Восемьдесят шесть. С грустью думается: а что, если восемьдесят семь наступят? Зачем наступят-то?

Последствия инфаркта — лето 1996-го: потеря координации движений. Ничего не болит, но голова кружится и ноги-руки тебя не слушаются. Восемь побывок в больнице за четыре неполные года. Грустно жить на пять процентов той энергии, которой ты, не замечая ее, жил недавно.

Это — вместо предисловия.

* * *

Сколько таких крикунов: «Я люблю Россию! Ужасно люблю!» Дело доходит до того, что в Думе один депутат, указывая пальцем на другого, вопит: «Он — не любит Россию! Он — враг России!» И ничего, господ думцев этот эпизод не волнует, как будто так и надо.

Я Россию столько же люблю, сколько не люблю. При всем при том я привязан к России, никогда не отрекался от нее, не жалел о том, что я — русский. Она — моя мать, любить собственную мать независимо от того, красивой она была женщиной или некрасивой, — это в природе человека. Это одно из главных отличий человека от животных, которые, едва став взрослыми, уже не узнают своих матерей. Недаром же у человека на много лет растягивается его детство, попечение его родителями, а в какой-то мере и обществом, и государством. Государством, в котором воспитался и я, и все мои друзья, воспитался, проникся его духом, даже и не заметив — как же это произошло. Из него мне нет выхода, никогда не было, да и никогда не было ощутимой необходимости выходить, на что-то его менять. Не у него за меня — у меня за него есть чувство гордости, я чувствую себя гражданином не только России, но и всего мира.

* * *

Недавно прочел пространное интервью современного, в какой-то мере модного, русского писателя (видел его по ТВ, он в бабьей кофте). Я даже читал его, может быть, даже и не меньше, чем его поклонницы. Безусловно, человек не без дарования, но вот свое интервью о самом себе, о своих безусловных достижениях он кончает сообщением о том, что в настоящее время пишет роман, которым надеется удивить читателей.

Вот так. Но разве стремление удивить свойственно той же русской классике — Пушкину, Толстому, Достоевскому? Это стремление фокусников, их традиция, а не русской классики, которая стремилась разъяснить читателю его современность, углубить его знания о ней и о самом себе.

Но это — закономерно: традиции искусства меняются со временем, и мое литературное поколение — последнее в более чем двухсотлетней истории русской классики. Ну разве следующее за мной поколение Валентина Распутина принимает классику как свою альма-матер.

Так же и в живописи. Вот только музыка составляет исключение в нынешнем массовом сознании.

В то же время классика сохраняется в системе просвещения как учебное пособие, наряду с искусством и мифологией древнегреческой, с юрисдикцией Древнего Рима. Кажется, современность чем дальше, тем меньше вообще нуждается в традициях, не ставит перед собой задач ни сохранения существующих традиций (это, мол, не ее дело, это дело каждой личности), ни тем более создания традиций новых. «Нетрадиционность» — вот первостепенная традиция и цель современного искусства, общественной мысли и общественного бессмыслия.

* * *

О том, что такое культура, написано так много, что вопрос столько же запутывается, затемняется, сколько разъясняется. Да и вправду, сама-то культура дает немало поводов к подобной неразберихе. На мой стариковский взгляд, культура — это прежде всего наука (включая элементарное просвещение и искусство самовыражения личности). Не хватает еще в этом основном и главном культуры поведения.

* * *

Когда Он (то есть не совсем «я») спал без снотворного, Он просыпался во власти мыслей, пришедших, очевидно, во сне.

Так земная жизнь (одушевленная) казалась ему бесконечно малой частицей существования бесконечного мира. Люди думают, что они знают жизнь, прежде всего, конечно, в ее человеческом воплощении. Ничего, почти ничего они о ней не знают, полагая, что одухотворенность представляют прежде всего они. Проснувшийся Он полагал, что одухотворенность вполне может существовать совсем в других, даже и античеловеческих формах, может и не придерживаться порядка чередования жизни и смерти. Это незнание дано человеку в его же интересах, для его удобства, тем более, что и для этого своего незнания человек давным давно нашел жилплощадь в виде религий, в виде многих-многих Богов, того же православного Бога, приемлющего как скромность, так, видимо, в гораздо большей степени и роскошь православного обряда богослужения, его способность так сильно проявляться и в церковной архитектуре.

Ну а что такое старость? Просыпающийся Он имел и на этот счет свои размышления. Старость — это терпеливый или нетерпеливый период подготовки к смерти. В этот период отдельные органы целостного человеческого организма выходят из безусловного подчинения человеку, из ритма четкой, а то и безукоризненно четкой работы на него. К деспотизму своего сердца человек привык с детства, тем более, что это, в общем-то, благожелательный деспотизм. Благожелательный и откровенный: сердце общается со своим владельцем непрерывно. Но в старости проявляют свою независимость и другие органы: почки, желудок, нервная система… Знай, дескать, наших! И не забывайся!

В случае с просыпающимся Им (то есть это был просыпающийся Он) о себе заявили (и серьезно) и желудок, и нервная система, ну и еще кое-что, заявили достаточно громко и выразительно. Если это будет необходимо, открывай-закрывай дверь лбом, а не руками. Старость — это неизбежная, без исключения, болезнь каждого взрослого человека с неизбежным исходом. И не только человека — всех живых существ. Во всем ли мире так же? Во всем ли мире нет и не может быть других вариантов? Кто его знает… Наука что-то там щебечет по этой проблематике, искусство же совсем ее не касается, предпочитая всякого рода шоу (коллективное, изредка индивидуальное творчество посредственностей). Задачи классической художественной литературы (углубление понимания человека самим собой) нынче возложены на компьютеризацию.

* * *

Я — Он?

— Надо бы тебя укокошить…

— За чем дело стало?

— Почему-то нельзя.

— Уголовный кодекс?

— Ну, кодекс можно и обойти. Обмануть то есть.

— Не обманешь, пожалуй. Как-никак у кодекса опыт. За его спиной — Древний Рим.

— Если задуматься, задуматься целенаправленно, можно придумать, как это сделать.

— Задумайся. Целенаправленно.

— Все равно — нельзя, да и только. Что-то мешает.

— Нравственность?

— Нравственность — детское понятие. Говорят же ребенку: «Нельзя!» — и он слушается.

* * *

Самолеты с «грузом-200» я не раз видел. И при взлете, и при посадке. По телевидению.

Никаких особых примет. Как все самолеты, так и они.

Вагоны с тем же грузом будто приобретают какие-то особенные черты, какую-то окраску: тусклые окна занавешены, будто бы вагоны — пустые. Будто бы порожняк. Больше того — будто бы едут на тот свет. Вот они: идут, идут с юга на север.

Одно направление.

Что-то в них есть от конца света. Право же, есть.

Что-то они несут несуществующее в этот существующий белый свет. Думаешь: «В конце-то концов, белому свету туда же дорога… Вот иных птиц в России не стало, дело тем кончится, что людей тоже не станет». Начало концу положено. Вполне может быть, и давно положено-то, только нынче дело обстоит явственнее. Вот уже и название появилось: «груз-200».

Но «груз» этот мы видим сконцентрированным в самолетах и в поездах. А ведь он идет, передвигается в самолетах и поездах обычных, во всех видах вооружений, в пище и питье, в наркотиках, в незатейливом каком-нибудь личном багаже… Нет ничего изготовленного руками человека, что пусть в самой малой доле не содержало бы «груза-200». Человек только что родился, а при нем его доля этого груза уже имеется.

Человек какое-то изделие рук в своих руках держит, а в нем обязательно что-то от природы позаимствовано: щепка какая-нибудь, либо камешек, либо металла малый кусочек. Без природы, без такого заимствования человек не встанет, не сядет, шага не шагнет, только вот он об этом редко-редко когда припомнит.

А ведь все это по отношению к природе «груз-200».

Эту же привычку человек перенес и на самого себя: самого себя он превращает в «груз-200». Это — запросто.

* * *

У меня такое впечатление, что природа начинает (справедливо) мстить нам, мстить за свое поругание, мстить за красавицу Волгу, которая была великим символом славянства, а теперь не что иное, как сточная канава, поделенная между неподвижными вонючими водохранилищами, деятельность которых выражена столько же через систему ГЭС, сколько и в размывании берегов. Последствия этого скажутся, видимо, в ближайшие годы. Леса, земли, воды России уже совсем не те, что были в веках, что были полстолетия тому назад. Мы, собственно, вступили в эпоху экологического краха, но не хотим этого замечать, целиком погруженные в текущую политику. Мы забываем о том, что человек существует в двух сферах: одна — это отношения людей друг с другом, другая — отношения между людьми и природой.

Старость нечистоплотна: старикам трудно управиться и с ванной, и с собственным желудком.

Старость очень часто глуховата, а то и глуха.

Старость — это иждивенчество.

Поэтому я на стороне тех, кто утверждает: человек в старости должен иметь право самостоятельно решить, жить ему еще или умереть. Смерть — дело житейское, а для старости — необходимое.