Стихи

Жуков Геннадий

4 сентября 1955 — 2 декабря 2008

 

Из книги «Эпистолы»

 

Четвертое сентября

Какая темная пора — ночь нарождения на свет. Еще далеко до утра, и мгла весома и зерниста, Еще бледнеет силуэт и скорбный профиль органиста, Еще в ушах стоит трезвон и рокот погребальной стали, И комья не отгрохотали, а я опять на свет рожден… Так, значит, снова все сначала: галдеть, талдычить, толковать. За много лет душа устала одно и тоже повторять. Так, значит, снова я рождаюсь, тысячелетнее дитя, И повторяю — повторяясь. И прихожу — не преходя. Еще мгновение вглядеться в лицо уставшему врачу, Еще услышать: сердце… сердце… Вдохнуть и крикнуть. И кричу:

 

Письма из города. Дворик

… ты качала, Ты лелеяла, нянькала глупую душу мою, Дворовая родня — обиталище тасок и сплетен. Гей! Урла дорогая! Мне страшно, но я вас люблю. Мне уже не отречься, я ваш, я клеймен, я приметен По тяжелому взгляду, железному скрипу строки — Как ножом по ножу — и, на оба крыла искалечен, В три стопы — как живу — так пишу, и сжимает виски Жгут тоски по иному, по детству чужому… Я мечен Этим жестким жгутом, он мне борозды выел на лбу И поставил навыкат глаза — на прямую наводку, Чтоб глядел я и видел: гляжу я и вижу в гробу Этот двор, этот ор, этот быт, эту сточную глотку Дворового сортира (в него выходило окно) Взгляды жадных старух, эту мерзость словесного блуда… Я люблю вас и я ненавижу. Мне право дано — Я из наших, из тутошних, я из своих, я отсюда. Испытателем жизни — вне строп, вне подвесок, вне лонж — Меня бросили жить, и живу я, края озирая, Из какого же края, залетный восторженный «бомж», Залетел я? И где же — ну где же! — края того края? Камень краеуголен… Но взгляд мой, по шару скользя — Как стекло по стеклу — возвращается к точке начала… Ну, нельзя было в этом дворе появляться, нельзя! Не на свет и на звук, а на зык и на гук ты качала..

 

Письма из города. О смысле

Зачем, чтоб понюхать цветы — убивают цветы? Зачем драгоценные листья сжигают в кострах? В стандартных квартирах, какие должны быть мечты? А что за любовь обитает в стандартных домах? Зачем виноград, как любовник, ползет на балкон, А женщина окна завесила влажным бельем? Зачем же мы Землю одели в стекло и бетон? А где же нам жить, если мы на Земле не живем? Зачем ты деревья согнал в ботанический сад И толстой чугунной решеткой деревья обнес? Зачем же ты плачешь, когда чей-то брошенный пес Бежит за тобой и глядит, будто в чем виноват? А кошка зачем? Ну, к чему тебе чванный тотем, Что ходит и спит, и слегка согревает судьбу. Зачем эта кошка? Но ей недоступно — зачем. Но ты-то, зачем из владычицы сделал рабу? А сколько скопить нужно денег, чтоб выстелить гроб? А сколько в бездонную душу копеек войдет? А сколько кормить нужно тело, чтоб выправить лоб, И сделать таким же тугим и большим, как живот?.. А впрочем, зачем… И кому мою радость повем, Уж если узнаю, на что же мы обречены? Зачем у меня только дочь — продолженье жены, А сына не будет… Кому ты расскажешь — зачем? Зачем же ты куришь всю ночь — аж в квартире темно — И травишь смущенную душу сырым табаком? А если зажечь черновик — открываешь окно, Ну, что ж ты не дышишь своим вдохновенным стихом? — Зачем — говорю я, а время идет и идет… Окно открываю — восходит туман в синеву… Я знаю куда — ну, конечно же, вверх и вперед. И знаю ответ — почему: потому, что живу. — Зачем — говорю я. Ну, кто же мне смысл одолжит, Единственный смысл этой жизни на множество лет? Уж если не знают судьба и эпоха ответ, Так как же мне цель полагать и направленно жить? Так выберем смысл из бессмыслицы и воспоем, И будем гордиться пред вечностью именно тем, Что выбрали смысл из бессмыслицы… Только зачем? И все-таки жили — не ведая, так ли живем.

 

Ты ненависть. Тебя я ненавижу

Ты ненависть. Тебя я ненавижу. За то, что ненавидеть ты велишь. Но в зверя ты меня не обратишь, Я смерть твою бездарную предвижу. Я к ненависти ненависть терплю, Но злобою себя я не унижу. Ты ненависть — тебя я ненавижу, А ты любовь, и я тебя люблю.

 

Ты глядела так…

Я боюсь за тебя. Не тебе — и к чему? — Этот лоб гениальный, оправленный в пепел текучий. Ты глядела так третьего дня — не тебе — и к чему? — Древний взор и в зрачке влажный отблеск потопа. Что случай, Этот прихвостень Бога — удумал, когда обряжал Сократический ум в эти плечики, ручки и ножки — Две ладони в мою уместились ладонь, Две ступни поместились в ладошке… Всё, что ци-ви-ли-за-ци-я вы-хри-пе-ла В драках — муках — мольбах — и тягучей зевоте, Ты взвалила на стол и сидишь у стола, Напряженная, словно дискант на завышенной ноте… Я боюсь за тебя. Не тебе — и к чему? да, к чему! — Непомерная мудрость такого-то года. Там, где видишь ты свет, — я познал только тьму. Я боюсь за тебя. Ты меняешься, точно погода. От поветрий, течений и даже сквозняк от страниц Шевелит (я боюсь за тебя) твои слабые крылья. Не кури… Ты, как воздух вокруг этих лиц, Принимаешь черты (не кури же!) стального насилья, Добродетели мраморной, бронзовой чести, любви — Страсти книжной, бумажной, чернильной и — Боже, — буквальной. Все, что писано буквами — здесь же — в крови Зарождает волну мировую… И только случайной Горсткой слов «я боюсь за тебя» — да и эти — не те — Я сейчас существую. И чтобы мне встретиться взглядом, — Не кури! — говорю. Отвечаешь: …я рядом …я рядом… На! И брошенный взгляд, как монетка, летит в пустоте.

 

Виктория

И дом мой опустел. И мир обрел черты Великосветской тягостной обедни. Я слушаю затасканные бредни, Затейливые речи немоты. И в пустоте — в движенье пустоты — В струящемся и вьющемся потоке, Слова мои — как вьюшка в водостоке — Стекают в горло с небной высоты. И в часовой захватанный стакан Друзья мне льют первач из туберозы. И в горле собирается туман, Восходит вверх. Мне называли: слезы… И что еще? Ах, да, чуть слышный зуд В губах, однажды выстуженных Летой. И что еще? И почему зовут Все это поражение — победой? Да мне ли — на обугленных костях Таскающему драповое тело — Возрадоваться вдруг, что потеплело, Оттаяло признанье на устах? И мне ли — полыхавшему в кострах Смут вековых — оплакивать мгновенье. Викторией зовется этот крах. …И вот еще одно стихотворенье.

 

Письма из города. Часы

1. Как зверь, что ищет соль земли, не ведая, чего же хочет, Мы проходили и прошли, и вот над нами смерть хохочет. Среди потоптанных долин стоим обуты и одеты И знать хотим — чего хотим, когда уже желаний нету… Мы недра выскребли земли, мы сотворили мир свой вещий, Но вот надкушенные вещи вкруг нас валяются в пыли. 2. Я знать хочу — чего хочу, И обнажаю понемногу Свой дом, и волочу к порогу Обноски, что давно влачу. И здесь останутся часы — Свидетель крайнего позора: Я нищ — я нищ — я нищ, и скоро Они затеются, как псы, Трястись и взлаивать надрывно, Напоминая в пять утра Что жизнь уходит непрерывно, И что пора — пора — пора.

 

Письма из города. Трапеза

Подвалом влажным и тугой табачною золой Подвалом бражным и густой асфальтовой смолой, Опухшим выменем души и головой творца, Промявшей плюшевый диван седалищем лица, Утробным воем парных труб системы паровой Клянусь, что это все — со мной. Да, это все — со мной: Я гость на пиршестве немых, собравшихся галдеть, Они ревели над столом, а мне велели петь И заглушать вороний ор оголодавших душ. …А лестница вела во двор, и там играли туш! Там пожирали пиджаки карманные часы, Глотали вяленых коров парсеки колбасы, Глодал ступни свои плясун и — под кромешный крик — Оратор — с пеною у рта — заглатывал язык. …А дверь в огромный мир вела, и там играли марш. И там пила тайгу жрала, разбрызгивая фарш, И там впивался в недра бур коронкою вставной, И присосавшийся насос пил земляной настой. Я гость за трапезным столом, Где рвут мой теплый труп. Я озираю этот дом, где я стекаю с губ, Сочусь по выям, по локтям и по горжеткам дам Кровавым соком. Я стократ разорван пополам, И пополам еще сто раз. Я в дом зашел на час И непрожеванным куском в зубах его увяз. Клянусь, что это все со мной, Все наяву, все здесь. Клянусь, что правду говорю, и буду землю есть. И род людской, что Землю ест, не умеряя прыть, Обязан — пусть с набитым ртом — но правду говорить. А правда жестче горных руд и горестней песка, А правда соли солоней трясин солончака: Здесь некто мыслил о птенце, а сотворил толпу. И мы беснуемся в яйце и гадим в скорлупу.

 

Письма из города. Горацию

Они убивают цветы и приносят любимым. И пьют, чтобы плакать, а чтоб веселиться — едят. И вдох наполняют синильным сиреневым дымом Они позабыли: есть мера — все мед и все яд. Они правят пир. Это траурный пир. После пира Они будут жрать своих жирных раскормленных псов. Они позабыли: вот образ гармонии мира — Великий покой напряженных до звона весов. Они говорят: это смерть. Мол, такой и такой я… Они и не знали — наполнив всю жизнь суетой, Что счастье — гармония жизни — мгновенье покоя. А смерть — это вечность покоя и вечный покой. Они строят скалы и норы в камнях, а из трещин Сочится наваристый запах обильных борщей. Но тяжко глядеть мне на этих раскормленных женщин, И больно глядеть мне на этих оплывших детей. О, если бы к детским глазам мне доверили вещий И старческий ум! Я бы смог примириться и жить, И клеить, и шить, и ковать всевозможные вещи, Чтоб вещи продать и опять эти вещи купить. Такое твоим мудрецам и не снилось, Гораций. Все что-то не эдак и, видимо, что-то не так… Зачем эти люди меняют состав декораций И в мебели новой все тот же играют спектакль? Зачем забивают обновками норы — как поры. Здесь есть, где лежать. Но здесь некуда быть. (или стать?). На свалках за Городом дымные смрадные горы — Здесь тлеют обноски обновок. Здесь нечем дышать. И горы обносок превысили горы природы. На вздыбленной чаше пизанской грудою стоит Пизанское небо над нами. Пизанские воды. Пизанская жизнь… Утомительный вид… И эти забавы превысили меры и числа, И в эти забавы уходят все соки земли. Они не торопятся строить свои корабли, Поскольку забыли, что смысл в со-искании смысла. Что разум без разума в этой глуши одинок — Как я одинок без тебя, мой любимый Гораций — Что нужно спешить — ах, нет, не спешить, но стараться, Поскольку назначена встреча в назначенный срок.

 

Дверной проем

«В степи цимбалы кочевали и навевали суховей, Среди сатиновых полей две флейты в бубне ночевали, Светало, и запели спички, и распустили языки, Когда заначка и две нычки сошлись в течении реки…» …Твой мир пьянит, как цинандали, И я гляжу в проем дверей: Что мыслить мне в твоей печали, Что мыслить в радости твоей? Здесь, по ту сторону проема, Мой странный мир, где я живу. Здесь все не так, здесь все знакомо, Все ясно, зримо, наяву. Здесь в джунглях каменных кочуют цветы и навевают сплин. Среди желтеющих маслин птенцы в наушниках ночуют. Светает, запевает ящик и распускает дребедень, И старый пень заначки тащит, и нычки ищет старый пень… Ты подойди, ты сбрось сандалии, Смотри сюда — в проем дверей… Что мыслишь ты в моей печали? Что мыслишь в радости моей? Как мы смешны… Нам нужен третий. Пойдем глядеть в его проем — Что мыслить радостью на свете, Над чем печалиться вдвоем? …Здесь суетятся горожане, ночник желтеет на стене, Спят дети на одном диване и сказки слушают во сне. Светает. Хриплый репродуктор завел чухню свою чуть свет. Портвейн из гниловатых фруктов. И где-то есть пять сигарет. О, как же шаток, ирреален И зыбок мир в его дому… И он отменно не печален, Хоть нету радости ему.

 

Речитатив для флейты

1. В магазине — где дают брюки в полосочку поперек — я купил продольную флейту. Брюки стоят столько же, но они не такие теплые, как флейта. И я учусь играть на флейте. Поверьте, это только так говорят: семь нот. Это семь чувств… Поверьте, первая «до» была еще до слуха, и у кого нет слуха, а есть только слухи, нередко путают ее с нотой «ми», милой нотой осязания мира. Меж осязаньем и слухом — нота «ре», как ревнивое око в ресницах. Здесь вечная нота «фа», как выдох носом: «фа», как фамильярный философ, фарцующий коттоном и Эллингтоном, как выдох носом: фа! — когда чуешь всякое фуфло… Здесь странная нота «соль», чтобы жизнь не казалась сахаром всякому, играющему на флейте. Я трогаю ее языком. Здесь вечная нота «ля», как ля в зале, и ля-ля в кулуарах. Как ля с трибуны, но ля-ля в очереди… Спросите лабуха: где играть шлягер? В ля-ля миноре… Это страшное чувство ля-ля! Оно обжигает мне лицо в кровь, когда я выдыхаю его из отверстой флейты. О, высокая нота «си», чистая нота «си!» Кто способен на чистое «си» — способен на многое. 2. …Холодно, а кровь Уже не греет, лишь в печаль, Лишь в крик, лишь в шепот невзначай Уходит с выдохом любовь, Пока учусь играть на флейте. …Не моя вина: Еще не выпита до дна Святая эта флейта, но Уходит с выдохом вино, Пока учусь играть на флейте… Слышишь, как это звучит: па-па-рам, па-рам? Звуки двоятся в ночи по парам, парам… Лишь сквозняк — со мной в одном ключе — В ключ свистит, нахохлясь на плече, Но иссяк мой утомленный ключ В черной флейте. Холодно, любовь Уходит — как сквозь пальцы — звук. (Кого же я просил: мой друг, Хоть для страданий, хоть для мук Мне флейту полную налейте?) 3. Ах, быть поэтом ветрено и мило, Пока еще не кончились чернила, И авторучка ходит на пуантах Вслед музыке печали и любви, И образа талантов в аксельбантах Преследуют с осьмнадцати годов Всех девочек… Ты к этому готов, О, мой собрат, ходящий в музыкантах? Ах, быть поэтом ветрено и мило! Но ради всех святых, таи, Что уж давно окончились чернила, Что флейта рот истерла до крови. Что флейта? — флейта — продолженье горла. А в горле — в горле — музыка прогоркла. Там вопль один протяжный. Ну и что же? Держи в руках отверстый вопль — до дрожи, Держи в руках, пока не лопнет кожа — Все быть должно на музыку похоже. И даже смерть. Ее споют потом… А девочкам — в бирюлечках и бантах — Ты накарябай лопнувшим ногтем, Что авторучка ходит на пуантах. И будь поэтом. Ветреным притом.

 

Письма из города. Гений

Раскрой свое железное крыло И помавай над сталью и бетоном — Здесь в недрах гулких, в гаме монотонном, В холодном эхе долгих анфилад Родился твой неоперенный брат. Овей его покатое чело И осени перстами с перезвоном. Се — брат твой, Гений! Он, как теплый воск, Из лона матери сошел на чрево мира. Здесь будет он оттиснут, как просвира, Воспримет воск эпохи блеск и лоск, И мудрость — цвета зрелого сапфира — Да, мудрость граждан — словно бы сапфир — Он обоймет и будет мудр, как мир. Так осеняй, пока не вышел срок — Не отросло, в пушистых завитушках, Перо. Он будет возлежать в подушках Крылом в тюфяк, зубами в потолок. Он будет хлюпать ночи напролет Гундосыми слюнявыми слогами, Он к «лю» и к «ля» диезы подберет И вытрет стенку квелыми ногами. Так три пройдет, и тридцать лет пройдет, И выйдет срок: Он сопли подберет, И пустит слюни, и в восторг придет, Когда войдет — в заштопанном и сиром — Любовь его и утку поднесет, И удалится клокотать сортиром… И — подавившись собственным клистиром — Он — в простыне запутавшись — умрет, Избранник века — полный идиот — В гармонии с собой и с этим миром.

 

Коллапс

1. Когда сворачивается пламя костра, Чернее ночи уголья костра. И в черной земле зияет дыра — Чернее черной земли дыра. Когда сворачивается пламя звезды, Ночь на планете чернее беды. И в черном небе зияет дыра — Чернее черного неба дыра. Когда сворачивается пламя души, Свет возвращается, круг завершив. И в черной душе зияет дыра — Чернее черной души — дыра. Но ранний твой свет протекает, врачуя и раня, И длится во времени ярое раннее пламя, И словно домашние звери за теплою пищей — Чужие планеты идут на тепло пепелища. Там пламя кричит, заключенное в углях остылых, Но свет возвращается — свет продолжаться не в силах! — И, бросив орбиты — за светом на тайные меты Идут и приходят, и в бездну уходят планеты. Любимая! Дальше орбитой иди кочевою. К другому колодцу ходи за водой ключевою. Что свет катастрофы тому, кто единожды молод, Тому, кто и сам нарождается, словно звезда? Здесь гулкое горло зияет, как гибельный голод. Здесь мерзлое пламя клубится, как гибельный холод. Здесь даже вода запекается в жаркую жажду, Спекается в черствую глыбу сухая вода. 2. Вот ведь какая беда, Я сворачиваюсь, как сворачивается звезда. Будь то люденыш какой, иль сын собачий, иль конь, Иль безделушка какая — красивая утварь — Я пальцы тянул к ним для ласки, А нынче — ладонь о ладонь — схлопываюсь пальцами внутрь. Женщина тянет мне певчие губы свои: — Спой, — говорит. — меня, голос вдохни в мою стать. — Нет, — говорю ей. — Отчаянно не до любви. — Нет, — говорю ей. — Мне нечем тебя обнимать. Розы ли мерзлые где-то дают на углу, — Кто научился предсмертный их цвет продавать? — Колкие стебли, как пальцы подростка беру И отпускаю: мне нечем тебя обнимать. Конь на весь город один — не узнаю коня. Конь от меня отвернется в обиде святой. Конь, на весь город один, не узнает меня. Дрогнет капризной губою: …чужой. …Внутрь завернуты пальцы, а обе руки В душу завернуты, как в одеяльце. Отогреваю — разбитые вдрызг — кулаки. 3. Не гляди в мою душу, сестра — Там сегодня не будет костра. Не гляди в мою душу, жена — Потому, что душа без дна. Там, на черной покатой стене Черный всадник на черном коне. Это я — сам один — сам с собой Нынче вышел на праведный бой… Я швырну в эту бездну перо, И расколется в бездне ядро. Год пройдет или столько-то лет — Будет свет.

 

Убежала бусина с нитки суровой

Убежала бусина с нитки суровой, Побежала бусина дальней дорогой. Как же ты о бусине не спохватилась? Укатилась бусина… Укатилась… Завяжи на нитке узелок на память, Погляди с улыбкой — если грустно станет — В этом месте ниточки всё и случилось. Укатилась бусина… Укатилась… Убежала бусина с нитки суровой, Побежала бусина дальней дорогой. Вся судьба на ниточке крепко держалась, Только эта бусина… Экая жалость…

 

Свеча на перроне

Эти белые клавиши — белые дни. Эти черные клавиши — черные дни. И на белых прощальные пляшут огни, И на черных прощальные пляшут огни. Проплывает последний вагон: догони. Проплывает последний вагон: догони, догони. Будто пальцы по клавиатуре идут и стучат. Будто сняли все струны — сустав за суставом стучат. Будто сняли все рельсы — состав за составом стучат. Я свихнусь, наконец, От квадратного мерного стука! Уплывает вокзал. И стоит на перроне свеча. Оглянешься назад — и стоит на перроне свеча. Мной однажды в протяжную ночь зажжена, Все горит и горит! Эта жизнь распроклятая штука! Мой огарочек горький — судьба, сумасбродка, жена, Все горит при дороге — стоит при дороге свеча. Словно жертвенник жаркий, стоит при дороге свеча. Мой священный огонь, моя смертная мука…

 

Друзьям

А идите вы с вашей версификацией! С вашим Ладом неладным, Размером и ямбом неладным, С вашей пломбой на сердце, С александрийским апломбом, С вашей темой готической И снулым холодным стихом! — Боже мой! — говорю я, — Пока мы надменные лиры наладим, Эта женщина, этот подкидыш в пустой электричке Будет длиться и длиться в пустой электричке Меж холодным стеклом И сивушным дурным мужиком… — Боже мой! — говорю я, — По всевышней поденной привычке Будет, зябко нахохлившись, тупо глядеться в окно Эта женщина, эта ворона… Считать перегоны И читать полустанки, солидно нахохлившись, но Глядеть из угла, Как нашкодивший малый ребенок Смотрит длинное, скучное взрослое наше кино… Боже мой! Неужели же нам все равно! С нашей мыслью готической И заостренным стихом, С нашим словом аттическим, Где царит, словно в римском каре, железный закон. Как пробиться в ее одиночество, В холод космический — За стекло, за предел, за барьер — В отраженный вагон? Там, в другом — отраженном — вагоне, Ее волосы рвутся о кроны. Там, в другом — отраженном — вагоне, Колошматят ее светофоры. В пристяжном эфемерном вагоне Сквозь нее пролетают столбы. Боже мой… Что могу совершить я хорошего, кроме — Попросить пересесть, Чтобы бешеный встречный скорый Не хлестал, Не считал бы ее, Как штакетник кривой, разноперый — Когда вылетишь прочь из седла Этой жизни катящейся… Этой многоколесной судьбы…

 

Попутчица

1. За Доном, за долгою степью сквозит синева, Юлит электричка борзая в отвесных откосах, С высоких откосов в окно залетает листва, И желтые смерчи, вращаясь, идут по проходу… Я долго гляжу, как в глазищах раскосых — В пиалах овальных — хрустальная плещет беда. И темный зрачок проступает сквозь горькую воду. Прижав локотки напряженно — как будто бежала — Сидела спокойно, но в ломаном лете бровей, В том, как оглянулась — почудилось: кони по шпалам! Погоня по шпалам! Торопятся кони за ней! 2. Должно быть, не так, но спросил я тогда: — Откуда ты, лярва? Ты ликом — звезда, До боли бела, а очами — орда… Видал я таких! Только чья ты беда? Все длинные ноги и все поезда Уносят от этих коней не всегда… — Чьи кони? — спросил я. — Сама ты откуда? И девушка мне отвечала: …туда. И сгорбилась, словно старуха: туда. И темной ладошкой махнула туда, Где синюю степь заливала полуда. Должно быть, не так, но сказала: …юнец, Очами — отчаян, поломан — да выжил, Что нянчишь гитару? Садись-ка поближе, Сыграем про разные эти дела: Как лисья была я. Как рысь я была. Все рыскала градом, Как горло искала… Шакала ласкала, С шакалом спала. Шалавой звалась И шалавой жила, И как унесла два залапанных липких крыла И сердца огрызок в щемящую степь от вокзала! …Ах, мать-перемать! — кабы голос — Уж я бы сыграла! 3. Вот так эта девушка, эта старуха сказала. Быть может, не теми словами, да смысл такой. Сказала: …сыграй мне, пока я себе не сломала Синюшную шею на синей свободе степной! И в гулком вагоне, качаясь и плача, плясала — Как об ногу — ногу присохшую грязь оббивала. И листья звенели над ней, словно дикие осы, И карие косы, А может быть, карие космы, А может быть, крылья плясали за хрупкой спиной…

 

На живой ноге в бутсе «Адидас»

На живой ноге в бутсе «Адидас» Инвалид по проходу шоркает. А другая нога — что твой карандаш: Одной пишет — другой зачеркивает. Как колоду карт, развернет меха, Заведет гармонь заунывный зык… Не берет уже инвалид верха. Не берет уже инвалид низы. Не болит душа, не болит рука Нажимать на грудь и на клавиши. А болит нога, и болит спина, И хребет болит низко кланяться. Ах, мы выросли до высот стиха — Дорасти бы нам до поэзии… Не берет уже инвалид верха. Не берет уже инвалид низы, Двери сходятся, как два лезвия. Откусила дверь голубой сквозняк. Гомон тамбурный: так и пере-так… И зачем в карман с дыркой лезу я? Только что с меня возьмешь — с дурака? Догоню в другом вагоне старика. Суну мелочь в задрожавший кулак — За поэзию. За все… И за так…

 

Чабрец

В смиренье тягостном влача Асфальт, налипший на подковы, Влача обноски и обновы, Я было умер сгоряча… Но был у города конец. И кровь слилась с древесным соком — Я горло жег зеленым током, Зеленый хрупая чабрец. Еще гортань была в огне, Когда со страхом пилигрима Я чуял, как неистребимо Язычник деется во мне. О, я не знал, слетая с круга, — Как хрип с пластинки шансонье, — Что петь мне звонко и упруго, Что мне играть на тетиве! Возьми мой кашель перочинный И возврати, моя земля, Гортанный хохот лошадиный И плач гортанный журавля! Пусть эта боль — на боль похожа… Пусть. Я согласен онеметь, Пока сползают слизь и кожа И нарастают сталь и медь.

 

Дорога, дорога…

Был старик велик и сед — В темных клочьях моха… Ему было триста лет — Целая эпоха. Ясным утром — белым днем Спрашивал дорогу: — Пособи, сынок, огнем, Потерял, ей-богу… Оглядел я чистый дол — Ясная картина: Ветер в поле бос и гол, Ни креста, ни тына. Ни тропинки, ни тропы… Коршун в небе стынет. Как не выправи стопы — Нет тропы в помине… Волчий зык да птичий крик — Там овраг, там яма. Говорю: «Иди, старик, Все дороги прямо». И побрел старик слепой — Вижу — влево тянет, Захлестнет стопу стопой, Господа помянет… Посох — что твоя слега — Вязнет в диких травах. А запнется, и нога — Тело тянет вправо. Восемь бед — один ответ — Я его обидел… Только впрямь дороги нет. Я сказал — что видел. Нет тропы, дороги нет. Рыскает эпоха, Будто чует чей-то след, Только чует плохо. Как не выправит стопы — То овраг, то яма. А в нехоженой степи Все дороги прямо.

 

Легенда о Пане

В полночь, когда вьюга выла и мела, Звонарю подруга старца родила. И лежал он молча на пустом столе, И зияли молча два зрачка во мгле, И сжимались молча пальцы в кулаки, И сияли волчьи белые клыки. Он лежал и думал на кривом столе, Проступала дума на кривом челе. Все лежал и думал: … странные дела — Звонарю подруга старца родила… Глупые вы дети, мама и отец. Расставляйте сети, мама и отец. И поставьте черный у двери капкан. Ждали вы мальчонку, а родился Пан. Зачинал раб божий Божия раба. Понесла рабыня Божия раба… Да кишат рабами божьи небеса — Я тряхну рогами и уйду в леса. Посох мой наследный бросьте у дверей — Я сломаю посох на число частей. Крестик на гайтане бросьте мне за дверь — Я свяжу гайтаном панскую свирель. Не плачь, мать родная, ах, не голоси. Вервие тугое, отец, не тряси — Не слыхать за лесом материнских слов, И проклятий отчих, и колоколов. А пройдут все долга, и когда в апрель Принесут к порогу теплую свирель, Суженой верните Панов самодуд — Бросьте мою дудку в деревенский пруд.

 

Комос. Сатир

И поздно радоваться и, Быть может, поздно плакать… Лишь плакать хохоча и хохотать до слез. Я слышу горб. Ко мне вопрос прирос. Я бородой козлиною оброс. Я в ноги врос. Я рос, я ос, я ’эс’ Напоминаю абрисом своим. Я горб даю погладить и полапать. Я грозди ягод вскинул на рога. Я позабыл, где храм и где трактир — И что же есть комедия, Сатир, И в чем же есть трагедия, Сатир. Я спутник толстобрюхих алкашей, Наперсник девок пьяных вдрабадан. Я в грудь стучу, как лупят в барабан, И рокочу всей шкурою козлиной, И флейту жму, и выпускаю длинный Визгливый звук, похожий на кукан. И на кукане ходит хоровод И пьет и льет мясистая порода. И что же есть комедия, народ? И в чем же есть трагедия народа? …Смотри, смешно, мы все идем вперед, Комедия, мы все идем по кругу, И трезвый фан в кругу своих забот — Что пьяный фавн, кружащийся по лугу… …Смотри, смешно, сюда ведут дитя, Комедия, веселенькая штука, Я вновь ее увижу час спустя, Она повиснет на руке у внука… О, шире круг, поскольку дело швах! В чем наша цель, не знает царь природы. Меж тем — и ах! — проходят наши годы В хмельных целенаправленных трудах. И все страшней, все шире, все быстрей, И дудка воет, как над мертвым сука: Лишь мертвый выпадает из цепей, А лица веселей и веселей. Но, Боже мой, какая мука… Вот в трезвом опьянении ума Бредет старик, заглядывая в лица, По тощей ляжке хлопает сума, Он позабыл, куда ему крутиться. Он смотрит так, как будто виноват, Он спрашивает, словно трет до дыр: — Так в чем твоя комедия, Сатир? — А в чем твоя трагедия, Сократ?

 

Моралисты

Нас много. Но идем мы друг за другом. Мы как быки, увязанные цугом, Проходим по эпохам и векам. Но, господи, кто там идет за плугом? И кто велит так напрягаться нам? И если вдруг за плугом не идет Господь суровый с длинным кнутовищем, Какой же черт толкает нас вперед? Чего хотим мы, и чего мы ищем? Зачем мы тянем лямку сквозь века, И девственное поле — бороздою — Размежевав на Доброе и Злое, Заботимся — глубока ли строка? Ах, да! конечно! — воин задрожит И повернет обратно колесницы, Когда прочтет: «Не преступай границы! Не преступай начертанной межи!»

 

Доблесть

Ты взял Геллеспонт как барьер. Буцефал Замедленных персов топтал. На звонких щитах Буцефал танцевал, На спинах костлявых плясал. Но вспомни! Обугленным телом дрожа На скользких от нефти камнях, Худыми ногами живая душа Скребла эту слизь, этот прах… Когда твой угрюмый железный конвой Мальчишку в багровом бреду Влачил по планете — он черной пятой В земле пропахал борозду. И мир разразился небесной слезой, И в русло вода натекла. Меж правдой военной и правдой святой Межа вкруг земли пролегла. Назад! Захлебнешься горючей водой! Твой конь не пройдет над кипящей рекой. Назад! Содрогнись, непреклонный герой — Вот доблесть, достойная дня! — Души себя — зверя — железной рукой… Ты взял Геллеспонт, но пред этой чертой Сойди, Александр, с коня.

 

Речитатив для дудки

И была у мальчика дудка на шее, а в кармане — ложка, на цепочке — кружка, и была у мальчика подружка на шее — Анька — хипушка. Мальчик жил-поживал, ничего не значил и подружку целовал, а когда уставал — Аньку с шеи снимал и на дудке фигачил… Дудка ныла, и Анька пела, то-то радости двум притырочкам! В общем, тоже полезное дело — на дудке фигачить по дырочкам. А когда зима подступала под горло, и когда снега подступали под шею, обнимались крепко-крепко они до весны. И лежали тесно они, как в траншее, а вокруг было сплошное горе, а вокруг было полно войны… Война сочилась сквозь щели пластмассового репродуктора, война, сияя стронцием, сползала с телеэкрана. Он звук войны убирал, но рот онемевшего диктора — обезъязычевший рот его — пугал, как свежая рана. И когда однажды ночью мальчик потянулся к Анне, и уже встретились губы и задрожали тонко, там — на телеэкране — в Ираке или Иране, где-то на белом свете убили его ребенка. И на телеэкране собралась всемирная ассамблея, но не было звука, и молча топтались они у стола. И диктор стучал в экран, от немоты свирепея, и все не мог достучаться с той стороны стекла. А мальчик проснулся утром, проснулся рано-рано, взял на цепочке кружку и побежал к воде, он ткнулся губами в кружку, и было ему странно, когда вода ключевая сбежала по бороде. А мальчик достал из кармана верную свою ложку и влез в цветок своей ложкой — всяким там пчелам назло, — чтобы немножко позавтракать (немножко и понарошку), и было ему странно, когда по усам текло. Тогда нацепил он на шею непричесанную свою Анну. И было ему странно Анну почувствовать вновь… Тогда нацепил он на шею офигенную свою дудку, Но музыку продолжать было странно, как продолжать любовь. Он ткнулся губами в дудку, и рот раскрылся, как рана, Раскрылся, как свежая рана. И хлынула флейтой кровь.

 

Эолов лук

Все струны любви на эоловой лире Я в ночь без любви сосчитаю со скуки. Но песню о мире — да, песню о мире — Я буду играть на эоловом луке. Ударю я воздух пустой тетивою: Довольно постылой стрелковой науки! Повейте хорошеньких женщин лозою — Я буду играть на эоловом луке. Что было для мести — То будет для песни. Сойдитесь же, лучники всех поколений, — Пусть луки не созданы для песнопений — Я буду играть на эоловом луке. Пернатая смерть тетиву утруждала — У лучников ваших натружены руки. Довольно! — вас мало… Довольно! — нас мало… Я буду играть на эоловом луке. Пусть бранная песня всей музыки старше, Я бью тетиву — и отбой в этом звуке! Две тысячи струн на эоловой арфе, Но эта — одна! — на эоловом луке.

 

Ветер листья возжег и вспыхнули листья

Ветер листья возжег и вспыхнули листья. Больно, любимая, больно… Ветер тронул ковыль И кони в степи закачались. Не боли, любимая, не боли… Отчего эта вечная тяга к высокой печали? Отчего эта вечная тяга к высокой любви? Мы с годами мудрее, добрее, Друг другом довольней. …Кони тронули ветер, Качнулись в степи ковыли… Это ты? Или это Она? Больно, любимая, больно. Это где-то Высоко болит. Не боли… Не боли…

 

Я стольких любимых оставил векам

Я стольких любимых оставил векам, Годам и неделям, ночам и часам — В тряпье и порфирах, во храме и хламе. Они оставались в эпохе своей, В теченье ночей и в течение дней. И Хронос глотал своих бедных детей, Давясь их сухими телами. Я видел — мне тягостно зренье мое! — Я видел, как строилось наше жилье. И видел руины, руины… Мне камень огромный служил алтарем, Огонь совершался на камне, а в нем Спекались рубины, рубины… Был первый мой дом знаменит и высок. Но вот я сквозь пальцы просеял песок И я не нашел сердцевины… Я стольких любимых оставил векам, Годам и неделям, ночам и часам. Я вышел. Да, я их оставил здесь, в доме моем. И вот я меж пальцев размял чернозем, Но сердца я в нем не услышал. Я непобедимее день ото дня, Но смерть и любовь побеждают меня, И я обнимаю, как гостью, хозяйку в дому, И пространство звенит. Там Хронос бесценным рубином скрипит И пес — пересохшею костью.

 

Прикосновение

Ты просишь рассказать, какая ты… Такая ты… Такая ты… вестимо — Ты мне понятна, как движенья мима, И как движенья — непереводима. Как вскрик ладоней, И как жест лица… И вот еще — мучения творца — С чем мне сравнить любимую? С любимой? Я слово, словно вещего птенца, Выкармливал полжизни с языка, Из клюва в клюв: такая ты, такая… Дыханьем грел: такая ты, такая… И лишь сегодня понял до конца — Тобой моя наполнилась рука — Вот жест всепонимания людского! А слово… Что ж, изменчивое слово, Как птичий крик, вспорхнет и возвратится, Изменчивости детской потакая, Изменчивостью детскою губя. И лишь прикосновенье будет длиться. И только осязанье длится, длится. Так слушай же: такая ты… такая… О, слушай же, как я люблю тебя!

 

Вернись — тебя я попросил. Но ты уже вошла

— Вернись — тебя я попросил. Но ты уже вошла. И подбежал к ногам сквозняк из дальнего угла. И дрогнула у кресла ель, и медленно сошли К подножью иглы, словно сель. А с уровня земли Из-за окна — где снег лежал каленее стекла — Тянуло в дымное окно поземку через щель. Вернись — тебя я попросил — еще открыта дверь. — Вернись — тебя я попросил. Но ты уже вошла. И руки мне на грудь легли. А из моей груди — Навстречу им — ладони две мою прогнули грудь… О, смилуйся. О, не входи в меня еще чуть-чуть. Ты центром времени была, основой всех основ Как в центре солнечных часов блестящая игла, Что тает в солнечных лучах и в мареве дрожит. А тень на циферблат легла, и здесь она лежит. А тень на циферблат легла, закинув тени рук. Мне тень обозначала час и означала день. О, не входи на этот круг, любимая, мой прежний друг, Ты — как собаку — уведешь возлюбленную тень. Она на звук твоих шагов отозвалась во мне. Ее ладони на груди — на этой стороне… Ну, не входи. Войдешь, и там она прильнет к ногам — Поволочится за тобой — по судьбам — по пятам. Кто мне тогда означит час, чтоб, отвратив свой взгляд От мельтешенья мелких строк, мне оглядеть закат? И доглядеть — отворотив глаза от этих строк — И развернуться в темноте ногами на восток.

 

Тексты песен

 

Урок кармы

1. Отвернувшись от мудрости века сего, От железного духа тевтонца, От стоических дам, фамильярных господ, От сутан моралистов с мечами и от Мясников с палашами гвардейскими, от Культуры, что шляется взад и вперед, Парфюмерных низин, фурнитурных высот, Дамских трусиков, мужеских шляп и колгот, Я в Европу захлопнул окно, как киот… Отвернувшись от мудрости века сего К стороне восходящего солнца, Я увидел, как сакура нежно цветет, А под сакурой воин глядит на восход — Вот он меч достает, вот вскрывает живот — И захлопнул второе оконце. Я на север глядел: ледостав, ледоход… Занимался и таял пузырчатый лед. К богу поднял лицо — там скрипел самолет, А над ним набухала гроза. Как рубанок по дереву, шел самолет. А на юге, у гордых тибетских высот, Сбросив плащ, словно черствый чужой переплет, Упираясь босыми ступнями в живот, Человек — словно книга — сидел в разворот. Он сказал: — …Кто живет — эту жизнь не поймет. И закрыл я послушно глаза. 2. Я увидел, как суетно время идет. Чушь собачью, что шляется взад и вперед, Мясников белокурых, степенных господ В дамских трусиках, розовый грешный приплод Дам стоических, пар парфюмерных болот, Самурая, ввернувшего саблю в живот, Облетевшую сакуру, лопнувший лед, И над всем этим грузный чужой самолет, И над всем этим тучу, что в небе растет, А над всем этим синь разреженных высот, Шар земной, упакованный в черный киот, Желтый отблеск лампады, мертвящий полет Бездыханных планет, неживой хоровод Пятен света; и тяжкий надвинулся свод. И в последний, Уже распоследний черед Я увидел Великую Тьму. И сказал я, как старец: …Уже не пойму. И спросил я, как мальчик в пустынном дому: — Что же делать мне здесь одному?

 

На живой ноге в бутсе «Адидас»

На живой ноге в бутсе «Адидас» Инвалид по проходу шоркает. А другая нога — что твой карандаш: Одной пишет — другой зачеркивает. Как колоду карт, развернет меха, Заведет гармонь заунывный зык… Не берет уже инвалид верха. Не берет уже инвалид низы. Не болит душа, не болит рука Нажимать на грудь и на клавиши. А болит нога, и болит спина, И хребет болит низко кланяться. Ах, мы выросли до высот стиха — Дорасти бы нам до поэзии… Не берет уже инвалид верха. Не берет уже инвалид низы, Двери сходятся, как два лезвия. Откусила дверь голубой сквозняк. Гомон тамбурный: так и пере-так… И зачем в карман с дыркой лезу я? Только что с меня возьмешь — с дурака? Догоню в другом вагоне старика. Суну мелочь в задрожавший кулак — За поэзию. За все… И за так…

 

Письма из города. Идиот

У маленькой мамы в прорехе халата Глядело набухшее нежное тело, Носок бесконечный вязала палата, Стенала — сопела — зубами скрипела. Зачуханный доктор по розовым попкам Похлопывал рожениц в знак одобренья, И в этот же час совершались творенья, И квело вопили творенья. Детей фасовали по сверткам, по стопкам, И в мир вывозили носами вперед. И был там один, он чуть было не помер, (Не понял, как нужно дышать, но не помер), Потом он смеялся — как льдинка в бокале — А прочие свертки над ним хохотали: Мол, экая штучка, мол, выкинул номер — Не понял, как нужно дышать, но не помер, Не понял, как нужно дышать, идиот. (А он и не понял. И он не поймет). Он будет глядеть им в лицо — не дыша — В мальчишечьи рты в пузырях и сметанах — О, выдох и вдох — два огромных шиша, Два кукиша, спрятанных в разных карманах, Два страшных обмана… Пульсирует сон, Как выдох и вдох неизвестной причины. И он, не дыша, подглядел, как мужчины Пульсируют мерно в объятиях жен, И как равномерно пульсирует плод, Гудит, наполняясь таинственным соком. На все поглядел он задумчивым оком. И все он оплакал, смешной идиот. А все потому, что за выдохом — вдох, И вдох утекает в свистящие щели, И шар опадает. И лишь — асфодели, Цикута — амброзия — чертополох… И он в разбеганье вселенских светил Увидел вселенских светил возвращенье. И мир опадает. И только забвенье, Забвенье — молчанье — клубящийся ил… И он оглядел эту даль, эту ширь, Да, он оглядел и сказал: это плохо! И выдохнул, выдул вселенский пузырь, И честно держал — до последнего вдоха.

 

Такой вальс

Если б был я большой — Если б в жизни мне так повезло, Я бы мальчиков всех лопоухих собрал под крыло. Я бы девочек всех конопатых собрал под крыло, Чтобы было не скучно им, Чтобы им было тепло… Всем по миске большой. Всем по кружке большой. А большущую ложку — Девчоночке самой меньшой. То-то было б мне весело, Если бы подле меня — Вот такая возня! Ах, какая была бы возня… Если б был я большой — Я бы, прочим моралям назло, Всех бы женщин, еще желторотых, собрал под крыло, Потому что, когда обрывается прошлая нить — Очень нужно любить им… Кого-нибудь нужно любить… И поэтому ходят они с очень гордым лицом. И поэтому ищут они, чьи бы губы испить. И порхают они горькой стаей потерянных чад. — Чьи мы? Чьи мы? — кричат… Будто чибисы в поле кричат. В этом мире огромном, Где столько огромных людей, Разничейные женщины Нянчат ничейных детей… И приходят в мой дом — словно ставят судьбу на «зеро», И растерянно смотрят: вот кресло, вот стол, вот перо… Так растерянно смотрят, что горло по сердце свело — Где, мол, Ваше крыло? Где, мол, теплое Ваше крыло?

 

Двух женщин я жалею — две сестрицы

Двух женщин я жалею — две сестрицы, Два воздуха, два вдоха, два покоя. Случилось вдруг печальное такое — Две женщины любимые криницы. Случилось вдруг печальное такое. Две девочки с похожею судьбою — Одна дитя, другая божество. Когда б меня, мой друг, хотя бы двое, Но, брат, меня ни одного. Случилось вдруг печальное такое. Две женщины, как сложенные крылья, Который год, но более того — Когда б меня, мой друг, хотя б один я, Но, брат, меня ни одного. Случилось вдруг печальное такое. Глаза сомкну — забудутся — забыться… Забудусь вдруг, а в веки до утра — Стучат «Открой!» — Открою: на ресницах — На левых милосердная сестрица, На правых милосердная сестра. Случилось вдруг печальное такое.

 

Эрот и Эрато

Не путайте Эрота и Эрато, Лукавого затейливого брата, И глупую, но честную сестру. Не путайте Эрота и Эрато. Не путайте великую игру Мечты своей с ничтожностью желанья Ей обладать. Не сводничай, Эрот! Пусть мимо эта женщина пройдет В лучах светила, в охре светотени, Пусть лишь мелькнут колени, как форели, Пусть лишь качнутся тяжкие бутоны Исполненной желания груди. Несносная Эрато, уходи! Вослед тебе потянутся свирели, Затеплятся дрожащие фаготы, Туманные гитары задрожат… И пусть дурак, мальчишка, хвостопад, Нам сводный твой подмигивает брат — Ты знай дорогу, что тебе дана: Вдоль длинного и низкого окна, Вдоль улицы. Вот ты еще видна. Вот я могу, на цыпочки привстав, О, боже мой! увидеть на мгновенье Шафранных складок легкое волненье. Вот спутник твой, вцепившийся в рукав, Вновь оглянулся и глядит, глядит, Глядит назад в недоуменье.

 

Быстрые сны

1. Когда мы все уснули и во сне Друг друга видели, я видел в сновиденье — Та женщина лежала на спине В сиротском платье; и в оцепененье Я тронул узкую ступню: иди сюда… Был дом, как жили мы всегда — Глухой подвал, и капала вода. И стены облупились и ступени Вели во двор; я женские колени Вдруг обнял и сказал: Ты, сирота! Я, видит Бог, не знаю, на черта — Ты снишься, лишняя. Ты — лишняя. Взгляни, Так мирно спят они. У них сегодня было обрученье Иль что-то наподобие, но в храм Мы не ходили, шлялись тут и там, И прочее; взгляни в дверной проем: Мы здесь живем, как водится, втроем. Ты лишняя, и это вне сомненья, И ты случайно вдруг приснилась нам. И снулый локон сонно теребя, Я вдруг соврал: Ведь я любил тебя Там, наяву — но, видимо, забыл… Снег белым был, а я холодным был. Но я хочу помочь тебе — смотри! — Я руки согреваю изнутри, Я на спину кладу тебе ладонь, Ты слышишь этот бережный огонь? Сквозь этот сон, Сквозь этот чадный дым О, слушай! — мы сейчас взлетим. И мы взлетели ровно, как всегда, И ровно закатились в никуда, И кувыркнулись с чертовой кровати, Пролили чай, и сели на полу, И спали, хохоча, а те в углу Проснулись и на нас во сне глядели Так ровно, медленно, так, словно пели. И были взгляды — звуки; и глаза, Встречаясь взглядами — звенели. 2. И дог из дальней комнаты пришел. И видел дог, что это хорошо. 3. А я сказал: Счастливая стезя! Но я сказал: Послушайте, нельзя Так жить на зависть тем, кто чередой Стучится в дверь с очередной бедой. И я сказал: Послушайте! Поэт Должно быть, должен жить вослед Тем, кто идет за ним; народ Придет, и что он разберет В бреду поэтов, медленно бредущих По снам былых возлюбленных своих, Чтобы утешить их во снах грядущих, Чтоб этот вечный плач утих, Сиротский плач утих? 4. А он сказал: Должно быть, и во сне Ты лайб на разухабистой сосне. Ты хочешь быть любезен, аки тать Под Муромом, и чувства пробуждать. И он сказал: Мы бяше не вода В разливе сглаза кровного народа, И пашалык гугнивого урода Нам паче чаянья — и это навсегда! — Она — и я — и мы — все ты! И кода Все об одном — о собственном сиротстве. Мы, доки, буки веди два аза, Мы, буки, веди, брат, но в первородстве — Из нам и них туку наста песотстве. И «домелю э ба иён» песотстве — Слеза… Твоя сиротская слеза… 5. Мы веди буки, брат, но в первородстве — Твоя сиротская слеза.

 

Лодка

Не уходи. Я жизнью заплачу За твой побег… Вернешься — не заплачу, Не засмеюсь, От ревности не вздрогну, От боли от былой не закричу. Любимая, все это не любовь! Друзья поймут и все осудят снова. Но выше понимания людского, Любимая, вся эта нелюбовь! Нам высший смысл ниспослан с высоты. Смысл этой жизни странной и короткой, Смысл жизни — жить! Тебе я буду лодкой Средь моря этой смертной суеты. Как ты одна — печаль моя и страх — Как ты пойдешь по этой глубине? Когда плывешь — зачем ты не во мне? Когда я пуст — зачем я на волнах?

 

Я помню, там, в каком-то там былом

Я помню, там, в каком-то там былом, Былого не было, все было лишь сегодня. Сегодня улица, и дерево, и дом. И девочка- да, девочка — увы, (Осьмнадцать было ей, Что, собственно, не то же Что восемнадцать, а — на век — моложе), Однажды не сносила головы. Мою ли голову несла тогда судьба, Ее ли голову, но тайное пристрастье К истокам первородного греха Мы называли счастием — да, счастьем… Хоть счастье, как мы помнили — борьба… Все было чисто, искренне и мило: Я брился полотенцем и без мыла, Спал до полудня, ел, что бог пошлет. Бог посылал в лице, ну, скажем, тещи — Ни искушенье, ни святые мощи, А всякое клубничное с малиной И прочее — для дочери любимой, Что в эти годы только и идет впрок и не впрок, О да! ученья ради, И что нам только почта ни несла! — Плодов заморских нежные тела Когда десятком, а когда по паре, А чаще же в едином экземпляре, Поскольку, знать, не ведала она, Ну, скажем, теща, что ее ребенок Едва-едва из бантов и пеленок, И, Боже мой! Любовница! Жена! Наложница! Возлюбленная! Право… Любовь в те годы — детская забава. Я помню там, в каком-то там былом, Былого не было. Все было лишь сегодня. Сегодня улица, и дерево, и дом… И дерево! Да, дерево, не сводня, А дерево, словно свеча Господня, Нас каждой полночью венчало в доме том. Во тьме светилась женщина нагая, И дерево, к ней ветви простирая, Одаривало ломким серебром. И помню я, как юная Даная Смеялась, эти слитки отвергая, Укрывшись моим стареньким плащом. Я помню там, в каком-то там былом… В ином оно мне явится иным: Отвесно восходящее, как дым В безветрии, в бесстрастности высокой Оно летит, летит у самых окон… Но не серебряным, а пепельно-седым Мне видится все тот же летний тополь, Но не серебряным, а пепельно-седым.

 

Речитатив о ночном выпасе

1. Ночи беззвездной литая десница Гулкою чашей лежит на глазницах. Спичку зажгу — все легче, все лучше! — Опознавательный факел заблудших. Черное небо все глуше, все ниже. Агнец в подпалинах рыжих Дрожит меж ладонью и сердцем, как дека дутара. То к сердцу, саднящему, словно саднящая рана, Прильнет исступленно, То дрогнет и ринется прочь. И кличет, и кличет надменную мглу: — Где моя мама? — Кто моя мама? …Ушла на закат отара. Ночь. Ночь гулкою чашей лежит на глазницах. Коня моего умыкнула степная весна — На травах настоянных, пьяных кровей — кобылица! Не тронь меня, агнец, Хватит с меня чабана. Не тронь меня, агнец тихий, не тронь! Не тронь меня, агнец — ушла на закат отара. Лежу в чабреце, как обломок кентавра — Сбросил меня конь! 2. В общем — простое дело. Сбросил — как голову тело. Бремя ему голова моя. Тяжкое бремя. Этой отаре заблудшей — я пастырь слепой. Ах, забери меня, клан мой — трамвайное племя! Я здесь — из города, Я здесь — изгой. Горе… Не то, что на влажной лошажьей спине на скаку, на бегу — Я на степи этой буйной сидеть не могу! Горе… Колеса, достойные лавров, и многие лета Колесовали кентавров на лошадей и поэтов. Так и живем… Уже вечность живем одне — В смутном родстве. И смутной вине… 3. Друг мой, собрат, если станет коню невтерпеж — Конь твой уйдет — ты другого коня не найдешь. Друг мой, собрат, если канет отара к закату — Стадо посеешь — такую же ночку пожнешь! Ночку — ни зги! — Встретишь навзничь, как город в развалинах. Все возвратимо… По кругу. По ободу. Все… И у судьбы колесо. И у истории колесо. Лишь у свободы четыре точеных ноги. А у любви — и того-то! — лишь крылья в подпалинах. 4. Не тронь меня, агнец тихий, не тронь. Агнец светлый! — слетай, Там, за бездною ночи — огонь. …Там очерчен магический круг на холмах, Где лепечет костер о семи языках. Там чабан — будто посох чабаний, носат — Из трубки сипатой сосет самосад. Там подпасок в ладони зажал уголек, Чтобы я свое сердце саднящее пеплом прижег. Скажи им: я слышу — трава врастает мне в спину. Скажи им: я знаю — нет ног у меня. Скажи, пусть вернут мне мою половину! — Коня мне! Пугливого, словно крыло вдохновенья, Коня мне. Полтела отдам за коня!

 

Комос. Сатир

И поздно радоваться и, Быть может, поздно плакать… Лишь плакать хохоча и хохотать до слез. Я слышу горб. Ко мне вопрос прирос. Я бородой козлиною оброс. Я в ноги врос. Я рос, я ос, я ’эс’ Напоминаю абрисом своим. Я горб даю погладить и полапать. Я грозди ягод вскинул на рога. Я позабыл, где храм и где трактир — И что же есть комедия, Сатир, И в чем же есть трагедия, Сатир. Я спутник толстобрюхих алкашей, Наперсник девок пьяных вдрабадан. Я в грудь стучу, как лупят в барабан, И рокочу всей шкурою козлиной, И флейту жму, и выпускаю длинный Визгливый звук, похожий на кукан. И на кукане ходит хоровод И пьет и льет мясистая порода. И что же есть комедия, народ? И в чем же есть трагедия народа? …Смотри, смешно, мы все идем вперед, Комедия, мы все идем по кругу, И трезвый фан в кругу своих забот — Что пьяный фавн, кружащийся по лугу… …Смотри, смешно, сюда ведут дитя, Комедия, веселенькая штука, Я вновь ее увижу час спустя, Она повиснет на руке у внука… О, шире круг, поскольку дело швах! В чем наша цель, не знает царь природы. Меж тем — и ах! — проходят наши годы В хмельных целенаправленных трудах. И все страшней, все шире, все быстрей, И дудка воет, как над мертвым сука: Лишь мертвый выпадает из цепей, А лица веселей и веселей. Но, Боже мой, какая мука… Вот в трезвом опьянении ума Бредет старик, заглядывая в лица, По тощей ляжке хлопает сума, Он позабыл, куда ему крутиться. Он смотрит так, как будто виноват, Он спрашивает, словно трет до дыр: — Так в чем твоя комедия, Сатир? — А в чем твоя трагедия, Сократ?

 

Дорога, дорога…

Был старик велик и сед — В темных клочьях моха… Ему было триста лет — Целая эпоха. Ясным утром — белым днем Спрашивал дорогу: — Пособи, сынок, огнем, Потерял, ей-богу… Оглядел я чистый дол — Ясная картина: Ветер в поле бос и гол, Ни креста, ни тына. Ни тропинки, ни тропы… Коршун в небе стынет. Как не выправи стопы — Нет тропы в помине… Волчий зык да птичий крик — Там овраг, там яма. Говорю: «Иди, старик, Все дороги прямо». И побрел старик слепой — Вижу — влево тянет, Захлестнет стопу стопой, Господа помянет… Посох — что твоя слега — Вязнет в диких травах. А запнется, и нога — Тело тянет вправо. Восемь бед — один ответ — Я его обидел… Только впрямь дороги нет. Я сказал — что видел. Нет тропы, дороги нет. Рыскает эпоха, Будто чует чей-то след, Только чует плохо. Как не выправит стопы — То овраг, то яма. А в нехоженой степи Все дороги прямо.

 

Видение на Мертвом Донце

С верховий горных — там, где снег Таит ручьи, кристаллами блистая — Знакомым звездам сумрачно кивая, Плыл на спине прошедший человек. Светились спелым яблоком белки, Зрачки темнели, тайное скрывая, Тянулись вслед две смуглые руки, Прощальным жестом жизнь благословляя. А в берегах мерцали города, Мосты мерцали, станы выгибая. В азовский плес размеренно впадая, Чуть шелестела, тело омывая, Тяжелая, немая, неживая Холодная летейская вода. И клокотал запаянный внутри Глоток ночного воздуха сырого: — Прошу тебя — на выдохе умри! Тебя прошу — на выдохе умри — Верни глоток дыхания земного. Верни с прощальной щедростью собрата Прощальный выдох травам и цветам… Ужель ты что-то крикнуть хочешь там, Там, где река кончается, и там, Где ночь без дна, где бездна без возврата?

 

Письма из города. Гений

Раскрой свое железное крыло И помавай над сталью и бетоном — Здесь в недрах гулких, в гаме монотонном, В холодном эхе долгих анфилад Родился твой неоперенный брат. Овей его покатое чело И осени перстами с перезвоном. Се — брат твой, Гений! Он, как теплый воск, Из лона матери сошел на чрево мира. Здесь будет он оттиснут, как просвира, Воспримет воск эпохи блеск и лоск, И мудрость — цвета зрелого сапфира — Да, мудрость граждан — словно бы сапфир — Он обоймет и будет мудр, как мир. Так осеняй, пока не вышел срок — Не отросло, в пушистых завитушках, Перо. Он будет возлежать в подушках Крылом в тюфяк, зубами в потолок. Он будет хлюпать ночи напролет Гундосыми слюнявыми слогами, Он к «лю» и к «ля» диезы подберет И вытрет стенку квелыми ногами. Так три пройдет, и тридцать лет пройдет, И выйдет срок: Он сопли подберет, И пустит слюни, и в восторг придет, Когда войдет — в заштопанном и сиром — Любовь его и утку поднесет, И удалится клокотать сортиром… И — подавившись собственным клистиром — Он — в простыне запутавшись — умрет, Избранник века — полный идиот — В гармонии с собой и с этим миром.

 

Коллапс

1. Когда сворачивается пламя костра, Чернее ночи уголья костра. И в черной земле зияет дыра — Чернее черной земли дыра. Когда сворачивается пламя звезды, Ночь на планете чернее беды. И в черном небе зияет дыра — Чернее черного неба дыра. Когда сворачивается пламя души, Свет возвращается, круг завершив. И в черной душе зияет дыра — Чернее черной души — дыра. Но ранний твой свет протекает, врачуя и раня, И длится во времени ярое раннее пламя, И словно домашние звери за теплою пищей — Чужие планеты идут на тепло пепелища. Там пламя кричит, заключенное в углях остылых, Но свет возвращается — свет продолжаться не в силах! — И, бросив орбиты — за светом на тайные меты Идут и приходят, и в бездну уходят планеты. Любимая! Дальше орбитой иди кочевою. К другому колодцу ходи за водой ключевою. Что свет катастрофы тому, кто единожды молод, Тому, кто и сам нарождается, словно звезда? Здесь гулкое горло зияет, как гибельный голод. Здесь мерзлое пламя клубится, как гибельный холод. Здесь даже вода запекается в жаркую жажду, Спекается в черствую глыбу сухая вода. 2. Вот ведь какая беда, Я сворачиваюсь, как сворачивается звезда. Будь то люденыш какой, иль сын собачий, иль конь, Иль безделушка какая — красивая утварь — Я пальцы тянул к ним для ласки, А нынче — ладонь о ладонь — схлопываюсь пальцами внутрь. Женщина тянет мне певчие губы свои: — Спой, — говорит. — меня, голос вдохни в мою стать. — Нет, — говорю ей. — Отчаянно не до любви. — Нет, — говорю ей. — Мне нечем тебя обнимать. Розы ли мерзлые где-то дают на углу, — Кто научился предсмертный их цвет продавать? — Колкие стебли, как пальцы подростка беру И отпускаю: мне нечем тебя обнимать. Конь на весь город один — не узнаю коня. Конь от меня отвернется в обиде святой. Конь, на весь город один, не узнает меня. Дрогнет капризной губою: …чужой. …Внутрь завернуты пальцы, а обе руки В душу завернуты, как в одеяльце. Отогреваю — разбитые вдрызг — кулаки. 3. Не гляди в мою душу, сестра — Там сегодня не будет костра. Не гляди в мою душу, жена — Потому, что душа без дна. Там, на черной покатой стене Черный всадник на черном коне. Это я — сам один — сам с собой Нынче вышел на праведный бой… Я швырну в эту бездну перо, И расколется в бездне ядро. Год пройдет или столько-то лет — Будет свет.

 

Речитатив для флейты

Сонате № 4 для флейты и клавесина И.С.Баха

1. В магазине — где дают брюки в полосочку поперек — я купил продольную флейту. Брюки стоят столько же, но они не такие теплые, как флейта. И я учусь играть на флейте. Поверьте, это только так говорят: семь нот. Это семь чувств… Поверьте, первая «до» была еще до слуха, и у кого нет слуха, а есть только слухи, нередко путают ее с нотой «ми», милой нотой осязания мира. Меж осязаньем и слухом — нота «ре», как ревнивое око в ресницах. Здесь вечная нота «фа», как выдох носом: «фа», как фамильярный философ, фарцующий коттоном и Эллингтоном, как выдох носом: фа! — когда чуешь всякое фуфло… Здесь странная нота «соль», чтобы жизнь не казалась сахаром всякому, играющему на флейте. Я трогаю ее языком. Здесь вечная нота «ля», как ля в зале, и ля-ля в кулуарах. Как ля с трибуны, но ля-ля в очереди… Спросите лабуха: где играть шлягер? В ля-ля миноре… Это страшное чувство ля-ля! Оно обжигает мне лицо в кровь, когда я выдыхаю его из отверстой флейты. О, высокая нота «си», чистая нота «си!» Кто способен на чистое «си» — способен на многое. 2. …Холодно, а кровь Уже не греет, лишь в печаль, Лишь в крик, лишь в шепот невзначай Уходит с выдохом любовь, Пока учусь играть на флейте. …Не моя вина: Еще не выпита до дна Святая эта флейта, но Уходит с выдохом вино, Пока учусь играть на флейте… Слышишь, как это звучит: па-па-рам, па-рам? Звуки двоятся в ночи по парам, парам… Лишь сквозняк — со мной в одном ключе — В ключ свистит, нахохлясь на плече, Но иссяк мой утомленный ключ В черной флейте. Холодно, любовь Уходит — как сквозь пальцы — звук. (Кого же я просил: мой друг, Хоть для страданий, хоть для мук Мне флейту полную налейте?) 3. Ах, быть поэтом ветрено и мило, Пока еще не кончились чернила, И авторучка ходит на пуантах Вслед музыке печали и любви, И образа талантов в аксельбантах Преследуют с осьмнадцати годов Всех девочек… Ты к этому готов, О, мой собрат, ходящий в музыкантах? Ах, быть поэтом ветрено и мило! Но ради всех святых, таи, Что уж давно окончились чернила, Что флейта рот истерла до крови. Что флейта? — флейта — продолженье горла. А в горле — в горле — музыка прогоркла. Там вопль один протяжный. Ну и что же? Держи в руках отверстый вопль — до дрожи, Держи в руках, пока не лопнет кожа — Все быть должно на музыку похоже. И даже смерть. Ее споют потом… А девочкам — в бирюлечках и бантах — Ты накарябай лопнувшим ногтем, Что авторучка ходит на пуантах. И будь поэтом. Ветреным притом.

 

Яблоко

Вначале яблоко… Здесь возникает плод Из ничего, из света, из причины. Она его торжественно берет И проникает в плоть до сердцевины. Вначале яблоко… Я помню этот жест В тот смутный день судилища Париса. О, как она свой приз достойно съест, Раскинувшись под сенью кипариса, И вытряхнув три сердца на ладонь, Сердца опустит в жертвенный огонь… Вначале яблоко… Я помню вкус его И запах на губах, и то мгновенье — Грехопадение и грехоискупленье — И низость всех времен и торжество. …Библейские глаза твои люблю За страстный час, за изгнанность из рая, За то, что, холодея, обмирая, Я путь земной — как путь земной терплю. Брось в гроб мне яблоко — Когда промерзший ком О крышку приколоченную стукнет, Когда последним сдавленным глотком Моя душа кого-нибудь аукнет, Когда окликнет Нечто и Ничто Из вечной глубины, из глуби тленной: «Ты был?». Я предъявлю его Вселенной: «Я был. Оно надкушено Еленой. Я был и был знаком…»

 

Посвящение гитаре

Не тесны ли тебе, моя девочка, эти объятья? Потерпи, моя девочка, я уже годы терплю. Я одену тебя по весне в белоснежное платье. Я тебе по весне белоснежное платье сошью. А по осени ткань раскрою и затею заботу. И к зиме приодену в затейливый теплый наряд. Ты не зябни, душа, нам с тобою опять на работу — Куда люди зовут, куда теплые ветры велят. Усажу я тебя на колени и струны настрою. Ах, не надо б при людях, да век уж такой на дворе. Не смущайся, уже мы помолвлены долгой молвою. А венчать нас затеются только на смертном одре… А закончится бал — мы еще раз споем под луною. Как ни с кем я не пел и не плакал лет десять подряд. Начинай, моя девочка, я подхвачу, я с тобою. Но вот этой обиды вовеки тебе не простят. А того, что мой голос, в семейные дрязги впряженный, Этой ночью, как конь пристяжной, в твои дрожки впряжен, Мне уже не простят мои милые нежные жены И грядущие следом мужья моих преданных жен. Продолжай, моя девочка. Я подхвачу. Я с тобою. Те бессмертьем грозятся. А эти кончину сулят. А устанем — в футляр запакуют и крышкой накроют. Тебя в дом занесут. А меня занесут в листопад. Скажут: «Экая жалость, один да один». И зароют. И возложат бумажный венок, как размокший псалтырь. И того не поймут, моя девочка — нас было двое, Я и ты, моя верность — гитара, судьба, поводырь.

 

Малиновое варенье

Сквозь дверь проступало дрожание света, Шуршание платьев, Волнение складок, А воздух за дверью был розов и сладок, Как в детстве в малиновых недрах буфета. Как в детстве влекла меня сладкая сила В тягучей истоме, В дремучей истоме. Я долго стоял, опершись о перила, И чуял всем телом, что делалось в доме. А там о стаканы звенели бокалы, И чайные ложки О чайные чашки, А запах тянулся, как сок из баклажки, И был он малиновый, розовый, алый… Войду. Поскучаем один вечерок Над блюдцем с вареньем — как некогда в детстве. С опасною темой в ближайшем соседстве, Где нужно не влипнуть, как муха в сироп. Войду. И всего-то! — легонько толкнуть Открытые двери, открытые дверцы Открытого ясного женского сердца, Внушавшего в юности темную жуть. И главное — вдруг — за степенной гульбой Случайно не вымолвить — вместо итога — О том, что — до горечи! — сладкого много И до беспокойства спокойно с тобой. И главное — в речи пространной и длинной Слегка намекнуть на семейный скандал, Когда я в буфет набегал за малиной, Но в праздник над полной тарелкой скучал, Что главное — это, внушавшее жуть, Запретное сердце, подобное чуду… Но главное то, что я больше не буду Все пробовать тайно, случайно, чуть-чуть.

 

Письма из города. Трапеза

Подвалом влажным и тугой табачною золой Подвалом бражным и густой асфальтовой смолой, Опухшим выменем души и головой творца, Промявшей плюшевый диван седалищем лица, Утробным воем парных труб системы паровой Клянусь, что это все — со мной. Да, это все — со мной: Я гость на пиршестве немых, собравшихся галдеть, Они ревели над столом, а мне велели петь И заглушать вороний ор оголодавших душ. …А лестница вела во двор, и там играли туш! Там пожирали пиджаки карманные часы, Глотали вяленых коров парсеки колбасы, Глодал ступни свои плясун и — под кромешный крик — Оратор — с пеною у рта — заглатывал язык. …А дверь в огромный мир вела, и там играли марш. И там пила тайгу жрала, разбрызгивая фарш, И там впивался в недра бур коронкою вставной, И присосавшийся насос пил земляной настой. Я гость за трапезным столом, Где рвут мой теплый труп. Я озираю этот дом, где я стекаю с губ, Сочусь по выям, по локтям и по горжеткам дам Кровавым соком. Я стократ разорван пополам, И пополам еще сто раз. Я в дом зашел на час И непрожеванным куском в зубах его увяз. Клянусь, что это все со мной, Все наяву, все здесь. Клянусь, что правду говорю, и буду землю есть. И род людской, что Землю ест, не умеряя прыть, Обязан — пусть с набитым ртом — но правду говорить. А правда жестче горных руд и горестней песка, А правда соли солоней трясин солончака: Здесь некто мыслил о птенце, а сотворил толпу. И мы беснуемся в яйце и гадим в скорлупу.

 

Песня шута

[1]

Когда еще был я зелен и мал, — Лей, ливень, всю ночь напролет! — Любую проделку я шуткой считал, А дождь себе льет да льет. Я вырос, ничуть не набравшись ума, — Лей, ливень, всю ночь напролет! — На ключ от бродяг запирают дома, А дождь себе льет да льет. Потом я, как все, обзавелся женой, — Лей, ливень, всю ночь напролет! — Ей не было сытно и сухо со мной, А дождь себе льет да льет. Хоть годы меня уложили в постель, — Лей, ливень, всю ночь напролет! — Из старого дурня не выбьете хмель, А дождик все льет да льет. Пусть мир существует бог весть как давно, Чтоб дождь его мог поливать, — Не все ли равно? Представленье дано, А завтра начнется опять!

 

Жалоба акына

Если в этой пустыне нет путника, кроме меня, То кому передам я все то, что влачу за плечами? Если в каждом ауле лишь дети мои и родня, То кому же поведать семейные наши печали? Если каждое слово звучит на родном языке, Как узнаю — богат ли язык у родного народа? Если только пять пальцев на каждой руке, То насколько меня обсчитала природа? Если сестры красивы, а сестрам подобны цветы, А цветы затмевает, в цветах утопая, подруга, Кто цветок принесет мне с далекого луга, Чтоб запомнил, что нету иной красоты? Если сердце одно — как возлюбленной каждой отдать? Если мало мне рук — как любимых детей обнимать? Если мало мне пальцев — как струны заставить звучать В лад с душой, что — как дерево — высохнет, стоя Без ответа небес? Кто мне скажет: «Утешься, акын. Во вселенной все — так. И не будет иным» — Чтобы стал я спокоен?

 

Колыбельная

1. На какой-то ветреной-ветреной дальней планете Привязалась девочка к ветру, а он — только ветер. Только буйный ветер — как хочешь его обнимай. Налетит, нашепчет — как хочешь его понимай: «баю-бай… баю-бай…» Уж не знаю, что там с тем ветром у ней получилось. Не случилось что-то, а может быть, что-то случилось. Потерялся ветер. И с ветром такое бывает. Непонятно только… Но кто их — ветра — понимает? И не знаю, что там — в безветрии — ей не хватало, Только эта девочка — ветреной девочкой стала. Все искала ветер, шептала в похожие спины: — Обернись, мой ветер! — А он обернется мужчиной. 2. Как-то пролетала сквозь облако с тайной улыбкой — Привязалось облако к девочке тайною ниткой. (Просто улыбалась — по ветру — иль так, без причины). Привязалось облако ниточкой из сердцевины. Вот такая музыка: девочка — облако следом Августином — голубем — ангелом — просто соседом. Обнимать пыталось. Да облаку — как обнимать? Понимать пыталось. Да девочку — как понимать? Напевает что-то… Как хочешь ее понимай: «баю-бай… баю-бай…»

 

Вы потом все припомните, как сновиденье

Вы потом все припомните, как сновиденье — Наши долгие томные игры глазами, Что ответили губы, что руки сказали, Наши разные мысли, полночные бденья. Дом дощатый скрипучий, скандальных поэтов, Полустанок, где ясно цветет бузина. Бузина, что — как лилия — светит со дна Неглубокой пиалы рассеянным светом. Вы потом все припомните, словно награду — Как сухая трава оплетала ограду, И ограду, что нас от всего ограждала, Под напором дрожала, да не оградила… Потому, что жила в нас дремучая сила, Потому, что легко от всего оградиться, Только нужно нам было попроще родиться, Чтобы нам не пришлось от себя ограждаться. Все равно вы припомните тайные слезы, И, как тайную радость, припомните горе, Вы припомните город, где мы не похожи На любимых людей, что забудутся вскоре. Мне потом все припомнится, как утоленье Жаркой жизни — любимые юные лица, Я не знаю, пред кем мне стоять на коленях За случайную жизнь, что до смерти продлится.

 

Андрей Мертвый

Первый раз его убили ночью на груди у милой, Хоронить его хотела — не нашла в потемках тела, Лишь нашла кровавый след, да во что он был одет, Ту одежу схоронила, крест стоит с пустой могилой. Жил Андрей в чащобе скрыто, захотел хоть горстку жита, Объявился под горой, с деревянною ногой. Как на мельницу забрел, он вторично смерть нашел, Был убит, но, слава богу, схоронили только ногу, Спит в могиле на века деревянная нога. Объявился вновь однажды, погибающий от жажды, В летний зной зашел на ток, попросил воды глоток. Был он без руки, без уха, попросил напиться глухо, В счет каких-то там обид был хозяином убит. Зря кружится воронье: весть о гибели — вранье, Свет его несытых глаз трижды гас, да не погас, И однажды Андрей Мертвый вышел в мир четвертый раз. Поседела голова, в башмаке росла трава, И болтались рукава, Лишь глаза перед бедой все лучились добротой. На краю села ходил, сказки детям говорил, Тут под вечер у ракит был последний раз убит. Андрей Мертвый, молвит сказ, молод был и синеглаз, И за это Андрей Мертвый принял смерть четвертый раз. Зря кружится воронье: весть о гибели — вранье… И за это Андрей Мертвый принял смерть четвертый раз…

 

Письма из города. Горацию

Они убивают цветы и приносят любимым. И пьют, чтобы плакать, а чтоб веселиться — едят. И вдох наполняют синильным сиреневым дымом Они позабыли: есть мера — все мед и все яд. Они правят пир. Это траурный пир. После пира Они будут жрать своих жирных раскормленных псов. Они позабыли: вот образ гармонии мира — Великий покой напряженных до звона весов. Они говорят: это смерть. Мол, такой и такой я… Они и не знали — наполнив всю жизнь суетой, Что счастье — гармония жизни — мгновенье покоя. А смерть — это вечность покоя и вечный покой. Они строят скалы и норы в камнях, а из трещин Сочится наваристый запах обильных борщей. Но тяжко глядеть мне на этих раскормленных женщин, И больно глядеть мне на этих оплывших детей. О, если бы к детским глазам мне доверили вещий И старческий ум! Я бы смог примириться и жить, И клеить, и шить, и ковать всевозможные вещи, Чтоб вещи продать и опять эти вещи купить. Такое твоим мудрецам и не снилось, Гораций. Все что-то не эдак и, видимо, что-то не так… Зачем эти люди меняют состав декораций И в мебели новой все тот же играют спектакль? Зачем забивают обновками норы — как поры. Здесь есть, где лежать. Но здесь некуда быть. (или стать?). На свалках за Городом дымные смрадные горы — Здесь тлеют обноски обновок. Здесь нечем дышать. И горы обносок превысили горы природы. На вздыбленной чаше пизанской грудою стоит Пизанское небо над нами. Пизанские воды. Пизанская жизнь… Утомительный вид… И эти забавы превысили меры и числа, И в эти забавы уходят все соки земли. Они не торопятся строить свои корабли, Поскольку забыли, что смысл в со-искании смысла. Что разум без разума в этой глуши одинок — Как я одинок без тебя, мой любимый Гораций — Что нужно спешить — ах, нет, не спешить, но стараться, Поскольку назначена встреча в назначенный срок.

 

Романс для Анны

Звякнет узда, заартачится конь. Вспыхнет зарница степного пожара. Лязгнет кольцо. Покачнется огонь. Всхлипнет младенец, да вздрогнет гитара. Ах, догоняй, догоняй, догоняй… Чья-то повозка в степи запропала. Что же ты, Анна, глядишь на меня? Значит — не я… Что так смотришь, устало? Что же ты, Анна, — цыганская кровь! — Плачешь с раскрытыми настежь глазами? Стол собери, да вина приготовь: Будем смеяться, и плакать над нами. Боже мой, смейся! Я смех пригублю — Горестный смех твой — единственный яд мой. Плачь, боже мой! Я другую люблю, Вечно, до смерти, всю смерть безвозвратно. Боже мой, плачь — это я отворял В ночь ворота и гремел на пороге. Что-то искал, что давно потерял, И не в конце, а в начале дороги. Ну, догони, догони мой фургон. Что же ты, Анна, так смотришь, ей-богу? Вознегодуй на постылый закон, И разверни за оглобли дорогу. Боже мой, смейся! — легла колея Под колесо, так привычно и странно… Пыль в полстепи — это, видимо, я. Женщина плачет — то, видимо, Анна.

 

Убежала бусина с нитки суровой

Убежала бусина с нитки суровой, Побежала бусина дальней дорогой. Как же ты о бусине не спохватилась? Укатилась бусина… Укатилась… Завяжи на нитке узелок на память, Погляди с улыбкой — если грустно станет — В этом месте ниточки всё и случилось. Укатилась бусина… Укатилась… Убежала бусина с нитки суровой, Побежала бусина дальней дорогой. Вся судьба на ниточке крепко держалась, Только эта бусина… Экая жалость…

 

Город

Вот этот город… Я скажу, что люблю, Но скажу, что люблю вослед Любви, что этим городом прошла… Вот этот город… Я скажу, что люблю Этот синий прозрачный свет Зависшего над городом крыла. Только, что ж я люблю? Дым его площадей, Или пьяную пену помпезных огней, Беломраморный зал — там, где вор и делец — Иль промозглый подвал — там, где сор и певец — Этот город, где Ника, как выкрик летит Над растресканной жалобой Кариатид, Над подсохшею коркою вечных трущоб? Я люблю этот город. Но… что же еще? Город, Детский отсвет ловлю В беглых взглядах твоих людей, В кипении наречий и племен. Вот этот город. Я скажу, что люблю — Все больнее и все нежней — Мой детский, мой неутоленный сон… И ты помни, душа, отчего суета: Здесь врата на Кавказ и в Россию врата, И не слышно за гулом и лязгом ворот, Что мальчоночка мне под гитару поет, А залетный торговец с компанией дам Переводит мальчоночке жизнь по складам, И, прищурясь, глядят приблатненный юнец, И отец городской — он же крестный отец. Из России сквозняк, да с Кавказа сквозняк, Повстречавшись — как скорый, и как товарняк — Вдохновенно гудят в разошедшийся шов Приоткрытых ворот… Только, что же еще?.. …а еще старый двор, проперченный золой, С легендарной, воспетой ростовской урлой, И родное, а нынче чужое, окно — Я ушел, а оно еще отворено… А потом, проржавев на придонных ветрах, Дом рассыплется в пыль, дом рассыплется в прах, И сотрется, и в Дон — с талым снегом — стечет… Я люблю этот город. Но, что же еще?.. Уходящий мой город, мальчишеский сон, Убывающий в небыль, сползающий в Дон, Уносимый потоком безжалостных дней, Мне швыряет, как пену, своих голубей! И в бегущей — сквозь пену — галдящей толпе, Я бегу — я со всеми — я сам по себе, И теряю свой след, и мой путь освещен Этим детским лицом. Только, что же еще… Слышишь? Да ты и не слышишь, о чем я тебе! Кто я тебе… и что ты мне… Да, я люблю — но, кто я тебе? Тише — Сам себе я твержу — что я, могу сказать? — Только Смешенье снов и слов — все, что скажу… Знаешь — Вся нежность моя и боль — Ночью Нежнее боль и нежность больней… Позже, Пусть кто-нибудь скажет: что же еще? Позже Пусть кто-нибудь скажет, в чем виноват, После, Когда взойдут огни и сойдет закат После… Но это после меня. Да…

 

Письма из города. Дворик

… ты качала, Ты лелеяла, нянькала глупую душу мою, Дворовая родня — обиталище тасок и сплетен. Гей! Урла дорогая! Мне страшно, но я вас люблю. Мне уже не отречься, я ваш, я клеймен, я приметен По тяжелому взгляду, железному скрипу строки — Как ножом по ножу — и, на оба крыла искалечен, В три стопы — как живу — так пишу, и сжимает виски Жгут тоски по иному, по детству чужому… Я мечен Этим жестким жгутом, он мне борозды выел на лбу И поставил навыкат глаза — на прямую наводку, Чтоб глядел я и видел: гляжу я и вижу в гробу Этот двор, этот ор, этот быт, эту сточную глотку Дворового сортира (в него выходило окно) Взгляды жадных старух, эту мерзость словесного блуда… Я люблю вас и я ненавижу. Мне право дано — Я из наших, из тутошних, я из своих, я отсюда. Испытателем жизни — вне строп, вне подвесок, вне лонж — Меня бросили жить, и живу я, края озирая, Из какого же края, залетный восторженный «бомж», Залетел я? И где же — ну где же! — края того края? Камень краеуголен… Но взгляд мой, по шару скользя — Как стекло по стеклу — возвращается к точке начала… Ну, нельзя было в этом дворе появляться, нельзя! Не на свет и на звук, а на зык и на гук ты качала…

 

Евангелие от Фалалея

— Отчего, скажи, Фалалей, Ты не любишь божьих людей? — Оттого, скажу, что смотрю да гляжу, А еще чего не скажу… А скажу тебе — помнишь? — ночь была святая, Приходила к Богу девка разбитная — Щечки белы, да губки алы — шлюшка из Магдалы. Верно, что-то он ей там сказал, Верно, что-то он ей там поведал… Ничего у нее не взял, ничего-то ей не дал. И не водятся с тех пор на свете Божьи люди — Божьи дети. А растут с тех пор, как грибы, Божьи люди — божьи рабы… И гудит во храме торг, И горит издевочка — То ль заздравная свеча, То ли трехрублевочка. Нагрешится божий раб — В дом Господень, как домой — Сунет Господу трояк: Выручай, хозяин мой! Отщипнет от Бога плоть, Выпьет зелье рвотное — Отвечай теперь, Господь, Я твое животное! …Только Машенька, Мария, Магдалина Перстенечками сверкает в уголочке: За юдоль мою, дай, Господи, мне дочку… А тебе дай, Господи, Сына…

 

Был дом

Был дом, а в доме был день И день завершила ночь, И дом окутала лень — Затейливой музы дочь. И дом гудел до утра, И дым до рассвета Тянулся, словно дым костра… Как звать тебя, сестра? — И еле заметно Ты скажешь: звать меня — сестра… …И снова был день, И день завершился днем, И ночь оставила тень, И было легко вдвоем. Я обнял нежную грудь, И в облаке света Спросил — так, словно бы вчера: — Как звать тебя, сестра? И еле заметно ты скажешь: — Звать меня сестра… …Запомни этот дом — Тебя чужую, З апомни дом, где я чужой Тебя целую. Запомни этот свет чужой, Чужое небо. Здесь ничего родного нет, И Бог здесь не был. Мир, где родными будут до утра Твои объятья, Где я люблю тебя, сестра, Как сорок братьев… …и снова был день И день завершился днем, И дом окутала тень Своим невесомым сном… Оставь же лучше в нем — На грани рассвета — Чуть слышный свет приоткрытых век! И еле заметно оставь мой дом, Елизавета, Уйди на час и уйди на век.

 

Речитатив для дудки

И была у мальчика дудка на шее, а в кармане — ложка, на цепочке — кружка, и была у мальчика подружка на шее — Анька — хипушка. Мальчик жил-поживал, ничего не значил и подружку целовал, а когда уставал — Аньку с шеи снимал и на дудке фигачил… Дудка ныла, и Анька пела, то-то радости двум притырочкам! В общем, тоже полезное дело — на дудке фигачить по дырочкам. А когда зима подступала под горло, и когда снега подступали под шею, обнимались крепко-крепко они до весны. И лежали тесно они, как в траншее, а вокруг было сплошное горе, а вокруг было полно войны… Война сочилась сквозь щели пластмассового репродуктора, война, сияя стронцием, сползала с телеэкрана. Он звук войны убирал, но рот онемевшего диктора — обезъязычевший рот его — пугал, как свежая рана. И когда однажды ночью мальчик потянулся к Анне, и уже встретились губы и задрожали тонко, там — на телеэкране — в Ираке или Иране, где-то на белом свете убили его ребенка. И на телеэкране собралась всемирная ассамблея, но не было звука, и молча топтались они у стола. И диктор стучал в экран, от немоты свирепея, и все не мог достучаться с той стороны стекла. А мальчик проснулся утром, проснулся рано-рано, взял на цепочке кружку и побежал к воде, он ткнулся губами в кружку, и было ему странно, когда вода ключевая сбежала по бороде. А мальчик достал из кармана верную свою ложку и влез в цветок своей ложкой — всяким там пчелам назло, — чтобы немножко позавтракать (немножко и понарошку), и было ему странно, когда по усам текло. Тогда нацепил он на шею непричесанную свою Анну. И было ему странно Анну почувствовать вновь… Тогда нацепил он на шею офигенную свою дудку, Но музыку продолжать было странно, как продолжать любовь. Он ткнулся губами в дудку, и рот раскрылся, как рана, Раскрылся, как свежая рана. И хлынула флейтой кровь.

 

Колокольня

Затевал ясный сокол нешуточный путь, А прилег ясный сокол в степи отдохнуть. А что б бес не попутал — расставил конвой: Колокольцы опутал белесой травой… Затевала девица недоброе зло, А украла девица одно лишь перо. Ночью темной, когда вся округа спала, Утащила девица перо из крыла. Ах, что за дело — Ни струны не зацепила, Колокольцев не задела… Нагадала карга, что живет у реки, Ей до гроба любовь да златые деньки. Сорок трав называла, трясла головой, Да шептала заклятье от кривды прямой. …Утащила перо, схоронилась во рву, К лепестку лепесток подбирала траву. Жабью волглую шкуру на камне толкла, Жгла над глиняной ступкой перо из крыла. Приворотное зелье — хмельное питье… Ворохнулось в округе зверье да жулье. Стлался запах тугой меж честными людьми, Одичалые кони на запах ползли. Спал крылатый юнец, в сновиденьях греша, А на запах тоскливый тянулась душа — Знать, не ведал юнец, Что уж до смерти пьян — Покатилась на запах душа, как стакан. А наутро сбежалась под церкву толпа — Стар да млад, кто проспался, а кто и не спал. В запрокинутых лицах — смятенье и страх, И стоит колокольня до неба в глазах. А поодаль на церкву глядит из окна До могилы любовь и до гроба жена… И на чистом столе, темным зельем дыша, Во хмелю да похмелье сияет душа… И взглянул на восход тот, кто думал взлететь, И огладил ладонью набатную медь. Стал на край, шаг шагнул — И расправил крыла… И скатилась душа как стакан со стола… Ах, что за дело — Ни струны не зацепила, Колокольцев не задела…

 

Ювенильный сонет

В темной маленькой комнате, Где-то под самыми крышами, Свечи в старом фонарике, Песня почти что шепотом. Кто после нас придет потом — Где-нибудь, под афишами — Отыщет сонет мой маленький, Может, тогда вы вспомните, Что все течет, все старится — Снег, облепивший крыши, Головы безмятежные Белым украсит волосом. Но все же у нас останется, Только немножко тише, Словно старинный грустный сон, Сонет для полночи с голосом.

 

Окно

1. Ты помнишь, как это все было тогда? (Наливай…) Ты помнишь последний дежурный трамвай? Ты помнишь, на задней площадке ты плакал и пел? (а может, не пел и не плакал…) Ты просто смотрел, как она молода. Ей было пятнадцать (а это беда), Ей было пятнадцать, (но ты-то, старик, много старше…) Ты старше, ты паспорт вчера получил, Ты старше, ты старше и нет уже сил Вот так — без вины — целовать эти детские губы… Ты знаешь, что девочки этой не будет, а будет жена. (Но, впрочем, женою и будет она.) 2. Квартира должна быть над самою аркой, Чтоб фортыть ногами, когда вы пияны. Гитара должна быть убогой и жалкой — Хотя бы затем, чтобы ставить стаканы. Подруга должна быть красивою дурой — Хотя бы затем, чтобы в нужное время Она изменила вам с мальчиком Юрой, И сбросила с вас непосильное бремя. Диван должен быть, словно выпас бараний, Большой и утоптанный, чтоб помещаться Друзьям, что приперлись с народных гуляний С наивностью резвой твоих домочадцев. Но, главное — это должно быть окно, Окно, понимаешь, хотя бы одно… Окно, говорю я! Окно, окоем, Окно в неприкаянном доме твоем. 3. Пусть будет мало… Оконце в подвале… Лишь бы стояло в желтом бокале Солнце, и светом ярким и резким Солнце сияло мне сквозь занавески. Чтобы по улице длинной и долгой Вместе с прохожими шастали елки, И годовалые ели дремали, Мирно покоясь в объятьях детей. Чтоб постучали в окно и позвали, Крикнули: эй! Или должно быть на крышу окно, Чтобы по крыше скакать в кимоно, Чтобы валяться в чем мать родила, Чтобы под нами мела и мела Вьюга — внизу — у оконца в подвале, Там, где художники жизнь пировали, Там, где в коморке среди суеты Дочь моя спит, обнимая холсты… Чтобы на крыше подвала с рассвета — Вечное лето, жаркое лето, Чтобы смотреть, как резвятся актриски — «Музы на птичьих правах», без прописки, [2] Как вертихвостки — как две канарейки — Скачут весь день, поливаясь из лейки, Как предъявляют, вошедшие в раж, Господу задницы цвета «оранж». …или должно быть оконце в весну, Где бесконечно склоняет ко сну, Где и стараться случайно не буду — Дождь на веранде помоет посуду… Походя ветер полы подметет… Кто-то придет… Но, только не сюда — окно в окно — Где каждый день одно кино… 5. «…ты безумна, Изора, безумна и зла. Ты кому подарила свой перстень с отравой? И у стойки трактирной тихонько ждала: — Моцарт, пей, не тужи, смерть в союзе со славой!..» [3] 6. «…но только не сюда, где вдавлен В кровать волной небытия, Цепляюсь я за профиль дальний, Уже забытый мной, где я Свой взгляд уже не отрываю От окон и входной двери. Любимая, я умираю. Приди, спаси и сохрани…» [4]

Ссылки

[1] Вильям Шекспир, «Двенадцатая ночь».

[1] Перевод С. Я. Маршака.

[2] В. Ершов

[3] А. Тарковский

[4] В. Калашников

Содержание