С маленькой котомкой из дома ушел. Свобода! Стоял на ледяном углу, поджидая Кузю.

Кузя, друг! Все друзья мои, шестидесятилетние шестидесятники, ездят на ржавых тачках эпохи зрелого социализма, все были тогда кандидатами-лауреатами. За светлое будущее боролись. Напоролись!

Тормознув, Кузя скрипучую дверку открыл, и я нырнул в уютную вонь: аромат бензина, промасленной ветоши. Хоть боремся с ним за чистоту атмосферы, не жалея сил, добираться к высокой цели приходится, вдыхая бензин… Что, несомненно, усиливает нашу решимость покончить с этим злом.

— Этот губернатор ваш, — Кузя усмехнулся — весь город перекопал, к юбилею готовясь, ни пройти ни проехать!

Глянул на него. Эх ты, седая борода! Все неймется? Дух у нас такой.

— Ничего, найдем на него управу! — он боевито сказал.

Я робко поежился. Круто берет! Сразу видать — свободного общества представитель. Глядишь, и я на свободу вырвусь через него!

Кузя, голован, среди нас самый успешный, международное сообщество консультирует — куда нас, грешных, девать.

И помогает! Куда б я без него сейчас делся? В запой? Но у нас в семье есть уже один пьющий член — этого достаточно. А я благодаря Кузе вхожу в мудрую международную жизнь.

Затряслись по набережной Фонтанки. Трехсотлетие города близится — а нормальных дорог нет! Это уже моя собственная смелая мысль.

А если уж я такой смелый, надо еще одну важную вещь сказать.

— Слышь, — Кузю просил, — а чего вы Боба-то совсем отбрили? Он, можно сказать, всю душу в эти сучья вложил!

— У твоего Боба, — Кузя со скрипом переводил рычаги, явно перенося свою дорожную злость на нашего друга, — со вкусом не все о’кей. И с репутацией — тоже.

— А что такое?

Человека вообще-то легко закопать!

— Ведь это ты, по-моему, его породил? В Африку сунул. Помнишь, еще просил меня «уравновесить» его? — я напомнил.

— Я его породил!.. — мы ухнули в яму, — …я его и убью! — Мы кое-как вылезли из ямы на асфальт. — В Швеции советую тебе о нем не вспоминать. Скомпрометируешь идею.

Ни фига себе! «Сучья» — это же его идея была. И теперь — он же ее компрометирует? Ловкий поворот! Вспомнил, как мы с Бобом бились в Москве. Правда, целую лестницу телами врагов я не усеял, как он, но зуба своего, помню, лишился — языком нащупал остренькую дыру. Мне таперича, выходит, платят, чтоб закопать Боба, моего друга, навсегда? Выйти, что ли? Проходняками тут до дома недалеко. Прийти, снова шею подставить: душите меня? Ни вперед, ни назад. Уж вперед все-таки лучше. На шведском острове погощу, хоть простора немножко вдыхну. «Третье дыхание» уже пошло, прерывистое, — без кислорода нельзя.

— А чем Боб так уж отличился? — все же спросил.

— А ты не знаешь? В глазах международного сообщества он труп — и в политическом, и в этическом.

Сразу в двух смыслах труп — это даже для Боба много.

— Хорошо, что не в физическом! — вырвалось у меня.

— На что ты намекаешь? — Кузя вспылил. — Мы подобными делами не занимаемся!

Ну ясно. И других дел хватает. Мы уже вырулили на шоссе к аэропорту. Среди мелькающих придорожных реклам («шоколад»… «виски») вставал время от времени большой плакат с Кузиным портретом. Тревожно взъерошенный, с растрепанной бородой, он стоял у сожженного леса и вопрошал всех: «Доколе?» Я опустил стыдливо глаза: словно и ко мне относится этот упрек. Ну ясно: в связи с выборами ему поручено природу охранять. А двоих на плакат не поместишь. Вдруг мы с Кузей вздрогнули: на одном плакате рядом с «Доколе?» было подписано: «До… и больше». Кто-то, видимо, из машины вылезти не поленился! Да, трудно с таким электоратом работать.

— Боб твой, если хочешь знать… — заворчал Кузя, словно Боб эту приписку сделал, — сам себя закопал, в этическом плане… Вагон просроченной виагры толкнул! В глазах международного сообщества это — смерть.

Я похолодел. Знает, что и я в этом деле замешан? Держит на крючке? Кто виагру-то сторожил — зная, что просроченная она? Я. И не возразишь. Тем более — он мои командировочные мне еще не выдал. Но я все же сказал:

— Так за полцены он виагру-то продал! Кто брал — тот, наверное, понимал?

Кузя пристально посмотрел на меня: мол, тоже хочешь стать этическим трупом? Это мы враз. Может, с виагрой инцидент еще не взволновал мировое сообщество — но может взволновать.

— Эту просроченную виагру нам в порядке гуманитарной помощи прислали. — Кузя почему-то даже голос понизил. — А Боб — толкнул ее! Так что о нем — забудь!

А то, как мы с Бобом его печку в Москву таранили, — и это забыть? Хотя бы печку его взяли! Он и то бы, наверное, доволен был!

Но… некогда, как всегда: въезжаем уже на пандус аэропорта. Вышли. Кузя дал мне маленько валюты, чтоб я там по возможности развязно себя держал. Остальное, говорит, шведы доплатят, если я как следует сучья воспою.

— В Стокгольме тебя встретит Элен! — Кузя с явной завистью произнес.

— Как я ее узнаю? — я небрежно спросил.

— Она тебя откуда-то знает, — Кузя проворчал.

Интересно, интересно. Ну что? Я уже представлял себе длинный салон международного авиалайнера скандинавской компании САС с нежно-желтыми, если верить рекламе, подголовниками на креслах и того же цвета жилетками на стройных стюардессах. Сажусь, потягиваюсь, скидываю ботинки, сладострастно шевелю пальцами в носках. Свобода!

Однако Кузя пихнул меня в узкую боковую дверь, мы выбрались на какой-то внутренний двор, заваленный техническим хламом, Кузя подмигнул мятому субъекту в кожаной летчицкой куртке. Впрочем, что за летчики летают сейчас в таких куртках? Какой у них может быть самолет?

— Ну… пошли. — Летчик как-то неодобрительно оглядел меня.

Я пошел за ним, потом оглянулся: с Кузей, наверное, надо как-то проститься? Кузя, привстав на цыпочки, посылал мне вслед крестные знамения… Хорошее напутствие!

Дальше, видимо, надо разбираться самому.

— Что за борт? — деловито спросил я у летчика.

Мы деловито пробирались через какие-то складские помещения.

— Чартер, — процедил он.

Ну ясно. По чартеру и примус полетит! Через маленькую дверку мы вылезли на поле. Огромные лайнеры, к ним подъезжают роскошные заправщики, тянут хоботы… Забудь. Это не для тебя. В углу — крохотный грязный самолетик, вместо нормального заправщика к нему тянет кишку какая-то ржавая бочка на колесиках. Реакция летчика тоже меня удивила.

— Видал? — стянув летчицкий шлем, он кивнул туда. — Чем заправляют, суки! Вся нефтяная мафия мира против нас!

Но, наверное, надо как-то активней протестовать? Я огляделся. Перед кем? Ты спастись так хотел — но, оказывается, тут другим больше пахнет… Тоже хорошо. Летчик в кабину полез. Далеко ль улетим? Может, у него жизнь не сложилась — поэтому все это устраивает его? Ну а у кого больше жизнь не сложилась, чем у тебя? Полезай! Тебе красиво делают — а ты упираешься еще, как Жихарка перед печкой! Давай. Погибнешь героем. Кузя заботится о тебе: прошлый раз в Африку послал, в мусульманские страны, — вскоре после арабской диверсии в Нью-Йорке, теперь — против нефтяной мафии всего мира запустил. Поднимает тебя, над бытом, на недосягаемую прежде высоту!

Салон весь завален промасленной ветошью. Впрочем, кто сказал тебе, что это салон?

Пилот, выглянув из кабины, обнадежил:

— Точно. Заправили говном.

Оно вроде бы топливо будущего — так мы с Бобом недавно мечтали. Но до будущего не долетим.

— Как волка загнали… — прохрипел летчик. Он тут, значит, тоже не просто так.

Помчались, подскакивая, потом подскакивания резко кончились: оторвались. Вот оно, счастье полета! Полный отрыв от земных бед!

Замирает душа: унылые дома окраин как белые куски рафинада стоят. Потом вдруг залив, сверкающий на солнце, встал на дыбы!

Куда ты забрался? Надоела, что ли, жизнь?.. Да! Надоела! Настолько, что совсем не страшно!

И вот — зазмеились фиорды. Чувствуется — не наши уже: у нас нету таких — тем более так много сразу! И тут пилот, выглянув, обрадовал:

— Сильный лобовой ветер — больше часа на месте стоим!

— И что?

— Ничего! — проорал он. — Топливо кончилось! Заправили, называется! На ветер ни капли не добавили. Падать будем — в смысле планировать. Держись!

И я держался, прижатый к креслу. Какие-то коробки по салону летали. Думаю, что как раз они, а не я — главный груз. Порой, все силы собрав, приподнимался… Все тот же фиорд! Во, мафия! Даже упасть не дает! Но мы добились своего: все же падали понемногу. В наклоне — земля. Полосатый «чулок» на мачте… О! Самолетики! Правильно падаем. Стукнулись. Покатились, подскакивая. Встали. Пилот из кабины выглянул, стянул шлем:

— …Нет уж! Таких друзей — за… и в музей!

Меня он имел в виду — или кого-то другого? Не знал. Тем не менее я гордость испытывал. «Нет добросовестней этого Попова!» — Марья Сергеевна еще в первом классе сказала. Прилетел!

Сполз с трапа. Какой-то стеклянный павильон, небольшой. И — ровное поле. А где же Стокгольм? Стены павильона разъехались. Вошел. Действительно — Швеция. Строго-приветливый персонал. Как я сразу смекнул — с ними нашими приключениями не надо делиться: не поймут. У них это ненормальным считается. Но все равно — я полу-Чкаловым себя чувствовал, вразвалку вышел к встречающим… А вот и Элен!

Какие-то рощи сплошные, редкие хутора. Элен через Швецию меня везла. Действительно — знал когда-то ее. Девочка из Бокситогорска приехала в Ленинград, с мечтой о Скандинавии. Учеба — тогда я ее и знал, — роман с преподавателем, неудачный брак. Развод. Работа в Интуристе. И вот — печальный итог. Баронесса.

Жилистый, загорелый девяностолетний барон в приспущенных грязных штанах бегал с корявым колом по участку, гоняя пугливых ланей, объедающих саженцы. При этом он внятно ругался по-русски. (Неужто в мою честь?)

— Главные мои враги — это лани и бабы! — с легким акцентом сказал мне он, очевидно, не имея в виду присутствующую тут же супругу?

Потом мы с Элен плыли на пароме на остров.

И началась как бы новая жизнь.

Раннее утро. Велосипедный звонок. Выглядываю: большая русая голова Элен, ноги в клетчатых брюках на педалях. Велосипед, мне предназначенный, рядом сиял. И — во время долгих велопрогулок по острову Элен дополняла картину своей жизни. Главное место тут, конечно, занимал портрет барона.

Чудовищно скуп. За время их отношений ни одной вещи ей не купил: ходит она в том же, в чем познакомилась с ним.

Из баб (их, оказывается, все же признает) любит только своих скотниц. И — не только своих.

Начисто лишен баронской спеси. Обожает нажираться в деревенских кабаках. Роскошь презирает.

…что видно и по дому его: не менялся почти со времен прапрапрадеда, тоже презирающего роскошь.

Впрочем, у шведов это в крови. Помню, по пути из аэропорта, под проливным дождем, сотни шведов, дождя как бы не замечая, не покрывая голов, шпарили в скользкую гору на велосипедах… презирая роскошь! Дома их так столетия и стоят, поражая скромностью. В наших пригородах такие сносят. Кстати, и здесь, на Готланде, чем глубже домик из черных от времени бревен врос в землю — тем лучше. Уважаю! Хоть и понимаю Элен: жизнь до встречи с бароном она тоже в скромности прожила, но привыкла этим не гордиться.

Теперь еще баронесса у меня на руках!

Министерство энергетики, в котором она состоит переводчицей, перекинули из Стокгольма в маленький городок. Шведский социализм требует заботиться о маленьких городках. Правда, из него взяли в штат одну только уборщицу — остальные все крутят педали, выезжая из дома раньше на два часа. И — ни единого стона при этом!

Нет уж: всю Швецию я ей исправить не могу! Могу только выслушать… Но, увы, роман из жизни баронов не собираюсь писать! Но что-то в Швеции позаимствую, надеюсь: феноменальный их стоицизм — и, надеюсь, чудовищную скупость. Попробую все же, домой вернувшись, хоть какой-то выдать жизненный подъем. Иногда мы подъезжали с Элен к универсаму, но внутрь я не заходил. Запас из России ел: колбаска, быстрорастворимая лапша. На почту с ней заходил. Элен, купив таксофонную карту, барону звонила. Судя по ее мимике за стеклом, говорила только она. Барон, видимо, разговоры тоже роскошью считал. Я смотрел на витрину с телефонными картами: купить, что ли, горя крон на пятьдесят?.. Да нет. Не стоит. Скоро даром получу.

Иногда, затосковав в номере, выходил один. Бродил в узких улицах средневекового крохотного Висбю, столицы острова Готланд. Стены оставались чужими, не узнавали меня.

Наконец-то я нашел на земле место, где не нужен абсолютно никому!

Выходил за крепостную стену к морю. У стены, на скользком камне, всегда одна уточка стояла, на одной тоненькой лапке, другую лапку поджав. Чем-то она меня волновала!.. Вспомнил — чем! Однажды жена вернулась домой с работы, рыдая: посылали их институт убирать картошку под снегом, как это принято у нас. Заснула, отрыдав. Я заглянул в холодильник. Захохотал. Уже и курочку в дорогу купила. Такую же тощенькую, как она, с такими же жалкими лапками!.. Умела ими за душу взять!.. «Быстрокрылой зегзицею» прилетела сюда?

И в ресторан, и в кафе, и даже на общую нашу кухню, где хохот, смешение языков, трубочный дым, ходить стеснялся. В номере ел. Пищу в пакетике за окном держал, прижав рамой. Однажды ночью налетел шторм. Дом наш трясся от ветра! Утром глянул: пакетика на подоконнике нет! Оторвало. Унесло. Распахнул окно, выглянул наружу. И увидал — на газоне, прижатый штормовым мусором, мой пакетик лежал! Кинулся вниз, ухватил пакетик, стал жадно есть… И — застыл. Увидел, что сквозь широкое окно нашей кухни писатели всего мира с изумлением смотрят на меня: что это? Русский прозаик мусор ест? Я стал на пакет показывать, подняв его в левой руке, правой стучал себя по груди: мол, это все мое, нажитое! «Унесенные ветром» харчи.

«Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон»… то… «меж людей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он».

Все! Хватит! Аполлон требует! Пошел в старинный магазин с деревянными прилавками, ручку купил. Принес ее в номер, к бумаге прижал… пошли буквы: «Ну что, сука? Не ожидала, что по-русски будешь писать?»

Заглянула Элен:

— Про сучья пишешь?

— А то!

Ручка наконец расписалась. А не хотела сперва!

…Сучья как следует я разглядел только в больнице, лежа у высокого сводчатого окна. Серые, с зеленым налетом тополиные ветки с острыми розовыми почками, набухшими, как женские соски, стучали в пыльные стекла. Жадно в них вглядывался: может, последний с воли привет? С тоской ждал операции грыжи, фамильной нашей болезни, выведшей нас, по преданию, в интеллигенты (перестали таскать тяжести, стали грамоту знать). Отец часто это вспоминал. Операция повторная, сложная. Первый раз по слабоволию своему разрешил попрактиковаться студенту — и вот результат. Но мягкость, уступчивость — это, наверное, хорошо? Для интеллигента-то? Зато второй раз, говорят, будет резать профессор: хотя обычно они грыжу не режут, но у меня там сложности, спайки какие-то… Разберется профессор-то!

И на сучья смотрел. Какую-то надежду они вселяли в меня, распуская почки. Так взглядом впивался в них… что даже белые точки запомнил на коре, следы птичьих посиделок.

И только зазеленели ветки — пильщики появились. Это слегка головокружительно было — люди за окном, на высоте четвертого этажа, оседлали ветки. И зажужжали пилы. Огромные сучья, падая, царапали стекла, словно пытаясь удержаться за них. Соскальзывали — и исчезали. И вот остались лишь ровные обрезки внизу окна и серое небо. Все! Кончилась жизнь. Не за что больше держаться.

Я лежал на операционном столе. Перед лицом моим повесили белую занавесочку, чтоб я не видел, как там шуруют во мне, под местным наркозом. Только вбок можно было смотреть, в огромное окно. Но — совершенно пустое. Что-то там профессора удивило во мне. Тревожные переговоры. Окно расплывалось.

— Эй! Как вы там? — крикнул профессор за занавеской, но очень издалека, как мне показалось.

— …Эй, — тихо отозвался я, уплывая.

И вдруг я увидел, что по окну снизу вверх летит что-то белое. Померещилось? Но — сознание вернулось, я внимательно глядел в окно, ожидая от него хоть чего-нибудь, хоть какого-то знака. И — какие-то кружева поднимаются, все ощутимей, все уверенней, веселей! Дым! Кто-то жжет костер во дворе. Сигналит кому-то? Господи, обрадовался я. Да это же мои сучья, сгорая, шлют мне привет. Отчаянно дымят — чтобы я о них помнил, а потом рассказал!

— Эй! Что там у вас? — бодро крикнул я сквозь занавеску…

Дописав, стал стучаться к Элен.

— Что случилось? — испугалась она.

Оказалось, была глубокая ночь.

Утром прочла, сказала, что постарается перевести и передаст энергетикам — для включения в буклет, посвященный сучьям. Гонорар выдала — пятьсот крон! — и улетела к барону. Покинула меня местная муза!

Но дело-то сделано. Я бутылку купил и гордо уже на кухню явился, как равный. Чокнулись, со звонким шведским восклицанием: «Сколь!»

Литовский поэт, с могучей бородой, по-русски спросил — почему я раньше не приходил?

— Работал, — скромно ответил я.

Теперь ездил на велосипеде один. Передохнуть остановился на высокой горе. Море голубым куполом поднималось. И, вдыхая свежесть и простор, на самом краю в полотняном кресле старик сидел. Сзади дом его стоял — старый, но крепкий. Вот это — старость. Вот это — третье дыхание!

Осторожно вниз заглянул. В прозрачной, золотой от солнца воде лебеди плавали. Иногда опускали в воду головки, щипали травку на круглых камнях. Выпрямляли гордые шеи свои и казались рассерженными, поскольку возле клювов у них воинственные зеленые усики заворачивались.

Поглядел вдаль, на готический Висбю, с башенками, петушками-флюгерами. Вдохнул пространство. Зажмурясь, постоял. И почувствовал как бы кровью: все! Отдохнул! Можно возвращаться.

Уточку навестил. Она так же на камешке стояла, на тоненькой ножке одной, какая-то еще более тощенькая и растрепанная, чем всегда, — единственное близкое мне существо на всем острове. И увидел вдруг — или мне это почудилось — белое облачко возле головки поднялось. Что это в правой поднятой лапке у нее? Никак — курит? Разнервничалась небось после шторма, бедненькая моя? Ничего — покури, подумай: всегда ли ты правильно ведешь себя?

В аэропорту ждал я свой летающий гробик, и в это время мимо прошествовал экипаж — ослепительные стюардессы в оранжевых жилетках, статные, элегантные летчики. С ними полететь? Билеты на этот рейс знаменитой компании САС есть еще. Заработал я покоя себе чуть-чуть?

Не заработал!

Какой покой! На обратном пути, когда мы падали уже на родную страну, даже линолеум на полу вспучился от дикой вибрации. Какой покой?

Наконец грохнулись. Поскакали. Остановились. Прилетел!