Да, антология — специфическая.

Вот на букву «К». Казин В., Калачинский М., Капутикян С., Кауров Б., Кедрин Д., Келлер И., Коваленков А., Ковынев Б., Колычев О., Комаров П., Корнеев Н., Корнилов Б., Костров В., Костыря В., Кузнецов В., Куренев Г., Кустов П.

Кого из них вы знаете? Я примерно половину (по-моему, это много).

Образчик творчества: «…мастер по алюминию / Совсем молодой новожил. / Чушку / Горячую, синюю / На руку мне положил» (И. Луговской).

Кредо составителя: «Разгул поэзии в Советской России (а иначе не скажешь) — это следствие поражения интеллектуального и духовного центра нации».

Методология: «Вообще большая, „репрезентативная“ антология должна составляться не столько из самых лучших, сколько из самых характерных стихов того или иного автора (что совпадает далеко не всегда). <…> Это очень важный момент. Поскольку советская поэзия есть продукт распада культуры, то соответственно суть ее, ее острие будет проявлено в достижении максимальной степени деградации языка и мысли („логоса“). Эта „культура“ и может вполне адекватно выражать себя только на уровне чудовищно бездарного, бесформенного стиха».

Замысел ясен: по мнению составителя, именно плохие/средние советские стихи советских поэтов наиболее точно, ярко и полно дают нам представление о природе советского. Но вот мой главный вопрос (не к Галковскому, а, так сказать, в пространство): чьи стихи адекватнее передают природу реального советского человека? (Который, заметим, никогда, ни в самые тяжелые, ни в более вегетарианские годы не был одномерным человеком.) Кто лучше дает нам о нем представление: поэт стопроцентно советский, стопроцентно антисоветский или находящийся с советским миром в сложных отношениях притяжения/отталкивания?

Цитирую — как почти все последующие примеры, не из антологии:

Я не хочу средь юношей тепличных Разменивать последний грош души, Но, как в колхоз идет единоличник, Я в мир вхожу — и люди хороши. Люблю шинель красноармейской складки — Длину до пят, рукав простой и гладкий И волжской туче родственный покрой, Чтоб, на спине и на груди лопатясь, Она лежала, на запас не тратясь, И скатывалась летнею порой. Проклятый шов, нелепая затея, Нас разлучили. А теперь — пойми: Я должен жить, дыша и большевея, И, перед смертью хорошея, — Еще побыть и поиграть с людьми! <…>

Можно сказать, что это не самые лучшие стихи большого поэта. Но трудно отрицать, что это именно человеческая, а не утко- речь. Впрочем, не знай мы, что автор этих строк — Мандельштам, не отнеслись ли мы к ним иначе — пренебрежительнее, по-галковски? Характерны ли они для Мандельштама? Не характерны, скажет, наверно, Галковский. Не характерны, скажут, наверно, многочисленные почитатели Мандельштама. Характерны, скажу, допустим, я (вместе с, допустим, М. Л. Гаспаровым). Сие недоказуемо. «Ясно, что Гумилев, Блок, Бунин, Мандельштам, Ахматова, Цветаева к советской поэзии не имеют отношения уже по той простой причине, что в ней напрочь отсутствует многочисленный слой, например, акмеистов второго порядка», — утверждает Галковский в предисловии к антологии. (Замечу, что Гумилев просто растворился в советской поэзии 20-х, и не только, годов.) Так дают ли эти «Стансы» 1935 года, принадлежащие перу несоветского Мандельштама, адекватное представление о советском, о силе/соблазне/притягательности советского? Ладно, пропустим. Вот еще пример — Павел Васильев. Одно из последних его стихотворений «Прощание с друзьями» (написано в 1936-м, уже в предчувствии и на пороге гибели, напечатано впервые в 1968-м):

<…> На далеком, милом Севере меня ждут, Обходят дозором высокие ограды, Зажигают огни, избы метут, Собираются гостя дорогого встретить как надо. <…> Чтобы затейные начались беседы… Батюшки! Ночи-то в России до чего ж темны. Попрощайтесь, попрощайтесь, дорогие, со мной, — я еду Собирать тяжелые слезы страны. А меня обступят там, качая головами, Подпершись в бока, на бородах снег: «Ты зачем, бедовый, бедуешь с нами, Нет ли нам помилования, человек?»

«Собирать тяжелые слезы страны». В 36-м. У, какая антисоветчина… Но — что же говорит поэт людям, вышедшим к нему из гулаговской тайги:

Я же им отвечу всей душой: «Хорошо в стране нашей, — нет ни грязи, ни сырости, До того, ребятушки, хорошо! Дети-то какими крепкими выросли. Ой и долог путь к человеку, люди, Но страна вся в зелени — по колено травы. Будет вам помилование, люди, будет, Про меня ж, бедового, спойте вы…»

Это еще один мой вопрос: такой вот комплекс (собирать тяжелые слезы страны / хорошо в стране нашей — ни грязи, ни сырости) является советской раздвоенностью или это уже сложившаяся советская целостность, усиленная художественной целостностью стихотворения, единством интонации? Могут возразить, что такие мощные и подлинные поэтические индивидуальности, как Павел Васильев, представляли, по выражению Галковского, как раз не советскую, а при(под) советскую поэзию. Но все не так просто. В том же 1936 году тот же Васильев написал политическую агитку «Живи, Испания!». В синем томике Большой библиотеки поэта они с «Прощанием с друзьями» соседствуют. Цитирую:

<…> Пусть Черный Гитлер Черной тенью танка Плечом к плечу с врагом Вступает в бой, И обещает — Вождь мерзавцев! — Франко Им заплатить, Испания, тобой! Мужайся! Ты Не рухнешь от удара, Ты в гневе масс, В их мужестве живешь. Борись! Из подземелий Алькасара Засевших там Вытравливай, как вошь! Ты победишь Во что бы то ни стало! Пускай не дрогнет Верная рука, — По правилам Пусть судят трибуналы, По правилам, Как некогда Чека!

Вот это стихи действительно для Галковского. Чем они лучше/хуже стихов Сергея Есенина, в антологию попавших?

…Нам ли страшны полководцы Белого стада горилл? Взвихренной конницей рвется К новому берегу мир. Если это солнце В заговоре с ними, — Мы его всей ратью На штыках подымем. Если этот месяц Друг их черной силы, — Мы его с лазури Камнями в затылок.

Ладно, идем дальше. Вот Михаил Исаковский, о котором составитель в предисловии отозвался так: «Громадный рой михалковых, долматовских и исаковских…» Возьмем известное стихотворение 1948 года, ставшее песней, «Летят перелетные птицы…», его можно было бы включить в антологию Галковского (он не включил) и с не меньшими основаниями отвергнуть. Прочтем его — но, так сказать, не в мажоре, а в миноре, как элегию:

Летят перелетные птицы В осенней дали голубой. Летят они в жаркие страны, А я остаюся с тобой, А я остаюся с тобою, Родная навеки страна! Не нужен мне берег турецкий, И Африка мне не нужна…

Прочтем его не как публичную клятву, а как зрелое приятие судьбы…

Немало я стран перевидел, Шагая с винтовкой в руке. И не было горше печали, Чем жить от тебя вдалеке. <…> Пускай утопал я в болотах, Пускай замерзал я на льду, Но, если ты скажешь мне снова, Я снова все это пройду. Желанья свои и надежды Связал я навеки с тобой — С твоею суровой и ясной, С твоею завидной судьбой. <…>

…не как советский героизм, а как советский стоицизм (причем стоицизм именно советский, а не под — советский, как у Ахматовой). И, прочтя/перечтя, вернемся к «Уткоречи». На моего коллегу Юрия Кублановского антология произвела самое мрачное впечатление («Странная книга: в ней задыхаешься, гибнешь — какое чувство юмора ни имей»), а по мне, книга получилась смешная, как и предполагалось составителем: «Разумеется, „всему этому“ присущ непередаваемый комизм. Имманентным свойством комизма является узнаваемость, поэтому в любой масштабной вторичности присутствует элемент пародии. <…> Но, осознавая этот комизм (а эмоциональным результатом сознания комизма является смех), следует учитывать, что смех этот есть прежде всего смех над самим собой, собственной безнадежно испорченной судьбой». Ну, смешно. На дворе уже 2002 год, мы уже читали Дмитрия А. Пригова. (Кстати, антология иллюстрирована советскими политическими плакатами, которые в ее специфическом контексте смотрятся именно по-приговски.) Очень плохие стихи и сами по себе смешны. Ну, плохие. Как будто это что-то доказывает. Тут — ошибка составителя, ошибка методологическая (и биографически детерминированная — 500–600 именно таких книг с отцовских полок). Некогда, полемизируя с Виктором Ерофеевым, только что справившим тогда поминки по советской литературе, я высказался примерно так: для того, чтобы писать дурные, бесталанные, лживые, подлые и проч. книги, не обязательно быть советским писателем. Поэтому и «Уткоречь» на самом деле ничего не проясняет, а только запутывает. Послесловие Валентина Курбатова, так не понравившееся Кублановскому, в этом смысле на месте, оно хотя бы отчасти не вполне удовлетворительно, но восполняет неполноту картины. А неполнота вот в чем: в концентрированном мире уткоречи жить не то что плохо, а попросту невозможно (Кублановский тут прав — задыхаешься), однако в реальном советском мире жить было, как показывает опыт, возможно. За счет чего — возможно? Не только ведь потому, что, по известному выражению, ко всему-то подлец-человек привыкает…

«Составляя эту книгу, я испытывал странное чувство смеха, горечи, душевного опустошения и ощущения собственного ничтожества, — пишет Дмитрий Галковский. — <…> Я вдруг впервые ощутил тот слепящий ветер, который дул отцу в глаза всю жизнь и во многом и свел его в могилу. Ошибка отца, человека внутренне серьезного и наивного, заключалась в том, что он попытался построить свою жизнь из ничего, из ветра, и пустил на ветер то немногое, что у него еще оставалось после 30-х и 40-х. Слабый, отзывчивый человек, он так до конца и не стал взрослым, ответил на жизненный вызов, по-детски закрыв глаза, и свалился в придорожную канаву, разбив себе череп о кстати подвернувшийся булыжник». Уже в позднесоветское время мой отец (1908 года рождения, обморозивший ноги на финской войне) получил от довоенного еще друга-литератора примечательное поздравление к 7 ноября (привожу по памяти): поздравляю тебя, Виталий, с Октябрьской годовщиной, мы к этому не имели прямого отношения, но это и наш праздник, мы отдали для него все: наше здоровье, нашу свободу, наше счастье; что в итоге получилось, судить не нам, но мир, кажется, потрясли… (Мой отец умер от рака в начале 1991 года, так и не узнав, что Советского Союза больше не будет.)

Кто-то где-то (просто не помню, кто и где) удивленно заметил, что, оказывается, исторической «почвой» может стать что угодно, даже то, что, казалось бы, никак для этого не подходит.

Песок. Ветер в глаза. Этот период советский, «что модно ругать Нынче, охаивать либо высмеивать», в моду Лет через семьдесят, может быть, семьдесят пять С треском войдет: было славно и страшно; свободу Лучше любить в перспективе: так, скажем, весна В стуже январской особенно влажной и пестрой Кажется; жизнь, просто жизнь, безнадежно пресна; Будет цениться все, что ее делало острой.

Кто доживет, узнает.