Конечно, это была не та почти новенькая «Кантулия», которую прятал от меня Любарка. Эта была и цветом пожиже, и позалапаннее. Но — аккордеон! Но музыка! Чемодан мой рухнул под ноги, глаза не отрывались от источника «мананы», от пощипывания души звуками небесной сферы…

Слезы подступали ко мне, слезы… Но они не помешали встретиться взглядом с человеком, который из глубины купе тоже со слезой посматривал на меня.

Прошли годы, время, не измеримое никакими календарями, но оживает память о человеке, который любил всех людей, хоть и видел их голенькими.

Витя! Дорогой Витя! Я не назову твою фамилию, когда-то гремевшую по всей стране и вне ее, пальцы мои уже отрываются от клавиш компьютера, чтоб ненароком не выдать тебя. Ты писал чудные песни и стихи для детей, и взрослые, услышав их, превращались в младенцев. Ты и в цирке потом работал, и на эстраде, но в начале 1945 года взвалил на себя обузу, принял прогоревших музыкантов, изловленных на левых концертах, обворожил какую-то московскую даму — и та разрешила музыкальным парням не умереть с голоду.

Он насквозь видел и даму, и своих лабухов, и все многомиллионное стадо, которое желало по вечерам в клубе слушать инструменты да толкаться в обнимку под увлекательные мотивы. Он и меня распознал с ходу, мою рубашку двумя номерами меньше, пиджачок покроя конца 20-х годов, пальтецо, которое стыдно было дарить нищим; он, уверен, и паспорт мой сквозь толщу одежд полистал и в задумчивости закрыл. Ведь студент, призыву не подлежащий (отсрочка была), которого цапнули органы в конце июня 1941-го, — студент-то был немцем, жителем Поволжья; его командировали на практику в Новосибирск, а уж оттуда — в это село.

Все увидел добрый всечеловек Витя — и лабухи дали мне местечко и «Кантулию» на колени. Я глубоко вздохнул, я не стал бередить души опытных халтурщиков, как бы вскользь — для вступления — исполнил кое-что из немецкого классического репертуара (фокстроты типа «Komm zu mir»), а затем наловленные мною в скитаниях по Германии песни союзников. Слушали меня очень внимательно, потом достали бутылку, а Витя с моим билетом пошел к бригадиру поезда, я был поселен рядом, со мной в купе — сам Витя и скрипач да какой-то радостно потеснившийся гражданин. Витя со своей бандой в разных городах именовался то джазом под управлением такого-то, то эстрадным оркестром, то еще как-то иначе; одно время совсем уж громко: биг-бенд, тогда у них соединились две трубы, тромбон, три саксофона и ритм-группа. Певичка имелась, ей всегда брали при переездах билет в спальный вагон.

Невдалеке от Свердловска Витя поманил меня, вдвоем заперлись в туалете, мои документы были изучены; Витя спросил, что я вообще думаю, где добуду более стоящую ксиву?

Я этого не знал, теплая признательность окатывала меня, Мюллера Генриха Федоровича, Витя же паспорт взял себе, в карман. Еще раз оглядел меня:

— А настрадался ты, братец… Все поправимо.

В Свердловске все дружно бросились к багажному вагону, забрали свой инвентарь.

В тухлой и клоповной гостинице расположились на отдых, Витя полетел в горсовет, потом повел меня к еврею, от того я вышел, держа на руках концертный костюм. В закутке третьего этажа порепетировали, без боязни вышел я на сцену в клубе строителей, никому из людей Костенецкого, буде они в зале, в голову не пришло, что аккордеон — в руках Лени Филатова, таковы уж законы человеческого восприятия. Впервые я услышал (и умело подыграл) «Минуты жизни» Фомина и едва не бросился обнимать певичку Валечку… В десятом часу скакнули в грузовик — и перенеслись в другой клуб, левак оплатил и костюм, и гостиницу. Зарабатывать надо было ровно столько, сколько трудящийся средней квалификации. А совал нам в карманы Витя раза в три больше. В Липецке, кстати, к нам присоединились два саксофона, тенор и баритон. Оркестр зазвучал иначе.

А я ждал, когда Витя укажет пальцем на столицу. Побаиваясь Москвы, я строил кое-какие планы.

Мы прибыли в Москву, где никогда не было тесно от музыки. Оркестры Утесова, Александра Цфасмана, Александра Варламова, Эдди Рознера, львовского Теаджаза — голова у меня пошла кругом, я стал подзабывать об истинном призвании своем, о литературе. Дали мне угол на Якиманке, у музыкальной старухи с записями Лаци Олаха, Козина, Лещенко, Юрьевой… Полуподпольно слушали американцев — Эллингтона, братьев Миллз, Рэя Нобла, Гарри Роя…

Я же искал себе аккордеон, надо было присматриваться и прицениваться, благо я в оркестре Вити обосновался крепко, поскольку они впервые услышали от меня блюз в фа-диез мажоре, то есть в незнакомой им тональности. Да не один я гонялся за инструментом, искали довоенные альт-саксофоны, баритон-саксы. Быстро освоил я жаргон, понял, что джаз любят в МГУ, Архитектурном, Медицинском. Все присматривались и прислушивались к басам моего аккордеона, удивляясь искусству раскоординировать руки. Да не мог же я им сказать, что уже с конца 1942-го умею одновременно стрелять из пистолета в левой руке и автомата — в правой. Репертуар наш разрастался, «парнос» (деньги за исполнение полузапрещенных мелодий) набивал наши карманы, делились по-братски.

Аккордеон же лично мне был необходим, ибо не везде были пианино и рояли, я присматривался и примеривался к настоящим мастерам, а таковыми стоустно считались Ян Френкель, Вадим Людвиковский, Юрий Саульский, Борис Фиготин, Александр Основиков… У кого-то из них услышал впервые «Звездную пыль» и, потрясенный, поплелся к себе на Якиманку.

Собирались к одиннадцати утра, репетировали часа два-три, получая от Вити целеуказание: сегодня — там-то. Сущее мучение играть на разбитых пианино, где не работали некоторые клавиши. Заранее приходя, изучали неполноценную клавиатуру, запоминали, у каких клавиш молоточки сломаны, чтоб не нажимать на них в дальнейшем… Усвоил я и субординацию; кафе, ресторанами и фойе в кинотеатрах заведовала организация под названием МОМА, Мосэстрада отвечала за другие площадки. Я уже научился играть с листа и стал полноценным музыкантом, а не каким-то там любителем, слухачом.

И что-то меня точило… К чему-то меня тянуло… Около трех часов дня, после репетиции, проходя в фойе мимо тира, я покрылся вдруг потом, ноги стали как-то странно заплетаться… Пятьдесят, кажется, копеек стоила пулька, взял я их на трояк и через две-три минуты вручил спешащей певичке Вале плитку шоколада, косолапого мишку, зайца и еще что-то. И еще через три дня повторил услаждающий душу концерт, а потом на дороге моей встал Витя, он охапкой держал все мои призы, повел меня к тирщику, отдал настрелянное мною и сказал извиняюще: «Батя, прости ты нас, артистов… Этот стрелок в цирке выступал, о чем ему надо было тебя предупредить…»

Слава о нас раскатилась по столице, однажды Тамара Церетели исполнила в концерте свой шедевр, романс «Вам девятнадцать лет, у вас своя дорога, вам хочется смеяться и шутить. А мне возврата нет, я пережил так много, и больно, больно мне в последний раз любить…». А потом на «бис» — «Только раз бывает в жизни встреча», все того же Бориса Фомина…

Но хватит врать-то: не аккордеон искал я, а следы Алеши. Что тот на свободе — я в этом уже не сомневался. А Круглов обязан быть в Москве! Правда, показываться ему на глаза я остерегался: конец войны стал концом некогда щедрых людей, да и связываться с жуликом опасно. В квартиру, где он хозяйничал, я заходить не стал из простейших соображений: очень уж видный дом, улица Горького, Центральный телеграф рядом. И крутиться вокруг него нельзя, тем не менее удалось выведать: в квартире проживает некто Волин, Председатель Верховного суда РСФСР, а может быть, и СССР. Соваться в адресное бюро не менее опасно.

А та девушка, которая в 1943-м наградила меня собою, пребывала неизвестно где, на Грузинском валу ее и не помнили.

Всей компанией мы возвращались однажды из театра «Эрмитаж», Вите так и не удалось уломать администратора, в концертах отказали. Был с нами и тромбонист Додик, настолько глупый, что шуточки его смех уже не вызывали. Лишь бормотали: «О, Додик все знает!..» Мне кажется, выражение это, ныне принятое, пошло именно от этого курчавого дебила. На ресторан в «Эрмитаже» денег у нас не было, а в животе постанывало. Вдруг Додик предложил зайти к своей знакомой, живет она рядом, и покормиться. Зашли — и стояли в некотором испуге: настолько хороша была знакомая Додика! Потоптались в прихожей, были званы к столу, обилию закусок мог позавидовать Председатель Верховного суда. Хозяйка степенно дефилировала между кухней и обеденным столом. Когда она удалилась варить кофе, кто-то робко спросил Додика, какими такими милостями и подарками осыпал он эту чудесную женщину.

Ответ обескуражил всех. Отвратительную гнусную правду никто не хотел признавать.

— Да я ее бараю!

Я-то в Ружегине побывал, мимо ушей пропустил. А после кофе и ликеров стал рассматривать картины — и неожиданно увидел телефонную справочную книгу.

Да, в Москве такая книга была, довоенного издания, помнится. Ни одного Бобрикова там, все Костенецкие не те, Лукашиным пренебрегли, но Гинзбургов — навалом, всю родню строптивой еврейки я знал. Еще кое-какие номера и адреса запомнились. Спохватился: куда лезу? Для всех я — мертвый, и Этери небось замуж вышла.

Однако стоило разворошить вповалку лежавшие фамилии, как они начали спрыгивать со страниц телефонного справочника и попадаться мне на глаза. Я издали увидел на Малой Бронной Инну Гинзбург и понял, что московские дни мои сочтены. Меня уже влекло небо, но я не знал, какой порыв ветра более благоприятен. Москва попугивала, я уже сквозь дырочку в занавесе рассматривал публику, однажды увидел знакомого, начальника политотдела какого-то корпуса, что ли, но был убежден, что меня-то он не узнает. Звени я в каком-нибудь фронтовом ансамбле — политработник радостно зашевелился бы. Заветы Чеха жили во мне. Собака отлично видит, что кошка ей не враг, но мобилизует себя для атаки. Если ты плохо знаешь язык или жаргон — притворись, что у тебя физический изъян: прихрамывай, коси глазом, человек так устроен, что в комплексе хватает окружающее и вывернутой ногой объясняет акцент.

Кстати, я пробовал было отращивать усики — и произошло непредвиденное: в лице моем отчетливо проступили черты Лени Филатова, школьника и патриота, сопливого мальчишки.

И тянуло к оружию. Пальцы вздрагивали, мысленно охватывая рукоятку парабеллума, и я глубоко и радостно дышал. Дважды ходил я на «Динамо», предосторожности ради приглашая кого-либо из девушек. Уже больше года кантовался я у Вити, явственных признаков опасности не чуя, и даже когда во второй раз почти вплотную столкнулся с Инной — тревога во мне заиграла, конечно, но я не бросился к Вите, не исчез из Белокаменной.