Чухонцев Олег Григорьевич родился в 1938 году в Павловском Посаде. Автор пяти лирических книг. Живет в Москве.

Вальдшнеп

Орест Александрович Тихомиров происходил из немцев, когда стал русским, не знаю, но это спасло его и семью — других соседей, Шпрингфельдов, мужчин расстреляли, а детей и женщин сослали в Караганду, все-таки немчура и возможный пособник Гитлеру, то есть своим, а наш брат Иван любит порядок и дисциплину тоже, но со славянским акцентом. Так вот, Орест Александрович был педант особый, немецкое давно повыветрилось в роду, кроме упорства и жилистости, а цели… цели были вполне земные, хотя поди определи какие: они разлетались, как глиняные тарелочки, по которым стрелять он приохотил даже меня, подростка. Короче, Орест Александрович был русак из русаков, как бывший немец, к тому же охотник, а это, я вам скажу, не кисель мешать, не пробивать дыроколом и подшивать бумажки, это искусство — вести по небу мишень и нажимать на крючок спусковой не раньше, не позже, а ровно тогда, когда надо. У Тихомировых на столе у самовара вечно сидело нечто дымчатое и пуховое, размером само с самовар, оно иногда издавало вполне благосклонные звуки, щурилось и отсутствовало, это при том, что любимому пойнтеру разрешалось сидеть на стуле, а на столе — тубо! это было бы чересчур. Разумеется, и лафитник, всегда пустой на две трети, как Сома какой-то, лоснился радужным животом, но для разговоров — а хозяин был не просто охотник, а председатель общества и имел не один диплом — не было в нем нужды, поскольку Орест Александрович заводился и без алкогольного вспрыска, на чистом духу. Зрели райские яблоки в их саду, золотой налив и вишня, на задах укроп золотился, вымахивали табаки, под плющом косилась беседка — все здесь, казалось, шло своим чередом и порядком, само собой. Орест Александрович не пахал, так сказать, не сеял, где служил, где работал, не знаю, кем числился, не могу и представить, кем-нибудь да числился, это точно, но любую работу, труд как повинность он презирал, хотя рукаст был на удивление, и что ни делал, делал толково и быстро, а любить не любил, потому как артист в натуре, не зря со своим знаменитым свояком, приезжавшим на лето со всей семьей отдохнуть на природе, сладкоголосым певцом в дуэте александровского ансамбля, он был слегка, как бы это сказать, небрежно почтителен, что ли, словно он был первым артистом, а тот — хорист. И то, что тенор всегда приезжал еще и с кухаркой, ничего не меняло: кому-то же надо ощипывать дичь. А мужское дело — ружье и снасть, и тут никого ему не было равных. Орест Александрович Федорова не читал Николая Федоровича, но и без философии на босу ногу, философии то есть, знал наперед, что венец творения так-таки уничтожит всё летающее и прыгающее, и дойдет до себя в силу теории эволюции и общественного прогресса да и просто из чистой практики, с этим Дарвин и Маркс согласились бы, думаю, и вопрос выживания сводится в сущности к одному: кто ведет учет и дает лицензии на отстрел, посему в кабинете, где он, как я теперь понимаю, все же служил, получая какие-то бабки, висели не лики двух соколов, а рисунок летящей утки и карта охотхозяйств. Фрр! — и следом хлопок: на болота пришла охота. Доставай ружье, прочисти шомполом ствол, переломив двустволку, и посмотри хорошенько, как в бинокль, играет ли сталь, и упрячь в чехол, патронташ набей, сапоги повыше с раструбом натяни до ягодиц, положи в мешок вещевой соль и спички, огарок свечи, спиртное во фляжке для растирки и обогрева, плащ-дождевик на себя — и в путь: козел залит под завязку, поезжай в Киржач, там всего непуганней дичь, можно, впрочем, и в Муром, свисток не забудь и компас и на худший случай аптечный пакет с бинтом, и удачи тебе! не проспи! — настоящий вальдшнеп не дурак, и сезон не приходится на сезон. Ночь ли, утро, хлопнула дверца, зафыркал поршень, вспыхнули фары, и газик затарахтел во тьму, окна света медленно шарят по стенам комнаты, где я сплю, и гаснут… Странно, я никогда не любил охоты, а вот рыбаков и охотников обожал, хватких деятельных гуляк, говорунов, иногда хвастунов, великодушных тиранов на домашнем поприще. Я пошел однажды с ружьем в зимний день на лыжах, караулил лису у стога, но лисица хитра, и я, ретивой стрелок, подстрелил с досады птицу в березовой роще, злополучного дятла. Он лежал на чистом снегу красным пятном, подвернув расперившуюся головку, неподвижное тельце — я бы это хотел забыть — как веер раскрывшееся крыло, красные перья, и удивленное око, остановившееся на мне: за что? С той поры я ни разу не брал двустволки, ни ружья духового, разве что в тире, и то скорей для проверки руки и глаза, а не для спеси и молодецкого куража, потому что живая цель предполагает прежде всего убийцу, и любой охотник, по мне, убийца, а не стрелок. А тарелочки глиняные еще проплывают по небу медленно-медленно и я веду за ними прицел глаз положив на мушку и рассчитав траекторию нажимаю на спусковой крючок и от хлопка просыпаюсь. Это газик. Орест Александрович прикатили с охоты. Я слышу, как он вытаскивает мешок, тот шлепается глухо, пух-перо как-никак, а мясо — кухарку Грушу учить не надо. Главное снять сапоги и, облившись водой из ведра, растянуться по всей кровати, запрокинув голову, только острый кадык будет торчать в бесформенной груде тела… И пока он спит… кто знает где он сейчас но по тому как пойнтер подрагивает ушами изредка взлаивая — пиль! — можно предположить что оба они еще на охоте вот он навскидку прицеливается слившись с ружьем и нажимает на спуск но почему-то взлетает и сам набирая воздух над чавкающим болотом над камышовой засадой и озерцом — это он с удивлением расскажет после — а рядом фрр! хрр! — в небе кто-то перину вдруг распорол и какая-то утка с человечьим лицом сумасшедший вальдшнеп которого он только что подстрелил — Орест! Орест! — бьет его на лету клюет в закрылья рыдает в ухо — не Эринии ль часом? — Орест! и снова: Орест! — Орест Александрович открывает глаза, жена толкает за плечо: — Ты храпишь, дорогой. Умойся, обед готов, — и Орест Александрович… впрочем, увольте от описаний торжества удачной охоты и россказней за столом, ибо мы только запах слышим, а разговоры — бу-бу-бу — можно вообразить: см. картину Перов «На охоте» или что-нибудь в этом роде… И опять самовар на столе, рядом кот и на стуле пес, и отпотевший лафитник, целиком уже опустевший, и портрет Александра, отца Ореста, в рамочке на стене, обшитой дедом еще до Германской мореным дубом, заподлицо подогнанным плотно доска к доске. И Орест Александрович с женой и двумя сыновьями, с домочадцами и зашедшими на огонек все сидят распаренные, разомлевшие под абажуром, говорят все сразу, не слыша друг друга, галдят, а Орест Александрович безотрывно смотрит куда-то, глаза чуть навыкате, цвета мыла хозяйственного, глядит не моргая на дальний объект, в недоступную точку, машинально покручивая усы, а усы, как я мог забыть, это тема особая, он умел их носить шикарно, как предмет фамильной гордости, фабрил и стриг исключительно сам, хотя иногда, бывало, их сбривал и ходил унылый и скучный, как все, ну так вот, он в усах и глядит за черту куда-то, и постепенно всё замолкает, и меркнет свет. Режиссер! говорю, фотограф! кричу, художник! запечатлейте на память скорей групповой портрет. Но слова мои тонут во мне, и я постепенно замолкаю и сам и вместе со всеми молчу… Как не хватает все-таки здешних немцев, думаю я, вспоминая Алтай, кустанайскую степь, фиолетовые лога в росе, в многоярусной дымке, и закаты вполнеба, свист сусликов из степи, и потемки, камнем падающие на землю, меловые мазанки украинские, а победней белорусские хатки, обовшивевшие юрты казахов, серые срубы русских, времянки из камыша ингушей — всех переселенцев и ссыльных, с кем столкнула судьба, и вдруг — дома посреди всего как оазисы — крепкие, лаженые, в палисадах, где не только тыква и брюква, но и цветы, дома немцев с их обихоженными огородами и дорогами неразбитыми вопреки всему. Помню сквер на Большой Грузинской возле посольства, сотни выстаивающих за визой в один конец, и вытоптанный, помертвелый после их отъезда на непонятную родину предков, да и где она? что? этнос-танатос? зов языка? или место рождения? память запахов, лиц и лет? или страшные сны, а еще страшнее счастливые, когда просыпаешься весь в слезах, неизвестно где, и не можешь заснуть? Я и в Германии их встречал, пилигримов вечных за неведомой чашей Грааля, немногословных, скупых на откровения, и только по затаенным жестам можно было бы догадаться, о чем они намеревались порасспросить, но гордость, гордость, этому ни научиться нельзя, ни отвыкнуть, unmцglich! nein! Вот я снова у дома, где когда-то родился, а напротив дом Тихомировых, но постой, постой, что за терем растет-вырастает, вбирая старый внутрь себя, ручной, деревянный, в два этажа, пахнущий стружкой еще, опилками, весь в стропилах, с недокрытой крышей, однако уже стоит, и у старых с навесом ворот Александр Орестович, детский друг мой, машет рукой: — Заходи, сосед, тыщу лет не виделись… Сам сложил. Ну так как, поедем пострелять в Киржач? — смеется. Горбинкою нос, усы тонкой щеточкой, острый кадык, а глаз как у черта зоркий, цепкий, всё просекающий. — Что ж, — говорю, — и в Киржач, будем живы, съездим, и в Муром, Саша. Обязательно съездим еще. Почему бы нет!

Кукушка

А березова кукушечка зимой не куковат. Стал я на ухо, наверно, и на память глуховат. Ничего опричь молитвы и не помню, окромя: Мати Божия, заступница в скорбех, помилуй мя. В школу шел, вальки стучали на реке, и в лад валькам я сапожками подкованными тукал по мосткам. Инвалид на чем-то струнном тренькал-бренькал у реки, все хотел попасть в мелодию, да, видно, не с руки, потому что жизнь копейка, да и та коту под зад, потому что с самолета пересел на самокат, молодость ли виновата, мессершмит ли, медсанбат, а березова кукушечка зимой не куковат. По мосткам, по белым доскам в школу шел, а рядом шла жизнь какая-никакая, и мать-мачеха цвела, где чинили палисадник, где копали огород, а киномеханик Гулин на бегу решал кроссворд, а наставник музыкальный Тадэ, слывший силачом, нес футляр, но не с баяном, как всегда, а с кирпичом, и отнюдь не ради тела, а живого духа для, чтоб дрожала атмосфера в опусе «полет шмеля». Участь! вот она — бок о бок жить и состояться тут. Нас потом поодиночке всех в березнячок свезут, и кукушка прокукует и в глухой умолкнет час… Мати Божия, Заступница, в скорбех помилуй нас.