За стеной, в соседней квартире, сидела в это время на кресле-качалке Ольга Миронова, ио начальника цунами-станции, и обманывала сама себя, будто читает книгу. Книжка, открытая который уж день на той же странице, прилежалась в такой позе, была из библиотеки, нейтральный предмет, с которым не связано воспоминании. На все остальные предметы вокруг Ольга избегала смотреть, когда оставалась одна в квартире. Все остальные стояли, висели, лежали или валялись здесь давно, еще при Олеге.

Эту люстру с висюльками, похожими на капель, стекающую с весенней крыши, Олег привез из Хабаровска, летал на конференцию. Боялся, что разобьет в самолете, держал люстру в руках. Потом, в вездеходе, на нее свалился полный портфель. Но люстра и до сих пор живая, светит стеклянным блеском, дрожат в ней ненужные висюльки.

Бесшумно включился холодильник, но Ольга все-таки вздрогнула.

Этот холодильник Олег чинил каждый месяц: включаясь, он рокотал, как дизель, будил за стенкой Веру Агееву, нервную на сон. Вдруг сам собой перестал гудеть, будто понял, что некому теперь с ним возиться. Дверца в стенном шкафу перестала скрипеть, тоже сообразила. Тихо ходит кресло-качалка. Словно затаились вещи в квартире. Тихо живут. Ольга и раньше читала, что вещи переживают людей, человека уж нет, а вещи — целехоньки, даже самые хрупкие, вот они. Но одно дело — читать, совсем другое дело…

Ага, читать нужно, взяла книгу в районной библиотеке..

Пора привыкать приходить с работы в пустую квартиру, делать какие-то дела, домашние, просто читать. Либо вовсе нечего приходить: есть раскладушка на станции, места хватит. Собственно, она так и прожила эти месяцы, пять месяцев и три дня, на раскладушке. Но теперь наконец едет на станцию настоящий начальник, по фамилии Павлов, чужой и беспристрастный. Предмет без воспоминаний. Хотя странно сдавать свою станцию неизвестно кому, по фамилии Павлов, именно — чужому и беспристрастному.

И хорошо, что можно наконец сдать, сбросить с себя хозяйственные заботы, заняться прямым своим делом. Какой из Ольги начальник? Она — инженер. Олег тоже был инженер, причем — талантливый, и к тому же — талантливый начальник станции, другого такого все равно не будет, не для нее, а объективно — для всех…

Все эти месяцы Ольга старалась держать на цунами его порядок. Но не удерживала. Не получается у Ольги с людьми, как при Олеге было заведено, — легко и твердо, мешает женское понимание: слишком уж все свои, каждого чересчур понимаешь, оправдываешь, делаешь каждому исключения, что ж тогда — правило?..

Тут Ольга почувствовала, что разговор за стеной, у Царапкиных, который был будто ровный фон ее мыслям, вдруг возвысился почти до крика и сразу пропал, заглушённый громовой песней. Но она еще не успела осознать эту связь, знакомую всем в доме, — крика и магнитофона, как рядом зазвенел телефон. «Станция?» — мелькнуло в Ольге привычной тревогой. И сразу она себя успокоила— Агеев дежурит, вряд ли.

— Ольга, ты слышишь? — раздался в трубке тонкий, вроде с капризом, как у ребенка, голос Веры Агеевой, соседки. — Опять у Царапкиных магнитофон, а Любка заснуть не может, температурит.

— Постучи в стенку, — сказала Ольга.

— Стучала уж…

Сказала Вера Агеева, но наверняка соврала, не будет она Царапкиным стучать, входить в отношения, если Лидия дома. Вот еще примерная пара сотрудников — Вера и Лидия, снова вторую неделю не разговаривают, сдают друг другу дежурство через третье лицо, через Агеева, мелкие замечания по работе друг друга пишут в журнал. Старая эта у них любовь, но при Олеге не выносили на станцию, обходились домом, а сейчас — не стесняются, находят своей неприязни рабочую подкладку, тянут Ольгу в союзницы, каждая — со своей стороны. Не останови — раздерут на части.

— Ладно, сейчас погляжу, чего они там…

— Не «они», а Лидия, — уточнила въедливая Вера Агеева.

— Зря, главное, психует, — вздохнула еще Ольга, хоть не нужно было бы обсуждать это с Агеевой. — Муж у нее золотой.

— Сбоку все они золотые, — сказала Вера, помедлив.

Новое это было, уж Вере Агеевой грех жаловаться.

— Я об Олеге, конечно, не говорю, Олег был изо всех исключение…

Раньше, пока Олег был жив, Вера Максимовна не думала о нем столь исключительно, можно бы вспомнить кое-что другое, что было. Но сейчас — понимала Ольга — Вера Агеева искренне хотела сказать ей приятное, и не ее вина, что даже приятное, сказанное в этот момент от души, получалось все равно невпопад.

— Сейчас посмотрю, — только сказала Ольга и положила трубку.

Магнитофон у Царапкиных, действительно, прямо гремел, но даже сквозь магнитофон пробивался теперь низкий голос Лидии.

Опять зазвонил телефон.

— Ольга?! — теплый, широкий голос районной телефонистки Зинаиды Шмитько наполнил сразу всю трубку, будто вдруг вошла сама Зинаида. — К тебе тут еще интересный мужчина!

— Давай интересного, — улыбнулась Ольга.

— Филаретыч беспокоит, — сказала трубка, скромно покашляв. — Ольга Васильевна, ты уж извини, не даю отдыхать, а только тут через стенку — не хочешь да слышишь. — Филаретыч еще покашлял, собрался с мыслями. — У Царапкиных, как бы это выразиться, вроде будто упало что, может — дерутся?!

— Что вы, Алексей Филаретыч! — засмеялась Ольга. — До этого мы еще не дошли!

— Оно конечно, — сказал Филаретыч, кашляя с изви-неньем. — А только — я подумал, люди молодые, спортсмены, все может быть…

Филаретыч надолго затих, с осторожностью дыша в трубку, но Ольга все равно слышала, что говорить он не кончил, и уже знала, что последует. Тут вся беда — заранее знаешь. Но не остановила Филаретыча, раз все равно ему нужно сказать. Только отметила про себя, что стало это с Филаретычем часто. Пить он, конечно, в обычном смысле, не пьет, какой из Филаретыча пивун? Но, значит, опять задумывается, вне работы. А задумавшись в одиночестве, Филаретыч позволял себе рюмку, от силы— две, портвейна номер пятнадцать, которого прошлый месяц закупил в раймаге у бабы Кати ровно десять бутылок, о чем баба Катя, не дождавшись вечера, сразу же сообщила Ольге по телефону на цунами-станцию.

Хотя другие мужчины брали и больше.

Тут вообще закупают оптом, чтоб об этом не думать. «Значит, так, баба Катя: компот «слива» — восемь баллонов, масло несоленое — два кило, шесть булок хлеба, можно — семь, двенадцать банок сгущенки, еще чего? Конфеты «Белочка», три кило. Все, до завтра хватит». Баба Катя, играя для виду костяшками счетов, все считает в уме: «С вас полста восемь копеек».

Но Филаретыч как раз аккуратный мужчина, проживает один, для каждой крупы имеет на кухне специальную банку с саморучной наклейкой, четыре кастрюльки— все чистые, крошки после обеда сметает со стола особой метелкой и посуду моет сразу, так что, к примеру, мышь у Филаретыча не задержится, сбежит сразу к Верке Агеевой. И в раймаге Филаретыч ведет себя аккуратно, без широты. Берет триста грамм манки, больше не надо, песок, масло — тоже на граммы, полбулки черного, это уж ему — норма: полбулки, больше так никто не берет, чтоб половинку. А Филаретыч любит хлеб свежий, не ленится лишний раз спуститься с горы в поселок, в очереди стоит скромно, не как другие некоторые мужчины, без торопливости. Баба Катя иной раз через головы скажет, окажет внимание: «Погодите, женщины! Вам чего, Алексей Филаретыч?» — «Пустяки, Екатерина Гавриловна, мыло хозяйственное», — смутится, кашлянет деликатно.

«Могу отпустить, — скажет баба Катя, — штучный же товар». И очередь поддержит: штучный. Но Филаретыч, скромно покашливая, откажется: «Не беспокойтесь, Екатерина Гавриловна, я постою, я все равно сегодня свободный..»

Один на весь остров зовет бабу Катю полным именем-отчеством, как в приказе по рыбкоопу. Это уж — как водится, к каждому празднику бабе Кате благодарность в приказе, умеет она — торговую работу, а отпуск — все в зиму, завернись в тулуп с головой и в снегу катайся, потому что баба Катя горластая, начальство правильно располагает: поорет — и все. А другие загрызут молча, им — в лето…

Тут баба Катя не сдержалась на десять бутылок портвейна, сказала: «Зачем столько, Алексей Филаретыч?» Покашлял смущенно: «Ничего, Екатерина Гавриловна, пусть стоят, не испортятся. Сын, может, приедет, мало ли что».

Сын у Филаретыча во Владивостоке, работает по юридической части, а приезжает редко, прошлой осенью был, навряд — сын…

Приезжая в отпуск, сын Филаретыча в разговоры ни с кем не вступает, гуляет с женой по дорожкам вокруг цунами, в грязь ступать брезгует, блестят на нем галоши, будто сейчас из магазина. Вообще, в аккуратности сына, видимо — наследственной, от Филаретыча, чувствуется оскорбительная для людей брезгливость, чего в Филаретыче как раз нет. Сын, мужчина полный, с брюшком, несет себя осторожно, словно беременный, мелкая жена прыгает у него сбоку, поддерживает под ручку, чтобы не раскололся, рвет в распадке цветы, подносит ему понюхать. Сын нюхает без интересу, будто делает ей одолжение, крепкий нос его брезгливо вздрагивает над букетом, как поднесли ему под нос черемши.

С Филаретычем сын разговаривает наставительно, как старший: «Ты, отец, чтобы быть в курсе, должен регулярно просматривать газеты, слушать последние известия, с этой целью мы тебе подарили «Спидолу», а она у тебя даже без батареек стоит». — «Конечно, конечно, — соглашается Филаретыч поспешно. — Это просто случайно вышло, нет батареек в продаже». — «Насчет батареек нужно регулярно справляться в магазине, — говорит сын. — Или ты бы мог написать нам, во Владивосток, и я тебе всегда с удовольствием вышлю». — «Конечно, — соглашается Филаретыч. — Но у нас бывают, я уже заказал Екатерине Гавриловне, ты не беспокойся». — «Я не беспокоюсь, отец, — говорит сын рассудительно. — Просто хочу, чтобы ты жил полной жизнью».

«Для полной-то жизни надо внука отцу родить», — не сдержалась баба Катя, хоть не ее дело.

Филаретыч сразу засуетился, мелкая жена присунулась к сыну поближе, вроде — поддержать в трудную минуту, чтоб не рассыпался, а сам сын глянул на бабу Катю строго и с удивлением, словно заговорила вдруг тумбочка. Но все же ответил:

«Для ребенка мы в свое время не имели условий, а теперь поздно об этом думать».

«Не от думы дети заводятся», — фыркнула еще баба Катя и прошла к себе — не ее, в конце концов, дело.

Проводив сына, Филаретыч грустил, три дня проходил в одной рубашке, что для него было уже полный разврат: рубашку Филаретыч всякий день надевает другую, — брал на цунами дополнительные дежурства, играл в шахматы с начальником Олегом Мироновым. Все же от полной тоски Филаретыч удерживался, потому что — кроме работы — была ему раньше отдушина: Олег Миронов. А Олег был так же помешан на землетрясениях, как Филаретыч, так что, как вдвоем сядут, им уж больше ничего и не нужно, лишь бы где-то тряслось, а за этим, слава богу, дело ие станет. И никакие «последние известия» по дареной «Спидоле» Филаретычу не нужны, чтоб быть в курсе. Он свои известия получает на сейсмоленте, из первых рук.

Показаниями приборов на станции Филаретыч гордился, будто сам все сделал — и приборы, и землетрясения, и сейсмограммы. Запечатывая пакет, чтобы отправлять в институт, говорил Олегу Миронову, забывая покашлять и блестя глазами:

«Даже жалко, Олег Дмитрич, им отправлять, честное слово. Особенно — чилийскую ленту. Я бы эту сейсмограмму с удовольствием у себя над столом повесил, вместо картины, честное слово».

«А меня вдруг — тырк в бок, — смеялся Олег. — Проснулся, гляжу — три часа четыре минуты, Ольга спит, тихо. А внутри опять — тырк. Нет, думаю, чего-то не то. Вскочил — и на станцию. Все в порядке. Тихо. Агеева за столом дрыхнет. А через две минуты и началось».

«Нюх, — смеется Филаретыч. — В три часа восемь минут, точно».

«Еще вечером думаю — сменить на приборах увеличенье? Вроде ветер потише. Сменил, как чувствовал, дал тысячу…»

«На двести, конечно, уже не то, — кивает Филаретыч. — А в институте будет у них валяться, пока руки дойдут».

«Ничего, Клюев оценит…»

«Клюев — конечно», — кивает Филаретыч.

Вот еще третий у них был: Клюев, теперь-то он директор института, большой человек, а тогда — просто сидел в отделе обработки, наезжал часто. Тем более — когда-то на этой станции начинал, сменил самого первого начальника, Пояркова, который был в сейсмологии человек случайный: преподавал физику в Южно-Сахалинске. Тут как раз стали организовывать ссйсмостанции на островах, кадров своих еще не было, и учителя Пояркова сагитировали взяться. До сих пор о нем рассказывают анекдоты, а Филаретыч еще застал, под его начало заступил наблюдателем.

Поярков, видно, думал завести на острове натуральное хозяйство — с собой вез соху, всякую конскую упряжь, а главное, выделили ему в институте корову, поскольку снабжение было тогда сильно нерегулярным. Но с коровой его на пароход не пустили. Тогда Поярков привязал корову к телеграфному столбу и отбил в институт телеграмму: «Заберите корову у третьего столба». Сам же отплыл.

Отплыл — и как в воду канул для института, два месяца вообще ничего от него не было, на запросы не отвечал. Потом прислал телеграмму: «Было семь землетрясений, приветом, Поярков». Никаких сейсмограмм от него так и ие поступило. Снова замолк.

Меж тем на острове он поначалу развернулся: приобрел двух лошадей, кур и поросенка, принял в штат уборщицу — Варвару Инютину, женщину мистического склада ума, которая сразу в него влюбилась, хотя была с ребенком, и уж после, когда Поярков уехал, родила от него Симку. Ну, этим на острове не удивишь, кто от кого родил, люди спокойно относятся. Сама же Варвара Инютина на этом вроде замкнулась коротким замыканием — до сих пор ждет, что Поярков вернется, видает его во сне. А Симка, хоть отец какой физик, по физике в школе все десять лет имела круглые «два», работает теперь в обувном магазине и жизнью довольна.

С хозяйством у Пояркова вышло хуже: лошади от него сбежали, одичали в бамбуке. Одну после вроде задрал медведь, а от второй, жеребой кобылы, будто вывелись со временем абсолютно дикие лошади, дичее Пржевальских, и где-то бродят теперь табунком у южной оконечности острова, в недоступных зарослях, но никто их не видел. В позапрошлом году приезжали зоологи, сильно интересовались этими лошадьми, пытались даже ловить. Никаких следов не нашли и в конце концов сказали, что вроде их вовсе нет, диких. Так бы то так. Но у иргушинской кобылы Пакли как раз в то лето родился жеребенок, весь черный, и грива на нем стояла торчком вверх, как на Ляличе — стрижка.

А когда Пронина Галина Никифоровна, вникая в мелочи жизни, спросила Иргушина, от кого это у Пакли такой смешной жеребенок, Иpryшин сказал: «От Черта». — «От кого, от кого?»— удивилась Пронина Галина Никифоровна, поскольку производителя с такой кличкой вроде в районе не числилось. И тут уж Иргушин пояснил: «Дикий жеребец. Пакля все к нему бегает в сопки. Это я просто так зову — Черт, черный уж очень». — «Любопытно, — сказала Пронина Галина Никифоровна. — Значит, они все-таки есть?» — «Куда они денутся, — сказал Иргушин без интересу. — Есть, конечно. Недавно по морде его уздечкой хлестал — лез к Пакле в стойло, соскучился, стало быть…»

Из смешного жеребенка вырос потом совершенно невозможный жеребец Хрен, который буквально дотронуться до себя никому не давал, и приспособить его к полезному труду не было никакой возможности. Пришлось выхолостить. Теперь на этом Хрене возят для школы дрова и воду, если засоряется школьный водопровод. Но, вот что странно. Несентиментальная Пакля изо всех своих взрослых детей только к Хрену сохранила вроде материнские чувства — всегда возле него остановится, долго жует губами и смотрит на Хрена скорбно сквозь прямые ресницы, словно именно на него одного была у нее в старости вся надежда, что обиходит сыновьей лаской, не даст пропасть, а надежду эту отняли. И как жить дальше, Пакле неясно. Иной раз губами тянется ему прямо к морде. Толстый Хрен пятится от Пакли в оглоблях, хрипит.

Тогда директор Иргушин пригибается в седле, кричит Пакле в уши с грубоватым пониманьем:

«Не горюй, подруга, еще сродим!»

Упирается в стремена длинными ногами. Пакля идет под ним нехотя, кидает директора вверх-вниз на ровной дороге. Погодя выравнивает рысь, и, уже слитно, скрываются они за поворотом, директор Иргушин и кобыла Пакля.

Так что кое-что осталось все же на острове от первого начальника станции, хоть конец его был бесславен.

Что-то около года в институте терпели, но стиль Пояркова не менялся. Время от времени поступали только депеши, столь же лаконичные: «Было четыре землетрясения». Уже — без привета. В конце концов получил и Поярков телеграмму, дождался: «Немедленно представьте сейсмограммы отчетный период возбуждаем уголовное дело». Дней через десять, что, по тогдашним условиям связи, мгновенно, Поярков объявился в Южно-Сахалинске. Вместе с ним в кабинет директора института протиснулся пузастый мешок из-под картошки. «Вот, — застенчиво кивнул на мешок Поярков. — Сам привез». — «Урожай, что ли?» — сухо осведомился директор, которому было юмора не занимать; все тогда были в институте молодые и длинноногие насмешники, сам институт был юн.

«Сейсмограммы», — застенчиво объяснил начальник станции. «Прекрасно, — изо всех сил сухо сказал директор. — Значит — в таком виде, весьма оригинально». — «Кое-что я тут обработал, — сказал Поярков и прибавил скромно: — Не все, конечно». При этом он положил на стол школьную тетрадку со своими расчетами. «Великолепный итог, — одобрительно сказал директор, снял трубку внутреннего телефона, сказал в трубку: — Прокуратуру, пожалуйста! Прокуратура? Тут появился Поярков. Да, тот. Ничего, я его задержу. Высылайте машину. Да, сейчас. Большое спасибо».

«Что вы делаете?! — закричал начальник сейсмостанции. — Подождите! Тут же еще не все! Я сейчас покажу!»

Он выскочил в коридор и, пятясь задом, вволок в кабинет еще два туго набитых мешка.

«Вот еще сейсмограммы! Я же работал!»

После чего, когда выяснилось с прокуратурой, хлопнулся в обморок. А еще потом, уже с выговором и полной накачкой, отбыл в заслуженный отпуск, из которого — как все и подозревали — на Сахалин больше не вернулся. Исчез. Сгинул. Оставил в анналах института трудовую книжку и материал для фольклора — это уже ценно.

На станции сколько-то сидел один Филаретыч, набивал глаз и руку в новом деле. Спросить, главное, было не у кого. Что сам вычитаешь да поймешь, то и ладно, кой-какая литература по специальности все же, спасибо, была. Читал. А до приборов боялся дотронуться, пыль, однако, стирал исправно. С Филаретыча на станции и повелся порядок — чтоб все было строго на своем месте, всякое явленье природы, имеющее касательство, подробно записано, и нигде ни пылинки. Сам убирался на станции, тем более — уборщица Варвара Инютина осталась как раз в положении, так сказать — наследие.

По старой привычке Филаретыч каждый день замерял вокруг станции толщину снега, смастерил флюгер — и по сию пору действует, — заносил в журнал наблюдений разные погодные явления. До сейсмостанции он работал на метео, двигался там по служебной линии и на остров прибыл уже начальником; подчиненных, правда, было раз, два — и обчелся. Но все же были.

Вороны его с метео сжили, вот смешная причина для серьезного человека: вороны. Птицы эти нахальства необъятного, а на островах и вовсе распущенные. Все себе позволяют. Уж как поселок разросся, а одна цаца и посейчас каждое утро, при всем честном народе, пьет из колонки напротив узла связи. Бабы пережидают с ведром, пока прополощет она свое воронье горло.

Ну, это, конечно, другое дело, воды не жалко.

А в то лето вороны приладились таскать на метеостанции поверхностные термометры, прямо с площадки. Как на солнце взблеснет, налетела, схватила — и с концами. Ищи в сопках. Новый-то термометр и теперь небось пока выбьешь из гидрометцентра — централизованное снабжение, — а тогда и вовсе был дефицит. Первый стащили — Филаретыч еще посмеялся: вот, мол, заинтересовались, любознательные какие птички! Только второй выложил — назавтра нет. Это уж не до шуток, не миллион про запас термометров, хоть Филаретыч запаслив. Сделали пугало, заместо глаз — от осеннего пальто пуговицы, сам пришивал. Утром глянул — аж черное пугало, так его вороны обсели, из-за места дерутся. А руками махало и вообще — страшное было, ребятишки ревели. Пуговицы выдраны с ниткой.

Пока с пугалом нянчились, еще одного термометра нет.

Пытались привязывать. Так у ворон сила — клюв: не канатом же. Пытались в засаде сидеть, с ружьем. Пока ты сидишь, и вороны смирно сидят, покрикивают картаво, зыркают сбоку глазом, вроде — с ними играют в игру, А отлучился на минутку — живой все же, — уже готово, только вмятинка, где термометр был. И вся орда сверху; «гра! гра!» Грохнешь вслед из ружья, плюнешь да пойдешь. А они издалека еще, как насмешку: «гва! гва!» Лягушкой, по-всякому, как хотят обложат.

Филаретыч так и написал, вроде докладную: «Прошу срочно прислать поверхностные термометры, так как имевшиеся на станции, все до одного, украдены воронами, и бороться с этим своими силами станция не может. Просьба связаться со специалистами по воронам и прислать для них отраву или любое другое средство. Без этого и впредь ручаться за сохранность вверенного оборудования и точность наблюдений не могу».

Но гидрометцентр это ужасно развеселило. Передали по рации, среди деловых тире да точек: «Не нужно быть вороной». Ко всякой инструкции кто-то ехидный стал теперь приписывать сбоку карандашом: «Выполнить, если вороны позволят». А на совещании в Южном, едва Филаретыч на трибуну взошел, сразу смех в зале и по рядам как шелест: «Вороны, вороны». Пиджак на Филаретыче, как на грех, черный, с блеском, длинные руки он, от стесненности, чуть топорщит в локтях, будто крылья, и нос — гнутый. Крупный, хороший мужской нос, но, конечно, с горбинкой. Клюв. Может, уж самому больше казалось, тем более — к людному обществу Филаретыч не привык по долгу работы, но все же определенный смех был.

Термометры едва выбил, извалялся в ногах.

Вскоре после того ушел на сейсмостанцию, теперь-то— цунами. До скандала не отпускали, но все же ушел. Потерял в зарплате значительно, это ничего, Филаретыч не жаден, зато — бережлив. Сын учился по интернатам, хватало на сына. Построил ему двухкомнатную квартиру во Владивостоке, машину купили — «запорожец» правда, но тоже машина, колеса есть, сноха сама водит, для женщины достаточная машина — «запорожец», разбиться она и на керосинке может, но сноха как раз водит гладко, сын отказался…

Так, через глупость, попал Филаретыч на свое место в жизни.

После Пояркова приехал начальник Клюев, москвич с университетским образованием. С Клюева уже пошло на станции дело, не просто — порядок. Клюев на первый взгляд был как раз беспорядочен, терял то ключи, то паспорт, лыжные штаны пузырились на тщедушных коленках. Лицом был очкаст, остронос, незначительной внешности, тощ — будто цыпленок за рупь пятнадцать. В Доме приезжих, где сперва остановился, сразу сказал Верниковской, которая тогда ведала этим домом: «Грязно тут у вас как! Моя бы мама не потерпела!» — «А где ваша мама?» — сразу спросила Верниковская. «Как — где? — удивился. — В Москве, конечно». — «Скучно тут будет после Москвы-то», — поджала Верниковская губы с сочувствием. «А будет скучно, так обратно сбегу», — засмеялся Клюев. Набрызгал на полу возле умывальника, забыл мыльницу, вприскочку побежал к себе в комнату, — лыжные штаны сборились на тщедушном заду.

Верниковская в тот же день случайно заглянула в райисполком, повстречалась на лестнице с Прониной Галиной Никифоровной, сказала походя, в разговоре: «Новый-то начальничек уже обратно метит, в Москву. У нас скучно, видите ли!» Так что к вечеру все уже знали. Один Клюев не знал, скакал весело. Да баба Катя сказала в раймаге, при большой очереди: «Попомните мое слово — этот как раз не уедет». А пристали к ней — почему? — сказала еще: «А уж вижу. Вчера полный таз барахла наклал, рубахой, как фартуком, подпоясался и посередь дня полоскал в Змейке. Нипочем не уедет!» Ну, посмеялись: какой баба Катя психолог, насквозь видит.

Но оказалось — права баба Катя.

Клюев из Дома приезжих перебрался на сейсмостанцию, в дело вгрызся, всех лучших парней к себе на станцию переманил, до крика доходило на исполкоме, жаловались на Клюева другие руководители. А он смеялся: «Сделайте, чтобы к вам бежали». Не зарплатой брал — общей атмосферой. Жилой дом затеял возле цунами, сам первый таскал кирпичи. Смету еще не утвердили, а уж он строит — строит своими силами и в нерабочее время, на полном энтузиазме. С паровым отоплением дом, со всеми удобствами, первый в районе. Смеялся: «Я по туалету об начальстве сужу: если в туалете тепло, чисто, как в читалке, — значит, начальник хороший, думает об людях».

Работникам своим шел навстречу смело. Надо Филаретычу за сыном в Южный слетать — лети, Филаретыч, не беспокойся. Клюев спать не будет, подменит хоть сколько. Жена у кого, к примеру, рожает — вези на материк, к бабкам, потом отработаешь — разберемся. И его, правда, не подводили. Станция как захватила первое место, так и держалась: самые дальние, а все — впереди, не сбоку.

И что бабе Кате особенно нравилось в Клюеве — была в нем, будто в пятилетнем Иване, страстная ребячья самость, чтобы все — сам.

В островной жизни он сперва умел мало. Горбуша в Змейку зашла, Филаретыч еще сачком шарит, приноравливается самку схватить, а Клюев прыг сбоку: «Я сам!» Аж визгнет, так ему хочется! Хвать горбушу за хвост, а она — скользь от него обратно в воду, не удержал. У горбуши хвост скользкий, не кета — у той вроде лопатой, горбушу только за жабры подхватишь. Все хохочут, а Клюев сердится. Хвать — другую! Но уже — за жабры, сумел. Доволен, будто Иван.

Крабов тогда нагнало к берегу — тьма, ребятишки ныряют, тащат. А Клюев никак не найдет. Суетится в воде, серчает на Филаретыча, что тот хочет помочь. «Сам! Сам!» — кричит. Мальчиковые трусы, длинные, обвисли на тощих бедрах, очки да панама- вид. Филаретыч нащупал краба ногой, показал: «Здесь!» Клюев подпрыгнул, бульк — будто боднул воду башкой. Нырнул. Схватил. Выскочил с крабом, но без панамы. Полез опять за панамой, краба не выпустил, жмет — словно девушку. Теперь очки сползли, и краб их поймал клешней. Не дает очки Клюеву. А без очков Клюев лезет не в ту сторону — в море пошел, а не к берегу. Ребятишки свистят, орут Клюеву, чтобы вернулся. Не слышит. Вода уж ему под мышки подходит, сейчас тонуть начнет, пловец тоже был тогда никудышный. Ну, Филаретыч быстро подгреб, выволок начальника за плечо.

Клюев очки наконец надел: «Ух, какой краб! Сам поймал! Сам!» Во все стороны всем показывает, рад до смерти.

И во всем так.

Бульдозер пришел на станцию — после метели чистить, дороги нет вовсе, едва пробился. Бульдозерист соскочил напиться — Клюев шасть в кабину, уже крутит что-то, двинулся с места. А впервой сел, — мотоцикл, правда, лихо водил, прыгал с обрыва. «Сам попробую!» Едва отодрали от рычагов…

Въедливый был парнишка, хоть с виду — куренок. Потому вышел в директора института, через горячую въедливость. Уезжал — всех обнял, по кругу. Бабу Катю расцеловал в обе щеки. «Одно, — говорит, — я в жизни правильно сделал: сюда попал».

А уехал.

После Клюева станция захирела. Все наезжали временщики: вроде поначалу — ничего человек, люди обнадежатся, а на машину скопил — и нет его, пристроился где-то в Рязани, хоть ехал всего в отпуск. Уже шлет из Рязани телеграмму: «Убедительно прошу дослать оставшиеся вещи раскладушку занавески одеяло верблюжье чемодан библиотеке крайнем шкафу». И старые занавески понадобились, ишь как — «убедительно». Дошлют, конечно.

Так, постепенно, и старые кадры разбежались с цунами-станции. Один Филаретыч держался, хоть Клюев сколько раз предлагал — повышение или просто в институт, в Южный. Нет, это все Филаретычу не надо. Его дело наблюдательное, по любви: держать ухо поближе к земле, слушать поверхностные волны. Дождался своего часа — чтоб приехал Олег Миронов, клюевский выученик.

Олег распространяться о себе не любил, в этом — уклончив, в отличие от Клюева, все больше смехом да шутками. Хочешь иной раз ему подсказать, а он: «Вовка знает плавать боком, Вовку нечего учить». Присловье у него было. Но необидно скажет — и улыбнется. Улыбка у него такая, что в ответ невольно растянешь губы, стоишь еще потом сколько-то с довольным и глупым лицом: улыбнулся. А он уже ушел. И ведь все по-своему сделает, в этом они с Клюевым были похожи.

А все равно знали, хоть и неизвестно — откуда. Земля— правду говорят — кругла: вроде ото всего ушел, шел, шел — да в то же и уперся. И всякому делу живой свидетель найдется.

Знали, что Ольга у Миронова — вторая. Есть сын в Запорожье, двенадцать лет, каждый месяц Олег туда посылает деньги, значит, отношения с первой женой сохранил хорошие, обходится без исполнительного листа, на веру живет. И посылал больше, чем по суду бы пришлось, это женщины в узле связи отмечали особо. А Олег, заполняя перевод, говорил легко: «Надо отправить сыновий долг, пора». Значит, чтоб думали — будто матери. А родителей у него как раз не было, вырос в детдоме.

Из-за Ольги, ясное дело, скрывал: женщине это всегда тяжело, что, мол, не первая у него, вьешь на теплом месте, хоть как хорошо, а все — на теплом. А может, не только из-за Ольги. Замечали: как письмо из Запорожья придет — а ходили редко, — Миронов схватит конверт жадно, сразу бежит читать в другую комнату, хоть как занят. Вернется быстро и хмурый. Скажет между прочим: «Ничего старушка — живая». В тот день шутит кругом особенно много, задевает людей, иной раз — до грубости. Но сам сразу заметит, вроде — вздрогнет. Присядет рядом на стул, полуобнимет за плечи — пусть даже Верку Агееву или кого, улыбнется: «Ой, вроде я чего-то такое сказал? Ой, вроде глупость?» И уж такая улыбка — невольно, пусть даже Верка Агеева, расплывется в ответ, без зла.

Дальше уж ходит нормальный. Как всегда.

А конверт из Запорожья надписан всегда узким почерком, будто врезаны буквы в бумагу. Это уж никак не ребенок писал — женщина с неслаженной жизнью, тут уж у бабы Кати глаз.

И про работу знали.

Олег Миронов еще молодой приехал — немного за тридцать, а весь седой. Но ему шло: ярко-белая голова, будто крашен нарочно, для броскости. Это он от переживания поседел, когда у него сгорела сейсмостанция на Сахалине. Тут так рассказывают. Он вроде пустил на станцию пограничника временно пожить, поскольку свободная комната. А печка была близко к стенке, и все кругом бумагой оклеено. Пограничник на радостях натопил и уехал встречать семью, в аэропорт, что ли. Печка пыхтела-пыхтела, да как-то враз дом и занялся, ничего спасти не смогли. Пистолет еще на столе лежал, с полным магазином. Горит да взрывается, спасибо, без жертв. Но сгорело подчистую.

С полмесяца было следствие. Тут Миронова что спасло? Конечно, работник хороший — это раз. А главное — запросил свое начальство, можно ли пустить офицера в свободную комнату. И получил официальное разрешение.

После того Миронов вскоре уволился, уехал на материк, вроде — в Ленинград. Устроился, получил прописку, А еще через полгода вдруг прилетел обратно на Сахалин, на свои кровные, уже с Ольгой.

Пришел прямо к Клюеву, сказал с порога: «Хоть дворником, да бери». Клюев подпрыгнул в кресле: «Постой! А как же Питер? Ты ж в университете!» — «В нем, точно, — сказал Миронов. — Прекрасно — Питер. А только — отвык». — «Не трясет?» — захохотал Клюев. «Вот именно, — засмеялся Миронов.. — Кое-чего не хватает как-то». — «А люди живут?» — захохотал Клюев. «Мучаются», — потупил взор Миронов. «А что я тебе, дураку, говорил?! — заорал Клюев. — Я сам! — тут он ударил себя по тщедушной груди. — Сам! Сто раз пробовал. Как в отпуск к матери еду, так пробую: нет, не могу». — «А люди могут», — ввернул Миронов. «А я не могу! — заорал Клюев. — Ты не можешь. Он не может. Евдокимов квартиру в Киеве выстроил — через год вернулся. Не может!»— «Не ори, — попросил Миронов. — Жену испугаешь». — «Где жена?!» — закричал Клюев еще громче. «Тут, в коридоре», — сказал Миронов, открыл дверь, позвал Ольгу. «Ничего жена!» — одобрил Клюев, бегая вокруг Ольги кругами. «А ничего вроде», — согласился Миронов. «Где вы его подцепили?» — спросил Клюев Ольгу. «А шла мимо гастронома. Взяла из очереди», — сказала Ольга. «Нет, определенно — ничего», — захохотал Клюев.

Дальнейшая судьба Мироновых решилась вечером в ресторане «Старт», где почему-то не было света и публика при свечах экзотично жевала трепангов. «Похоже на белые грибы», — отметила Ольга, проглотив с осторожностью. Осмелела, рискнула на кальмара. Удивилась: «Тоже вроде грибы?» — «Морепродукты, — захохотал Клюев. — А вы ели когда-нибудь салат из папоротника? Ага, нет! А я сам делаю, сам!» — «Так чего же теперь?» — сказал Олег. «Дурак, потерял надбавки, — сказал Клюев. — Буду ходатайствовать, чтобы вернули». — «Да я не об этом», — поморщился Миронов. «Ах, вы о науке! Завлабом пойдешь?» — «У меня степени нет», — сказал Олег. «Нет, ты не юли. Пойдешь или не пойдешь?» — «Не пойду, — сказал Олег. — Я практик». — «Зря, — сказал Клюев, подумал и заорал: — Давай тогда на остров, идет? Я тут одну работку хочу провернуть — база нужна. Ассигнования пока — шиш, но будут». — «Подходит», — улыбнулся Миронов. «А там сильно трясет?»— спросила с опаской Ольга. «Достаточно, — засмеялся Клюев. — Не волнуйтесь, Ольга Васильевна, все великие люди жили в сейсмоопасных районах». — «Например?»— сказала Ольга. Но ее уже не услышали — обсуждали «работку».

Ровно восемь лет назад это было, целая жизнь.

Длинная вышла «работка». Сам Клюев месяцами сидел на острове. В океан, на расстоянии двадцати километров от берега и на глубину в сто двадцать метров, опустили герметическую кабину с датчиками, тянули кабель по дну, вымаливали, где надо, корабль-кабелеукладчик, тоже была задача — вымолили.

Пока кабель прокладывали, сами превратились в подводников. Агеев — тот чуть не погиб, это уже у берега, близко. Спустился под воду, запас кислорода — на двадцать минут, просто — пройти вдоль кабеля, для проверки. Пятнадцать минут — его нет. Шестнадцать. Дергают сверху — никакого ответа. Семнадцать минут. Другого гидрокостюма в лодке не оказалось: техника безопасности. Олег нырнул, вытащил — с третьей попытки — полузадохшегося. В самое время.

Агеев зазевался внизу, тросом его обмотало, как кокон: рукой не пошевелить и до ножа не достать. Отошел в лодке, поежился: «Я уж думал — конец». — «Ишь ты какой! — засмеялся Олег. — Отвечай за тебя потом!» Агеев молчал долго, глядел кругом широкими глазами, сказал: «Чудно! Сострить хотел — не могу. Ты ведь мне правда жизнь спас». — «Отстань, — сказал Олег. — А то за борт скину».

Датчики из океана передавали сигналы прямо на станцию: есть цунами-волна, нет цунами, тут уж никакая волна незамеченной не подкрадется, спи спокойно.

«Штук пять таких кабин по островам раскидать…»

«Вот именно — раскидать, — щурился Клюев. — С этой-то разберись».

За пять месяцев записалось на ленту четыре тысячи землетрясений и около ста восьмидесяти цунами, никак себя не проявлявших у берега. Пятьдесят два процента цунами вроде удалось привязать к землетрясениям, остальные шли само собой, без сопровождения. Непонятно, отчего возникали. Клюев с Олегом ночами сидели над лентами, ругались так, что слышно было в жилом доме, аккуратный Филаретыч, как нянька, прибирал за ними клочки с расчетами: мысли.

Потом льды перетерли кабель.

«Зря ты, выходит, тонул», — сказал Олег Агееву.

А сам утонул.

Было тихое, безметельное воскресенье. Белое солнце стояло в небе ярко, припекало на крыше снег. Чуть торчал из снега забор, и прямо через него бежала к станции тропка — зимой всегда так: по-над забором только пройти. Белые сопки лежали кругом плавно. Баба Катя трясла за домом половики. Миронов вышел на крыльцо с рюкзаком, в руке — лыжи. Сощурился на солнце, на блескучий снег, сказал: «Пойдем нырять, баба Катя!» — «Летом буду нырять», — сказала баба Катя, рванув половик с силой, пыль в нем нехотя поднялась и села обратно. Мало силы. «Летом неинтересно, — засмеялся Олег. — Летом вода — бульон». — «Одиннадцать градусов твой бульон», — засмеялась баба Катя, прихватила половик за ухо.

«Давайте помогу», — сказал Олег. Бросил в снег лыжи, рюкзак, взялся с другого конца. «Иди, иди, — сказала еще баба Катя, хоть ей было приятно. — Снег лучше бы разгребли вокруг дома, мужики». — «Разгребем, — пообещал Олег. — Вот вернемся с Лебяжьего и займемся». Вдвоем они мотнули половик сильно, враз вытрясли из него душу. «Хватит, — сказала баба Катя. — А то больно уж будет чистый. И Ольга идет?» — «Ольга на трудовой вахте», — объяснил Миронов. Тут на крыльцо высыпались Агеевы: Люба, Марьяна, толстая Верка в шали, как копна, сам Агеев с ворохом лыж.

Любка сразу заплакала, не хотела вставать на лыжи: мала.

«Давай понесу, Любаша!» — сказал Олег. Быстро вытряхнул свой рюкзак, посадил туда Любку, прицепил на спину. «Удобно?» Любка засмеялась, обхватила его за шею. «Вот как люди с детьми, учись!» — ввернула Агееву Вера, эта уж не упустит. «Так это — с чужими», — засмеялся Олег, сразу побежал по лыжне. Верка, как копна, враскачку тронулась следом.

Свитер высокого Миронова долго еще мелькал на сопке — красно, потом стух. Баба Катя обмела валенки, пошла в дом обратно.

На Лебяжье озеро летом налетают черные лебеди, потому — Лебяжье. У дальнего берега бьют теплые ключи, так что вода тут, считается, круглый год теплая. Особой теплости нет, конечно, глубина — метра четыре. Главный судья соревнования Лялич притопывал ножкой: «Не толпись, народ! Лед продавите, вон уж — шевелится!» Но лед, конечно, не шевелился, толстый все же — апрель, лед в силе. А собралось чуть не полпоселка, лучшее кино — «моржи» будут нырять. Это всегда щекочет хилую душу: стоишь в шубе, валенках, нос — в воротник, а кто-то, голый, ух — в воду.

«Стариком нырнешь — молодым вылезешь», — смеется Лялич.

«Слабó, Григорий Петрович!» — подначивает Олег Миронов, лучший ныряльщик, ответственный за это соревнование.

«А чего? — хорохорится Лялич. — Я в тридцатом году стометровку бегал, по Союзу держал призовое место!»

Длинный Иргушин, полураздетый уже — он и всегда-то без пальто ходит, в курточке, — бегает возле, уточняет условия:

«Значит — в эту майну заныривать? Так! А тут вылезать?»

«По-моему, «моржи» обычно соревнуются в открытой воде, — заметила осторожно Пронина Галина Никифоровна. — Я, конечно, в этом вопросе некомпетентна, но мне так казалось».

«Точно, Галина Никифоровна, — смеется Олег Миронов. — Но для нас это — пройденный этап, мы уже третью зиму подо льдом ходим. Надо расширять спортивные рамки!»

«Все же — опасно», — поежилась Пронина.

«Это — без привычки, — легко пояснил Олег. — Впрочем, я до начала еще этот путь пройду. Чтоб исключить случайности».

Быстро стянул через голову свитер.

Дала ему мысль…

«А чего проходить? Горы, что ли, тебе на дне нарастут? Я позавчера тут нырял, — успокоил Иргушин, опять к Ляличу пристает: — А расстояние между майнами? Мало вроде!» — «Хватит, — смеется Лялич. — Тобой расстояние меряли, островная мера длины — один иргушин. Ты знай ныряй». — «Детская длина, — пыхтит Иргушин, расшнуровывая лыжные ботинки. — А приз будет?»— «Обязательно, Арсений Георгиевич, — говорит Пронина Галина Никифоровна. — Очень красивый кубок». — «Иргушин небось и место ему приготовил в Красном уголке? — смеется Миронов, почти уже голый. — А мы заберем на цунами, верно, Саша?» — «Заберем», — кивает Агеев солидно. «Все кубки у нас на заводе, — смеется Иргушин. — Это уже славная традиция». — «А мы эту традицию порушим!» — кричит ему Агеев.

Шутит. Это он редко себе позволяет — шутить с Иргушиным, поскольку Иргушин смотрит на Агеева сквозь, не стесняется это показывать. Но сейчас, чувствует Агеев, пошутить можно.

«Начинаем, что ли?» — сказал Лялич, оглядываясь на всех.

Олег Миронов уже стоял возле майны на изготовку.

«А не твоя очередь, — засмеялся Лялич ехидно. — По алфавиту».

«Я сейчас — как частное лицо, — засмеялся Олег Миронов в ответ. — Пока суть да дело — один разик пройду подо льдом».

«Еще чего!» — сказал Лялич, оттесняя его от майны.

«А не имеете права, — дурачился Олег. — Я же ответственный за соревнование, должен проверить».

«Страховкой хоть обвяжись!» — крикнул Иргушин.

«А как же», — махнул Олег рукой, небрежно бросил веревку вокруг себя, затянул туго, но не завязал хорошим узлом, как положено, а просто закинул один конец за другой.

«Привет, — крикнул. — Я сейчас!»

Никто не успел его остановить.

Страховка тут же ослабла у Костьки Шеремета в руках, он ее вытащил, ненужную. Целой была веревка, просто не завязал Олег.

То ли Миронов сбился с пути, что не нашел майну, хоть и знакомый ему был путь, то ли — судорога, как в воде бывает: скрутит мгновенно. Никто ничего не знает. Не нашли. Течение в Лебяжьем порядочное, хоть и озеро, широкой протокой прямо выносит в море…

Сразу за Олегом, как увидели — нет, бросился в воду Агеев, который был уже наготове — как первый по алфавиту участник. Громко кричала Верка, рвала с себя шаль. Агеев пробыл недолго, всплыл как-то боком, обдирая лед плечом, скрюченный — будто мертвяк. Его выволокли из майны, и он обвис в руках, глаза закрыты. Потом его стало рвать, наглотался воды. И он так и рвал, у женщин в руках, с закрытыми глазами и серый лицом до синевы. А уже ушли в воду Иргушин, Юлий Сидоров, молодой парень Вениамин, в другую майну — Костька Шеремет, первый на острове «морж».

«Сколько минут прошло?» — спросил кто-то Лялича, стоявшего в общем беге недвижно.

Лялич взглянул на секундомер. Вдруг взвизгнул, бросил секундомер об лед, рванул на себе пальто и схватился за бок, оседая вниз. Это у него первый был приступ с сердцем, после-то уж сколько раз было. «Гриша!» — закричала терапевт Верниковская, бросила Агеева и метнулась к Ляличу. Но, вместо — колоть или что там, встала возле Лялича на колени, стала целовать в щеку, все же — брат, хоть во всем они разные. Медсестра Шурочка Пронина оттолкнула Верниковскую, сделала что надо. Много мужчин уже ныряло, кто и никогда не нырял. Зачем-то били во льду еще майны, хоть уж было ясно.

Агеев пришел наконец в себя. Пронина Галина Никифоровна хотела отправить его на машине. «Нет», — замотал. Снова полез в воду, вот тебе и Агеев. В поселке так потом и говорили — позже, конечно: «Вот тебе и Агеев!» Он да директор Иргушин дольше всех ныряли. Все уже бросили, оделись уже. А они — нет. Даже Елизавета Иргушина сказала: «Поздно, Арсений, милый, — все». Но Иргушин зубы сдавил: «Нет». Опять полез.

Выскочил. Спросил Елизавету: «Сколько?» — «Двадцать семь минут прошло…» Заскрипел зубами. Оделся. Ни на кого не глядя, загребая снег длинными ногами, пошел к дальней сопке, через озеро напрямик. Побежал. Погодя, следом за ним, тронулась Пакля, которую никто вроде бы и не видел, что она тут. «Может, машину за ними послать?» — сказала Пронина Галина Никифоровна. «Зачем это?» — сказала Елизавета Иргушина и тут только заплакала.

А уж давно все ревели, женщины.

Ольга Миронова в это время сидела на станции. Дежурство было бесхлопотное. УБОПЭ тянул ровную линию, перо чуть только припрыгивало: микросейсмы, на море — волна. Ольга кончила заполнять журнал. Проглядела дежурства за неделю, ее очередь на планерке. Нашла у Лидии Сидоровой в расчетах две ошибки, несущественные, но все же — небрежность, надо сказать. И сейсмограммы у Лидии какие-то желтые, стыдно в институт отправлять. Фиксаж, что ли, в проявитель попал? Тоже — небрежность, всякое настроение у Лидии бьет по работе. Прошла в темную комнату, где идет запись световым «зайцем». «Зайцы» вели себя примерно, но стояла в комнате вонь, вчера Варвара Инютина жаловалась, когда прибирала. Точно: вонь. Крыса, может, попала? Пошарила в темноте по углам метлой — ничего не нашла. Вздохнула про себя — пора переопределять постоянные, это им — Олегу, ей и Агееву — на целый месяц работка. И засмеялась, что вздохнула. Прекрасный впереди месяц — сидеть круглосуточно с Олегом, пересчитывать родимую станцию. Агеев, конечно, лишний.

Соскользнула мыслями в нерабочее. Поддел ли Олег теплое белье? Вряд ли. А у него — гланды, вырезать боится. «Морж» с гландами. Вчера получил из Запорожья письмо, прочитал, засмеялся — почти естественно, сказал: «Хорошее дело! Взгляни, чего пишут». Ольга отказалась, конечно. А ночью проснулась — сидит, дымит, угрюмое — чужое — лицо и смотрит на Вовкину карточку. На этой фотографии Вовка — как пупс, картинно хорошенький, маленький еще и потому кажется всем открыткой. Баба Катя даже спросила: «Это где брали? Неужто — в узле связи? Я бы купила!»

«Никто же не знает на острове, — думает Ольга, — что у Олега сын…»

А она не «сродила», как Иргушин скажет. Нет, а вроде—здоровая. Олег говорит: «Нет, и не надо». Но это он говорит, потому что нет. И еще потому, что есть сын. Мальчик без отца, отец без сына, вот как сложилось.

Когда Олег думает про Вовку, лицо у него бессильное, слабое такое лицо. Тут бы ему и вынесла — орущего, в мокрой пеленке: «Держи, весь — в тебя». Нет кого вынести…

Ага, телефон. Нанырялись.

Но это была Зинаида Шмитько, тоже с дежурства спрашивала, как дела. «Отлично, — сказала Ольга. — Чего там на Лебяжьем, не слыхать еще?» — «Нет, — сказала Зинаида. Потом говорит: — Я к тебе, может, сейчас зайду». — «Ты же с работы!» — удивилась Ольга. «А сменюсь сейчас», — сказала Зинаида небрежно, хоть время было несменное. «Чего так спешно?» — засмеялась Ольга. Но слегка все же обеспокоилась, спросила еще: «А у тебя все в порядке?» Скрытная Зинаида, свои дела при себе и держит, не расскажет даже лучшей подруге. Но все-таки Ольга, конечно, догадывалась — насчет Михаила, что не все там ладно. «В порядке», — сказала Шмитько. Ольга еще хотела спросить, но отвлеклась: услышала, вроде мяучит на том конце провода. «Чего у тебя? — заинтересовалась Ольга. — Кошка на коммутаторе?» — «Ага, Серафим», — сказала Зинаида. Повесила трубку.

А Мария Царашшна плакала в коммутаторе, вот что было.

Ольга включила чайник. Олег вернется — можно сбегать домой, на обед. Подошла к окну, раздернула занавески. Солнце! На ярком снегу, близко, стояла прабабка Царапкина, выползла. Ольга хотела ей крикнуть, просто так — мол, гуляем, бабушка?! Но тут прабабка шкодливо оглянулась на дом — нет ли где бабы Кати, нагнулась, быстро загребла варежкой снег, поднесла ко рту, шкодливо лизнула и стала есть жадно. Ольга засмеялась беззвучно. Сильна прабабка! Желтое личико прабабки двигалось быстро, будто у кролика. Движенья вовсе были девчачьи, тайно-довольные. Еще подхватила варежкой снегу. Тут баба Катя громко крикнула в форточку: «Мама, вы чего ж это делаете? Ума с вами рехнешься!» Прабабка шкодливо вздрогнула, разжала ладошки. Обернулась к дому: «Чего, Катерина, кричишь? Не слышу! Нет, ничего не слышу!» — «А вот я, мама, с веником сейчас выйду», — сказала в форточку баба Катя. Сама тоже смеялась.

Так Ольга и запомнила эти последние минуты. Безмятежное солнце. Четкие сопки. Иван, сопя, тащит мимо окна салазки. Смешная прабабка на ярком снегу. Нарастающий от поселка, снизу, треск мотоцикла. Зинаида подкатила, как барыня, спрыгнула с коляски. Начальник метеостанции Скляр ловко развернулся у станции, взметнув облако, умчал обратно в поселок. Ольга так и стояла еще у окна.

Зинаида вошла быстро, как ходит. Лицо опущено книзу и красное от езды. Ольга глядела навстречу с улыбкой. Зинаида пересекла служебное помещение, шла прямо на Ольгу, не глядя. Ольга все улыбалась. Подошла вплотную, обхватила Ольгу за плечи, сжала изо всех сил больно, тесно прижалась лицом. Ольга все еще улыбалась, не успела испугаться. Зинаида отодвинула губы, руками сцепила Ольгу, как в клещи, сказала: «Кто-то все равно должен сказать, Олька! Оля, Олег утонул в Лебяжьем…»

Через три дня прилетел Клюев. Опять искали, уже — водолазами. Не нашли. Ольга сидела дома без свету, в темноте не так больно дышать, вроде — легче. И одной побыть, это казалось важным — одной. И что-то вспомнить, терла лоб кулаками: вспомнить. Вспомнить. Вспомнить. Он что сказал тогда, утром? Он еще лежал, а она пошла на дежурство. Вспомнить. И все будет не так, потому что так быть не может. Он сказал: «Сон видел хороший, даже вставать неохота». — «Какой?» — спросила Ольга из коридора уже. «После расскажу», — засмеялся. Нет, не то. Он еще потом что-то крикнул, вслед…

Это все не так. Это все ошиблись. Этого не может быть.

Клюев влетел в темноту, щелкнул выключатель. «Ты почему не на дежурстве?» — «Подменили», — вяло сказала Ольга, не удивившись. «Никаких подмен! — заорал Клюев. — Дежурить! Дежурить! Переопределять постоянные!» — «Господи, какие постоянные? — закусила губу Ольга. — Что вы говорите, господи?!» — «Дело говорю, Ольга Васильевна, — сказал Клюев. — Поверь: дело». Сел рядом. «Нам без Олега все равно не пересчитать», — сказала Ольга. И задохнулась. «Ничего, — сказал Клюев. — Пришлю Евдокимова, поможет. Справитесь!» — «Кому это надо», — усмехнулась Ольга. «Тебе! Мне! Ему! — закричал Клюев. — Олегу надо. Олег себя вложил в эту станцию. Буду ставить вопрос, чтобы дали имя — «Цунами-станция имени Олега Миронова», поняла?!»— «Не разрешат, — вяло сказала Ольга. — Не при исполнении служебных обязанностей. И вообще нет таких станций — имени». — «Будет, — упрямо сказал Клюев. — Пробьем». — «Ему теперь все равно», — сказала Ольга. «Мне — не все равно! — заорал Клюев. — Тебе! Нам! Им!»

Вскоре приказом по институту провел Ольгу ио начальника.

После гибели Олега Миронова сильнее всех изменился Агеев. Постарел. И раньше никогда не был душа нараспашку, а теперь вовсе замкнулся. Молчит на все. Кроме дома и станции, никуда не вытянешь. Вера одна ходит в кино, раньше бы нипочем не пустил: «Еще не хватало — одна пойдешь в темноте!» — «Тут волков нет». — «Чтобы ногу сломала в канаве», — рассердится, заботлив к жене был всегда Агеев. А теперь: «Нет, Верочка, мне не хочется, ты уж прости». Любку на колени возьмет, сидит за столом часами, даже Любка говорит: «Папка, ску-у-у-учно». Сбегáет за стенку к Царапкиным — там, конечно, веселее, дом живой.

«Ты бы хоть книжку взял», — скажет Вера. Даже Вера забеспокоилась, а не привыкла об нем беспокоиться: все он об ней, так тут вышло. «Не волнуйся, Верочка, я просто посижу…» А иной раз станешь говорить — вовсе не слышит, глядит пустыми глазами, и брови на нем как на клоуне, одна — выше. Крикнешь. Вздрогнет, будто стегнули: «Извини, Верочка. Задумался. Что, воды принести?» — «Да не надо воды! Не сиди так!» — «Как, Верочка? Я как раз удобно сижу. Просто думаю». — «Об чем, интересно?» — «Да ничего интересного. Просто так. Кое о чем».

И в работе стал равнодушен. Скажет Ольга Васильевна — Агеев сделает, забудет — хоть сколько будет стоять неисправный прибор, пока не напомнят. «Да, конечно». Тогда возьмется. Только дежурил охотно, будто радовался — уйти из дому, тоже раньше не было. Как-то говорили о деле, вдруг сказал: «Олег мне жизнь спас». — «Знаю», — кивнула Ольга. «А я!» — махнул рукой и скривился. «Тебе не в чем себя упрекнуть, — сказала Ольга. — Ты два месяца с воспалением легких лежал. Что ты мог сделать, Саша?» Она же еще его утешала…

И Филаретыч сдал.

Как-то он сразу остался один, по возрасту ему друзей на станции не было, все — с Олегом. Теперь придет к Ольге, перхает-перхает, скажет просительно: «Я, Ольга Васильевна, картошки в мундирах сварил. Может, отведаешь? Селедочка есть, свой посол». Ольга пойдет, чтобы не обидеть. Филаретыч суетится вокруг, тащит чистую скатерть, трет полотенцем чистую табуретку. Поставит на стол графинчик, портвейн пятнадцатый номер, но — в графинчике. «Рюмочку, можно?» Ольга кивнет, через силу проглотит. Филаретыч тянет мелким глотком, сразу заест черемшой. «Вот как жизнь складывается, Ольга Васильевна. Сын вроде есть, а — один, общего языка не находим, неделю с трудом у сына живу, честно тебе сказать». Покашляет деликатно: «Прости, что напоминаю. А — общее горе, мне Олег вместо сына был, я об нем плачу…»

Тянется за второй рюмкой. Глотнет торопливо. Это уже Филаретычу лишнее, пожилой человек, без призычки, а не всегда остановишь. После второй заговаривается Филаретыч. Надо бы, думает тогда Ольга, показать Филаретыча специалисту, но нету на острове такого специалиста. Это и раньше бывало с ним — вдруг начнет. Но Олег как-то умел останавливать, сразу сведет на шутку.

«Страшно мне на себя оглянуться, Олег Дмитрич, — начнет Филаретыч. — Честно сказать — страшно: Я ведь…» — «Ой, не говори, Филаретыч! — вскрикнет Олег с живостью. — Я такой бандит в молодости был, прямо отпетый. Выйду ночью на Лиговку — женщины сразу часы снимают, брильянты, мужчины бумажники достают, сами. Зубы ощерю — все в обмороке, до сих пор в милиции помнят. Встретил тут знакомого лейтенанта, в отпуск летал. «Ты, — говорит, — теперь кто? Небось рецидивист?» — «Конечно», — говорю. «Ну, — говорит с уважением. — Я так и думал». Что говорить, Филаретыч, мы с тобой — люди страшные».

«Это точно, — ввернет баба Катя. — Страшней вас на всем острове только Мурка инютинская».

А Мурка была корова необыкновенной сонливости: во сне ела.

Ну, Филаретыч, конечно, рассмеется. И вроде с ним прошло.

А Ольга Филаретыча остановить не умеет, хоть все знает заранее. Вот как сейчас по телефону, сейчас скажет.

— Люди молодые, Ольга Васильевна, спортсмены, все может быть, — сказал Филаретыч и помедлил. — Если уж я, Ольга Васильевна, собственную жену убил, значит, все бывает…

— Это другое дело, — быстро сказала Ольга. А что скажешь?

— Страшное дело, — сказал Филаретыч и покашлял, в трубку.

К нему, вообще-то, надо бежать, а не к Царапкиным.

Придумал себе человек, что жену убил, вот уж придумал. «Курью шею не может свернуть, а туда же», — как баба Катя скажет.

Но Филаретыч это все так рассказывает. Он молодой был, работал на строительном объекте особого назначения, имел при себе пистолет. «Да ты неужто стрелять умеешь?» — ввернет баба Катя. А жена была старше на четыре года, и Филаретыч ее любил безумно. «Да уж ты — любовник, ишь как — безумно!» — смеется баба Катя. Но он все был за городом, на объекте, домой вырывался редко. Даже на день рожденья жены не смог приехать, так и предупредил — не смогу. Однако ночью не выдержал, поймал попутную машину, доехал. Долго звонил: гости были, конечно, легла поздно. А жили с ее теткой. Тетка наконец открывает. Открыла и поперек двери стоит, очумела со сна. Филаретыч отодвинул, прошел. Стол не убран в столовой, грязь, были гости.

Сразу шагнул в спальню, там свет такой: полумрак. «Ну, будуар, понятно», — кивнет Олег. И тут Филаретычу вдруг в глаза бросилось: четыре ноги на кровати. Закрыл глаза — тьфу, устал. Открыл: четыре. Вернулся в столовую, налил стакан коньяку. Выпил. «Да не может такого быть!» — удивится баба Катя. Опять в спальню: четыре. Так. Разбудил того, был приятель. Затрясся, за ширму отскочил, не попадает в штаны. «Лешка! — говорит. — Лешка!»— «Уйди», — сказал Филаретыч. Того как сдуло. «Я лично тоже не стал бы задерживаться», — хмыкнет Олег. А пистолет — при нем.

Ну — и убил…

«Ах ты господи, — притворно вздохнет баба Катя. — Горячий какой, Филаретыч! Это ты, значит, в тюрьме стал такой домовитый? А я гляжу — ну, не бывает таких мужиков!»

«Как сказать, Екатерина Гавриловна, — солидно объяснит Филаретыч, и вроде с него спадет: выговорился. — Я, вообще-то, всегда был довольно аккуратен..»

«Пошли-ка чай пить», — скажет баба Катя. Подмигнет Олегу, уведет Филаретыча, в такой вечер держит возле себя, в кругу семьи. И Филаретыч сидит смирно, хотя вообще редко ходит к Царапкиным — шумно ему там, слишком бесцеремонно. И баба Катя обычно называет его «Алексей Филаретович» и на «вы».

«И чего ты по этому поводу думаешь?» — скажет потом Ольга.

«Ничего не думаю, — уклонится Олег. — Хотя четыре ноги — это, конечно, впечатляет: живая деталь».

А баба Катя, при случае, сказала юркой снохе Филаретыча: «Хорошо ты устроилась!» — «В каком смысле?» — испугалась та. «А без свекрови живешь, сама голова», — легко пояснила баба Катя. Но глянула со вниманьем. «Ах, вы в этом смысле, — улыбнулась сноха. — К сожалению, я ее уже не застала в живых». — «Рано люди уходят», — сказала баба Катя. Но это она уже сказала себе и без всякого подвоха. «Рано», — согласилась сноха Филаретыча и сразу куда-то делась. Потом баба Катя решила, что она делась слишком поспешно…

«В это нам, девки, всавываться ни к чему, — сказал как-то Лялич. — Мы Филаретыча ой как знаем. Скорей всего — пальцем ее не тронул, а надо было. Теперь жалеет, так понимаю».

«Здорово ты понимаешь», — сказала баба Катя с насмешкой.

«А чего? — сказал Лялич. — Я потому неженатый: от девок в жизни один кабардак».

«Ты потому неженатый, — сказала баба Катя, — что я тебе отказала».

«Это дело иное, — сказал тогда Лялич. — Зря отказала, мы бы с тобой как раз жили с чувством».

Тут баба Катя, хоть в дому народ, ответила ему без насмешки, что было для их разговору редкость:

«Сама знаю, что зря..»

«Ой, баушка, так можно ж исправить!» — закричала глупая Мария.

«Мясорубку можно исправить, — сказала баба Катя строптиво и с насмешкой. — А жизнь нечего исправлять. Я правильной жизнью живу, дождусь правнуков от Ивана, буду петь да нянчить».

«А я тебе, Катя, жить не мешаю», — сказал Лялич.

Вышел в коридор, прикрыв дверь со стараньем, снял с вешалки плащик, узкий — как мальчиковый, набросил. Прошел под окном своей походкой — с прискоком, ветер ворошил на нем редкие волосы. Возле забора пес Вулкан задрал ногу, и Лялич остановился ждать, без раздраженья.

«Голову прикрой, старичок!» — крикнула в окно баба Катя.

Лялич вытянул берет из кармана, нахлобучил, помахал бабе Кате ручкой: «Не беспокойся, девка!» И засмеялись оба.

Баба Катя прошлась по комнате гордо, поискала дела, нашла. Стала взбивать на кровати подушки, подушки и так пушились пухом. Сбоку у бабы Кати стоял Иван, как пришитый. Лидия не преминула вставить: «Меня ругаешь, а сама!» Баба Катя обернулась проворно: «Ты в это дело не всавывайся, не твоего ума дело». Бросила подушку обратно, засмеялась чему-то в себе, помолодев на глазах, сказала с удовольствием: «Всю жизнь мне порушил, вот как». — «Лялич?!» — ахнула Мария. «Какой такой Лялич! — засмеялась баба Катя. — Дед ваш». — «Ой, почему порушил?» — вытаращилась глупая Мария. «А больно уж любила», — сказала баба Катя легко, объяснила любимой внучке, понимания Лидии даже не заметила. «Больше так никого не любила», — сказала еще баба Катя. «А меня?» — сказал Иван сбоку. «Тебя — конечно, — засмеялась баба Катя, подхватила Ивана в руки. — Только тебя, кучерявенький!» — «Мама стричь хочет», — сообщил Иван шепотом. «Не дадим стричь!» — закричала баба Катя, делая Лидии страшные глаза и подмигивая. Но Лидия уже обиделась. «Да хоть косы растите, — сказала она. — Все равно не мне заплетать». — «А что? — сказала баба Катя. — Можем и косы». Не заметила Лидииной обиды, сказала: «У твоей мамы хорошие были косы. Каждый раз ревела, как заплетать. Густые…»

С бабой Катей любой скандал в семье тухнет, потому что она не замечает его готовности, сведет в шутку либо в самый такой момент срочно усадит перебирать рис от жучка, уж найдет всем дело. Сама будет без умолку трещать, слова не вставишь, не хочешь — да насмешит.

Это уж сейчас ясно, что бабы Кати нет.

Ольга накинула куртку, выскочила на крыльцо, стукнула в соседнюю дверь. Никто не услышал. Вошла. В коридоре было темно и громко. В комнате ор стоял полный. Орал магнитофон. Орал в углу Иван и топал ногами, не выходя из угла по дисциплинированности. Что-то кричала Лидия, бегая по комнате наискосок. И по другому наискоску, не пересекаясь с ней и быстро мелькая, бегал муж Юлий, который тоже вроде кричал, насколько ему доступно, то есть говорил громко и в сильной запальчивости. Глухая прабабка стояла в дверях и вертела головой — то за Лидией, то за Юлием — с живым интересом.

— Ого, я, кажется, не вовремя, — сказала Ольга.

Прабабка глянула недовольно, вроде даже мотнула: мол, не мешай.

— Наоборот, Ольга Васильевна, — сказал Юлий. Выключил магнитофон и сел молча, будто сам выключился.

Иван перестал топать ногами, а Лидия подскочила к Ольге и закричала еще громче:

— Вот именно: наоборот. Хватит! Я заявление подаю об уходе.

— Подожди, Лидия, — сказала Ольга. — Давай спокойно разберемся.

— В чем — разберемся?! — крикнула Лидия. — В чем?!

Выскочила в кладовку, с грохотом сволокла чемодан с полки, самый большой, с каким в свое время в дом прибыл Юлий, распахнула шкаф настежь и стала быстро кидать в чемодан что попало. Попали: белые туфли, летние, махровое полотенце, халат из нейлона, подарок к свадьбе, свитер, который с Марией носили напополам, лыжная куртка Ивана, только что стиранная, выходной костюм, вчера утюженный Лидией и аккуратно сложенный, любимый, теперь летел комом.

— Игрушки берешь? — закричала Ивану Лидия. — Быстро неси игрушки!

Иван заревел снова. Лидия сдернула пальто с плечиков.

— Мы все возьмем, все!

— Но так же нельзя, Лида, — сказала Ольга, чувствуя только усталость и пустоту. — Ты хоть объясни, но крайней мере..

— По крайней мере, оставь в покое мой чемодан, — сказал муж Юлий.

— Ах, действительно — зто же твой! — съязвила Лидия.

Но все же она заметила, как он сказал — спокойно, будто чужой, будто это чужая, жена хочет уехать. Это ей стало страшно. Почему же он так спокоен, словно все решил? Но это она как раз все решила.

— Конечно, раз он твой..

Лидия вывернула чемодан на ковер, бросилась за другим. На пороге нос к носу столкнулась с бабой Катей, которая стояла уже сколько-то.

— У вас тут как? По билетам? — сказала баба Катя. — Или на дармовщинку цирк? Проходи, Ольга, чего стоишь!

— Да я на минутку, — сказала Ольга. — Просто — зашла.

— Ясное дело: просто, — засмеялась баба Катя. — В поселке слыхать. Меня Филаретыч за углом встретил: у вас, говорит, убивают.

— Где мой чемодан? — сказала Лидия.

Баба Катя вошла в комнату, утерла Ивану глаза и нос, быстро покидала вещи обратно в шкаф, тогда ответила:

— Тут твоего — одни уши…

— Все равно — уеду! — крикнула Лидия. — Не удержишь!

Тут баба Катя тоже крикнула, это Ольга первый раз слышала, чтобы она повысила голос всерьез:

— Лидка, сейчас причешу одним зубом! Ремня захотела, поганка?!

На смешную эту угрозу Лидия вдруг сморщилась, как Иван, глаза ее вспухли слезами, она взмахнула руками нелепо, пробежала через комнату, скрылась в другой, крючок за ней мелко лязгнул.

— У ей отец был такой, — сообщила в тишине глухая прабабка. — Бывало — кричит, кричит, а у самого штаны мокрые..

— Оставьте вы, мама, — сказала баба Катя даже со злом. — Вспоминаете, чего не было.

— Я все, Катя, помню, — сказала прабабка с задумчивостью.

— Ну и держите, мама, в себе, — сказала баба Катя и повернулась к Юлию, явно не желая продолжать разговор с прабабкой. — Чего тут у вас стряслось, Юлик? Измену, что ли, друг в друге нашли?

— Измены нет, баба Катя, — сказал муж Юлий устало. — Ничего нет.

— Это главное, — сказала баба Катя серьезно.

Больше ничего не спросила, хоть, конечно, знала — от той же Верниковской, — что ходят Юлию Сидорову письма на узел связи, вне адреса. Пусть ходят, раз надо. Захочет, так скажет. У бабы Кати как раз была в мужа Юлия вера, не то что у Лидии. Значит, и Лидка знает, кто-то уже натрусил хвостом, остров — не отойди за кустик.

Пошла к себе, Ивана укладывать.

Помолчали. Потом Юлий сказал:

— Ольга, я станцию не подведу, если уволюсь?

— Да что вы сегодня, ей-богу, — даже рассердилась Ольга. — Уж ты-то во всяком случае держи себя в руках!

— Ты не поняла, — засмеялся Юлий. — Я же не уезжать. Просто есть кое-какие соображения, между нами. Отпустишь, если потребуется?

— Фу, — засмеялась и Ольга. — Конечно. Хоть отбавляй желающих. Только это уже не со мной будешь решать. Новый начальник едет, пришла телеграмма.

— Кто? — спросил Юлий.

— Не знаю, — Ольга пожала плечами. — Начальник, по фамилии Павлов.

— Как, говоришь? Павлов? — переспросила баба Катя с порога. — В руках заснул. Довели родители: во сне дрожит. Значит — Павлов. Ну, с такой фамилией кто хочешь может приехать.

— Вроде моей — редкая, — засмеялся Юлий Сидоров.

— Павлов, — повторила еще баба Катя. — А звать как? Не знаешь? Молодой-неженатый? Ничего ты не знаешь… Ну, пускай — Павлов…

Тихо было за дверью у Лидии, похрапывала за занавеской прабабка, Иван крякнул во сне; вздрогнуло в окошке стекло; ощупью брели на стене ходики, бабыкатина слабость, с гирькой; стояла в углу, на белом, как деревенский, полу кадка с цветом чуть не до потолка; стояли по комнате в разных местах банки с вареньем, не прибранные еще к зиме, и было их много. Крахмалились скатерти и скатерки, все вокруг было крахмальным, но не запретным — садись как хочешь, ложись. Потом опять накрахмалим — делов.

Семейно было у Царапкиных в доме, уходить не хотелось.

— Сейчас чайник вскипит, — сказала баба Катя.

— Надо еще к Филаретычу заглянуть, — сказала Ольга и встала.

— И я пробегусь до Змейки, — Юлий тоже встал.

— А бегите куда хотите, — засмеялась баба Катя. — Я чай буду пить.

Но, проводив их, баба Катя перво-наперво подошла к двери, замкнутой на крючок, стукнула пальцем:

— Слышь, Лидия?

— Ну, слышу, — ответила та, помедлив.

— Умей с мужем жить, вот я что скажу…

Баба Катя подождала, но за дверью было безмолвно. Тогда она уставила стол, как на семью, налила себе в кружку и стала пить помаленьку, как купчиха — из блюдца, дуя на крепкий чай и дыша громко. День отстоишь за прилавком — тоже надо себе помочь, посидеть сидя, погреть себя изнутри, не молоденькая.