Иллюстрация Владимира Овчинникова

Предусмотрительность похвальна, но строить планы легче, чем предвидеть истинный результат или добиться его.

В тяжелом замке повернулся ключ. Сталь и бетон коридора отразили и умножили этот звук. Я настороженно подняла голову, подобравшись, словно хрупкий перепуганный зверек. Кем, по сути, я и была.

Со скрипом открылась большая железная дверь. В грудь дохнуло нагретым воздухом. На миг стало даже приятно. Цокнули, переступая через порог, каблуки. Дверь захлопнулась, собачка встала на место с лязгом, который рикошетом отскочил от голых стен моей тесной камеры, и в меня вновь вгрызся знобящий холод: бетон отбирал тепло.

— Мисс Сумаран, — голос был новый. Сквозь грубое плетение надетого на голову черного нейлонового мешка я различала лишь смутный силуэт говорившего. Это был мужчина примерно одного со мной роста или чуть ниже, широкоплечий. Американец. Судя по голосу, средних лет. Или, возможно, моложе.

— Снимите меня, — прохрипела я. От этого грудь и плечи пришли в движение, и руки прострелила мучительная, острая боль. Я полагала, будто уже приноровилась к однообразному страданию, но теперь обнаружила, что тело просто-напросто одеревенело от неподвижности. Малейшее шевеление отзывалось в каждой мышце сокрушительной, всепоглощающей ломотой.

День или два назад — я не могла судить, как давно, — я дотемна засиделась за работой в промысловой конторе при разведочной буровой головке на нефтяной скважине. Когда в душной тьме аргентинской ночи я шла к машине, кто-то приблизился ко мне сзади и набросил на голову мешок. Я вскрикнула, взвизгнули шины, стукнули дверцы, и в мгновение ока меня «упаковали» в фургон. Руку кольнула игла, и я уснула. Очнулась я здесь, дрожа, раздетая до нижнего белья, в коконе разнобоя голосов. Двое волокли меня по длинным коридорам.

Сковав мне руки за спиной цепью, меня вздернули на крюк, приделанный к ледяному металлическому шесту. Я едва касалась босыми ногами шероховатого стылого бетонного пола — оставляю другим биться над определениями: любой, кого подвешивали, знает — это пытка. Собственно, потому со мной так и обошлись. Сперва мышцы и связки немилосердно жжет, и вы приходите к убеждению, что руки вот-вот вырвутся из плеч. Но вскоре эти ощущения блекнут: все до единой жилки вдруг начинают скручиваться в саднящие узлы. Наконец, много бесконечных часов спустя, притупляется — хотя не утихает — и эта боль. Но стоит шелохнуться, вздрогнуть, и она обрушивается на вас с новой лютой силой.

Значит, это не были обычные преступники. Похитители, стремящиеся получить выкуп, не начали бы с пыток. А насильники не стали бы ждать.

— Что вам нужно? Снимите меня.

— Нет, мисс Сумаран, не спешите. Вас снимут, когда вы ответите на мои вопросы.

— Мне больно. Больно! — Он не откликался. Я добавила: — Я ни в чем не виновата. Мне нечего скрывать. Я отвечу на любые вопросы. Только снимите.

— Вы лжете. — Скрежет металла по бетону: мужчина выдвинул из угла на середину комнаты стул. Скрипнуло сиденье — он уселся близко: повеяло приторно-сладким одеколоном. — Кое в чем вы провинились. Вы что-то сделали с нефтяной скважиной. У вас есть сообщники.

Шелест бумаги. Он открыл папку, пролистал страницы.

— Аллен Рид в их числе.

Я подняла голову. Они схватили Аллена? И сейчас тоже пытают?

— Вижу, вас это заинтересовало, мисс Сумаран. Нам известно значительно больше, чем вы думаете. Я сразу пойму, где вы лжете. И накажу вас. Поэтому, если хотите улучшить, а не ухудшить свое положение, придется говорить правду. Понятно?

— Да.

— Хорошо. Начнем с того, что вас связывает с Алленом Ридом.

— Наши отцы знакомы, — прошептала я. — Мы оба стали геологами.

— А еще вы ходили в одну школу. Частную. В Маррионовскую школу.

— Наши отцы ее спонсоры.

— И в аспирантуре вы тоже учились вместе. Я знаю, что это не совпадение.

— В Гарварде преподают геологию лучше всего. — Я надолго утихла, чтобы перевести дух, и дышала медленно, ровно, стараясь не шевелиться. — Никаких совпадений.

— Как все-таки вышло, что вы оба выбрали геологию? Кто велел вам учиться на геолога?

— Я сама захотела.

* * *

— Хочу стать математиком, — объявила я отцу. Он приехал в Маррионовскую школу на мой четырнадцатый день рождения, привез подарки. Мне достались коробочка и конверт: золотой браслет от дяди Дэвида, а от родителей два билета на самолет в Барселону — на весенние каникулы, нам с мамой. Я надела браслет и показала отцу. Это была очень тяжелая цепочка из неправильных зерен природного золота. Она ярко блестела, но в остальном напоминала нечто такое, что можно случайно подобрать в лесу под деревом.

— Нравится? — спросил отец.

— Чудо! Поблагодари от меня дядю Дэвида.

— Ему будет очень приятно.

Мы устроились в библиотеке, пододвинув два кресла к камину, где потрескивал огонь. Мы были одни среди длинных дубовых полок, уставленных затрепанными книгами.

В Маррион, частную школу-интернат, меня отдали, когда мне исполнилось восемь. Уезжая, я плакала, и мама с папой тоже, но они сказали, что для человека с моим даром лучше школы не найти. Я ничего не знала про свой особый дар, однако учителя в Маррионовской школе вели себя так, будто он у меня был и они-то знали какой, поэтому я не слишком переживала.

Отец развалился в кресле.

— Математиком, золотко?

— Угу.

— Вот это да! Горжусь. Я и по сей день не знаю, чем хочу заниматься.

Я расхохоталась, готовая поручиться, что так оно и есть.

— А как же биология? — спросил отец. — В прошлый мой приезд ты говорила — биология.

— И биология, но математика мне больше по вкусу. Все сводится к математике… я хочу сказать, без нее ничего не опишешь научно, так ведь? Вообще-то я могу заниматься и математикой, и биологией, верно? Или помогать биологам.

Отец задумчиво сдвинул брови.

В комнату вошел Аллен. Аллен, мой ровесник, тоже жил и учился в Маррионе. Все знали, что Аллена назвали в честь моего папы. Наши отцы по-настоящему дружили. Ну а мы приятельствовали, хотя проводили вместе мало времени. Аллен был тощий, волосы носил достаточно длинные, чтобы прятать за ними глаза, и всегда вроде как стеснялся чего-то.

— Здрасьте, дядя Аллен, — сказал он и аккуратно притворил дверь. Медленно и методично. — Привет, Лита.

Я Ипполита, но тогда настаивала на Лите.

— Аллен присоединился к нам по моей просьбе, — негромко пояснил отец и обратился к Аллену: — Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?

— Палеонтологом.

— Завидное постоянство! В прошлый раз я это уже слышал.

Аллен кивнул. Придвинул тяжелое кресло. И спросил:

— Как там Нью-Йорк?

Он уселся, выпрямив спину, и церемонно сложил руки на коленях, словно плохо понимал, куда их девать.

Мы поговорили о родне, о знакомых. Потом отец сказал:

— Хочу попросить вас обоих об одолжении.

— Легко, — согласился Аллен.

Я кивнула. Но испугалась. И внезапно увидела: отца что-то гложет. Он помрачнел, и глаза у него сделались печальные. Это смущало.

— Помните, в мой предыдущий приезд вы признались, что не прочь поучаствовать… в решении проблем человечества?

— Конечно, — подтвердила я, розовея. Это наше заявление наверняка прозвучало ужасно по-детски… Кто же не хочет изменить мир к лучшему? Само собой разумеется, что всякий строит свою жизнь, исходя из этих соображений. Ведь так?

— Кажется, мы — родители Аллена, я и мама Литы — придумали, чем вы оба могли бы помочь. Но от вас потребуются две вещи. Придется налечь на геологию. Мы нашли частного преподавателя, великолепного специалиста. Он готов приезжать сюда несколько раз в неделю и заниматься с вами. И еще вы должны будете всем говорить, что изучаете геологию по собственному желанию. И нанять преподавателя — ваша идея.

Мы долго молчали. Трещал огонь. Я покосилась на Аллена, но тот не отрываясь глядел в пламя. По обыкновению серьезный.

— Зачем, пап? — наконец шепнула я. — Как-то странно…

Отец, похоже, огорчился не на шутку. Я потрясенно заметила, что он, пожалуй, вот-вот расплачется.

— Долго объяснять. Но я объясню, даю слово! А сейчас могу только сказать, что успехи в геологии откроют перед вами возможность совершить нечто выдающееся… и тем самым действительно ускорить события, которые изменят жизнь к лучшему. Тем не менее я бы предпочел, чтобы для начала вы просто попробовали. Если не понравится, не пойдет, можно будет отменить уроки. Что скажете?

Громко выстрелило пламя. Аллен кивнул.

— Конечно. Но… мне это не составит труда. Палеонтология, геология… невелика разница. Многие светила палеонтологии были геологами. — Он взглянул в мою сторону. Вывод напрашивался: решение зависит от меня.

— Как-то странно, — повторила я. Но я доверяла отцу. Он никогда не лгал мне. Ни разу не сказал ни одного опрометчивого слова. — Ладно, попробую. Геология? Занятно.

* * *

— Геология скучна. Нагромождение нудных фактов, сухих и жестких, — сказал американец. — Под стать камням. И все же объясните-ка: что общего у Ирака, Саудовской Аравии, Индонезии, Северного полюса, Северного моря, Мексиканского залива, Нигерии, канадских битумных песков и Техаса?

Он ткнул меня холодным железным прутом. Я не ожидала этого, я понятия не имела, что он принес с собой прут, и, невольно охнув от удивления, отпрянула. Руки прошила боль.

— Что объединяет названные регионы? — повторил он.

— Ускоренная биодеградация нефти. Это азы геологии.

— Да. И подозрительно любопытное обстоятельство… Почему же там идет ускоренная биодеградация?

— Распространились новые штаммы «водородниц»… водородообразующих бактерий. Они быстро разлагают нефть.

— Я спрашиваю не об этом. — Он снова ткнул меня прутом.

Я в бешенстве скрипнула зубами. Захотелось вдруг крикнуть, что отец убьет его, что дядя Дэвид сломает ему шею, что папа перевернет вверх дном целый свет, но отыщет меня, и уж тогда мы выведем их шайку на чистую воду.

— Я спрашиваю не об этом, — повторил американец. — Я спрашиваю: почему? Почему там — везде и практически одновременно?

— Неизвестно.

Тогда он ударил. Сильно, по бедру. Хлесткая оттяжка прута вызвала жгучую боль в ногах.

— Никто не знает! — взвизгнула я. — Наверное, нефтяные поля связаны!

— Возможно, возможно. — Холодный до дрожи прут уперся мне в ребра. — Но питающиеся нефтью микробы не могли расселиться столь стремительно. По всему земному шару, почти одновременно? Объясните-ка. Ну!

— Господи, я геолог, но даже я этого не знаю.

Он опять стегнул меня по бедру.

— Ай, — жалобно вскрикнула я и расплакалась.

Шумно отодвинули стул. Американец поднялся. Его шаги, обозначив полукруг, оборвались за моей спиной. Волоски у меня на шее вздыбились. Резко хлопнула ткань: мой капюшон сдернули. Вздрогнув от неожиданности, я заморгала — по глазам ударили свет и студеный сухой воздух. Сквозь набежавшие слезы я наконец увидела свою камеру, опрятную, строго кубическую, с зеленой железной дверью. На меня были нацелены слепящие диодные лампы, кольцом размещенные под бетонным потолком. Воздух леденил щеки. Воняло мочой. Моей мочой.

Передо мной стоял не только стул, но и столик, а на нем ноутбук, развернутый так, чтобы я видела экран. Там проигрывали видеозапись, зернистую, с низким разрешением: полевая лаборатория; я, сидя на корточках, подсоединяю маленький, десятилитровый, алюминиевый бочонок к пневматической линии подачи воды на бур для забора проб.

Я представила помещение, чтобы понять, где была установлена камера. На полке с оборудованием, решила я. Там я не заметила бы камеру, даже глядя на нее в упор. А заметив, приняла бы ее за какой-то дополнительный прибор и уж точно не включенный, не ведущий трансляцию.

— Мы запечатлели ваши подвиги на пленку, — прошептал американец. — Посмотрите-ка. Посмотрите.

* * *

— Посмотри-ка, — сказал отец. — Посмотри.

В честь моего пятнадцатилетия он отвез меня на Манхэттен, в маленькое бистро, где подавали блюда тосканской кухни. Я заказала тортеллини, а когда официант ушел, унося меню, отец показал за окно.

— Видишь того типа?

На другой стороне улицы, чуть в стороне от входа в сияющий стеклом финансовый центр, курил грузный мужчина в мятом костюме в тонкую полоску.

— Да.

— Как по-твоему, почему он курит? Почему не бросит?

Я пожала плечами:

— Не верит, что это его убьет.

— Ну-ну, оставь. В этом здании сидят те, кто торгует деривативами. Этот человек, вероятно, финансовый аналитик. Математик. Нет, статистика ему понятна.

— Но он не помнит о ней каждую секунду. Не тревожится из-за нее.

— Молодчина. — Отец костяшками пальцев выбил на мраморной столешнице дробь, подчеркивая свое одобрение. — Мы подбираемся к подлинному существу вопроса. Почему? Почему не тревожится?

— Это осложняет жизнь?

Отец покачал головой.

— Ладно. Давай так. Мысленный эксперимент. Допустим, я иду к нему, протягиваю револьвер и убеждаю, что играть в русскую рулетку не менее приятно, чем курить. Решится он сыграть?

Я опять посмотрела на мужчину. Неловко переминаясь с ноги на ногу и ожесточенно затягиваясь, он глазел на уличное движение.

— Нет, — ответила я. — Конечно, нет.

— Испугается рулетки?

— Да.

— В чем отличие? Шансы равны. Или их можно уравнять.

— В сроках.

— В сроках! Для этого человека будущее — отвлеченное понятие. Он не в состоянии принудить себя беспокоиться о грядущем, потому что сердцем, нутром, подкоркой понимает: для него оно призрачно. Будущие события чересчур далеки, чтобы наделять их значением. Экономисты даже придумали название этому явлению — «экспоненциальное обесценивание».

Я снова взглянула на отца. Он пристально, сосредоточенно смотрел на меня. Потом чуть наклонился вперед и понизил голос:

— Вот чем мы отличаемся от них. — Небрежным взмахом руки он обвел проезжавшие мимо автомобили, весь Манхэттен, чтобы я поняла: «они» относится ко всем, кто не «мы». — Для нас будущее — реальность. Реальный мир. И он нам небезразличен.

Я решила, что речь о нашей семье: мол, вот какие мы с тобой исключительно чуткие и заботливые ребята. Так я посеяла крупицу неведения и лелеяла ростки. До поры.

— По-твоему, мы лучше их? — с подростковой язвительностью спросила я.

— Нет-нет. Не лучше. Доброты, ума, бескорыстия и способности к сопереживанию у нас не больше, чем у прочих. Ничего подобного. Никаких необычайных добродетелей. Только одно: нам небезразлично будущее — то, которое они назвали бы «далеким». И о котором не пекутся. Не могут. — Он выпрямился. — Вот почему то, в чем мы ясно усматриваем близкую и несомненную опасность, сродни игре в русскую рулетку, им представляется эфемерной тенью угрозы. Как дым.

Мужчина на другой стороне улицы бросил окурок на землю, притоптал и вошел в стеклянные двери. Отец хмыкнул:

— Разумеется, еще и пачкун! Будущее — это, ко всему прочему, место, где бесследно исчезнут его помои.

* * *

— Что за помои вы туда льете?

На экране я подсоединяла шланги, снова и снова. Заломленные за спину и задранные на крюк руки не давали мне обернуться и посмотреть на истязателя. Мешали плечи. Я, как смогла, повернула голову. Чуть-чуть.

— Что?..

Он вытянул меня прутом пониже спины. Тело располосовали хрустальные пластины острой боли.

— О господи, не надо, — всхлипнула я. — Пожалуйста. Прошу вас.

Он подступил почти вплотную. Я почувствовала тяжелый запах его одеколона, жар тела и тепло дыхания на своем плече, когда он проговорил:

— Вы приказали своим людям в течение двух дней нагнетать в разведочную скважину холодную воду. А потом…

— Я брала пробы на обсемененность. Сейчас все так делают. Раньше в скважины закачивали кипяток. — Я сглотнула. — Для извлечения смолистой нефти… И все микробы гибли. Надо впрыскивать холодную воду. Вот… — Я выпятила подбородок в сторону экрана, стараясь показать. — Такая схема подразумевает внесение водородообразующей флоры. Чтоб увеличить местную популяцию и исследовать ее.

Повисло долгое молчание. Я ждала удара прутом. Ничего не происходило. Я различила слабое, далекое жужжание. И внезапно поняла, что американец слушает другой голос. Через гарнитуру или наушники.

Наконец он сказал:

— Никто, кроме вас, не применяет такую методику.

— Это мое детище, — торопливо пояснила я. — Собственная разработка. До сих пор никому не удавалось выделить разлагающие нефть культуры. Вы подметили верно: бактерии берутся словно из ниоткуда. Я предположила, что при обычном заборе проб мы, вероятно, убиваем микрофлору возле бура. И потому не можем выявить инфекцию; образцы для проверки поступают из скважины обеспложенные — мы сами их стерилизуем. Возможно, бактерии объявились не вчера, просто прежде нам не удавалось корректно провести анализ.

Вновь затяжная пауза. Я смотрела бесконечный повтор фильма о себе. Вот я подсоединяю шланг. Проверяю. Подсоединяю шланг. Проверяю. Подсоединяю. Проверяю…

В поле зрения неожиданно мелькнули руки. Загорелая кожа, грубо обрезанные ногти, короткие пальцы. Я вдруг заметила, что на правом мизинце недостает первой фаланги. Но приглядеться и убедиться не успела: в следующее мгновение мне на голову вновь напялили мешок.

— Вы опять лжете, — сказал американец. — И крикнул кому-то: — Доску!

* * *

— Доску брать?

Дядя замялся.

— Если хочешь.

Я выдернула из песка свою доску для серфинга и зашагала по пляжу. Высокие волны дробились о калифорнийский берег, резкий теплый ветер осыпал нас мелкими золотистыми песчинками. Дядя скинул ботинки, сунул внутрь носки, бросил в сторону пляжного домика. И потрусил мне вдогонку.

Дядя Дэвид был высокий, с жесткими руками и двигался, как кошка. Когда он приезжал в Маррионовский интернат, мне страшно нравилось, что другие ученики косятся на него с легким испугом. Но я его не боялась: это же был дядя Дэвид.

Тогда. А теперь я, студентка колледжа и сама себе хозяйка, пыталась наслаждаться каникулами. Мы со Стивом, славным пареньком с математического, на неделю сняли в складчину домик на пляже. Сейчас Стив с доской под мышкой стоял у границы прибоя, глядел нам вслед и недоуменно хмурился.

— Не понимает, — сварливо сказала я, четко давая дяде понять, кого считаю виновником разлада. — К другим ребятам из универа, знаешь ли, в весенние каникулы не приезжают дядюшки для частных бесед.

— Ты себя с другими не равняй.

Я возмущенно фыркнула сквозь зубы.

— Когда мне было столько, сколько тебе сейчас, — заметил дядя, показывая на море, — песка тут было гораздо больше. Вода поднялась и незаметно отобрала солидный кусок берега. Теперь здесь похоже на Флориду.

— То ли еще будет, — предрекла я.

Он кивнул. Некоторое время мы брели по пляжу, увязая в горячем песке, а потом дядя Дэвид сказал:

— Насколько я понимаю, ты идешь на диплом с отличием. В Стэнфорде по двум специальностям это достижение.

— Стэнфордские высшие баллы ничего не стоят.

— Не по математике и геологии.

— Даже по математике и геологии.

Он улыбнулся.

— Прибедняешься. Вся в отца. Он никогда не умел принимать комплименты.

— Я больше похожа на маму.

— Согласен, болезненно острое чувство справедливости ты унаследовала от Дженет. — Дядя с ухмылкой оглянулся через плечо. — Она бы непременно одобрила трепетного юношу вроде этого Стива… Но когда-нибудь ты признаешь, что я был прав и в тебе больше отцовского.

Он осмотрелся. Мы были одни.

— Давай присядем.

Я воткнула доску, мы уселись и стали смотреть, как разбиваются на песке волны. Соленый запах моря по-прежнему был для меня в новинку и пока не приелся. Я вертела на запястье тяжелый золотой браслет и ждала.

— Ты до сих пор его носишь. — Он улыбнулся.

Я кивнула.

— Зачем ты приехал, дядя?

— С удовольствием сказал бы «просто поглядеть на тебя»…

— …да честность не позволяет.

Он рассмеялся.

— Я еду в Долину по делам.

— Папиным?

— Других у меня не бывает. А сюда заскочил, потому что хотел повидаться с тобой наедине, без ведома остальных. В Стэнфорде меня могли бы заметить.

— Зачем?

— Допустим, я хочу, чтобы ты рассказала мне про экосистему нефтяных пластов.

— Что?

Он отряхнул брюки от песка.

— Сделай милость. Коротенько.

Я смотрела ему в глаза, силясь понять, что это за диковинная просьба. Может, он шутит.

Покинув странно замкнутый мир Маррионовской школы ради учебы в Стэнфорде, я мало-помалу осознала, что этот мой дядюшка — загадка. Я много раз «гуглила» его и выяснила, что когда-то давно он был известным политиком и даже — недолго — поэтом, а затем «испарился»: все последние ссылки были двадцатилетней давности, не меньше. Самые отъявленные домоседки и те чаще проявлялись во Всемирной паутине. Я не представляла, чем он занимается, почему щеголяет в костюмах и вид у него зловещий или почему я зову его дядей.

— Сделай милость, — повторил он. — Расскажи про мета-что-то бактерий и… как их там… водниц.

Я ухватила пригоршню песка и просыпала себе на ноги.

— Глубоко под землей существует целая микробиологическая экосистема. В нефтеносных отложениях. Множество разнообразных бактерий питается нефтью или другими микроорганизмами, живущими за ее счет.

— Разрушая ее?

Я пожала плечами.

— Нефтяники сказали бы: да. Бактерии делают нефть более густой и вязкой, менее пригодной для добычи, очистки, перегонки.

— И есть два типа микробов.

— Типов много. Важных групп всего две. Метаногенная флора потребляет нефть и выделяет метан. Успешнее прочих — гидрогенотрофы. Они перерабатывают в метан не только нефть, но и водород. Его восстанавливают из нефти другие бактерии, водородообразующие. «Водородницы».

Дядя Дэвид полез в карман пиджака и достал длинный алюминиевый цилиндрик. Он заблестел на солнце, недвусмысленно заявляя, что перед нами продукт чрезвычайно высоких технологий. Только тончайшая линия близ торца выдавала наличие крышки.

— Предположим, — сказал мой дядя, — этот цилиндр содержит несколько штаммов бактериофагов — вирусов, атакующих строго определенные микроорганизмы. В высшей степени вирулентных, способных убивать метанообразующие бактерии, в том числе и те, что потребляют водород. Допустим, кто-нибудь внесет их в скважину. Что произойдет?

Я покачала головой.

— Точно не знаю. Если бы такие штаммы действительно существовали и сумели выжить там, внизу, метанообразующая популяция ощутимо сократилась бы, а биологическое разложение нефти замедлилось. Но ведь нефтяные компании работают в этом направлении. И пока ни у кого ничего не получилось.

— У них не получилось. — Дядя достал из пиджака второй цилиндрик. — Сделаем обратное допущение: в этом цилиндре заключен новый штамм водородообразующих бактерий. Очень прожорливых, весьма успешно усваивающих самые разные — любые — виды нефти. Что будет, если поместить их в ту же скважину?

Он повернул металлический контейнер, и тот ослепительно сверкнул. Я протянула руки и зажала в каждом кулаке по цилиндрику. Они были теплые: нагрелись, лежа у дядиного сердца. Почти живые на ощупь. И легкие. Пустые. Принесенные сюда только для наглядности. Или потому что дядя приехал повидаться со мной до, а не после более важных остановок на Западном побережье.

— Впрыснуть после гибели метаногенов? Устранив конкуренцию?

Он кивнул.

— При том, что эти культуры устойчивы к бактериофагам, введенным раньше?

— Исходи из их стопроцентной невосприимчивости к нашим бактериофагам.

— Они съедят нефть. Быстро. Превратят ее в шлам.

— И?

— И выделят водород. Много водорода.

— Который можно качать.

— Да. Но это уже выносили на обсуждение, и нефтедобывающие компании вместе с правительствами всех стран ясно дали понять, что считают такой подход непрактичным и никогда не допустят ничего подобного. Слишком опасно.

— Опаснее, чем жечь нефть?

Я мотнула головой:

— Нет. Вряд ли.

— Им непонятно, — сказал дядя, — как зарабатывать на этом столько же денег. Вот где собака зарыта. Они вложились в бензиновую инфраструктуру. Если придется создавать новую, водородную, их доходы — я имею в виду сиюминутные доходы — упадут.

Я кивнула.

— Само собой. Наверное, потому они и противились обкатке подобных методик. С точки зрения прибылей следующего квартала такой подход себя не оправдывает. И никогда не оправдает.

— Что если кто-нибудь поместит в скважины оба штамма?

— Нефтяная экономика рухнет, и нам придется молниеносно перейти к водородной экономике. Что тотчас породит кризис. Панику.

— А во что выльется ожидание? К чему приведет бездействие?

Я была вынуждена признать такую позицию здравой.

— К худшему кризису. К тому же коллапсу нефтяной экономики, но с более тяжкими последствиями в смысле глобального потепления. Только позже. Лет на двадцать-тридцать.

Он кивнул.

— Значит, если в дальнейшем мы не решимся на радикальное снижение цен, это, — он указал на цилиндрики, — станет лучшей тактикой.

— Нет, лучшей тактикой станет спокойный, поэтапный переход на альтернативные источники энергии.

Дядя нетерпеливо вздохнул.

— Не трать время на досужую болтовню. Ничего подобного не будет.

— Я полагала, мы рассуждаем теоретически. — По требованию отца преддипломную практику я прошла в многопрофильной нефтяной корпорации. И хорошо узнала тамошнюю кухню. — Нет, исключено. Как твой «кто-нибудь» вообще попадет на прииски? И если бы даже удалось внести культуры в одну скважину, заразить все главные месторождения никак нельзя.

— Согласен. В одиночку — нельзя. Понадобились бы свои люди внутри каждой из нефтяных концессий-гигантов. Люди, которым пришлось бы запустить бактерии и вирусы разом во множество скважин.

Я смотрела на него, не желая делать последние шаги к заключению.

— Довольно загадок. О чем речь?

— Я прошу тебя поступить в Гарвард и защитить кандидатскую по геологии. И получить в одной из крупнейших нефтяных компаний Южной Америки должность, связанную с полевыми изысканиями.

Налетел ветер, дунул в лицо песком. Я зажмурилась. И меня осенило.

— Даже испанский, — шепотом выговорила я. — Даже уроки испанского… и оплаченные поездки в Аргентину, и моя учеба по обмену… даже это были звенья плана.

Дядя поджал губы и долго молчал. Потом сказал:

— Надеюсь, ты по-прежнему считаешь, что делала это не зря? Это ценный опыт. Поездки на лето в Аргентину… ты же ни на что не променяла бы их, верно?

Честно говоря, эти летние месяцы были самой тягостной частью моей юности. До тех пор мне никогда не доводилось видеть настоящую нищету, прятаться от злоумышленников или слушать во время семейной трапезы далекий вой полицейских сирен — несмолкающий предсмертный вопль трущоб. Солнце не показывалось месяцами: тысячи незаконных поселенцев, захватывая государственную землю, выжигали остатки дождевых лесов, и дым, валивший от этого погребального костра, засорял небо черными комьями туч, а под их пеленой изрыгали маслянистый синий смог потоки машин и мотоциклов, и длинные бульвары задыхались от выхлопных газов. Безнадежность происходящего поражала. Это было царство безалаберности, беспечности, житья одним днем. Казалось, я единственная сознавала, что мы угодили в капкан неприкрыто безысходного, оголтело потребительского «сейчас», в котором все сжигалось и сжиралось до крайности быстро, жадно, яростно и которое, без сомнения, сулило нам скорые удушье и голод.

— Это ненормально, — прошептала я. — Так все распланировать? Ненормально.

— Признаю, мы с твоим отцом без плана никуда. Но и ты такая же. — Он забрал у меня цилиндры и сунул в пиджак; их ослепительный блеск погас в темноте кармана.

Я встала.

— Это безумие. Погляди на остальных — они и не подумали бы терпеть и подлаживаться, послали бы вас подальше и жили бы, как живут. Я же не слепая! А мы… будто секта какая-то. Ты, папа с мамой, ваши друзья… вы просите хранить секреты, расписывать наперед каждый шаг, в корне менять судьбу. Половина наших ребят училась в этом вашем закрытом пансиончике, вторую половину рассовали по другим частным школам. Это не по-людски. Знаю, насмотрелась. Тебе не стыдно просить меня о таком? Нет? Я же видела, как живут другие!

— Вот именно: ты видела, как живут другие.

Это тоже вносило свою лепту в исходившее от дяди Дэвида ощущение опасности, свирепой жестокости. Угроза крылась не только в том, что в свои без малого пятьдесят он сохранил гибкую поджарость убийцы и бросал на всех встречных холодные взгляды, но и в том, что его слова порой ошеломляли, как удар. Они часто оказывались резкими, чересчур верными, чересчур справедливыми и больно ранили.

Я запустила в волосы обе пятерни.

— Но зачем?

— Ты знаешь зачем. Спасти мир.

— Навязать водородную экономику — этого мало.

— Да. Очень мало. Понадобились бы сотни людей и сотни самых разных их действий на протяжении сотен лет.

— Если бы такой заговор существовал, ты не сказал бы мне.

— Не сказал бы — не дождался бы помощи. Ты будешь молчать, потому что поймешь: так надо.

— Это безумие, — повторила я. — Как ты можешь просить меня об этом? Узнай кто-нибудь, какие вещи я делала просто по твоей просьбе, подумал бы: рехнулась.

— Лита, ты не кто-нибудь.

— Да что ты заладил?

Он поднялся.

— Потому что это правда.

— Я всю жизнь слышу это от тебя. И от папы. И в Маррионовскую школу попала поэтому. А я обыкновенная. Не умнее других ребят. Не проворнее. Без выдающихся творческих способностей. Во мне нет ничего особенного. Думаешь, я скромничаю насчет Стэнфорда? Ни капли. «Отлично» там ставят всем подряд, но ведь толковых видно сразу, и я не из их числа. Зачем твердить, что я особенная?

Я тоже встала. Он взял меня за руки. Мои пальцы утонули в сгибах его шершавых ладоней.

— Ипполита, — дядя редко называл меня полным именем, — ты действительно хочешь узнать? Прямо сейчас?

Я не ответила. Я сказала себе: вопрос риторический. Я знала: это не так.

Я вырвалась, схватила доску и сердито ринулась по пляжу за слабым утешением — последовать примеру математика Стива, которого волна как раз унесла в прибой.

* * *

Дверь снова распахнулась. Вошли двое, за ними третий. Что-то большое, но легкое неуклюже стукнулось сначала о косяк, потом о дверь и о пол. Послышались приглушенные голоса:

— Туда.

— Так?

— Да. Ну-ка придержи.

— А это где поставить? — спросили сдавленно, от натуги. Я услышала плеск воды в неизвестной емкости.

— Здесь.

За моей спиной опять замерли чьи-то шаги. Кто-то рванул мои руки кверху, и я взвыла. Боль была невероятная. Я решила, что мне вывихнули оба плеча. Но руки вдруг упали вдоль тела: цепь сняли со штыря.

— Что происходит? — спросила я, когда белое зарево слепящей боли немного потускнело. Собственный испуганный, заискивающий голос показался мне омерзительным. Никто не ответил.

Меня схватили за руки. Звякнули ключи, и мои оковы упали. Меня ухватили под мышки и потащили через комнату, слишком быстро, чтобы я пробовала идти сама; вялые кончики моих ступней чиркали по холодному бетону. Меня развернули, толкнули вниз на что-то твердое — деревянное. Затрещали застежки-велькро. Мои руки прижали к ровной поверхности. На запястьях, потом на щиколотках сомкнулись широкие ремни на липучках.

— Что вы делаете?

Ноги приподнялись. Привязана к доске, поняла я.

— Что вы…

На лицо хлынула вода. В первую секунду я сочла, что назначение этого душа — встряска. Но он не иссякал. Вода заполнила мой разинутый рот. Я сцепила зубы, но нечаянно прикусила надетый на голову черный мешок. Вода лилась в ноздри, затопила носовые пазухи, обжигая. Захлебываясь, я лихорадочно втягивала воздух, но вдохнуть никак не удавалось. Ужасный раздавливающий кляп мозжил горло, карябал верхушки легких. Я тонула. Меня умерщвляли водой. Обязательно надо вдохнуть, я должна вдохнуть, должна, долж…

Обливание прекратили. Я надсадно закашлялась. Потом горло и легкие, как наждаком, ободрал резкий, бурный вдох.

— Теперь ты все мне расскажешь. — Снова тот человек.

— Что… — Я поперхнулась. — Что вы… — Поток воды обрубил фразу, заткнул мне рот, пресек судорожные попытки дышать.

Невероятно. Я вот-вот должна была умереть. Нет, не так. Я уже была мертва: от меня не осталось ничего, кроме жгучей боли в груди и горле, в носу и животе. Я погибла; все, что во мне было человеческого, сгинуло, сохранился только животный, слепой, неуправляемый ужас, обреченная воля — они-то и ловили ртом воздух, хватались за соломинку, лишь бы не утонуть.

Воду убрали.

Я закашлялась, и меня вырвало водой. Горькая от горячей желчи, она залилась в нос, и пришлось извергнуть ее снова.

Цепляясь за жизнь по настойчивому велению тела, я с трудом просипела:

— Все, что угодно. Я сделаю все, что скажете.

* * *

— Я сделала все, что сказал дядя Дэвид. Точно следуя предписаниям.

Я сидела на краешке кровати у отца в гостинице, в стандартном номере средненького буэнос-айресского отеля. Комната провоняла табаком: постояльцам дозволялось курить. Отец стоял у окна, раздвинув плечом тускло-желтые занавески, и смотрел на огни ночного города.

— Взяла посевной материал, — продолжила я. — И пробовала вывести жизнеспособную, стойкую векторную популяцию, но ни та, ни другая культура не привилась.

Он кивнул.

— Мы знали, что ты все проделаешь безукоризненно. Потому тебе и доверили последнее вливание. Должно быть, произошло загрязнение закваски.

— Зачем вообще вы начали впрыскивания? За несколько недель до срока! В конторе паника. Каждому понятно: что-то происходит. Весь мир в курсе. Сквозь пески пустынь пробивается водородное свечение!

— На других участках возникли сложности. Пришлось действовать, иначе момент был бы упущен. — Он обернулся от окна. — Прости, Лита. Теперь мы тебя вытащим. Сейчас. Сегодня.

— Черта с два, — ответила я. И встала. — Черта с два.

Казалось, он измучен до предела. Сказывались дальний перелет и определенно — гнетущая тревога. Красные глаза отца заставили меня заподозрить, что перед моим приездом он плакал. Он уперся в меня воспаленным взглядом:

— Здесь небезопасно. Даже Дэвид признает. Нужно…

— Четырнадцать лет.

— Я… — он не договорил и беспомощно уронил руки. В остановившемся взгляде забрезжило понимание, лицо стало скорбным.

— Четырнадцать лет, — повторила я. — Четырнадцать лет назад ты упросил меня ввязаться в эту безумную затею. Колледж, университет, лето залетом здесь, никчемная, бессмысленная работа с глубоко противными мне людьми, годы штурма служебной лестницы ради должности ведущего ученого-исследователя. Ни любовников, ни друзей. В ночь, когда умерла мама, я работала тут. Четырнадцать лет. Ради этого.

— Я знаю, Лита, — шепнул он. — Знаю. Прости. — Он помедлил. — Твоя мать никогда не сомневалась… я хочу сказать, она всегда знала, как крепко ты ее любишь.

— Почему я все это делала? — спросила я.

Я знала, что он скажет. Сегодня я хотела это услышать.

— Потому что ты особенная.

— Почему я особенная?

Отец вздохнул и присел на кровать. Теперь мы поменялись местами. Я отошла к окну и ждала с сумочкой в руках, как будто собиралась уйти, а он свесил руки между колен, сплетая и расплетая пальцы, сжимая кулаки.

— Почему я особенная? — снова спросила я.

— Я… мы с твоим дядей… мы… — Он поднял голову и посмотрел на меня: — ГМО.

Я на минуту задумалась.

— Продукт генной инженерии? Как те ребятишки, которым родители купили голубые глаза и белокурые волосы?

Он хмыкнул.

— Никогда не думал об этом как о чем-то столь… приземленном. Следовало догадаться, что тебя это не слишком шокирует — если вообще шокирует. Да. Как те ребятишки.

— Но тебе… выходит, это было давным-давно! Но тогда, до твоего рождения, у ученых еще не было надежных методик…

— Это сделали тайком. Уильям Маррион.

— О боже. Основатель приюта. Человек, который всех вас вырастил.

Отец кивнул.

— И вы?.. Все дети из приюта?..

Он опять кивнул.

— И что же?..

Отец печально улыбнулся.

— То-то и есть — «что»? Вот в чем вопрос. Не все мы голубоглазые. Не все белокурые. Что же было сделано? Только одно: нам добавили неравнодушия. К будущему.

— Неравнодушия? Чушь.

— Нет. Отнюдь нет. Основы нейропсихологии. Джек много раз растолковывал мне. Можно обучить пса предвидеть ближайшие последствия своего поведения. Заглядывать вперед на несколько минут, а то и на час. Изгрызи стул, и если хозяин заметит, тебе несдобровать. Но невозможно внушить псу озабоченность завтрашним днем. Нельзя научить его делать наметки на неделю. Почему? Потому что наиболее развитый участок лобных долей собачьего мозга по сравнению с нашим — тонкая вафля.

Он приставил выпрямленный указательный палец ко лбу.

— Вот где мозг млекопитающих формирует представления о будущем. И отключает способность печься о нем. Способность, определяемую количеством, а не качеством. Мы сконструированы так, чтобы нас гораздо больше заботило будущее.

Я изумленно покрутила головой:

— Кто еще?

— Все дети из бывшего «Сиротского дома Марриона», те, кого ты считаешь тетушками и дядюшками. И их дети.

— Дядя Рид, и тетя Тренд, и тетя Джой, и тетя Марр, и?..

— Да. Все до единого. Восемьдесят восемь в первом поколении.

— А мама?

— В том числе и твоя мать.

— А я?

— Измененные гены доминантны.

Я отвернулась и опять выглянула в окно.

— Значит, все, кто там…

— «Завтра» для них явь. «На будущий год» — нечто туманное. А «пять лет спустя» — сказка, вымысел, не задевающий за живое.

Мгновение отец наблюдал за мной. Я созерцала городские здания, гадая, какое будущее зреет за каждым из освещенных окон.

— Ты знаешь, что это правда, — сказал он. — Я стоял там, где сейчас стоишь ты, и слушал голос Марриона. В записи. Он рассказывал невероятные вещи, но я понял: все так и я всегда это знал. Сейчас сомнения отступают, верно?

— Да, — признала я. Руки тряслись. Я словно видела себя со стороны, откуда-то издалека, из иного времени, не в состоянии вникнуть в эти откровения, чересчур неподъемные для меня, недоступные пониманию. Слова слетели с языка будто по собственной воле.

— Итак, — вкрадчиво спросила я, — вы возомнили себя сверхлюдьми? Вы без колебаний решитесь захватить мировое господство, дорваться до власти и изменить порядок вещей на тот, какой считаете правильным?

— Да нет же, Лита. Нет. Просто мы единственные, кого будущее заботит настолько, чтобы пытаться спасти его. Вот и все. Мы единственные, кому не все равно.

Мы долго молчали. Потом я сказала:

— Это, знаешь ли, может сильно ухудшить обстановку. Крупные города погрузятся во тьму, самолеты застрянут на земле, автомобили отправятся на свалки… А дальше? Хаос?

— Рано или поздно хаос неизбежно наступит. Вопрос в том, что хуже. Тут приходится сравнивать обдуманные риски.

— Обдуманные риски! — едко процедила я. Отец пожал плечами. Я долго глядела на него, а потом сказала: — Я доведу дело до конца.

Он покачал головой:

— Прошу тебя, золотко. Теперь они будут следить за устьем скважины. За тобой. Ты же гринга.

— Нет. Они обратятся ко мне за помощью и защитой. Им больше не к кому пойти. Поручат проверить скважины. Прикрытие даже лучше прежнего. — Я протянула руку. — Я доведу дело до конца. Например, внесу культуры при взятии проб. Давай.

Отец смотрел на мою протянутую ладонь.

— Папа, без них ты бы не приехал. Я же знаю. Давай.

Он очень долго сидел без движения, и во мне начала крепнуть уверенность, что он сейчас скажет «нет»… возьмет меня за руку, выведет за порог, к машине, в аэропорт, чуть ли не отнесет, как бывало в детстве. Но он чрезвычайно медленно полез в нагрудный карман. Вынул два блестящих цилиндрика. И по одному выложил мне на ладонь. Цилиндры тихонько звякнули о браслет. Я обхватила пальцами теплый металл.

— Хотелось бы мне быть, как те, — одними губами выговорил отец. — Как все. Чтобы меня волновало не будущее. Не судьбы мира. Только ты.

Я спрятала цилиндры в сумочку.

— Мне тоже.

* * *

— Меня это не волнует! — голос был новый. Снаружи, в коридоре. Негромкий, но пронзительный. Он тоже принадлежал американцу, но постарше, за шестьдесят. — Вы нарушили все правила.

Замок отперли. Я прислушалась к шагам: в комнату вошли двое.

В обмен на признания мне выдали два полотенца, влажное и сухое, и разрешили привести себя в порядок якобы в уединении (глупейшее притворство: я знала, что за мной подсматривают). У дверей валялся оранжевый спортивный костюм, и я влезла в него. Рукава и штанины пришлось закатать, но все равно я радовалась той скудной добавке тепла, которую он обеспечивал.

Время шло. Через узкое окошко внизу двери трижды просовывали, а позже забирали еду.

Наконец явились двое в масках; они принесли пару стульев и второй стол. Меня приковали цепью к металлическому стулу, спиной к входу, опять нацепили на голову капюшон и оставили ждать. До этой минуты.

По бетону чиркнули ножки двух стульев, пришедшие уселись, и скрежет повторился: двое в масках энергично подвинулись к столу.

— Мисс Ипполита Сумаран, — начал тот, которого я знала, тот, что помладше, заплечных дел мастер. Я не ждала новых побоев, но меня пронизала дрожь страха: эти двое обосновались у меня в тылу, обращались ко мне, а я сидела беззащитная. — Здесь мой коллега, важное лицо. Вы расскажете ему то, что рассказали мне.

— Да, — согласилась я едва слышно.

— Как нефтяная чума попала в аргентинские месторождения?

— Я занесла. — Я была уничтожена. Не ужасом перед истязанием. «Водяная доска» теперь отчего-то не слишком пугала. Но я отчетливо понимала и нисколько не сомневалась, что, если меня снова к ней привяжут, я снова сломаюсь. Это, а не сама пытка, и сокрушило меня, привело к покорности.

— Каким образом?

— Через разведочную скважину. Где мы ставим опыты.

— Как она попала в прочие нефтяные пласты? В других странах?

— Еще люди. Такие, как я.

— Заговор? — другой голос, спрашивал старик.

— Да.

— Аллен Рид тоже причастен? — вмешался молодой.

— Да.

Зашелестели страницы. Мужчина постарше сказал:

— С Алленом Ридом вы учились в одной школе.

— Да. В Маррионовской.

— Элитная частная школа?

— Да.

— И когда же вас завербовали заговорщики?

— В Маррионе.

— В школе? Обоих? — в голос старшего проникли нотки недоверия.

— Да.

— Вам обоим велели стать геологами?

— Да.

Снова шорох бумаги.

— Сколько вам было лет?

— Четырнадцать.

Я уже созналась во всем этом, но не более того. Я не объяснила, кто мы.

Долгая пауза. Наконец пожилой тяжело вздохнул.

— Мисс Сумаран, вы отдаете себе отчет в том… в том, как это нелепо?

— Сэр… — начал молодой.

— Закрой рот, — велел пожилой. — Заткнись. — И более мягко, опять обращаясь ко мне: — Вы понимаете, как это нелепо?

Да. Разумеется, это звучало нелепо. Никакая четырнадцатилетняя девочка не способна посвятить себя делу, от которого ее отделяет двенадцать с лишним лет, — во всяком случае, не тому, что требует похоронить все мечты и без остатка подчинить ему свое существование. Возможно, девочка и сказала бы «да», но не могла бы годами хранить тайну, не сумела бы докончить образование, не выдержала бы долгого, трудного восхождения по служебной лестнице. А если бы могла, сумела, выдержала, если б такая девочка нашлась, то еще дюжине девчонок и мальчишек, взращенных во имя той же идеи, взяться было бы неоткуда. Такой заговор не мог возникнуть. Подобные дальновидность и целеустремленность, подобная приверженность обязательствам перед будущим попросту не свойственны людям. Особенно отпрыскам верхушки американского общества, которым открыт целый мир безотлагательного потворства слабостям и желаниям, целый мир возможностей, ежедневно и ежечасно искушающий обещанием немедленных удовольствий.

Передо мной словно распахнулась дверь: я отчетливо увидела путь к свободе. Нужно было лишь приоткрыть тюремщикам краешек правды и уступить некоторым своим опасениям.

— Я больше не хочу на «водяную доску», не надо, — умоляюще шевельнула я губами и всхлипнула. — Я очень старалась сказать то, что он хотел услышать… Я же поняла, ему нужно что-то от меня услышать. Вы только объясните, что говорить.

— Ах, сука, — прошипел молодой.

— Вон, — приказал пожилой. — Живо!

— Сэр, да что вы, не видите, она нас морочит…

— Хватит. Закрой рот. Иди в офис и жди меня.

С грохотом отъехал назад стул. Прозвучали, удаляясь, шаги. Открылась и закрылась дверь. Пожилой вздохнул.

— У вашего отца влиятельные друзья, — сказал он. — Он начал звонить во все колокола. И убедил многих — в том числе тех, кому я подотчетен, — что допущена ошибка. Сейчас я склонен согласиться с ним.

— Пожалуйста, отпустите меня, — прошептала я.

— Разумеется, мисс Сумаран. Разумеется. — Длительное молчание. Шум отодвигаемого стула. — Однако могу я кое-что сказать?

Я не ответила.

— Да? Вы никогда не найдете нас, мисс Сумаран. Нас нет. Вам лучше всего отправиться домой и забыть обо всем случившемся. Попытки скандалить, жаловаться, мстить — смею сказать, доискиваться правды — только помешают вам скорее вычеркнуть из памяти произошедшее недоразумение. Лучше просто забудьте. И живите дальше.

— Я бы очень хотела жить дальше, — смиренно откликнулась я.

— Рад слышать. Вам вернут вещи. Вы сможете переодеться, затем на вас снова наденут капюшон. Вас отвезут к вашему посольству и высадят там.

— Сейчас?

— Да, скоро.

Он зашуршал страницами. Коротко, звонко проскрипело по бумаге перо. Воцарилась тишина, затем, судя по звуку, лист — или, возможно, большую фотографию — приподняли и закрепили в зажим.

— Как там написано у вас над дверями, над входом в Маррионовскую школу: «Амбит сап…»

— Amabit sapiens cupient caeteri.

— Что означает?..

— Мудрые любят, прочие вожделеют.

— А, славная мысль. Хотелось бы думать, что кое-кто из мудрых действительно умеет любить.

— Любовь, — сказала я. — Мудрыми их делает любовь.

* * *

Нахлобучив мне на голову капюшон и связав руки за спиной, меня опять поместили в кузов фургона. Некоторое время мы кружили, без конца поворачивая, потом остановились. Меня высадили из машины и пихнули вперед. Я споткнулась.

— Идите прямо, — рявкнул кто-то. Хлопнули дверцы, взревел мотор, и машина отъехала.

Я пошла и очень скоро натолкнулась на стену. Послышались шаги, они приближались. Жесткие подметки щелкали по асфальту. С меня стянули капюшон.

— Senora, — обратился ко мне солдат морской пехоты, оглядываясь и держа руку на рукояти пистолета за поясом. — Senora, estas bien? Estas herida?

— Я американская гражданка, — выдавила я. — Отведите меня внутрь.

Через несколько часов (расспросы, телефонные звонки, безвкусный кофе, чашка за чашкой) посол разрешил мне помыться в его личной ванной при офисе на самом верхнем этаже, и меня отпустили. Вздрагивая, я добрела на ватных ногах до лифта и спустилась вниз. Стальные двери бесшумно открылись в маленький вестибюль. У стены сидел мужчина и читал газету. Чуть дальше двойные прозрачные двери с небольшой выгородкой из армированного стекла, постом охраны, в тамбуре между ними выходили на каменное крыльцо. От ступеней к железным воротам у проезжей части вела дорожка. Возле тротуара ждал черный автомобиль, в длинном капоте отражалось солнце. Стекла были тонированные. Возле машины, как обозленный лев, расхаживал дядя Дэвид. Сделав пару шагов к двери, я рассеянно глянула на читавшего. Его лицо загораживала развернутая газета, которую он держал перед собой — между нами. И тогда я заметила его руки: на правом мизинце не хватало фаланги.

Я окаменела, не в силах отвести взгляд. Меня затрясло. Только парализующий страх мешал мне броситься наутек. Газету опустили. На меня налитыми кровью глазами смотрел бесцветный коротышка. У него были коротко стриженные каштановые волосы и толстая шея. Я уловила запах знакомого одеколона.

Мы уставились друг на друга. Наконец он негромко сказал:

— Я буду за вами присматривать.

Я открыла рот, но не сумела издать ни звука. На языке вертелось «делать вам нечего». Я собиралась вернуться домой, в Нью-Йорк, возобновить учебу, завершить курс математики. Ничего заслуживающего слежки.

Я сделала полшажка в его сторону. Мне долго не удавалось обрести дар речи, но наконец я сказала:

— Я вас прощаю. — Мой голос звучал едва слышно. Руки дрожали. Я повторила, громче: — Я вас прощаю.

— Обойдусь без…

Я перебила:

— Может быть, вы просто плохой человек. Но, возможно, вы решили, что надо как-то помочь миру. Что-нибудь предпринять. Пускай провальное, пускай дурное, пускай такое, что ухудшило бы обстановку, а в обозримом будущем ухудшило бы обязательно — и очень. Но ничего иного вы придумать не могли и надеялись, что может быть, только может быть, ваши действия… ускорят решение. — Я кивнула. — Это мне понятно. Понятно отчаяние. И те чудовищные поступки, к которым нас иногда толкает слабая надежда на обдуманный риск.

Ответить он не успел: я двинулась дальше, распахнула тяжелые двери и вышла на ослепительное солнце нового дня, полного неопределенности.

Перевела с английского Катерина Александрова

© Craig DeLancey. Amabit Sapiens. 2009. Печатается с разрешения автора. Рассказ впервые опубликован в журнале «Analog» в 2009 году.