Лариса Миллер складывает каждую свою книгу наподобие очередного «Избранного», всякий раз добавляя изрядное количество новых произведений — стихов и прозы. Нынешняя полновеснее предыдущих и, пожалуй, более, чем они, претендует на «Избранное», отстоящее от такого же полновесного ровно на десять лет.

Есть, наверное, определенный смысл в том, что она собирает под одной обложкой стихи и прозу. Как будто поэзия не вмещает что-то важное, что лежит в поле зрения поэта и требует его оперативного вмешательства. И все же эссе и критика, на мой взгляд, — вспомогательные средства в ее творчестве.

Она заговорила своим голосом давно, как говорится, родилась с ним, в отличие от поэтов, пробивавшихся к себе путем возрастных мутаций. Сначала дала ему проявиться, а потом сохранила, упражняя и совершенствуя в практике, которую можно назвать творчеством, а лучше — жизнетворчеством, ибо стих и поступок, судя по всему, у нее идентичны.

Характерна абсолютная законченность стихотворения, соразмерность частей: звуков, смыслов, образов. Их подвижное равновесие, которое техникой недостижимо, а — состояние души, ранимой и отзывчивой. Не побоюсь назвать эту соразмерность классической. Гармония, в ней явленная, привычна и отрадна нашему слуху и чувству в сравнении с той, которая, как она пишет, только рождается «в виде сморщенного, невзрачного, орущего комочка».

Существует мнение (его придерживается, например, критик Станислав Рассадин), что гармоническое начало ушло из искусства чуть ли не сразу после смерти Пушкина. Трудно с этим согласиться, потому что гармония — не атрибут искусства, а удерживающая сила жизни, гравитационная постоянная, которая сама по себе ничтожна, но — удерживает миры. Малость ее величины не заметна блуждающему взгляду.

Напряжение, модуляции голоса связаны с душевным состоянием, которое у Миллер на протяжении жизни пульсирует в амплитуде маятника: «Вечно тянет то петь, то беззвучно рыдать». Беззвучно не получается. Особенно в стихах последних лет, где преобладает тема (беру это слово в музыкальном ключе) гибели, распада, аннигиляции всего живого и драгоценного. Ничего, кроме золы, не останется — ни от личности, ни от прощальной записки, в которой, может быть, заключена вся жизнь. У Пушкина угроза гибели «таит неизъяснимы наслажденья, / Бессмертья, может быть, залог!»! А здесь не таится никаких наслаждений, а только чувство неотвратимой опасности. Оно было и раньше, и в первых книгах («Колыбель висит над бездной…»). Какое уж тут наслаждение, на краю пропасти — с дитём на руках!

Ее среда обитания — «Между небом и землей», «Между облаком и ямой», «Серое небо над черной дырой». Положение едва ли не эфемерное, непонятно, куда она перемещается с колыбелью — вверх или вниз? Или дрейфует вокруг шарика — зеленого, желтого, белого — пестрого…

Впрочем, непонятно для зрения. Потому что пространство — метафизическое, хотя помечено ощутимыми деталями. Ослепительным мигом, «которого нету в природе». Пространство, где таится «мерцающий свет, / Рожденный мгновеньем, которого нет». А что же есть? То, что она и силится передать: неуловимое состояние, сравнимое с потоком, куда нельзя войти не только дважды, но даже и один раз. Она пишет о том, что не дается в прочном опыте, а только в мимолетном ощущении. «Есть вещи, от которых ускользает определение… Это неуловимо, это возможно передать только языком поэзии…» — обмолвился как-то о. Александр Мень.

Но ощущения двойственны. Вроде бы ожог и ужас и предвестие гибели… А музыка стиха, короткие энергичные танцующие ритмы возвышают тему, нейтрализуют страх. В мажорной тональности прорывается очарованность миром. «Предчувствие несчастья»? Но ведь я не только про это, настаивает она, а про летучее, мгновенное, необъяснимое чудо жизни: «Про мерцающую светом / Неразгаданным звезду». Согласимся: счастье не бывает разгаданным, а полнота жизни недостижима вне осознания ее сиюминутной ущербности.

Форма — прозрачна. Душевные травмы, темнботы видны в ней насквозь. Спасителен сам воздух искусства, утонченная поэтика. Противодействие распаду укоренено в природе творчества. Но — приходится сражаться в одиночку: преодолевать хаос в себе, свою инерцию, свою энтропию. Никто здесь не помощник, даже Господь Бог, отпустивший поэта в свободное плавание.

Чувство гармонии, по слову Блока, неотъемлемо присущее поэту, не отдаляет бездны и, увы, не является залогом бессмертия. Наверное, в свободном плавании без компаса не обойтись.

Иногда она предельно точно, «без затей и без загадок», объявляет свою позицию. Как в стихах о непогоде — зримых и убедительных.

Разгулялась непогода, Все стонало и гудело В царстве полного разброда. Лишь разброд не знал предела. Все стонало и кренилось В этом хаосе дремучем… На ветру бумажка билась — Кто-то почерком летучим, Обращаясь прямо к миру Без затей и без загадок, Написал: «Сниму квартиру. Гарантирую порядок».

Прямое обращение к миру может позволить себе тот, кто отвечает за свои слова. Кто бьется, но не подчиняется стихиям. Бумажка… Слово-то какое уничижительное… Клочок надежды. А он и есть центр кренящегося мироздания. Если что-то может спасти мир, то только личное противостояние хаосу — в себе, в своем, на время арендованном, теле.

Ее поэзия устремлена к диалогу, она настроена слушать: «Ты другого мнения? / Выскажи его». Диалог, часто внутренний, заполняет стихотворение целиком. Среди собеседников присутствует самый… авторитетный, самая, так сказать, высокая инстанция. Правда, присутствует инкогнито, безответно, «молчание храня». «Досадно, Господи, и больно, / Что жизнь Тебе не подконтрольна. / Она течет невесть куда»… Безучастность делает Его неким эфемерным адресатом, о котором можно сказать, что он вообще «устал» и что «его уж нету»… В таком случае, присутствует ли?..

Мало кто сегодня сомневается в Его бытии — да, есть, да, сотворил Вселенную, Землю и прочие объекты, но я Ему до лампочки, иначе откуда столько крови и ненависти?! Так оправдывает себя дуалистическое мировоззрение. Двойственность его подметил Г. Зиммель, исповедовавший философию жизни и размышлявший о трагедии творчества: «В глубине нашей души кроется, очевидно, некоторый дуализм, который, не позволяя нам воспринимать картину мира как неразрывное единство, постоянно разлагает ее на целый ряд противоположностей».

Но в поэзии Миллер преобладает иное мироощущение. Она в постоянном поиске адресата, местонахождение Которого (если можно так выразиться) для нее сомнительно. И тем не менее она ждет отклика именно от Него. Напряженное ожидание чревато безотчетной тревогой и даже отчаяньем: «Дело, кажется, пахнет психушкой».

Блаженный Августин согласился бы с таким выводом. В молодости он пережил сходные настроения, пока не услышал призыв свыше. Как подходят его слова к нашей сегодняшней клинической ситуации: «Ты создал нас для Себя, и мятется сердце наше, доколе не успокоится в Тебе». Успокоиться — не значит бездействовать, а самораскрыться в обретении подлинной свободы и воли. Не об этом ли мечтал в конце жизни Пушкин?..

Есть и другой непроявленный адресат: множественные местоимения — они, их…

Хоть бы памятку дали какую-то, что ли, Научили бы, как принимать Эту горькую жизнь и как в случае боли Эту боль побыстрее снимать.

Еще:

Как жаль, что всех отправят, Куда Макар телят…

………………………..

Под этой кровлей яркой Еще подержат нас…

Дадут, поднесут, отправят… Кто — ОНИ? Кто эти злосчастные фантомы, на которых можно взвалить наши беды? Вообще-то Миллер не из тех, кто ищет козлов отпущения. Но эта обезличенная обобщенность как-то соотносится — может быть, полярно? — с Тем, к Которому взывает душа, жаждущая ответа.

Однако — вернусь к мелодическому равновесию. Стихи раскрываются, как фортепьянные пьесы, — с их единством настроения и содержания. В малом объеме, в многомерном чувстве — философская глубина. Теза перекликается с антитезой, антифон с антифоном. Диалог динамичен.

Мировоззрение художника может быть абсурдным, настроение крайне неустойчивым, но выраженные художником, они сбалансированы, оправданы средствами искусства. Благозвучие оправдывает содержание и каким-то непостижимым образом обогащает его.