Ряшенцев Юрий Евгеньевич родился в 1931 году. Окончил Московский педагогический институт. Лауреат Государственной премии имени Булата Окуджавы 2002 года.

* * *

Сад раздался и вырос. За садом сопит Сиваш. Как похож на папирус твой пресный местный лаваш. Вытри след от томата, печальный наш тамада. Радость не виновата, что тезка ее — беда. Их обеих любовью мы кличем в краю маслин, где звездой голубою щебенку метет павлин. Как попал он в Тавриду, чьим промыслом сыт он — но не почуять обиду во вскриках его грешно. Радость звали любовью. И так же зовут беду… В тот подвал бы — гурьбою! Да я его не найду. А подвальчик — что надо: не пластик и не металл — вольный дух винограда столешницу пропитал, и янтарное древо и гладко, и тяжело, все — для духа и чрева, во благо и не во зло. Радость не виновата. И розовый тамариск не исчез, как когда-то с кастильской земли мориск. Он, как дух Авиценны, целебен, печален, сух… С крыш татарских антенны воруют чужих марух: мексиканских, бразильских — держа в пылевом плену желтых ветров восточных западную волну. Радость не виновата, что тезка ее — беда… Возвратись хоть когда-то, когда-нибудь, никогда…

* * *

Небо пятницы этой — арбузная алая мякоть. Чуть подсохшая слякоть                                   запомнила след. Час бесед. Время каркать воронам и уткам на озере крякать. Ствол коринфской сосны чуть шуршит золотой шелухой. Запах хвои сухой                                   с четверга настоялся. Стало ясно: юность где-то отстала, а старость советчик плохой. Потому что резоны — как путы тягучей резины иль как хляби трясины                                   для вольной судьбы. Эх, кабы сосны помнили то же, что помнят родные осины. Звезды пятницы этой — как нищенские медяки. Разве мы бедняки,                                   чтобы их дожидаться? Может статься, этот час до заката — успех наш всему вопреки. Над озерною рябью вечерние призраки лодок. Жеребец-первогодок                                   рванул наутек. Наш итог — это горькое счастье, что нету потерь без находок.

* * *

Почему бы не выпить стопаря и немедля не добавить по сто? Я не помню такого сентября. И никто его не помнит. Никто. Это эллинскую суть обнажил край, где ссорятся хохол и кацап так, что в тутовом саду старожил оскудел умом и верой ослаб. Что же это за эпоха у нас: даже вёдро, полагают, к войне. Ибо разве хуже Крым, чем Кавказ? А Кавказ-то нынче нам — лишь во сне… Я не сливы, не айву, не хурму потерял с тобой, имперский распад. Я, кого хотел обнять, обниму после скрежета могильных лопат, после наших обоюдных кончин, если есть и впрямь тот свет, Высший Суд, и у Господа не будет причин разлучать нас так, как сделали тут…

Хамовники накануне миллениума

Поглядишь — никого из наших. Эта бешеная метла в переулках графских да княжьих ох и здорово подмела! Хорошо, что не всех — в могилу: ведь метла же, а не коса. Вольный рэкет увлек Данилу. К ваххабитам ушел Муса. Ванька вспомнил, что он обрезан. Додик вспомнил, что — дворянин. Разобрались по интересам, и выходит, что я один. Ох и тошно от фанаберий, разодравших дворовый мир. Но остался от двух империй этот желтый, как мед, ампир, этот образ здравого смысла, сохранивший кривой карниз, под которым вода повисла, обуздавшая тягу вниз и сияющим сталактитом собирающая в ночи отблеск звезд над вселенским бытом, пьяных медленных фар лучи, вспышки сварки над новым домом, если домом назвать могу эту свару стекла с бетоном на заснеженном берегу. В этих желтой и белой красках нахожу я такой покой!.. В переулках, княжьих да графских, вся судьба моя — под рукой. Здесь, за окнами, эти лица… Там, за ночью… Как Ив Кусто — в эту глубь ее!.. Возвратиться? Ни за что уже! Ни за что…

* * *

Московский ампир и московская осень помешаны на желтизне. А молодость кончится часиков в восемь, и этого хватит вполне, чтоб вновь ощутить беспричинное счастье от медленного сквозняка, от прожитой жизни, разъятой на части лучом одного перстенька, от частых подсказок балконов и окон, что мы — не чужие небось, от глупой рекламы, где огненный локон как с древа познания сполз. Листва со сноровкой крутого десанта слетает на особнячок. К восьми этот город стареет. А сам-то? Да что уж об этом. Молчок. Лицо сохранить потрудней, чем личину. Но — осень. И быть посему. Лишь радость корыстна: подай ей причину. А счастью она ни к чему. И ветер с бензиновой крепкой основой летает туда и сюда. И тихо жужжит в паутине кленовой запутавшаяся звезда.

Наше озеро

Наше озеро бездонно, безлунно. Что в нем ловит полуночный рыбак?.. Как в поэзии, где слово безумно и смирительных не терпит рубах, в темноте слышны и шелест, и всплески темных птиц ли или черной воды. Чей-то посвист в молодом перелеске. Чьи-то игры у прибрежной скирды. Ну и темень на Ивана Купалу. Как языческие боги скромны: то ли плохо переносят опалу, то ли сгинули из нищей страны. Все затихнет к часу ночи. Похоже, ни единого не будет костра… А по зимней по бездарной пороше так озерного ждалось серебра! Так хотелось раннелетнего леса, где святая — хоть умри! — нагота тешит легкого беззлобного беса без ущерба для святого креста… На ручных моих часах монотонно убывает новый век. Темнота. Наше озеро безлунно, бездонно, и повсюду омута, омута…

* * *

Везде ли так иль только лишь у нас? Европы порча, иль азийский сглаз, или шальная блажь их корреляций — одни безумцы в гениях, увы: предвидя смерть от «белой головы» — пить лимонад и ехать и стреляться! Знать, где погибель, и идти туда, боясь костлявой меньше, чем стыда, и жизнелюбцем будучи при этом, и видя, как архангел невских льдов такие строки диктовать готов, влюбленно пролетев над парапетом!.. У Черной речки — низменный резон. Но этот невский бешеный озон главенствует и в центре, и в округе, и, логике нормальной вопреки, подгонят сани верные дружки, и — Бог им помощь — гроб закажут други.

* * *

Послушай, текущая мимо Кукуя петровских времен река, какого цвета были мундиры Измайловского полка? Стояли, как сосны, преображенцы. Семеновцы шли, как льды, — голубые с красной опушкой заката над стужей апрельской воды. А форма измайловцев мной позабыта. Но дело сегодня не в том. Я долго смотрю из окна машины на розовый грязный дом. Меж мною и домом узкое тело яузской злой гюрзы. Судьба моя здесь вот осиротела, и здесь же я брал призы. Тусклы запыленные серые окна. Подъезд не забит, но глух. И пара солдатиков стройбатальона фалует двух молодух. Кирзой не раздвинув дешевых кроссовок, понуро уходят в часть… Подходит по гнутому мостику дождик, в мой шаткий покой стучась. Какая роскошная нищая радость следить за палитрой дня, где мокнет розовая штукатурка, не помнящая меня, где мелкие чайки прильнут на мгновенье к коричневой влаге реки и — в небо, там, светлые на темно-сером, бездумно живут дымки. Оставлю Кукую волну городскую, лефортовских форточек стук и строгой любви неслучайные шутки, и слезы случайных подруг. А сам поползу на второй передаче до Устьинского моста, разглядывая и прося об удаче лефортовские места. И стану на кромке речного изгиба жалеть, что жизнь коротка. Но что уж тут плакаться, либо — либо: забвенье или тоска.