

– Согласен, но что делать, если на них поданы жалобы.

– А кто жаловался-то – Анька Ветрова, Федька Черт, Витяй Шатунов… Да и другие не ангелы.

– Это правда, – сказал Чернов грустно. – Я вот прошлый раз домой пришел, а Марфа меня мясом да сметаной стала потчевать – взяла по блату у Аньки и Клавки. Мне бы нынче сказать открыто, а я помалкиваю, некогда, мол, других судить надо. И не раз так-то помалкивал: не задевают, и ладно. По пословице, не пойман и не вор.

– Да что, Кириллыч, казниться, я тоже так думала. Когда Дмитрий Семеныч признался, что любит Маёшкину, я сперва опешила. Да и в публике не поняли, зачем он признался. Значит, не смогли бы они так-то. И я не смогла бы. Всю жизнь пишу, что другие говорят. Пишу и пишу. А если бы разок набраться мужества, бросить карандаши и листки, сказать дураку, что он дурак, демагогу – что демагог, а?! Может, не пыжились так-то на трибунах, может, меньше стали бы суесловить?

Митя Соловей уважительно, хотя и с некоторым превосходством, посмотрел на своих стареньких помощников:

– Значит, в отношении Адама и Титкова ограничимся публичным рассмотрением дела. Нет возражений?

– Какие возражения, когда правильно. Только ошибку мы допустили – Титкова в конце не послушали.

– Он уже устал и, кажется, дремал. Словом, его и кота мы оправдываем. А в отношении других надо вынести что-то вроде частного определения. Вот в «Положении» указано: «Товарищеский суд доводит до сведения общественных организаций и должностных лиц о вскрытых им причинах и условиях, способствовавших совершению правонарушения». Я тут набросал черновик, потом подредактируем.

 

XIV

ВМЕСТО ЧАСТНОГО ОПРЕДЕЛЕНИЯ

1. Всем жителям Хмелевки: а) обратить внимание на свою посредственную жизнь, проходящую в суете удовлетворения материальных потребностей; б) рекомендовать умерить эти потребности и не допускать случаев заготовки просяных веников на совхозных посевах и хищения проволоки для завязок из мастерских районного отделения «Сельхозтехники»; в) каждую осень заботиться о зиме, для чего заготовлять своевременно картошку, капусту, морковь, свеклу и другие овощи; г) прекратить резку березовых веников для бани без разрешения лесничества; д) улучшить отношение к окружающей нас природе и не бросать в заливы Волги пустых бутылок, консервных банок и разного хлама; не ломать веток в лесу, не резать кору берез для сока и не срывать бересту для разжигания костров, не оставлять после себя посуду, остатки продуктов и бумагу; е) не ловить рыбу во время нереста; ж) не употреблять спиртных напитков, потому что они ведут к алкоголизму, а алкоголизм – к разрушению личности и развалу семьи; з) в праздники и памятные даты можно употреблять сухое вино в умеренных дозах; Хмелевка будущего – это трезвая Хмелевка; и) свадьбы проводить скромно, закусывать плотно, веселиться негромко; к) и надо ли выпивать на поминках?! л) не давать «чаевых» продавцам, портным, шоферам и другим деятелям сферы обслуживания; м) отказаться от моды приобретательства и накопительства вещей не первой необходимости, как то: дорогих ковров, хрусталя, автомобилей и т. д., без чего можно чувствовать себя человеком; н) отказаться от собирания личных библиотек, как вредной формы собственности, консервирующей самый дорогой капитал – знание; о) сосредоточить свое праздное внимание в свободное от работы время на духовной жизни; п) молодым людям советуем быть вежливыми между собой и со старшими; р) девушкам, кроме того же самого, советуем не курить и заботиться о своей женственности; с) молодым женщинам-матерям настоятельно рекомендуем дома ходить только в длинных юбках, платьях или халатах: ребенку легче держаться за материнский подол, а за фанерной твердости джинсы он ухватиться не может и чувствует себя беспомощно, сиротливо, что пагубно отзывается на его самочувствии и ослабляет или ужесточает его характер; т) родителям подростков, имеющих мопеды и мотоциклы, советуем заставлять своих сыновей ездить не без толку, а по делу, например, в магазин, в булочную, на рынок, чтобы они использовали технику разумно и воспитывались в труде; у) не курить в общественных местах и начать борьбу против этой вредной привычки; ф) добиться в течение двух будущих пятилеток полного отказа от курения; Хмелевка будущего – это Хмелевка некурящих; х) быть вежливым, при встрече здороваться с легким поклоном; не обижать детей, любить молодых женщин и почитать старых; ц) бороться за организацию вежливой, предупредительной жизни, всегда помнить, что Хмелевка будущего – это вежливая Хмелевка; ч) будьте самокритичными и, прежде чем обвинить других, подумайте, не виноваты ли в этом и вы, хотя бы косвенно; ш) настоятельно рекомендуем быть патриотами своего района (в любимом краю легче жить), своей области, республики, всей нашей страны, у которой не только великое настоящее, но еще более великое будущее.

2. Просить Хмелевский райисполком народных депутатов: а) содействовать выполнению вышеперечисленных пунктов по улучшению нашей быстротекущей жизни; б) провести благоустройство Хмелевки в соответствии с ее званием поселка городского типа; в) наказать за хронический бюрократизм и волокиту Адамова Тита Васильевича, нашего завот-делом учета и распределения жилплощади, 15 лет не удовлетворяющего просьбу гражданок Одно-уховых.

3. Администрации совхоза «Волга» (директор т. Мытарин) обратить внимание: а) на отставание сельскохозяйственного производства; б) на забвение такой традиционной для Заволжья и важной отрасли, как овцеводство; в) на плохую охрану уткофер-мы; г) на недостойное поведение рыбаков Ф. Фомина и И. Рыжих; д) на перерасход бензина у шоферов и механизаторов; е) и вообще порядок должен быть в хозяйстве, а не разговоры о порядке!

4. Хмелевскому райпотребсоюзу (председатель т. Заботкин): а) настоятельно рекомендовать из года в год увеличивать продажу минеральных вод и тонизирующих напитков «Байкал», «Саяны», «Бура-тино» и др.; б) бороться с нечестными продавцами, поощрять добросовестных, выращивать на практической работе молодых, для чего установить контакт с местной средней школой.

5. Просить директора школы т. Мигунова организовать в порядке профориентации учащихся факультатив по изучению профессий сферы обслуживания: продавцов, парикмахеров, сапожников, портных и т. д.

6. Предупреждаем граждан Ф. Фомина и И. Рыжих, что если они не прекратят пьянок, будет поставлен вопрос о принудительном их лечении или выселении из Хмелевки.

7. Шоферу В. Шатунову, потерявшему права по своему легкомыслию, рекомендовать бросить зубоскальство и вступить в законный брак с одной из любимых им девушек.

8. Редактору районной газеты т. Колокольце-ву рекомендуем: а) больше печатать положительных статей о работниках сферы обслуживания и особенно о продавцах; б) отвадить журналистов тт. Мухина и Комаровского от сатирических жанров, как неподходящих им по торопливости мышления.

9. Майору Примаку советуем переименовать свою собаку с милитаристской кличкой Гаубица • – в Галатею, если любима, если же не любима – в Гапку.

10. Инспектору рыбнадзора т. Сидорову-Нерсеся-ну Т. В. выражаем благодарность за хорошую службу, но работать надо еще лучше.

11. Егерю охотничьего хозяйства т. Ф. Шишову выражаем сердечную благодарность и любовь за охрану родной природы.

12. Бывшему участковому старшине милиции, ныне пенсионеру т. Пуговкину Ф. В. выражаем благодарность за проведение дознания по делу кота Адама и его хозяина гражданина Титкова А. М.

Копию настоящего определения направить в поселковый Совет, а выписки из него – тем, кого они касаются.

Председатель товарищеского суда

Д. Взаимнообоюднов.

Секретарь суда К. Ю. Ручьева.

Член суда И. К. Чернов.

 

XV

Титков проснулся на крыльце своего дома. В глубоком холодном сумраке перемигивались острые звезды, лениво тявкнула у соседей собака, далеко и долго прогудел теплоход – этот, наверно, у пристани.

Титков сел, опустив ноги на ступеньки, потер озябшую шею и спину. Часа четыре, поди, пролежал, если не больше. Луна уже зашла, скоро начнет светать. А ветер с северной стороны, потому и похолодало. Негодники же люди! Что бы в дом завести, раздеть, уложить в постель как полагается – нет, положили на крыльцо и смылись. Никакой заботы о человеке.

Растирая поясницу, – не дай бог прострел ахнет, замаешься! – Титков вошел в сени, включил свет и взял в углу две бутылки «Лучистого». Когда он запивал, то покупал сразу ящик крепленого вина и двести граммов карамели на закуску. В прошлом году из крепленого был «Солнцедар», две бутылки оставались до вчерашнего дня, а вот теперь «Лучистое». Тоже ящик взял, больше не надо, душа меру знает. Четыре-пять дней гуденья, и опять хоть в церковь на причастье, хоть кандидатом в члены партии – чистый.

В просторном, пустом доме было гулко, как в барабане.

– Адам? – позвал Титков, щелкнув выключателем.

– Мяу! – отозвался с печки Адам, щурясь от резкого света.

– Во-он ты куда забрался! Значит, в самом деле холодает, а не показалось мне. Через окошко влез? Лежи, лежи, я его закрою. Вот. А теперь давай здоровье поправим, поужинаем. С этим дурацким судом поесть некогда, а у нас целая курица в кастрюльке. Ну, чего молчишь?

Адам лежал у самого края печи, вытянув передние лапы на задоргу, и внимательно следил за хозяином. Он тоже проголодался.

– Только ты подожди, я нутро согрею. Он, радикулит-то, если хряпнет, не скоро вылечишь, не молодой. Будь здоров, Адамка! – Титков молодецки раскрутил поллитровку и опрокинул в знойно-красный, с казенными челюстями рот. Бутылочное горло стучало по зубам, но вино не лилось, забыл снять пробку. – Ах ты, зараза, вот я тебя сейчас…

Адам услышал бульканье и шумные глотки хозяина, увидел на морщинистой шее прыгающий вверх-вниз кадык и облизнулся.

– Вот теперь, Адамушка, давай на стол. Разогревать уже не станем, не господа какие, а? – Он достал из холодильника кастрюльку с курицей, поставил ее на середину стола. Потом вынул из кухонной тумбочки тарелку с карамелью и черствый кусок хлеба, остатки вина. В голове была какая-то неясность, шумело в ушах. – Я, Адамка, допью, а то он, радикулит-то… Чего оставлять? «Лучистое», оно не белое, его карамелью закусывают. За тебя, Адамка, за твое здоровье, змей подсудимый!

Адам слушал бульканье, облизывался, но с печки не слез: до еды дело еще не дошло, он знал своего хозяина.

– Мы, оказывается, Адамушка, во всем виноваты, во всех грехах. Надо же! И к чему нас подведут, неизвестно. Тебя запросто могут утопить или повесить, а что уж мне приварят, и сам Митя Соловей не знает… Чего ты улыбаешься? Ну, смейся, смейся, хитрец! Не зря тебя старуха Прошкина крестила. Молчишь, а себе на уме! Постой-ка, я еще полкружечки… Во-от. Жизнь, она, Адам, не карамелька, а тоже скоро кончается. Помнишь Агашу, хозяйку нашу? Давно уж в раю, а мы еще хоть куда, нас еще виноватыми считают. И правильно: мы все можем, и худое и доброе, мы в силе! И пить будем, и гулять будем, а смерть придет, помирать будем… Эх, Адам, друг мой верный! Хошь спляшу?

Титков привстал за столом, держась обеими руками за столешницу, и лихо топнул ногой в новой туфле. Потом победно поглядел на кота. Он был не просто радостным, он чувствовал себя необыкновенно счастливым, всемогущим, он понимал теперь весь мир и хотел других сделать счастливыми. Илиади потом определил это состояние как наркотическую эйфорию, которая осложнилась чем-то таким мудреным, что не сразу запоминается.

– Ты чего улыбаешься, чего молчишь? Притворяешься ведь, вижу, притворяешься! Все ты понимаешь, Монах врать не станет. И Мытарин читал про вас из истории правильно. Скажешь, нет? Чего молчишь? А ведь ты – Адам. Один-разъединый Адам на всю Хмелевку, да и тот не человек! С кем же я говорить стану? Не подмаргивай, не улыбайся – отвечай!

– Ладно, – сказал кот, зевая, – давай куриную ногу и потом потолкуем.

Титкова окатило радостным жаром сбывшейся заветной мечты.

– Адамушка, неужто правда! – изумился он. – Да я тебе не только ногу, я и другую, и крылышки, и всю тушку с гузкой, и шею… Ну удружил! А эти умники записали: не умеет говорить по-русски. По-каковски еще тебе говорить, по-немецки? На, родной, ешь.

– На столе, а не под столом! – сказал Адам строго. Спрыгнул с печи, не спеша подошел к столу и подождал, пока хозяин, кряхтя и хватаясь за поясницу, поднимет с пола куриную ногу, положит ее на край стола и пододвинет ему стул. Как равному собеседнику. – Спасибо.

Адам впрыгнул на стул, сел и неторопливо, придерживая куриную ногу на столе лапами, стал есть. Титков глядел на него с умилением и качал седой головой:

– А я ведь знал, что ты ответишь, ей-богу, знал! Как же, думаю, не ответит, если я с ним который год как с человеком разговариваю. Не может он не ответить. А эти пустоплясы: не умеет по-русски. А чего тут уметь, когда три десятка звуков-букв ты и писать-читать запросто научишься. Правильно?

– Ешь, а то опьянеешь.

– Нет ты скажи: я правильно говорю?

– Правильно. Тридцать – это ерунда на постном масле. У музыкантов вон только семь нот в октаве, а говорят без переводчиков со всем светом.

– Да-да, мне Столбов рассказывал, а он на всех похоронах играет. Можно, я крылышко одно съем, а все остальное – тебе? Только я сперва царапну стакашек, а?

– Не много будет? Ты хотел со мной поговорить…

– Ничего, это я с радости. Выпьешь со мной?

– Еще чего! Выпью, а Анька Мортира и водку на меня станет списывать.

– Какая Мортира? Что-то не знаю.

– Знаешь – Ветрова, вчера прозвали.

– Это они умеют, это – да. Ну, будем… А теперь карамельку… Они, Адам, все умеют, они о себе только думают, о частной собственности.

– О себе только дурак не думает. А частная собственность – что это такое?

– Это, Адам, все несчастье людского рода. Говорят, бог еще не создал землю, а она уж была огорожена. Так и это самое чувство собственности – раньше человека родилось, до него.

– Зачем же ты борешься с ним, если чувство это природное, если оно родилось для человека и свойственно только ему?

– Да вредное оно, бестолочь!

– Кому вредное?

– Всем. Если бы не собственность, мы теперь знаешь где были бы?

– Не знаю. – Адам взял куриную тушку, ловко разорвал пополам и одну половину пододвинул хозяину: – Ешь, мне одному не управиться. – И вкусно захрустел, разгрызая косточки, заурчал, замурлыкал. – По-моему, все просто: родился, жил, помер. Чтобы род не пресекался, оставь потомство. А для жизни надо есть, пить и двигаться.

– Работать.

– Это у вас. А у нас – добывать пищу. Но зачем вам так много пищи? И почему вы столько говорите? Ты две недели меня таскаешь на этот свой суд, люди кричат, спорят, ругаются – зачем? Делят пищу? Самок? Жилье? Но все это у вас есть. Вожаков мало?

– Хватает.

– Тогда, может, плохие они, слабые?

– Нет, хорошие, сильные. Если бы для всей земли был один начальник, да наш, советский, мы знаешь теперь где были бы! А то живем от войны к войне… Ты и мою порцию ешь, не стесняйся.

– Спасибо, наелся, пойду полежу. – Адам вытер лапой усы, в два прыжка оказался на печке и улегся там, как прежде, положив голову на лапы.

– Наелся и сбежал, а хозяин тут один думай. Или, может, не я хозяин, а ты?

– Неизвестно. Земля у нас общая, солнце общее, а вся жизнь идет от них. Возможно, людей больше, чем кошек, но, кроме нас, на земле живет тьма разных животных, зверей, птиц… А если посчитать насекомых, если взять все растения, микробов…

– Монаха наслушался? Ты, значит, природа, а я изверг природы?

– Нет. Ты правильный, правый, как всякий человек. Я вот ловлю мышей в твоем доме, грачи – червяков у тебя в огороде, воробьи – гусениц в твоем саду, козы дают молоко для тебя… Все тебе и для тебя. Ну а ты для кого и для чего?

– Я? Для вас. Я, если хочешь знать, за всех вас должен думать, переживать и отвечать.

– Перед кем отвечать? Перед собой самим? Языком больше мелете, а толку нет. Меня ответчиком сделали.

– Так ведь со мной вместе!

– Ты так, сбоку, а основной ответчик я. Смешно: сами вывернули жизнь наизнанку, а виноват кто-то другой.

– Так ведь мы оба с тобой животные по природе, только я разумный, а ты – нет. Правда, и ты от меня говорить научился.

– От тебя? Я всегда говорить умел, если уж хочешь знать, да не хотел. О чем с тобой говорить? Не буду я больше с тобой говорить, все!

– Постой, не решай с маху. И не брезгуй, не отворачивайся с презреньем, легче всего отвернуться… Я глоточек, капельку…

Титков почувствовал новый прилив сил и начал доказывать упорно не отвечающему Адаму, что такое жизнь и человек в быстротекущей жизни. Носатый Илиади думает, что человек состоит из трех частей, а он состоит из многих миллионов, и самая главная из них – разум. А ты знаешь, что такое разум? Это, Адам, такая штука, что может объяснить что хочешь, любую несуразность. Запросто! Объяснить и оправдать. Вот, например, ты презираешь меня. А отчего я запил, знаешь? От одиночества. Потому что я человек и у меня есть разум. Он у каждого человека есть, разум, и каждый человек своим разумом доволен. Понимаешь? Федька Черт, Заботкин, Анька Мортира, Витяй Шатунов, Митя Соловей, Сеня Хромкин… – все по-своему правы, хотя все они в чем-нибудь виноваты. Можно, конечно, считать, что каждый по-своему прав, но на самом деле каждый, по-моему, не прав.

Когда Илиади, видевший вчера падение Титкова со скамейки, приехал с молодым врачом на «скорой помощи», Титков сидел за столом и доказывал спящему на печке коту, что тот ничего не понимает в людях, потому что никогда не находился на ответственной работе…

 

XVI

Прошло пять лет. Хмелевцы не забыли серьезных рекомендаций товарищеского суда и все это время не сидели сложа руки. И хотя сделали меньше, чем могли бы, жизнь заметно изменилась.

Как сообщила хмелевская районная газета, труженики райцентра, выполняя принятые на себя обязательства, превратили родную Хмелевку в настоящий поселок городского типа. Деревянные тротуары вдоль домов стали асфальтовыми, замощены сейчас все улицы, закончено строительство дороги с твердым покрытием от центра к пристани длиной два километра, сделали профилированным проселок до Суходола, засыпали его гравием и в нынешней пятилетке заасфальтируют. Построено два пятиэтажных дома городского типа и строятся еще три. Газ теперь не привозной, в сменных баллонах, а магистральный, от нитки газопровода, протянутой сюда стараниями Балагурова и Межова. Кстати, их очень ценят за хорошую службу и поощряют. Недавно о Межове был в областной газете очерк, где его хвалили. Авторы очерка Кирилл Мухин и Лев Комаровский тоже выросли, потому что их печатают в областной газете. Не часто, но печатают, и, в основном, положительные материалы о замечательных людях. Фельетоны и другие сатирические жанры, по совету товарищеского суда, наши журналисты охотно забыли. Неприбыльное это дело, сатира.

Председатель райпотребсоюза Заботкин пополнил свои кадры за счет выпускниц местной средней школы, и эти молодые продавщицы не берут от покупателей никаких благодарностей, кроме спасибо.

Потребление табачных изделий, как и винно-водочных, в целом за пятилетку увеличилось на несколько процентов, а минеральной воды и тонизирующих напитков сильно уменьшилось из-за нерегулярного завоза, недостатка транспорта и других причин, не касающихся вина и водки.

Заметные изменения произошли в судьбах рядовых хмелевцев.

Анька Мортира к своему пятидесятилетию получила Похвальную грамоту райсовета, но все же мечтает расстаться с продмагом, получить пенсионную книжку и выполнять обязанности бабки – нянчить внучонка. Ее дочь так и не поступила в институт, но зато стала неплохой портнихой в бытовом комбинате и заставила Витяя Шатунова, которому вернули водительские права, жениться на себе. Правда, ненадолго. Через полгода он перебежал к ее подруге Светке Пуговкиной, но шесть месяцев спустя затосковал, восстановил с бывшей женой прежние отношения и… через полгода.опять возвратился к Пуговкиной. Так у них и идет. Обе они притерпелись к подобным изменениям в своей жизни, потому что знают своего верного Витяя и, регистрируясь в браке или расторгая его, даже не меняют фамилий: лишние хлопоты с обменом паспорта. Все равно он от них никуда не денется. Как, впрочем, и они от него. Ведь они с детства дружили втроем, привыкли.

Верными супругами сделались Митя Соловей и Клавка Маёшкина. Произошло это не сразу и не легко, потому что им пришлось ждать смерти могучей Варвары, которая сильно огорчалась изменой неверного мужа и тем расстроила свое здоровье. Клавка ее жалела, но во время регистрации прирастила к своей фамилии редкую фамилию мужа.

Клавка гордится, что ее Митя председательствует в товарищеском суде, и когда она отправляет сливки на маслозавод или обрат на животноводческую ферму, то в накладных расписывается на всю страницу: «К. В. Маёшкина-Взаимнообоюднова».

Мягкий, но неотступный Митя Соловей отвадил ее от жульничества и суетливости, научил вежливой жизни, и теперь Клавку серьезно зовут Клавдией Васильевной. Впрочем, иначе и называть-то трудно: обаятельной, несравненной женщиной она стала, Правда, родить не смогла, но это был последний и извинительный случай обмана: зачем солидным людям поздние дети. В остальном Клавдия Васильевна безупречна. Сейчас ей за сорок, во внешности есть какие-то потери, но они не очень заметны при тех значительных духовных приобретениях, какие пришли вместе с неустанной культурно-воспитательной доработкой, проводимой новым мужем. Когда теперь Клавдия Васильевна неторопливо идет по улице благоустроенной Хмелевки, красивая, статная, одетая по моде, старая ее подружка Анька Мортира подносит к глазам платок, а хмелевцы провожают долгим взглядом и шепчут зачарованно: «Артистка!» Никак не могут оставить человека без прозвища, даже уважаемого.

Иван Кириллович Чернов со своей Марфой еще живы, но оба заметно сдали. Кириллыч вышел из членов товарищеского суда, уступив это почетное место инспектору рыбнадзора т. Сидорову-Нерсесяну, сидит зимой у телевизора, а летом на завалинке и обсуждает со старухой возможность возникновения колхозов в США. В будущем, конечно. Сейчас они до этого еще не доросли.

Юрьевна продолжает секретарствовать в товарищеском суде, собирается бросить курить и уже достала полсотни таблеток табекса. Некурящие сноха и сын Анатолий Ручьев поощряют это ее серьезное намерение.

Федя-Вася окончательно отошел от милицейских дел по старости, попал в жестокую зависимость к своей Матрене и иногда сбегает от нее на денек-другой к дочерям Алке и Светке, которые живут своими семьями отдельно. Он надеется, что внуки унаследуют его призвание и по достижении совершеннолетия пойдут в милицейские училища. Почему? А потому, что все мечты у нас, даже самые дерзкие, рано или поздно сбываются. Надо только не мешать их осуществлению.

Майор Примак по рекомендации товарищеского суда переименовал свою Гаубицу в Галатею. Жена его Галя обиделась, что собаке он дал имя красивей, чем у нее, родной жены, и зовет Галатею Гапкой. Собака откликается и на него, но при этом не виляет хвостом, как на Галатею.

Одряхлел егерь охотничьего хозяйства, верный заступник природы Федор Шишов. Его хотели отправить на пенсию, но он написал письменный протест: «Пусть я Монах и Робинзон, но все равно я непреодолимый в охране природы страж, вечный ее ученик и охранник. Не нужна никакая ваша пенсия, ни поощрительство. Я и так до самого конца смерти буду помогать терпению сноровистой природы, которая живет с чумовым человечеством, и не перестану быть в готовности ее защиты от вашего глупого хозяйничанья».

Рыбаки Иван Рыжих и Федька Черт перекрыли все планы рыбодобычи и стали ударниками пятилетки.

А вот верующая старушка Прошкина, которая подозревала Титкова и его кота Адама в краже просяного веника, два года спустя покаялась в грехе напраслины (веник нашелся в подпечке) и после покаяния отдала богу душу. Отпевать себя она завещала отцу Василию, но он по пенсионной старости уже не отпускал никакие требы, и службу исполнял молодой, двадцати шести лет, священник отец Игорь. Верующие были недовольны его отпеванием за поспешность, при которой пропадает торжественность обряда, но они не знали, что отец Игорь торопился к своим прерванным делам: в тот день он ремонтировал мотоцикл «Ява» и хотел сгонять в областной центр за сигаретами «Стюардесса», любимыми им. Впрочем, возможно, верующие правы, потому что все наши земные дела, по Священному писанию, есть суета сует и их нельзя почитать выше великого таинства смерти.

Дал дуба и главный противник частной собственности, убежденный атеист Титков Андрон Мартемьянович. Его осиротевшего Адама взял к себе на перевоспитание сам товарищ Башмаков. В тот же день он из педагогических соображений отрубил ему хвост. Адам, защищаясь в неравной борьбе, исцарапал Башмакову руки и сбежал. Теперь этот бесхвостый злодей живет полудиким образом, отбирая пищу у хозяйских котов и кошек, ночует на разных чердаках и где придется. Людей к себе он не подпускает. Однако свои обязанности выполняет еще ревностней, и теперь все коты и кошки в Хмелевке серые, с тигровыми полосами. Такое вот сильное у Адама семя.

За разведение романовских овец совхоз «Волга» пока не взялся, но Мытарин добивается включения овцеводства в план следующей пятилетки. И добьется. По итогам работы за прошлую его совхоз заметно увеличил производство зерна и занял первое место среди хозяйств района. А к передовикам у нас прислушиваются. На совхозном собрании, посвященном итогам пятилетки, выступал в числе других механик по трудоемким процессам в животноводстве С. Буреломов, известный больше как самодеятельный философ-изобретатель Сеня Хромкин. Его прочувствованными и хорошо продуманными словами я и закончу эту историю:

– Дорогие товарищи по совместной работе и уважаемые сотрудники по подчинению общему начальству! За этот продолжительный период времени действия наша текущая действительность добилась высокой практики сельской недостаточной продукции животноводства и полеводства. НТР закусила удила железной челюстью и несет нас только вперед, поскольку она не имеет обратного хода. Прежние факты отставания недоделок остались позади текущих завтрашних событий настоящей современности, и мы должны добиться, чтобы вся жизнь нашей Хмелевки, нашего района и остального земного шара, неровного от географической эллипсности и овражной рельефности пейзажного ландшафта, шла в радости по правильному советскому направлению счастливой коллективности мира и остатков природы земного существования…