(записки геолога)

9 ЯНВАРЯ 1968 ГОДА

Сахара — это не песок и дюны от края и до края. Сахара разнообразна. На севере, сразу за Атласскими горами, — это розовая и оранжевая армада — каменистая пустыня, слабо всхолмленная, с редкими оазисами, с долинками некогда пересохших ручьев и речушек. Дальше на юг пустыня постепенно желтеет, становясь песчаной. Это безбрежный песчаный океан. Пески барханятся, собираются в холмы, гармошки, а холмы объединяются в крупные горы, состоящие сплошь из песка. С самолета кажется: стань на такую гору, и она осыплется, осядет под тобой. Горы не округлые. Они ребристые, изрезанные острыми гребнями барханов. Оттенков цвета нет: желтые пески от горизонта до горизонта, желтая дымка и бесцветное небо. И никаких оврагов, никаких долинок — здесь много тысячелетий не было воды, которая перерезала бы эти овраги.

Потом на желтом фоне появляются белые серебрящиеся пятня, напоминающие озера. Это соли: калийные, натриевые, гипсы, ангидриды. Белых пятен становится больше и больше и наконец они сливаются постепенно в сплошное белое, слегка желтоватое или розовое пятно — соляную пустыню. Фабриес, француз-геолог, который меня сопровождает, говорит, что это самое мертвое место Сахары. Здесь нет ничего. Если в песках кипит своя бурная жизнь — есть суслики, шакалы, гиены, лисы пустыни, то здесь, на гладкой бесконечной блестящей поверхности, не живет никто. Даже мух здесь нет. Нет никаких насекомых. Все мертво.

Жак Фабриес рассказывает, что французские орнитологи, занимающиеся перелетными птицами, установили, что ласточки, летящие ежегодно из Центральной Африки в Европу через Сахару, теряют здесь около трети своего стада! Слои соли с миллиардами скелетов ласточек!

Но вот кончается «белое южное безмолвие», появляются пески. Они уже не желтые, как на севере. Они бурые, изредка с пятнами черной крови Сахары — нефти.

Самолет продолжает жужжать на высоте двух километров. И вдруг ты видишь, что земля не только под тобой, но и над тобой: слева вверху плывут горы. Это не те обычные горы, которые мы привыкли видеть на Кавказе, Памире или Алтае. Это не хребты, не цепи вершин, разделенных седловинами или долинами. Здесь какое-то невероятное нагромождение прямоугольных, как небоскребы, камней высотой около трех километров. (Не здесь ли писал первые страницы «Божественной комедии» великий итальянец?). Седловин нет. Каждый трехкилометровый камень не соединяется с соседним. Между ними черные провалы. Долин, ущелий тоже нет. Это зияющие своей чернотой дыры и трещины. Дна их не видно. Черным-черно. Сами горы черные, а трещины между ними еще чернее. В Нью-Йорке в музее Гугенхейма есть картина нашего соотечественника «Белое на белом». Здесь наоборот: черное на черном. Это настоящий ад: на протяжении почти тысячи километров, на протяжении почти четырех часов полета — сплошное нагромождение гигантских черных гор-камней. Они не располагаются волнами, как обычные горы. Они неподвижны. Они застывшие. Кажется, что они стоят недвижимо вечность. И только осыпи из огромных глыб молча свидетельствуют о том, что время от времени эти мрачные края разрываются грохотом обвалов трескающихся скал.

Это Хоггар. Край черных гор-скал, черного песка и черных длиннолицых туарегов. Мрачный суровый край великих творений Природы.

Самолет начинает описывать круги над посадочной площадкой. С одного раза зайти на посадку невозможно. Машина медленно и осторожно опускается кругами в колодец между скал. (Еще бы не опускаться осторожно, если две недели назад такой же самолет зацепился за скалу и шестьдесят его пассажиров остались под скалой!). Страх считается зазорным. И тем не менее страшно. Просто по-человечески страшновато, когда рядом проносится черная каменистая гора, впереди прямо на пути торчит еще одна, а дальше еще и еще.

Бородатый, немолодой седой французский пилот, очевидно, из асов. Вкрутился по спирали в яму, на дне которой лежит Таманрассет — столица Хоггара, — и мягко коснулся серой бетонной дорожки, полузанесенной желтым песком.

На крохотном домишке аэропорта висит табло: «Таманрассет, высота 1370 метров над уровнем моря».

Прибыли. 13 часов полета позади.

* * *

Витель работает в Хоггаре второй год, точнее вторую зиму. Здесь работают только зимой. Летом тут слишком тепло.

У него английский вездеход, полное снаряжение для работы в пустыне и два человека: молодой француз механик Роже и высокий худой голубовато-серого цвета туарег Таула. Они ждут нас второй день на метеостанции в Таманрассете.

Сейчас они блаженствуют — Таманрассет для них цивилизация. Здесь живут несколько европейцев. Метеорологической и сейсмической станциями заведует Клавель — здоровенный парень с мускулистыми руками, шеей борца, с хриплым голосом и чистыми застенчивыми голубыми глазами. Он изучил Сахару вдоль и поперек, знает ее и любит ее. Шесть лет на метеостанциях! Они с женой гостеприимно принимают нас. Французы везде остаются французами. Даже в Сахаре. На маленьком низком столике вкусные блюда, приготовленные искусной миловидной мадам Клавель, сменяются одно за другим: от кровяного шашлыка из газели до нежных сладких пирогов. Терпковатое красное вино наливается с милой улыбкой из желтой двадцатилитровой канистры. В баре стоит батарея разноцветных напитков. На полу, рядом с кожаными подушками, на которых мы сидим, у нарисованного на стене камина разбросаны красочные журналы. Медленно крутятся бобины магнитофона, наполненного органной музыкой. Франция! И только открытки от родных и знакомых, пришпиленные к стене, выдают тоску по дому.

Люди хохочут, говорят о новостях, рассказывают новые анекдоты. Никаких разговоров о трудностях жизни, о том, что вокруг на несколько тысяч километров лежит Сахара!

Когда в темноте вышли от Клавелей, Витель предложил зайти вылить зеленого чая с какой-то особой травой. Сели в машину. Проехали несколько кварталов пустынных пыльных ночных улиц. Света нигде нет. Желтый свет фар нашего вездехода медленно ползет по красно-бурым приземистым домикам без окон, окруженным высокими красно-бурыми заборами. Ни души на улице. Въезжаем в переулок шириной чуть пошире машины. Останавливаемся у темного не то домика, не то сарая. Оказывается, здесь живет Таула, рабочий, повар, проводник и верный спутник Вителя. Нагибаясь, входим в черный провал двери. За дверью комнатка без окон. Без пола. Пол — это песок. Крупный, красно-бурый сахарский песок, который здесь повсюду. В комнате темнота. Только краснеющие на полу посреди комнаты угли пустынного кустарника освещают слабым светом четыре глиняные стены, глиняный потолок и песчаный пол. Вокруг углей сидят четыре человека, закутанные с головой в черные бурнусы. Лица закрыты черными тюрбанами. Фигуры неподвижны. Белки глаз, краснеющие в ровном свете углей, неподвижно уставлены в нашу сторону. Сидящие на песке туареги вначале молча кивают, потом на своем гортанном языке приветствуют нас, уступают нам место у костра и снова становятся неподвижными. Садимся на красочный туарегский ковер — постель хозяина дома Таула. Садимся по-турецки и молчим. Так надо. Даем себя осмотреть. Белки глаз на черном фоне медленно движутся. Медленно ощупывают нас.

Хозяин наш гостеприимен. Витель говорит, что у него всегда на полу вокруг костра сидит несколько человек. Все они принадлежат к одному племени туарегов. Это реликты первобытнообщинного строя. Все носят одинаковые фамилии. Все племя насчитывает человек шестьдесят-сто, редко больше. В племени все родственники. И все они родственники нашего Таула.

Две женщины вносят чашку-таз с посудой для чая. Начинается священнодействие — готовится чай. Это длительная процедура. На угли ставится металлический чайник-заварник. В него на разных этапах кипения добавляются из маленьких мешочков какие-то снадобья, травы, коренья, издающие незнакомые сильные ароматы. Потом чай разливается по маленьким рюмочкам и снова выливается из рюмочек в чайник. Это повторяется многократно. Затем, перед тем как пить, в чайник добавляется последняя щепотка травы и вот излучающий гамму ароматов чай готов. Рюмка, в которую наливают чай, очень маленькая — граммов двадцать — двадцать пять, не больше. И пить его надо медленно, маленькими глоточками. Не пить, а сосать, наслаждаясь тончайшими ароматами, которые, кажется, растворяются в каждой клетке твоего тела.

Меньше трех рюмок выпить нельзя. Питье чая — это священнодействие и традиция. После первой рюмки можно говорить. После второй рекомендуется молчать, чтобы осмыслить все то, что сказано тебе до этого. И только после третьей можно уходить. Но вся эта процедура занимает не меньше часа и настолько свята, что даже, если к тебе в дом придет враг, которого ты должен убить, пока он не выпьет третью рюмку, убивать его ты не имеешь права. Отказать в чае невозможно. Туареги очень гостеприимны и поэтому почитают своим долгом, обязанностью в первую очередь напоить чаем.

Кто такие туареги — доподлинно неизвестно. Одни считают, что они относятся к берберской группе аборигенов, другие — что это какая-то романская ветвь, ассимилированная берберами. Они очень высокие, стройные, мускулистые. Кожа темного цвета, как у очень сильно загорелого европейца. Пятки и ладони их такого же цвета, а не белые, как у негров. Лица удлиненные, тонкие прямые носы, иногда с небольшой горбинкой, тонкие, резко очерченные губы, высокий лоб, живые глаза. Волосы черные, густые, вьются слабыми волнами. Негроидного в их лицах ничего нет.

Туареги — кочевники, точнее люди, ведущие полукочевой образ жизни. У них есть, кроме Таманрассета, несколько поселков. Большинство из них глинобитные, с очень толстыми стенами и без окон, очень хорошо предохраняющие от жары. Некоторые поселочки в 10–15 «домиков» построены из сплетений камыша с саксаулом. Всего туарегов что-то около 10 тысяч. В Таманрассете живет 3 тысячи. Остальные разбросаны по Центральной Сахаре. Мир для туарегов ограничен их родным Хоггаром, за пределами которого лежит Сахара. Где-то очень далеко есть далекий и непонятный город Алжир, в котором живут хозяева — арабы. Некоторые знают, что где-то совсем далеко существует Франция (нечто совершенно неясное). Знание мира этим ограничивается.

Таула спросил меня при знакомстве, из Франции ли я. Я ответил, что я русский, из Советского Союза. Ни о русских, ни о Советском Союзе он никогда не слыхал.

Так и живут эти люди в своем забытом богом краю. Пасут в зарослях верблюдов, поджарых пустынных ослов и худых баранов и коз, стреляют газелей и муфлонов, пьют ароматные настои из колючих пустынных трав и истово молятся аллаху, много раз в день шепчут потрескавшимися губами молитвы, с надеждой глядя в чистое небо. Но великий и всемогущий аллах не много приносит им радостей.

* * *

Дорога из Таманрассета идет по плотному песку долины. Дорога проселочная и каменистая. Иногда попадаются места, где она совершенно занесена бархатным песком. На этот случай вдоль дороги стоят горки черных камней — по ним видно, в какую сторону ехать дальше. Справа и слева торчат бесформенные глыбы ребристых бурых гор-камней и правильные своей геометрической формой, тонкие, узкие конусы вулканов. Вдали, у горизонта, соединяясь, они становятся похожими на непрерывные зубья пилы.

На три дня мы едем к Виталю, в район, где он работает. Едем с целью посмотреть, что он сделал, верны ли его выводы, проконтролировать, что-то подсказать, что-то обсудить. Он второй год работает в этом районе и будет работать еще год-два. Это тема его диссертации.

Года три назад Жорж Витель закончил геологический факультет, работал в Альпах. Потом ему стукнуло 25 лет — это призывной возраст. Он должен был отслужить два года в армии или отработать 3 года преподавателем по специальности в Африке. Зная, что в Алжирском университете работает молодой и энергичный профессор Жак Фабриес, он избрал Алжир и стал ассистентом на кафедре профессора Фабриеса. У Фабриеса не посидишь в удобной квартире столицы, требователен был профессор, да Жорж и не собирался в ней отсиживаться.

Он типичный полевой геолог, Витель. Худ, высок, мускулист. Ни одной лишней жиринки в теле. Руки изодраны царапинами и ссадинами. Колени сбиты. Красный нос облупился. Губы иссечены трещинами. Голова обрита наголо. Физиономия заросла черной негустой щетиной. Большие светло-карие глаза, в которых отражаются все эмоции, открыто смотрят на вас. На лице постоянная легкая приятная улыбка. Витель и его верный спутник Таула понимают друг друга с полуслова. Витель любит туарегов, относится к ним с почтением. Знает неплохо их обычаи и нравы, немножко говорит по-туарегски.

По горам Жорж скачет, как заправский дикий козел. Тяжеленный рюкзак за плечами, на боку изодранная полевая сумка с картами и аэрофотоснимками, на животе фотоаппарат, в руках молоток.

Я видел геологическую карту, снятую им. Это колоссальная работа. Он встает каждый день с восходом солнца, выскакивает из теплого мешка в леденящее серое утро, вталкивает в себя традиционный французский завтрак, кидает в джип все свое нехитрое имущество и укатывает до вечера. Доезжает джипом до нужного хребта, бросает его и карабкается, карабкается по безжизненным черным и бурым скалам, колотит молотком бесконечные камни, распутывает хитросплетения докембрийских складок и огромных разломов. И так до заката. В шесть вечера, когда солнце скатывается за исхоженные им горы, он спускается к машине и, светя желтыми фарами, гонит машину по желтым песчаным уэдам к лагерю, где Таула ждет его с искусно приготовленным обедом. А он усаживается к костру, клеит этикетки на образцы пород, укладывает их, упаковывает, раздумывает над картой, планирует завтрашний маршрут. Пообедав, закутывается в туарегский теплый бурнус, заматывает голову черным туарегским тюрбаном так, что остаются одни глаза, и сидит некоторое время молча у костра. А потом, поставив раскладушку на ледяной песок, закутавшись во что можно, засыпает мертвецким сном. Ему нечего жаловаться на бессонницу.

* * *

Днем кажется, что солнце светит отовсюду. Температура невысокая (+30, редко +35°). Жары особой нет, духоты тоже. Но влажность, как говорили мне на таманрассетской метеостанции, около 0 %. Все пересыхает в носу, во рту, в горле. Такое впечатление, что твои железы вдруг перестали вырабатывать слюну, и язык прилип к зубам. Кожа словно вышелушенная.

Зато ночью температура обычно минус 5–7, редко опускается до минус 10–12°. Я нигде, даже в Заполярье, так не мерз, как здесь. И постоянный ветер, ветер, ветер. Он пронизывает до нутра. Кажется, даже кости холодные. У костра можно погреться только тогда, когда найдешь несколько поленьев. Но в пустыне они встречаются далеко не всегда. А если встречаются, то сгорают в костре мгновенно — высушены они до предела.

Да, в здешнем климате санатория не построишь! Мало отпущено природой здешним людям.

* * *

Второй день мы находимся у Вителя. Второй день выходим на рассвете и возвращаемся в лагерь, когда горы чернеют в серебристом свете луны, а в черном небе мигают яркие-яркие звезды.

Песок и камни. Камни и песок. Песок, упругий и мягкий, песок под ногами, песок в ботинках, песок в карманах, песок в спальном мешке, песок на зубах. И камни. Черные или сгоревшие под испепеляющим солнцем, бурые и рыжие. Скалы из камня. Горы из камня. Могилы тоже из камня. Кажется, что черные туареги тоже из камня: босыми черными ногами ходят они по раскаленному дневному песку, босыми ногами ходят они по ночному песку, который холоднее снега. Как каменные изваяния сидят они кружком у костра, закутанные в одинаковые выгоревшие на солнце бурнусы.

Тысячелетия живет это племя в своем каменном Хоггаре. Кто только не пытался их покорить в течение жестокой человеческой истории! И бородатые финикияне с востока, и стремительные наездники арабы с севера, и дикие голые негры с юга. С запада морем приходили самые страшные враги — европейцы и американцы. Самые сильные и хитрые.

Говорят, что гордость — это национальная черта туарегов. Белые, очевидно, поняли это. В рабство туарегов не брали. Не брали потому, что те не выносили рабства. Не выносили рабства не потому, что были слабыми. Тысячелетия они жили в жесточайшей борьбе с природой и выходили победителями. Она уже в их крови, эта борьба. Туареги не могли жить в повиновении. Они умирали. Умирали от тоски по своим трудным краям, от тоски по борьбе. Это единственное черное племя, которое белые не брали в рабство.

Но белые были хитрее черных. Они привозили с собой массу соблазнительных вещей: ружья, с которыми легко было охотиться на газелей и защищаться от гепардов, красивые ткани, сахар и множество других нужных, крайне нужных предметов. Для того чтобы получить это, надо было совсем немного поработать на белого. Так туареги, гордые туареги, постепенно превращались в слуг белых. Однако даже сейчас это племя, вышедшее из неолита совсем недавно, недавно отказавшееся от щитов и копий, не унижается до того, чтобы называть белого патроном, даже сейчас они не стоят униженно в стороне, когда разговаривают белые, а принимают участие в разговоре на равных.

* * *

Наше пребывание у Виталя закончилось. Фабриес признал работу Жоржа отличной.

Едем к Бертрану, другому ассистенту профессора. Дороги, конечно, никакой нет. Едем зыбучими песками, пробираясь между камнями, которыми усыпаны песчаные долины. Взбираемся на черное плато. Это четвертичные оливиновые базальты. Совсем недавно, несколько десятков тысяч лет назад, здесь из земли рвалась наружу магма. Она вылезала наружу по узким трубкам вулканов и прорывалась по огромным трещинам разломов. Она, эта раскаленная, расплавленная лава, вытекала на поверхность и текла красными пылающими потоками. Потоки объединялись в озера, моря и, застывая, образовывали огромные безжизненные черные пространства, сложенные плотным звенящим камнем. Здесь ничего живого. Даже вездесущие небольшие черно-белые птицы пустыни мула-мула не залетают сюда. Горы, черные горы, здесь особенно скалисты и состоят из огромных ровных столбов (то, что геологи называют призматической отдельностью).

У горизонта резким контрастом на черном фоне безжизненной пустыни маячит высокая белая гора. Это Тан-Афела. Вокруг нее запретная зона — въезд категорически запрещен. Там не стоят часовые. Там только белеют таблички с оранжевыми буквами и полосами. Часовые здесь не нужны. Все равно туда никто не пройдет. Даже самоубийцы. Несколько сотен лет назад мы бы сказали, что там живет злой дух, убивающий людей. Сейчас мы знаем, как зовут этого злого духа. Его зовут радиация. Несколько лет назад в газетах писали о том, что французы взорвали свою первую плутониевую бомбу. Эта штука была взорвана здесь, в глубокой шахте горы Тан-Афела. С тех пор белой горой можно любоваться лишь издали.

Дорога опускается с черного базальтового плато в широченную бурую долину со светлыми змеящимися полосами песков. Долина ведет к высокой крутой горе. Долина ровная, как стол, и наши исполнительные безотказные джипы несутся по ней со скоростью семьдесят километров в час. Мерно гудит мотор, садится на красные физиономии желтая пыль, устало смотрит на дорогу сидящий за рулем Фабриес.

Пейзаж меняется: в конце долины появляется ярко-зеленый цвет, такой неожиданный в блеклых полутонах пустыни.

Ярко-зеленое пятно — это оазис и поселок Идельэс. В Идельэсе десятка два буро-красных туарегских домиков-сарайчиков с плоскими крышами и без окон, стоящих на солнцепеке у подножия высокой крутой трехглавой скалистой горы. Солнце, бурая пустыня, бурая гора и бурые домики. Между горой и поселком — гордость Хоггара — пальмовая роща и поля местных земледельцев, растящих тыквы, пшеницу, картошку. Все поля орошаются из источника, журчащего под пальмами. Пожилой Абдулла разгибает спину, поднимается над арыком и, отерев о короткие штаны руку, протягивает ее нам. Вяло пожимает руку, устало вопрошает каждого монотонным голосом: «Ça va?» Удрученно качает головой на ответный вопрос с нашей стороны, беспомощно разводит руками и говорит печально: «Ne ça va pas». Проклятые сильные морозы губят и без того чахлые посевы, а дневная жара высушивает замороженные ночью тыквы и картошку. Трудно.

На солнце в песке туареги, закутанные в бурнусы, играют камешками в какую-то игру, разновидность шашек. В отдалении стоят женщины в черном. Из предгорий возвращается караван ослов, везущих дрова — сухие ветки тамариска. На угловом доме, стоящем в начале «улицы», состоящей из шести домиков (по три с каждой стороны), висит табличка: «Rue emir Abdel Kader». И тишина. Тишина. Только из центра поселка доносится ровный голос. Голос этот принадлежит учителю местной начальной школы.

Месье Бареру лет сорок, может быть, с небольшим. Гладко зачесанные назад ровные волосы, темно-красного цвета лицо, разрезанный надвое подбородок и голубые светлые глаза, глядящие твердо и изучающе. Лицо без улыбки. Он просит извинить его, так как у него урок, и через сорок минут приглашает к себе на чашку кофе.

В начале пятидесятых годов молодой учитель начальной школы в Париже месье Барер уехал в Ливийскую пустыню. Влекла романтика. Проработал там несколько лет. Году в 1955-м Барер переехал на постоянное жительство в Идельэс. Выучил туарегский язык, письменность, взял себе в дом женщину из племени туарегов — черную плосколицую некрасивую туарежку, которая родила ему троих детей. Так и живет он уже больше десяти лет почти безвыездно в Хоггаре. Живет по образу и подобию туарегов: дети его настоящие туареги, застенчивые ребятишки, копошащиеся в песке на улице; в комнатах его туарегского дома ничего, кроме ковров и лежанок, нет; здороваясь, он подносит по-туарегски правую руку к сердцу; гостей принимает и угощает кофе на полу, сидя по-турецки. Жена его не сидит с гостями, но он представляет нам ее, — стоящую у входа в комнату, где мы на коврах пьем кофе; «Мать моих детей».

Барер не опускается до слепого копирования туарегов. Он одет в европейское, в курсе всех политических дел, следит за событиями в мире. Помимо школьных дел, которые он ведет увлеченно, он помогает туарегам советами: что, как и где садить из посевов, лечит новейшими средствами, проводит ирригацию, короче, по возможности, несет культуру людям в этом затерянном в песках уголке. Во Францию его не тянет. Злые языки говорят, что он принял мусульманство. Не знаю. Не похоже. Его знает вся Сахара. Нефтяники, геологи, военные, любители острых ощущений туристы, миссионеры, проезжая неподалеку, обязательно завернут к Бареру. К нему приезжают историки, занимающиеся историей Северной Африки, которую Барер знает феноменально.

Так и живет этот внешне ничем не выдающийся человек, живет полной, насыщенной жизнью, живет простой жизнью труженика.

* * *

Примерно в тридцати километрах от Идельэса стоит лагерь Бертрана. Здесь простираются его пустынные гористые владения. Бертран — полная противоположность Жоржу Вителю. Это здоровенный бородатый парень лет около тридцати. Бородища и огромные висящие усы, а на носу — элегантные дымчатые очки, на безымянном пальце грязной исцарапанной мужицкой руки серебряное кольцо с готической надписью. Бертран самоуверен, упрям, самолюбив. Говорит он медленно, с достоинством. Не говорит — изрекает. За это его Витель и другие геологи зовут Pére Bertrand. И вместе с тем он большой любитель крепкого словца.

Хозяйство его, в противоположность Вителю, продумано до мелочей. Спит он в отличной «двухкомнатной» голубой палатке, все мелочи — от аэрофотоснимков до аптечки — аккуратно разложены по серым металлическим непромокаемым сундукам, в палатке висит яркая газовая лампа. Если Витель ходит в рваном спортивном костюме, то на Бертране брезентовые джинсы и ярко-красная пуховая стеганая нейлоновая куртка. Витель в маршруты ходит в кедах, Бертран — в альпинистских ботинках.

Но… геолог Бертран прекрасный. В нем есть редкое для геолога сочетание: фантазер-теоретик и фанатик-практик. Чтобы подтвердить или опровергнуть свои многочисленные гипотезы, он без устали карабкается, как кошка, по невероятным кручам, забывая зачастую об обеде и возвращаясь в лагерь далеко за полночь, в полной темноте и с фонариком. Я не могу понять, как при такой манере работать, при таком отчаянном лазании по скалам, как он еще остается в живых. Вчера, например, я шел за ним, когда он начал карабкаться на отвесную скалу высотой метров в сто. Самолюбие не позволило мне отстать, хотя сам я, конечно, ни за что не полез бы по этой скале. Где-то у верхушки, когда не за что было ухватиться руками, я было решил, что пора уже задуматься о том, как ты прожил жизнь. Ан нет. Вылезли все-таки. Все четверо: Бертран, Витель, Фабриес и я.

Откровенно говоря, Бертран замотал нас (и меня в том числе) своими сумасшедшими темпами работы.

Два дня с шести утра и до шести-семи вечера карабкались мы по хребтам Тазруна. Два дня прыгали с камня на камень, пеклись на солнце и клацали зубами под ярко-белой луной в холодной ночной Сахаре. И вот наконец завтра мы отправляемся в кольцевую поездку по Сахаре вокруг Хоггара (около 1400 км). У Фабриеса здесь три отряда: Вителя, Бертрана и Каби. Каби работает в шестистах километрах отсюда, в Танезруфте. Ждем его. Когда он приедет, отправимся всей компанией в этот длинный и интересный путь.

16. I

Вчера приехал Каби из своего мрачного Танезруфта. Приехал на двух машинах со своим механиком Абдурахманом и поваром Шикула. Он сразу наполнил весь лагерь шумом, суетой, весельем, смехом. Кроме того, русобородый, голубоглазый Каби привез канистру красного алжирского «пинара» и бутылку шотландского виски. Каби — интеллигентный, тонкий, остроумный парень лет около тридцати. Он худой, мускулистый и очень подвижный — ни секунды не сидит на месте. Вечно что-то делает, куда-то спешит, вечно поет что-то веселое.

В лагере Бертрана под тамариском собрались шесть машин (два роскошных американских грузовых белых вездехода и четыре белых английских крытых джипа), шесть белых и четверо черных людей.

* * *

17. I

Оставили в Идельэсе один грузовик-вездеход и два джипа. В три часа дня выехали на трех машинах с рацией в длительную поездку по Хоггару. Мы — это Фабриес, Витель, Каби, я, Бертран, механик Роже и двое черных рабочих, они же повара — Таула и Шикула. Барер на прощание желает доброго пути и говорит, что немногие до нас рисковали на такое путешествие.

Ровно и не очень шумно перебывают идущие рядом по песку машины. Дюны и барханы, морща песчаную поверхность широкого рега, отражают миллионы солнечных лучиков. Пустыня миражит.

Вскоре пески кончаются, начинаются камни. Карабкаемся, сопя моторами, на перевал. Дорога становится узкой. Машины выстраиваются в колонну. Красные лучи заходящего солнца красят горы в лиловые тона, а небо над нами не затрагивают — оно остается синим. Это очень красиво: черные камни перевала, близкие лиловые горы и синее вечернее небо. Привычного нам багрянца нет. Темнеет быстро. Камни, небо и горы сливаются и становятся одинаково черного цвета. Кругом черным-черно. Вдруг впереди идущая машина Бертрана, помигивая красными фонариками, начинает описывать большие круги. Выясняется, что Бертран в темноте потерял нужное направление. Изучение карт и аэрофотоснимков не помогает — все равно вокруг ни зги. Еще несколько километров кружения по ровной, как море, пустыне не приносит успеха. Похоже на то, что заблудились.

Надо сказать, что ощущение это не из приятных — сидеть в центре Сахары и не знать, куда ехать. Упрямый Бертран не хочет останавливаться — едет уже второй час в темноте. Но, очевидно, его упрямство того сорта, которое помогает. Около девяти вечера мы, наконец, разыскали нужный перевал, перевалили его и двинулись медленно на север.

Ночь в Сахаре в полнолуние. Тесная долинка с купой тамариска в центре. Под деревом догорает костер, отбрасывая мерцающие блики на гармошку оледенелого песка. На песке редкие извивающиеся полоски — следы проползших змей, серебрящиеся под яркой луной черные близкие скалистые горы. Холодное небо и холодные звезды, излучающие яркий свет. Тишина. Тишина, которая подчеркивается еще сознанием, что вокруг на тысячи километров такая же мертвая тишина мертвой пустыни.

Ждал, глядя в холодное небо, Маленького принца. Может быть, это было здесь? В этом уэде, у этой колючки?

18. I

За день продвинулись на сто сорок километров. Медленно, буксуя в глубоких песках, поднимались на дюны, спускались с них, тяжелые машины с прицепами ревели, их крутило из стороны в сторону, но они все-таки медленно двигались вперед.

Я еду в самом легком джипе с Вителем и Шикула. Немолодой мудрый туарег уютно дремлет между нами. Витель лихо, одной рукой ведет машину, почти не смотрит на дорогу и все время рассказывает мне о Франции, о Хоггаре, расспрашивает о России. В темноте люди как-то становятся откровеннее. Медленно движется по песку машина. Мир ограничен двумя желтыми пятнами, которые выхватывают фары из черноты холодной ночи. Я с увлечением слушаю рассказ о далекой и незнакомой мне Бретани, о пене и брызгах морских волн, мерно бьющих в теплый летний берег. Как волны переливается красивая французская речь и забываешь о безбрежной пыльной Сахаре, о скрипящем песке на зубах, о предстоящей леденящей ночи под холодными звездами.

Ночуем среди голой пустыни. Дров нет. Вокруг торчат только редкие колючки. Костра не разжечь. Сидим у раскладного столика, закутавшись в одеяла. Пьем горячее красное вино, подогретое на газовой плитке. А утром из ведра молотком выбиваем толстый слой льда.

18. I

Вечер. Дюны, дюны, дюны. Большие и маленькие. Все одинаковой формы. Все красивые, бархатные. Днем они светлые-светлые. А к вечеру каждый изгиб песка оттеняется черной-черной тенью. К вечеру тени удлиняются, и наконец перед закатом солнца если стать на бархан, то тень твоя, огромная и страшная, как джин из туарегских легенд, потеряется где-то вдали горизонта. Пески становятся к вечеру лиловыми, горы тоже лиловеют. А небо в это время синее-синее. И очень глубокое. Настолько глубокое, что если всмотреться, то видны в синеве неба зеленоватые звезды.

Стали лагерем среди огромного песчаного поля. У горизонта со всех сторон чернеют конусы умерших вулканов и скалистые горы докембрия. Поскольку стоять здесь будем три дня, расположились обстоятельно: поставили палатку. Она большая, но в ней очень холодно. Холоднее, чем снаружи. Спим не в палатке. Ужинаем только в ней.

Солнце село. Луны еще нет. Только черное небо на западе понемногу белеет, предвещая восход луны. Все пятеро только вернулись из маршрута. На бородах и физиономиях слой светлой пыли. Обтерлись полотенцами. Мыться нечем. Воду бережем. Ее у нас на всю гвардию всего 20 канистр.

Холодно стало сразу. В течение часа-полутора температура падает с +20 до -3, -5°. Сразу натягиваем на себя все, что есть теплого.

Неугомонный Роже установил у входа огромную бочку, развел в ней бушующий огонь. Сам улегся снаружи рядом с бочкой на бурнус и читает детективный роман. Таула и Шикула возятся у печи. Все остальные склонились над столом в теплой палатке. Заросший густой черной щетиной Фабриес сосредоточенно разглядывает панорамические аэрофотоснимки. Посасывая трубку, ковыряет собранные днем образцы, поднеся их к близоруким глазам, Жан Бертран. Что-то скороговоркой бормочет себе под нос непоседа Рено Каби. Позевывает, дописывая в полевой дневник последние записи до безобразия грязный Витель.

Сейчас будем ужинать.

20. I

Вчера вечером заблудились в дюнах в трех километрах от лагеря. Заканчивая дневной маршрут, увидели обнажение, которое оказалась чрезвычайно интересным. Засиделись на нем. Потом, пока собирали всех из разных расщелин, темнота спустилась в долину. Хоть глаз выколи. Желтые фары безотказного джипа светят только метров на двадцать-тридцать. Это крохотное пятнышко. Куда ехать — черт его знает.

На дюны можно подниматься, только разогнав машину как следует. Иначе не взобраться — буксует. Гоняли-гоняли с одной дюны на другую — нет выхода. В конце концов заполошный Каби взял окончательно руководство на себя. Это чуть не кончилось плачевно. Каби, суетясь и разглядывая наспех аэрофотоснимки, орет Вителю, который ведет машину: «Быстрей, быстрей. Жми на тот подъем. Жми. Жми. А то не вытянем! Жми же быстрей. Давай, давай!» Витель жмет на третьей скорости на чернеющий подъем. Что за ним — не видно. А Каби подгоняет: «Жми, жми, жми!» В последний момент я успел заорать благим матом по-русски: «Стой!» И крутнул руль у растерявшегося Вителя. Машина стала намертво. Впереди в тридцати-сорока сантиметрах у передних колес дюна стометровой высоты обрывалась крутым обрывом. Где-то далеко внизу тоненько шуршал осевший с крутого бугра песок. Как водится в таких случаях, постояли несколько секунд молча. Потом также молча, хорошо понимая друг друга без слов, разошлись в разные стороны искать выход из проклятой песчаной ямы. В укор Каби никто не сказал ни слова.

Я шел по твердому холодному волнистому песку дюны в темноте сахарской ночи и думал о том, как иногда сближают людей трудности. Не нужно лишних слов, не нужно объяснений. Каждый знает, что ему нужно делать. Вот бы хорошо было бы, если бы трудности сближали всегда. И не только в Сахаре.

21. I

Какой идиот придумал историю о том, что в Африке геологи работают в белых костюмах, на белых пони, в белых перчатках и со стеком? Нет здесь аристократов и пижонов. Здесь такие же трудяги, как и у нас в Каракумах, Якутии или на Алтае. У них такие же натруженные руки, такие же избитые в кровь ноги, такие же багровые шелушащиеся рожи, такие же выгоревшие рубашки, болтающиеся лохмотьями, такие же наспех неумелой рукой зашитые дыры на коленях и на ягодицах. Одна и та же манера таскать молоток и рюкзак. И песни у неяркого пламени ночного костра такие же грустные. Одни и те же слова в тоске по близким. И самое главное — один и тот же фанатизм.

Мне нравятся отношения Фабриеса со своими аспирантами. Фабриес — профессор, научный руководитель Бертрана, Вителя и Каби. Фабриес — человек, от которого зависит судьба их диссертаций и вообще дальнейшие судьбы этих троих. Но перед ним никто не заискивает, не поддакивает угодливо. Фабриес здесь не имеет никаких льгот. Он такой же полевой геолог, как и остальные. К нему не бегают с разными вопросами. И он не одолевает подопечных своей опекой. Все на равных. Все обсуждается. Идеи Фабриеса критикуются и раскритиковываются с такой же горячностью, с какой разносят идею любого другого. Мнения Фабриеса подвергаются публичной проверке и обсуждению, как мнения любого другого. В этой компании авторитет только один — аргумент. Если у тебя нет аргументов, то будешь независимо от ранга и положения положен на обе лопатки и высечен публично.

Отсюда следуют равные отношения друг к другу, полные взаимного уважения. Нет людей, которые не делают глупостей. Здесь осуждаются не люди — глупости. И это не влияет на отношения к человеку. А вообще же здесь стараются как можно меньше осуждать.

21. I

Как мы мало знаем Сахару! Точнее, совсем не знаем ее. В отличие от представления обывателя, как разнообразна она. Трудно себе, например, представить лес в пустыне. Лес в Сахаре! А ведь они существуют, эти леса. Это огромные массивы низкорослых серо-зеленых безлистных игольчатых тамарисков. Они встречаются редко. Но это не оазисы с их буйной растительностью, с их яркой и темной зеленью, с их высоченными пальмами. Это тем более не теряющиеся в поднебесье русские мачтовые леса. Леса тамарисков, прижатые к сухой раскаленной песчаной почве, — это типичные леса (или рощи) пустыни. Они ее и только ее порождение. И они, эти разлапистые, неровные, искореженные тамариски, здесь, в желтых дюнистых песках, не лишены своеобразной прелести. И это леса. Настоящие леса! Так же как и все леса мира, они сохраняют ночную прохладу, так же как и все леса, они пахнут деревом и в них под ногами потрескивают сучья и, как во всех лесах мира, в них водятся зайцы. Сегодня серый косой, прижав уши, большими прыжками быстро улепетывал от меня, выскочив из тамарисков на песок. И от этого русака как-то сразу повеяло домом, запахом полыни, нашей степью и русским духом. Боже мой! Как далеко отсюда все то, что именуется родиной. Здесь, в центре Сахары, где легендарные туареги гортанно говорят на своем языке многотысячелетней давности, где все диковинно и необычно, вдруг оказался наш радёмый русак!

* * *

Около десятка лет назад французское Бюро геологических изысканий BRGM, проведя большие работы, сняло карту (геологическую) всего Хоггара — это около полутора миллионов квадратных километров. Колоссальная территория, занятая докембрием, — древнейшими на земле отложениями. Но самое удивительное то, что на всем этом огромном пятне докембрия на французской карте не оказалось никаких полезных ископаемых. Это невероятно, так как все подобные пятна, называемые щитами, довольно богаты полезными ископаемыми. Отсутствие руд в Хоггаре заставило задуматься профессора Фабриеса и его беспокойную, жаждущую поразмыслить компанию. Но только мыслить для геолога еще мало. В. А. Обручев говорил, что геолог, помимо головы, должен иметь еще и ноги. Для того чтобы проверить данные карты BRGM, нужно исходить тысячи, если не десятки тысяч трудных километров. В Хоггар выехали трое аспирантов. Каждый из них занимается детальнейшим образом своим участком Хоггара. Но для того чтобы забираться в детали, нужно хорошо представлять общее. Поэтому Фабриес и решил предпринять этот маршрут, эту двухнедельную экспедицию, в которой мы жаримся и коченеем уже неделю. Первые результаты уже есть: в карте BRGM много неточностей, а зачастую просто липы. Посмотрим, что будет дальше.

* * *

Сижу у палатки. Пишу. Роже, копошащийся у вездехода, кричит, спрашивает, который час. Я ему отвечаю, что уже полдень. Шикула, услышав, что уже полдень, оставляет горящей плиту, на которой варится обед, отходит на несколько десятков шагов от лагеря в пески, поворачивается лицом к востоку, становится на колени, руки упирает в колени. Поднимает глаза к небу и громко с минуту-две выкрикивает слова молитвы. Потом он вытягивает руки, кладет их ладонями на песок, опускает голову к песку, лицом вниз, и застывает в такой позе примерно на минуту. Потом он резко поднимается, подворачивает под себя левую ногу, садится на нее и снова поднимает просительно глаза к небу. Сидит несколько времени молча. Все. Молитва окончена. И так три раза в день: на восходе, в полдень и на закате.

Они очень набожны, туареги. Впрочем, как и все мусульмане. Они абсолютно не едят свинины, не пьют ничего спиртного, даже пива, свято соблюдают посты. На стенах их убогих жилищ развешаны отпечатанные и написанные от руки молитвы из корана, фотографии и красочные картинки на религиозные темы.

21. I

Утро. Сборы. Меняем лагерь, верно прослуживший нам две ночи. Еще на полторы сотни километров на север. Там — чарнокиты, к которым я так рвусь, ради которых поехал в Сахару.

Роже, наш механик, он же завхоз, он же администратор, человек с кипучей энергией, заканчивает сборы. Все увязывается, притягивается, прокладывается мягкими вещами. Поближе укладываются длинные лестницы и полосы грубого брезента — последняя надежда на случай буксовки: сегодня предстоит трудный путь через пески.

Культура человека проявляется не только в том, что не утираешься рукавом, пропускаешь вперед женщину и играешь на память Моцарта. Здесь, в шестистах километрах от ближайшего поселка, в центре пустыни, Роже закапывает в песок мусор, консервные банки, бумажки, кости и прочее. А бутылки ставит на кочку — авось когда-нибудь кому-нибудь пригодятся.

Каби кричит по-туарегски: «Ин шалла» (С богом). Пора трогаться.

21. I

Вечер. Хоггар кончается. Горы расступаются. Из песков торчат лишь одинокие черные пики. Пески пожирают, точнее, погребают горы. Пески оказываются сильнее. Но сильнее всего в пустыне ветер. Он разрушает горы. Он превращает их в мельчайшие песчинки. Он рассеивает их по Сахаре. Вся Сахара — это рассеянные частички гор. Он, наконец, создает свои горы — огромные, желтеющие на фоне голубого неба. Это эрги — огромные горы песка высотою до двухсот — двухсот пятидесяти метров. Они протягиваются на десятки километров, эти безжизненные песчаные горы. Они неравные, ребристые: их тело изрезано кривящимися барханами, которые отходят от верхушки эрга, извиваясь как щупальцы осьминога. Эрги — это почти та Сахара, которую мы представляем себе в далекой России. Кроме пресмыкающихся, в эргах нет никаких животных. Над эргами и вокруг них всегда «кривится» воздух, создавая невиданные впечатляющие миражи. То тебе начинает казаться, будто песчаная гора висит в воздухе — это мираж. То вдруг рядом с эргом ты видишь яркую зелень пальм, листья, колышимые ветром, и высокие стволы — это тоже мираж. Вода — это ординарно. У подножия эрга всегда видится огромное озеро. Голубое и слегка волнистое. С желтыми ровными берегами. И это тоже мираж.

Туареги, кроме аллаха, верят еще и в джнунов (джинов). Они считают, что в эргах живут только злые джнуны, которые сначала дурачат человека, потом лишают его памяти, а после этого оставляют его в страшных эргах. И нет человеку выхода оттуда.

Старый черный Шикула, говоря о злых джнунах эргов, понижает голос и с опаской косится на эрг, медленно уходящий назад за стеклом ползущей машины. Но он не знает, старый верный Шикула, что кости, белеющие в эргах, — это не кости туарегов, лишенных разума джнунами. Это старые кости их далеких-далеких предков — людей палеолитических стоянок. Это они жили у подножий эргов (а может, и не было тогда еще эргов); это они жгли костры, уголья которых можно раскопать в песке; это они вытачивали из белого мягкого мрамора с кровавыми каплями граната неуклюжие фигурки, источенные временем и ветром; это они оставляли после себя свои устрашающие орудия — яшмовые наконечники копий и стрел. Это они, наконец, шестым чувством тянущиеся к искусству, высекали на высоких черных скалах Тассили свои динамичные рисунки — быков и человечков, охоту и мирные танцы.

Обо всем этом рассказывал мне учитель из начальной школы в Идельэсе, месье Барер, посвятивший свою жизнь туарегам и Сахаре.

* * *

Туарегам деньги не нужны. Им нужны верблюды. Верблюды — это жизнь. Верблюд — это молоко. Верблюд — это шерсть для теплого бурнуса. Верблюд позволяет передвигаться по Хоггару, охотиться на газелей. Верблюд — это пища. Верблюд — это, наконец, огонь, так как без верблюда не притащишь из далекого уэда высохшее дерево тамариска. Верблюд — это вода. На нем можно привезти много-много воды в мягких бурдюках из газельих шкур.

У старого Факи, с коричневым лицом, усталыми умными глазами и белыми седыми усами, у старого Факи, зябко завернувшегося сейчас в свой выгоревший, некогда зеленый, бурнус, было четыре верблюда. Дней десять назад три из них ушли. Факи сел на оставшегося четвертого, такого же старого, как и он сам, погрузил на него свой нехитрый скарб и бурдюк с водой и отправился по следам на поиски. Следы уводили его все дальше и дальше. Горы становились все ниже и ниже: верблюды ушли в пустыню. Факи ушел уже на шестьсот километров от Таманрассета, оставив в четырехстах километрах ближайший поселок — цветущий оазис Идельэс. Верблюдов не было. А вчера утром он заметил, что бурдюк с водой протерся обо что-то острое, и вся вода вытекла капля за каплей на сухой песок Хоггара. Надо было поворачивать назад. Два дня он уже без воды. «Старое тело не может уже выдержать так долго без воды. Раньше, когда был молодым, не пил по пять дней. Раньше мог, сейчас — нет», — хрипит старик, глотая мелкими глоточками чистую воду из нашей ярко-красной большой эмалированной кружки. Он зашивает, латает свой прохудившийся бурдюк. Мы наливаем его доверху холодной, искрящейся в закатных лучах солнца водой. Старик обнимает двумя руками пухлый тяжелый бурдюк и долго сидит без движения на холодеющем вечернем песке. Он плачет. Редкие слезы стекают по его коричневым щекам, оставляют полоски на слое светлой пыли, покрывающей его красивое темное лицо, и теряются в белых-белых больших усах.

Завтра надо самим где-то добывать воду. Осталось мало.

22. I

Среди желтой пустыни стоит черный высокий холм. Глаз постепенно свыкается с этим сочетанием — желтое и черное. И вдруг в теле черного холма — огромный белый, извивающийся причудливыми складками пласт мрамора. А в мраморе крупные капли крови — кристаллы граната. (Так вот откуда палеолитические люди брали камень для своих фигурок!). Белый мрамор с красными округлыми гранатами на фоне черного холма. Сказка! И снова очередное «вдруг»: белый мрамор рассекается травянисто-зеленой жилой диопсидита. А в нем скопления голубого кальцита. За поворотом — новая вспышка красок, за ней другая, третья, десятая. Это невиданный мир, невиданные сочетания красок, непередаваемая красота, созданная бесконечно разнообразной природой.

* * *

Задул ветер. Он дует сильно, с редкими. Очень резкими вспышками-порывами. Верхняя часть поверхности пустыни поднялась в воздух. В воздухе пыль от горизонта до горизонта, уходящая далеко ввысь к бесцветному небу, к блеклому пятну бесцветного солнца. За этой пыльной атмосферой негреющее солнце светит холодно, как луна. Песок везде: на зубах, в волосах, в ботинках, в спальном мешке. Пыль. Песчаная пыль. Она режет глаза, сечет блошиными укусами лицо, руки. От нее нет спасения. Она везде. Хочется залезть в мешок, закутаться и забыть о ней. Но в мешке тоже песок. Ветер закручивает песок и колючки сухих пустынных растений в спиральные вихревые столбы, и эти столбы быстро передвигаются по ровной поверхности уэдов. Они чернеют у горизонта и кажется, что они подпирают серое мглистое небо. Температура резко упала и даже днем стоит чуть выше нуля. Ночью палатку ставить нельзя — сорвет. Спим под кочками, заслоняющими хоть немного от ветра. Спим, закопавшись в ледяной песок, — там хоть нет ветра. Спим в двух спальных мешках, закутав голову одеялом.

Костер развести нельзя — его моментально разносит. Едим холодные консервы. Пьем виски, чтобы согреваться. Проклятая ледяная пустыня Сахара!

* * *

Фабриес в Алжире второй год без семьи. Он очень скучает по жене и шестилетней дочке. Проезд в родную Тулузу очень дорог. После лекций в университете домой идти не хочется. Дома пусто. Неуютно. Вот и просиживает он в университете за микроскопом с раннего утра до позднего вечера. Как ни проходишь вечером мимо — все в его кабинете горит свет.

Сегодня я спросил у Фабриеса, вытаскивавшего из полевого рюкзака пригоршни вишневых гранатов, для чего ему столько? Он замялся, а потом ответил: «Видите ли, месье Закруткин, я всегда привожу дочке красивые камни из экспедиции. И сейчас тоже мне не хочется нарушать эту маленькую традицию». Он помолчал. Потом добавил, вздохнув: «Скучаю я по ней и по жене. Сильно скучаю».

И все это было очень понятно, очень по-человечески, очень близко мне самому. И от этого профессор Фабриес как-то сразу перестал быть профессором Фабриесом, а стал Жаком Фабриесом, человеком со слабостями, склонностями, привязанностями.

И я тоже вытащил из чемодана маленький мешочек с крупными вишневыми гранатами и ершистыми друзами горного хрусталя. И сказал, кому это предназначается.

* * *

Сейчас вечереет. Сегодня стали лагерем рано. Часов в пять. Перед нами извивается цепь гор Эджэрэ, позади — ровные, как терраса, горы Тассили. Стали рано потому, что у Роже от грузовика отцепился прицеп и он его потерял. А в прицепе все продукты, остатки воды и посуда. Сейчас Роже и Таула поехали искать пропажу. Попутно должны заехать в одну из долин хребта Эджэрэ, поискать там воду. Говорят, там есть крохотный источник.

Сидим ждем воду и ужин.

Жрать хочется зверски.

* * *

Сижу один у костра. Остальные — в палатке. Кто-то тронул меня за плечо. Обернулся. Стоит фигура в бурнусе. Из-под тюрбана видны только глаза. А из-под бурнуса торчат босые ноги. Что-то говорит на своем непонятном языке. Показываю, что не понимаю. Он подносит пальцы ко рту. На общепринятом международном языке это означает: «Дай закурить». Достаю сигареты. Берет две штуки и произносит знакомое мне слово «танумерт», что по-туарегски значит «спасибо».

По-французски маленькая фигура из ночи не знает ни слова. Поэтому кричу, зову Таула. Он приходит. Начинается оживленная беседа, из которой я, конечно, не понимаю ни слова. Он сидит у костра час, другой, маленький кочевник туарег. А потом снова уходит в черную-черную ночь с яркими звездами в холодном небе.

Вот так-то. В центре Сахары ночью подходит к тебе человек, просит закурить. У него нет дома. Он не знает простейших вещей: стола, стула, стен, крыши. Это кочевник. Он идет босыми ногами по мерзлому песку. Идет медленно, спокойно, как по паркету. Он оставляет следы на песке. Если бы не было этих черных следов, высвеченных моим ярким фонариком, можно было бы подумать, что это ночной мираж. Или эдакий туарегский вариант Маленького принца.

А в следах медленно оседают песчинки, гонимые ночным ветром. Они постепенно заносят следы. К утру их не будет.

24. I

Снова в путь. Впереди двести километров до горы Джинов.

Роже на грузовике поехал вперед, а мы на двух джипах остановились у высокой белой мраморной горы, рассеченной по диагонали пластами белого мрамора различных оттенков. Справа к горе прислонен гладкий желтый бархан. Подниматься в гору трудно. Она очень крутая. Спускаться легче — сел на свою пятую точку и катись в клубах поднимаемого песка. Бертран с Вителем так и поступили, чем доставили большое удовольствие сидящему внизу Шикула.

* * *

24. I

Вечер. Относительно легко прошли ущелье: только дважды пришлось разбирать завалы камней. А потом…

Потом неслись в течение двух часов со скоростью семидесяти километров в час. Ровная, как стол для пинг-понга, пустыня, присыпанная мелкими камнями, утрамбованными временем, уходила на юг от высокогорного Тассили. Долго неслись к югу, а высокие желтые скалы все не скрывались за горизонтом. Как огромные средневековые замки, мрачные и неприступные, венчали они вершины гор.

За два часа пронеслись расстояние, которое рассчитывали проехать за шесть-семь часов.

Из-за бугра неожиданно показались газели. Они стояли и смотрели, повернувшись настороженно в нашу сторону. Потом сразу резко, все пятеро, понеслись по гладкой пустыне. Они неслись всей стаей очень грациозно, прижав рога к спине, вытянув носы вперед и почему-то помахивая короткими хвостиками.

Роже, рядом с которым сидел Таула (у него единственное ружье на всю нашу экспедицию), резко отвернул в сторону руль, увеличил скорость и, подскакивая на кочках, понесся вдогонку. Издали вначале казалось, что газели уходят от машины — больно уж легко и грациозно неслись они. Но расстояние медленно сокращалось. Сто метров. Пятьдесят. Таула поднял ружье. На белом фоне машины хорошо виден издали черный высунувшийся ствол ружья. Тридцать метров. Далеко вдали слабой хлопушкой прозвучал выстрел. Газели продолжали нестись. Мы ждали второго выстрела. Его не было. Машина начала сбавлять ход. Газели уходили. Вдруг одна из них пошла медленнее, оторвалась от стада. Теперь она почему-то бежала по большому кругу. Бежала все медленнее, медленнее. Перешла на шаг. Остановилась. Постояла несколько мгновений. Потом упала. А белые хвосты стада газелей уже далеко-далеко, где-то у черных гор.

Несколько дней назад Фабриес сказал, что он не любит охоту. «Я не сентиментален, но вид убитого животного убивает во мне всякое желание охотиться», — объяснил он.

— Бросьте ваши рассуждения кисейной барышни, — вмешался Каби. — Вы не вегетарианец и знаете, что едите убитых кур, баранов, выращенных для убийства. Вы облизываете пальчики после съеденной куропатки. Вы мужчина и должны понимать, что это железный закон жизни: мы должны убивать животных для того, чтобы питаться. Я убиваю спокойно, с сознанием того, что это необходимо. А раз необходимо, значит это хорошо.

Спор продолжался долго. Но спорящие к единому мнению тогда так и не пришли.

Раненая газель лежала вдалеке. Из подъехавшего грузовика вышел Таула. Джипы не приближались. Таула перерезал газели горло. Темно-желтый глаз лежащей на боку газели начал лиловеть. На сухом белом песке расплывалось красное пятно.

Ни Витель, ни Фабриес, ни Бертран не подошли к тому месту, где лежала газель. Все сидели в джипах, отвернувшись. Каби стоял за машиной и делал вид, что пристально рассматривает что-то в противоположной стороне, в горах.

Вечером ели свежую газель.

* * *

Таула разносит крохотные рюмочки с традиционным туарегским чаем, приготовленным из каких-то немыслимо душистых пустынных трав. Он пахнет немножко дымом костра, дымом сухого таллаха, немножко мятой. В общем же, это ни с чем не сравнимый аромат, аромат пустыни.

Кстати, о Таула.

Есть люди, которых не представляешь без природы. Вывези такого человека в город — и он зачахнет. Таков и Таула. Люди, подобные ему, обладают каким-то особым чувством, которое позволяет им по совершенно непонятным и незаметным признакам и приметам находить дорогу. Я наблюдал это у оленеводов-эвенков, у пастухов-казахов, у сибиряков-охотников, у скотоводов-малинке в Гвинее, у жителей джунглей и степей, тайги и саванны, тундры и пустыни. Таула тоже уверенно протягивает свой запыленный палец и молча кивает — дескать, езжай туда. В адском нагромождении камней, в котором французы сегодня с картой и аэрофотоснимками не могли сориентироваться, Таула уверенно повел всю нашу маленькую экспедицию. Потом он объяснил, что лет двадцать — двадцать пять назад он проходил здесь, разыскивая верблюдов. Но там ведь никаких гор, никаких ориентиров не было — каменный хаос! Объяснить, по каким именно признакам он сориентировался, Таула не мог. Он удивленно пожал плечами и сказал: «Но это же было видно!»

Да, насколько мы, жители городов, обеднены в сравнении с такими людьми. Лишенные зрения называются слепыми, лишенные слуха — глухими. Нет названия для людей, лишенных чувства природы.

26. I

С каждым днем убеждаюсь все больше в том, что наши представления об Африке вообще и о Сахаре в частности очень недалеки от представлений некоторых французов о России: «О-ла-ла! Россия! Это нечто запорошенное снегом, где всегда стоит страшный мороз». Примерно так же мы представляем себе Сахару: это нечто песчаное, большое, где ничего не растет и где никто не живет (может быть, только змеи и ящерицы). Как это далеко от действительности! Вот уже около двух часов едем по широкой петляющей долине. Дно ее желтое, а стены лиловые. Горы, кругом горы. Лиловые горы выветренных гранитов. Лиловые махины голубого камня, которому около трех миллиардов лет. Там, в горах, все мертво; лишь ветер гуляет по ним. Вверху голубое небо. А внизу… внизу в долине зеленеют тамариски, сереют колючие таллахи, желтеет трава. По растрескавшемуся дну долины, где полтора месяца назад бурлил поток от наводнения, огромный поток, тащивший огромные камни лиловых гранитов, теперь сквозь трещины в высохшем иле лезет, пробивается жизнь. Мелкие зеленые травинки заполняют мелкие черные трещины. Их уже много, этих травинок. И серое дно уэда не кажется уже серым: тут и там в тени тамарисков и кочек, в тени таллаха и высокой желтой травы зеленеют яркими красками пробившиеся новые травы. И это не оазис! Это одна из многих зеленеющих долин.

Я не знаю, сколько здесь газелей, но от машины они шарахаются стадами. Когда машина показывается из-за поворота, они вначале все одновременно поворачивают головы к машине, как загипнотизированные глядят своими желтыми глазами на появившееся чудище и остаются неподвижными несколько секунд. Потом одновременно бросаются наутек. Шарахаются вначале в разные стороны. Потом собираются вокруг своего вожака, несутся, подрагивая своими светлыми хвостиками-обрубками, и быстро скрываются где-нибудь в овраге или за поворотом.

Время от времени от машины улепетывают смешные темно-серые головастые и ушастые горные ослы. Размашисто убегают, с достоинством неся свое некрасивое тело с маленькой головкой, одногорбые верблюды. Поджав хвост, все время оглядываясь, бегут шакалы. В темноте фары останавливаются на мгновение на омерзительной скалящейся гиене. Цокают копытцами по звонким фонолитам муфлоны с огромными закрученными рогами.

Здесь нет львов и тигров, леопардов или волков. И потому спокойно пасутся на бесчисленных нетронутых человеком пастбищах эти мирные животные. Здесь прямо-таки рай для животных. Особенно таких неприхотливых, как верблюды — они ведь могут питаться такими колючками, которые не в силах осилить, пожалуй, даже стальная мясорубка.

Этот рай называется Деин.

* * *

От подножия горы Джинов до Деина проехали около двухсот «столбиков», как говорят французы. Дорога была все время неплохой, кроме шести-семи километров у въезда в Деин. Мягкий песок, смешанный с крупными непреодолимыми камнями. Опять лестницы, брезенты. Опять оттаскиваем глыбы в стороны, расчищаем путь машинам. Опять мокрые от пота, опять пристает к потному телу песок. Опять задыхаемся, выталкивая на бугор машины. И… опять шутки, опять хохот, опять веселые подтрунивания. Молодцы ребята! Никто не теряет присутствия духа, никто не отчаивается, не вешает носа. Никто не ноет о безмерной усталости, о растертых мелкими песчинками ногах, о боли в плечах, в набухших мышцах, о трещинах на губах, о рези в глазах. Никто не стонет от холода, не жалуется на жару. Наоборот, все трудности встречаются шутками, все трудности сопровождаются улыбкой. И от этого запоминаются не трудности, а улыбки.

Так и двигаемся метр за метром, километр за километром. Шутка за шуткой, улыбка за улыбкой.

Ну, а работа! Работают эти ребята поразительно. От восхода до заката солнца — как заведенные. То и дело слышны удивленные возгласы маленького щуплого непоседы Каби: «О-о! Собака! Посмотрите!», «Глядите, какая собачья жила!» Ум его подвижный, острый. Он все время что-то домысливает, выискивает.

Бесстрашно карабкается на немыслимые кручи мрачноватый неповоротливый Бертран. Раза три в день останавливается, вытаскивает из рюкзака трубку и кисет с табаком. Молча глядит на голубеющие горы и выпускает из себя голубой дым. В такие минуты его лучше не трогать: Жан-Мишель-Луи мыслит. Он приносит из маршрутов рюкзак образцов, который не поднять двоим, и голову, полную новых идей. С каждым маршрутом, с каждым отбитым образцом проясняются геологические прояснения в его большой бритой грязной бородатой и очкастой голове. А вечером он садится у костра и снова дымит своей трубкой. Сейчас его тоже лучше не трогать: он далеко отсюда. Бертран сейчас в пригороде Парижа, где у него жена с восьмимесячным сыном.

Вчера мы возвращались из маршрута вместе. Зная его мрачноватость, я не рассчитывал на оживленную беседу. Тем более на откровенность. Прошли молча километра три. Вдруг Бертран, не поворачивая головы, буркнул: «А у меня дома сын. Восемь месяцев. Не видел его половину его жизни. Тяжело». И продолжал так же, как и прежде, идти тяжеловатой походкой с опущенной головой. Допекло человека! Не машина ведь!

Лихорадочно картирует свой район Витель. Скрупулезно наносит на карту малейшие изгибы пластов, детально измеряет оси всех складок. Его излюбленные слова — это слова Вегмана: «Когда другие обсуждают, я измеряю». И он измеряет, измеряет. Идей у него много, но из них нужно выбрать единственно верные. А для этого нужны факты. И Витель снова и снова измеряет. Он может отстать от всех, свернуть в сторону, пробежать бегом пару километров, чтобы замерить какой-нибудь очередной шарнир. И снова замерять шарниры по маршруту. А вечером, когда все оживленно говорят о чем-нибудь у костра (а французы в большинстве своем говорят только оживленно), Витель сидя засыпает, уютно завернувшись в свой видавший виды бурнус. Тоже ведь не машина — человек.

Карта, которую составляет группа Фабриеса, яркая многоцветная геологическая карта части Хоггара, почти закончена. Осталось уточнить некоторые спорные моменты. Карта, надо сказать, получается отличная. А на старой карте BRGM Бертран, Витель и Каби нашли много ошибок и просто недобросовестных оплошностей.

В общем, работа подвигается к концу.

27. I

Между горой Джинов и песчаным уэдом на пологом горном склоне стоят четыре стены, сложенные из угловатых больших камней. Между стен — яма. Ветер обточил уже камни. Многие из них стали округлыми. Эти стены, укрывающие яму от ветра, — дом доисторического человека. В яме туареги выкопали скелет. Потом приехали ученые, забрали скелет и сказали, что он очень древний.

Много-много тысячелетий назад в голой стране, которая, наверное, не была тогда голой, жили далекие-далекие предки туарегов. Море тогда еще только отступило с территории нынешней Сахары, и ветры, очевидно, еще не успели превратить ее в пустыню. Только что отгремели взрывы четвертичных вулканов, оставивших много крепкого черного камня, из которого можно было строить жилища. Кто знает, разрушило ли время крышу, превратив ее в прах, или просто ум наших предков не поднялся до таких сложностей, как перекрытия, — во всяком случае создается такое впечатление, что дом тех, от кого произошли современные туареги, не отличался изысканным комфортом: это яма, обнесенная неровными каменными стенами. В яме и сейчас еще часто находят самые примитивные орудия: заостренные камни, наконечники стрел, топоры. Куда делись эти люди — неизвестно. Являются ли они прямыми предками берберов вообще и туарегов в частности — тоже неизвестно.

И вот мы снова в Идельэсе…

Лет около ста тридцати — ста сорока назад жившие всегда замкнуто кочевники-туареги (вернее одно из небольших туарегских племен) осели в долине, где было несколько постоянно источающих воду родников. Туареги построили свои глинобитные домики-коробочки без окон и стали обживать полюбившееся им место. Постепенно они утрачивали свою воинственность. Кто-то бросил на плодородную землю косточки от съеденных фиников. Спустя десятилетия у источников зеленели финиковые пальмы. Потом стали сеять пшеницу, кукурузу, выращивать картофель. Появились фиговые деревья. Поселок с садом, получивший название Идельэс, разрастался. Сейчас это большой поселок, в котором живут 400 человек. Учитель месье Барер улыбается: «Со вчерашнего вечера уже 401».

Сад и огороды Идельэса — это гордость всего Хоггара. Около четырехсот гектаров посевных площадей. Но не нужно забывать, что это все-таки не черноземы Украины. Трудно себе представить, сколько усилий потратили человеческие руки, чтобы получить те урожаи, которые выращивают здесь сегодня.

Тяпками, мотыгами и лопатами выстроена грандиозная оросительная система. За ней следят денно и нощно. Вода здесь — золото. Источник дает четыре литра воды в секунду. А на поля доходит только два литра. Остальное пожирает жадная песчаная почва. Поэтому систему орошения проложили не в низинке, а повыше, где почва глинистая. Но туда, «где повыше», ее, воду, нужно поднять! Для этого местные изобретатели «изобрели» быка, который ходит по кругу, водит водочерпальное колесо, дающее медленно, но верно воду в каналы. Каждая семья должна отработать сутки в месяц на орошении. Сутки без устали трудолюбивые туареги перебегают от одной земляной перемычки к другой, пропуская воду в нужный арык и перекрывая арыки.

Но оросить землю — это еще полдела. Надо, чтобы это была земля, а не белый песок. И люди мешками таскают плодородную глину со склона горы, смешивают ее с песком. С миллионами мешков перетасканной земли пришел опыт. Сейчас туареги не просто таскают глину с горы. Они предварительно пробуют ее на вкус, нюхают, растирают между пальцев, а потом решают, нести ли эту землю под кукурузу, под помидоры или под пшеницу. Да, теперь, когда уже многое сделано, когда уже понемногу можно начинать пожинать плоды трудов предыдущих поколений, урожаи для здешних районов баснословны: пшеницы здесь собирают примерно шестнадцать-двадцать центнеров с гектара!

Министерство сельского хозяйства Алжирской республики выделило в этот пустынный район трактор с механиком. Но трактор вскоре сломался и стоит уже третий месяц без движения, а механик сбежал. Снова пошли в ход лопаты и мотыги. Мэр Идельэса, двадцатичетырехлетний, традиционно закутанный в бурнус туарег, с традиционно закрытым лицом, все-таки доволен. Он считает, что трактор — это первое проявление социализма в Хоггаре. Он так и говорит, слегка приспуская с лица тюрбан и оглядываясь при этом, нет ли вокруг женщин: трактор — это социализм.

* * *

Мы ночуем в Идельэсе. Гостеприимный месье Барер приглашает всю нашу компанию к себе. В полутемной большой комнате, где горит на подоконнике керосиновая лампа, а на полу лежат туарегские красочные шерстяные ковры, нет никакой мебели. На стенах висят три репродукции, вырезанные из журналов: «Рождение Венеры» Джорджоне, пейзаж Коро и картина Пуссена. И портрет молодого Ф. Ницше.

Усаживаемся на полу, застеленном коврами. Нас человек пятнадцать. Кроме геологов, два молодых араба учителя местной школы-интерната, механик суданец Абдурахман, мэр Идельэса и несколько зашедших на огонек туарегов.

Приносят два огромных таза (каждый литров по 25–30) с туарегским блюдом кус-кус. Это нечто вроде толстой и короткой лапши с очень острым и резким запахом, политое красно-бурым соусом. Все прибывшие голодны, как звери. Поэтому в полутьме в полном молчании раздается только частое клацанье ложек о края таза и жадное чавканье невероятно грязных и пыльных людей. Пьем красное алжирское «Монсера». Мусульмане не пьют.

Потом следуют второе и третье блюда. Разморенные сытным обедом и непривычно (за последние три недели) теплой комнатой, мы почти засыпаем. Выясняется, что в комнате, где мы обедали, не поместится на ночь более пяти человек. Меня приглашает к себе ночевать туарег Шакари. Беру свою раскладушку и спальный мешок и иду к нему. Дом как дом: окон нет. Пола тоже. Вместо пола песок. Посреди комнаты краснеют угли догорающего огня. Песок от огня теплый. Коричневые глинобитные стены тоже теплые. С непривычки, с чистого морозного сухого воздуха, немного режет глаза от дыма костра. Но Шакари приносит традиционный пустынный ароматный чай в маленьких рюмочках, по комнате распространяется душистый запах сухих трав и медленно растекается в воздухе дурманящий аромат, вырывающийся из носика кипящего на костре синего эмалированного закопченного чайника-заварника. Глаза слипаются. Но три рюмки надо медленно, очень медленно просмаковать, — таков обычай. Гостеприимный и внимательный, как и все знакомые мне туареги, улыбчивый Шакари предлагает мне после второй рюмки забраться в мешок и «подать мне чай в постель». Измотанный трудным днем, разморенный теплом, в полусне не могу отказаться от настойчивого предложения любезного и милого хозяина. Забираюсь в мешок. Шакари протягивает мне маленькую рюмочку зеленого чая с ароматом сахарских трав. Крохотными глотками смакую этот горячий аромат. А хозяин садится на песок рядом с моей раскладушкой и начинает петь речитативом какую-то свою тягучую песню. Я спрашиваю его: «Шакари, о чем ты поешь?» Шакари на ломаном французском старается передать слова этой старинной песни туарегов о любви. У него ничего не получается, он бессильно машет рукой и говорит: «Лучше слушай песню». Дрожащие звуки песни смешиваются с голубоватым дымом угасающего костра, с немыслимыми запахами незнакомых трав, с какими-то сказочными воспоминаниями. Глаза закрываются. Я уже не вижу ни слабо мерцающих красных углей, ни их отблесков на черном блестящем лице хозяина. Я мучительно стараюсь понять: сон это или явь. На какие-то секунды здравое мышление восстанавливается и я задаю себе вопрос: правдоподобно ли это — ночью, в доме туарега, в глухом туарегском поселке, в таинственной и неизвестной стране туарегов? Успокоенный мыслью о том, что это малоправдоподобно, засыпаю…

28. I

Утром просыпаюсь от тихих приглушенных голосов: вокруг костра в комнате сидят в голубых и зеленых бурнусах туареги, пьют чай, тихо переговариваются и с любопытством смотрят на мою заспанную физиономию. Видя, что я продрал глаза, они дружелюбно вопрошают. «Ль’абэс!» («Все в порядке!»). Вылажу из мешка, заматываю как всамделишный туарег голову шешем (тюрбаном) и подсаживаюсь к костру. Улыбчивые люди, не говорящие по-французски, пытаются приветствовать меня. Один наконец выжимает из себя: «Бонжуралей-кум». Мне ничего не остается, как, подавляя хохот, ответить: «Алейкум бонжур!»

Снова ставятся традиционные рюмочки чая. Мне подвигают пачку сахара, на которой написано; «Сахар» (по-русски) и «Made in USSR». Вот встреча! Снова травы распространяют по комнате свои ароматы. Снова говорим о простых нехитрых вещах (говорим с трудом через переводчика Шакари). Снова где-то подсознательно возникает ощущение неправдоподобия всего происходящего. Но открывается дверь, входит запыхавшийся Роже и говорит своей скороговоркой, что все готовы и ждут меня. Пора двигаться. Прощаюсь.

И снова зудит мотор, снова трясется на камнях машина. Едем колонной в четыре джипа, каждый из которых поднимает столб пыли. Роже, Таула, Абдурахман и Шикула поехали другой, более короткой дорогой. А мы должны пересечь вулканическое плато, чтобы посмотреть молодые вулканы (молодые в геологическом понимании). Впервые за три недели пути едем по дороге. Правда, слово «дорога» очень мало подходит к этой узкой полоске, с которой убраны крупные камни, а на широких песчаных регах, где можно ехать в любую сторону, чернеют кучки насыпанных камней, указывающие, куда надо ехать. Раз в неделю, а то и реже по этому пути проходит машина из Идельэса в Таманрассет.

Выкручивая на немыслимых поворотах, поднимаемся в гору. На высоте немногим более двух тысяч метров начинается вулканическое плато. Где-то далеко внизу желтеет плоская равнина, на которой лиловеют и голубеют редкие нашлепки гор. А впереди… впереди только один цвет — черный. Черные лавы повсюду: внизу, в долинах плато, на самом плато и вверху, на холмах, которыми бугрится плато. Черные камни повсюду — от горизонта до горизонта. На этом черном фоне солнце кажется особенно белым и особенно слепящим. Стороны каменных глыб, обращенные к солнцу, разогреты и раскалены. А в тени мелкие редкие лужицы (следы давних дождей) сохраняют ночной ледок. Каменный черный хаос вулканического плато рассекается изредка еще более черными зияющими трещинами — каньонами. Даже под ярким солнцем все черно вокруг. Никаких других цветов. Черный. Черный. Только когда разобьешь глыбу черного базальта, в нем видны искорки редких, довольно крупных бутылочно-зеленых кристаллов оливина. Они полупрозрачны и искрятся на солнце, переливаясь всеми цветами радуги.

На плоской черной равнине вулканического плато, тянущегося более ста километров, высятся пики, туареги называют их пальцами вулканов. Это не обычные стратовулканы, которые курятся у нас на Камчатке и которые мы привыкли видеть на фотографиях. Это не те вулканы, которые блестяще сняты отважным Гаруном Тазиевым в фильме «В пасти дьявола». Эти вулканы не имеют привычной конической горы, кратера — отверстия, из которого вытекает жидкая лава.

Здешние вулканы относятся к вулканам так называемого пелейского типа. Они отличаются очень вязкой; тестоподобной лавой, быстро затвердевающей и закупоривающей выход на поверхность. Такая пава во время извержения не вытекает из кратера, а медленно лезет вверх гигантским столбом (как паста из тюбика). Она тут же застывает, превращается в твердый камень и не позволяет подниматься рвущейся вверх еще не застывшей лаве из нижележащего подземного вулканического очага. Если образовавшаяся пробка способна выдержать давление подпирающей лавы, то на этом образовании столба над поверхностью извержение заканчивается. А если нет… Если нет, то и гору, и столб взрыв разносит в пыль. После такого взрыва, например, в 1907 году вулкан Мон-Пеле и лежащий у его подножия городок тоже были превращены в пыль. И эта пыль в верхних слоях атмосферы растеклась вокруг всего земного шара. Солнечные лучи отражались от этих слоев атмосферной пыли, и еще долго жители Средиземноморья засыпали в не привычные черные звездные ночи, а в рассеянном свете белых ночей.

Вот что такое здешние вулканы пелейского типа. Они торчат огромными «пальцами» километровой высоты. Этими черными и белыми пиками (французы их называют питонами) утыкано все черное высокогорное плато. Абсолютная высота их от 2500 до почти 3000 метров. Они совершенно неприступны. Стены их отвесны, и нельзя придумать им более образного названия, чем туарегское название «палец». Это именно гигантские черные пальцы, направленные куда-то в белесое небо.

Все здесь необычно, в этом диком краю. Поверхность столбов-вулканов ребристая, как коринфская колонна. И кажется, что эти коринфские колонны подпирают небесный свод. А камни, куски застывшей лавы, иссине-черной или голубовато-серой, издают особые звуки. (Эти породы называются фонолитами, от греческих слов «фонос» — звук и «литос» — камень). Фонолиты звенят. Звенят на разные лады: мелкие камни тоненько и мелодично, крупные — как большой соборный колокол протяжно и басовито. Когда машина, кряхтя, натруженно перекатывается по фонолитам, то из-под колес несется причудливая неземная мелодия. Эта мелодия вырывается из-под колес, наполняет веселыми и траурными звуками все ущелье, возносится куда-то вверх и долго еще звучит где-то у верхушек вулканических ребристых колонн.

А может быть, в каждом ущелье, в каждом камне действительно живет туарегский джин! Тогда они вовсе не злые, как изображают их туареги, а, наоборот, очень веселые и музыкальные парни. Они даже, очевидно, не лишены эмоций: их мелодии звучат весело и бравурно, пылко и зажигательно. Только в некоторых звучит какая-то тягучая нечеловеческая тоска. Другие полнятся легкой грустью.

А может, это и не джины? Может быть, как говорил однажды маленький Шикула, это поют души погибших туарегов, души каменных людей, живущих в этих каменных суровых краях! Может быть. И я вспоминаю красные угли голубеющего дымом костра на полу туарегского дома и звенящие звуки тягучей песни, которую пел вчерашней ночью сидящий у моей кровати Шакари.

* * *

29. I

Интересно, какие чувства будет испытывать москвич, видящий туарега в его своеобразном костюме, медленно едущем на верблюде в часы пик по улице Горького?

Приблизительно те же чувства я испытал вчера в центре черного безжизненного вулканического плато, по которому наши безукоризненные всепроходящие джипы ползли с трудом. В центре этого плато мы увидели фигуру загорелого парня в шортах, черных модных очках, с рыжей, аккуратно подстриженной бородой и с трехлетним малышом на плечах. Парень спокойно шел нам навстречу. Мы с Фабриесом вытянули головы вперед, застыли на несколько секунд. Потом непонимающе посмотрели друг на друга. Фабриес выронил из пересохших потрескавшихся губ сигарету и прохрипел: «Чертовщина какая-то! Ничего не понимаю!» Я тем более не понимал ничего. Изумленные, подъехали мы к парню. Тот оскалил желтые прокуренные зубы, поднял в приветствии руку и сказал ординарным голосом: «Хелло!» За большим камнем стояла крохотная (поменьше нашего «Запорожца») ярко-красная элегантная машинка. А из-за поворота показалась такая же, вторая двухместная, крохотная ярко-желтого цвета, из которой вышла молодая дама, коротко стриженная, одетая в светлые брюки и светлую нейлоновую куртку. Парень по-французски не знал почти ни слова. Жена его с сильным акцентом начала отвечать на наш град вопросов.

Они итальянцы. Проехали на своих машинках всю Северную Америку, от Аляски до Флориды, о чем красноречиво говорила надпись на красном фиате: ALASKA. А теперь решили прокатиться по Африке, о чем тоже гласила надпись на желтом фиатике: SAHARA. Но… Сахара не Америка с ее трансконтинентальными шоссе. Они выехали из Таманрассета вчера на рассвете. На тридцатом километре у миниатюрного фиатика что-то отказало. Они провозились целый день с машиной и к вечеру им что-то удалось сделать. Вдобавок ко всему выяснилось, что техническая эрудиция парня позволила ему что-то прикрутить проволокой и на этом все его знания механики были исчерпаны. За сегодняшний день они проехали еще километров тридцать, но снова что-то не ладилось, теперь уже со второй машиной. Каби открыл капот, поковырялся там пару минут и вынес приговор: у вас до безобразия перетянут ремень динамо. Парень был страшно благодарен и, осмелев, обратился еще с одной просьбой. Кое-как объяснил, что хотел: «Видите ли, месье, у меня полон багажник запасных частей к этим машинам, но я не знаю, какую из них куда нужно приставлять и присоединять. Не могли бы вы мне в этом помочь разобраться». Не глядя на всю воспитанную поколениями французскую галантность, вся наша компания разразилась громовым неприличным хохотом. Ну, как еще можно было прореагировать на это признание?! Тоненько попискивал миниатюрный Каби, низко ржал Бертран, трясся в хохоте, вытирая слезы, Фабриес, закрыв лицо руками, закатывался Витель. Когда успокоились немного, помогли нерадивым и легкомысленным итальянцам.

Мадам в это время играла с ребенком в маленький мячик. Мячик закатился под низкую машину. Подлезть под машину нельзя — слишком низко. Палки в пустыне не валяются. Заводить машину и сдвигаться с места мадам не хотелось. Поэтому мне пришлось взять легонькую машинку за передок, повернуть ее на 90 градусов, достать мячик, снова поднять машинку и поставить ее на место. Мадам восторженно рассыпалась в любезностях. «Я всегда была франкофилкой и всегда считала французских мужчин самыми галантными. Теперь я буду говорить, что французы еще и самые сильные», — льстила мне черноглазая итальянка.

Мне ничего не оставалось, как ответить: «Я искренна завидую Франции, которая имеет таких очаровательных почитательниц. Я тоже считаю французов галантными. Но я должен огорчить мадам. Я не француз. Я русский. Советский, русский».

Мадам ответила: «Знаю, знаю. Вы, французы, еще и самые большие юмористы и шутники».

Французы, внимательно слушавшие с улыбками разговор, стали убеждать мадам, что я действительно русский. Она не верила. Я заговорил по-русски. Она все еще колебалась. Тогда пришлось полезть в машину, достать из полевой сумки свою «краснокожую книжицу» и показать ее мадам. Она округлила глаза и быстро затараторила по-итальянски, переводя своему супругу разговор. Тот прореагировал также выпученными глазами. «Русский коммунист в центре Сахары!» — итальянцам казалось это невероятным.

А французы хохотали.

Потом мы объяснили беспечным путешественникам, что такое Сахара. Мы объяснили им, что свои запасные части к идиотским драндулетам они израсходуют на первой же сотне километров. Мы объяснили им, что здесь нет заправочных колонок и мотелей, что автомеханики не ожидают их в каждом уэде, что дорога, которая им кажется ужасной, — это лучшая трасса Хоггара, что дальше пойдет дорога, которая мало подходит для прогулок с ребенком. Дальше мы хором ударились в физиологию и стали разъяснять пижонам, что для того чтобы жить, надо пить. А холодильники с кока-кола сахарской природой еще не созданы. Словом, мы все их отчитали, как школяров. Но мы тратили время зря. Безумцы вбили себе в голову, что они пересекут Сахару.

Распрощались мы благопристойно.

Но когда машина тронулась, Фабриес разразился руганью. Он орал: «Нет, вы мне скажите, где они работают? На какие средства существуют и совершают свои идиотские вояжи? Они же миллионеры, капиталисты! Сволочи, транжиры! Кретины! Тащить ребенка в Сахару! Нет, вы подумайте! Не знать, куда „присоединяются“ части от машины! Не взять с собой бензина! А! Вам нравится!! Нет, как вам это нравится!! Ребенка в Сахару! На малолитражках! Маменькины детки! Нет, вы все-таки скажите, вы видели когда-нибудь подобных идиотов? Так к вам отвечу! Вы не видели и не могли видеть подобных идиотов! Такие идиоты — редкость даже в нашем мире дураков! Это феномен!»

Он долго еще не мог прийти в себя, темпераментный южанин Жак Фабриес. Казалось, успокоившись, он вдруг снова бросал руль, бил себя по ляжкам и вскрикивал: «В Сахару! А?! В Сахару в каретках! В красненьких и желтеньких! Ну, погодите, Сахара вам покажет!» И снова всматривался в дорогу, в нелегкую каменистую дорогу. И яростно крутил руль.

Забегая вперед, скажу, что в Таманрассета мы узнали, что итальянцы доехали до Идельэса только на одной машине. Еще бы! Как говорил Фабриес, Сахара платит за легкомыслие.

* * *

Я не знаю, великий ли он, могучий ли он, но без него очень трудно жить, без русского языка. Три недели! Три недели — и ни слова по-русски! Тяжко!

30. I

Мы сделали свое дело в Хоггаре. Витель имеет теперь представление и об окружающих районах, Каби и Бертран, что называется в геологии, «сбили контакты», т. е. привели свои карты к общему знаменателю. Фабриес, трудяга Фабриес, отдал ребятам все, что мог отдать — знания, опыт. Ну, а я по мере сил и возможностей разделял с Фабриесом его труд. Много полезного и я и он вынесли из этой совместной работы.

Работа окончена. Окончена экспедиция. Мы с Фабриесом улетаем из Таманрассета самолетом в Алжир.

А Витель, Бертран и Каби остаются еще на пару недель. Доделать кое-какие дела, обычные послеэкспедиционные дела: привести в порядок все собранные образцы, упаковать их и отправить в Алжир, закончись геологические карты, сдать всю амуницию, автомобили и т. д. Витель, наверное, вернется еще к своим гранитам — он считает, что не разобрался еще окончательно в сложных докембрийских структурах своего района. Думаю, что не усидит в Таманрассете и Каби. Он пока еще никому не говорит о своих планах, но сегодня утром я видел, как он, оглядываясь, заправил все баки своего джипа. В нем, в непоседе Каби, особенно ярка двойственность, присущая любому геологу: в экспедициях, вдали от цивилизации, он мечтает о доме, о встрече с близкими, о теплой чистой постели и об ароматном кофе. А дома, лежа в белоснежной постели, прихлебывая ароматный кофе, слышит сквозь полудрему топот газельих копыт, видит голубеющие горы, вздыхает, вспоминая чистый морозный воздух предрассветного утра. И он уехал, милый непоседа, большой труженик, фантазер и выдумщик, Рено Каби. Поздно вечером он постучал ко мне в комнату, вошел на цыпочках и полушепотом, смущаясь, заявил: «Я решил уехать, месье Закруткин. Надо еще кое-что посмотреть, кое-что доделать. Я не хочу говорить это всем, чтобы не вызывать излишнего брожения умов. Начнут говорить, дескать, кому нужны эти жертвы. А это не жертва. Просто еще в Танезруфте очень много геологических загадок. Я знаю, что всего сразу не решишь, все узлы не развяжешь, но я хочу все-таки кое-что попытаться сделать. Сегодня ночью пришли хорошие мысли. Надо потрогать кое-что своими руками. Через пару недель уже будет трудновато: задует песчаный ветер — не поработаешь. Вот я и решил на две недели вернуться в поле. А сейчас я зашел попрощаться и пожелать вам счастливого пути. Прощайте, месье Закруткин. Говорить „прощайте“ всегда немного грустно. А сейчас особенно. С вами легко работалось. И песен вы много знаете. Русские, кажется, говорят, „спелись“ (он говорит это по-русски). Вот мы с вами спелись. А песню всегда жалко прерывать. Прощайте». И он, как всегда, быстрыми мелкими шагами уходит к машине. Резко вскидывается на сиденье, джип рвет с места и через несколько минут далеко на ночной дороге, ведущей в гору, только маленькой точкой помигивает красный фонарь джипа.

Бертран должен ехать машиной из Таманрассета прямо в Алжир. Это около двух с половиной тысяч километров. Из Алжира — через Средиземное море — в Марсель. А оттуда восемьсот километров поездом до Парижа. Он уже готовится к встрече с цивилизацией: сменил красную нейлоновую залатанную пластырем куртку, сбрил бородищу, вчера полдня парился, покрякивая, под душем, смывая четырехмесячную сахарскую пыль, а вечером огромным охотничьим ножом даже начал наводить маникюр на своих лапах молотобойца. Мысленно он уже в Париже с восьмимесячным сынишкой.

Утром, попыхивая трубкой, он подошел ко мне, молча поднял в приветствии руку. Постоял рядом. Поглядел на розовеющее предрассветное небо. Потом, не вытаскивая трубки изо рта, спросил:

— А где Каби? Я его не видел вчера вечером.

Я рассказал ему об отъезде Рено. Он выпустил в раздумье несколько голубых тучек из трубки и откуда-то из-за дыма сказал:

— Я так и думал. — И спокойно, как о давно решенном, добавил: — Поеду и я.

Развел руками и, как бы оправдываясь, прорычал своим простуженным и продымленным басом:

— А какого черта я буду сидеть в этом туристском Таманрассете?! Что, мне больше делать нечего! Все дела я здесь сделал. Поеду к себе в Тазрук. Там под тамарисками у меня хороший лагерь. Померзну еще недельку. Доделаю кое-что. А после — в Париж. Эх, Париж, Париж…

Он ушел в дом. Попрощался с Фабриесом, Вителем и Роже. И через несколько минут снова стоял рядом со мной у порога. Он протянул несколько оттисков своих статей о Хоггаре и буркнул, как всегда, проглатывая слова:

— Вот. Может, прочтете когда. Может, пригодится. А вообще как память. Может, вспомним друг друга, а? Ну, желаю счастья.

Машина его, оказывается, была готова еще вчера. Крепко пожимая руку, поглядел несколько секунд из-под своих дымчатых очков прямо в глаза. Медленными тяжеловатыми шагами спустился к машине. Трогаясь, выпустил очередное облачко дыма из своей вечной трубки, улыбнулся своей редкозубой улыбкой, поднял руку ладонью к нам, стоящим на крыльце. И голубой дымок трубки смешался с медленно оседавшей желтой сахарской пылью.

Мы, улыбнувшись, понимающе переглянулись с Фабриесом. А Витель, всегда улыбающийся, деликатный Витель, готов был сожрать, испепелить нас своим взглядом. Ведь это из-за нас он сможет уехать только завтра в свои просторные уэды Текшули. На рассвете он отвезет нас за пятнадцать километров на аэродром и, радостный, свободный, напевающий, с верным Таула поедет снова носиться по желтым долинам Текшули, карабкаться по черным скалам Ифрака.

Во и все. Разъехались те, с кем прошли немало трудных километров за этот месяц. Вначале они были для меня французами, иностранцами, людьми из другого теста. А потом стали обычными трудягами. Их много можно найти, таких, «кто дерзает, кто хочет, кто ищет». Их можно найти во многих уголках нашего большого неустроенного мира. Там, в этих уголках, очень холодно или очень жарко, там много газелей или оленей, там, в этих уголках, скрипит под ногами сухой песок или хлюпает вода на оттаявшей вечной мерзлоте, там ветер бросает в глаза пыль или снег, там раскачиваются сосны или пальмы, там нежно и легко струятся следы экваториальных змей или тяжело вдавливаются в сыпучий снег следы полярных медведей. И там всегда тишина. Там нет писем от близких, там не передвигаются на колесах, винтах или крыльях, там ходят всегда по звериным тропам и испытывают искреннюю, ни с чем не сравнимую радость от встречи с Человеком. Там и ищите этих людей с молотками. И независимо от того, на каком языке они говорят — мягко грассируют или издают гортанные звуки, — все они носят молоток одинаково.

* * *

Самолет медленно и низко летит над Хоггаром. А я думаю о тех, кто живет в желтых песках, между черных скал.

Много-много сотен лет назад в центре Сахары, вдали от других людей, жили туареги. Это были высокие белые люди, одетые во все голубое. Они пасли стада овец, кочевали в желтых сахарских песках и поклонялись своим богам. Не беда, что богов не было — туареги их придумали. Придумали и сохранили простых человечных богов в старинных красивых легендах. Они жили очень замкнуто, эти голубые люди: они не знали, что есть на свете люди кроме них, туарегов. А о них слагали сказки, слагали легенды о таинственных голубых людях, живущих в желтых песках, о людях, до которых невозможно добраться, так как нет пути через Сахару.

А потом… потом другие, сильные люди все же пришли через Сахару. Их было огромное множество, смелых и злых людей, прошедших через пустыню. И через пустыню их вели не сказки и легенды, а злость и жадность. Они пришли, чтобы угнать стада голубых людей, а их самих превратить в послушное стадо, пришли, чтобы разрушить легенду.

И туареги, голубые мужчины туареги, вышли им навстречу, чтобы защитить свои стада, свои жилища, своих женщин. Но враги были сильнее и их было больше. И разбитые туареги бежали к своим женщинам. Тогда собрались женщины, высокие белые туарегские женщины, вышли к врагу и разбили его. С тех пор мужчины, покрывшие свои головы позором, закутывают их, пряча лица в черном тюрбане. Это уже не голубые люди с тонкими лицами, а голубые мумии с лицами, упрятанными в черное.

И перестали туареги быть людьми из красивых сказок, потому что вошли они в злой мир, который жил по жестоким законам: хочешь жить — убей. И они убивали. Из шкур быстрых газелей они делали большие щиты, длинные тяжелые мечи держали они в своих сильных мускулистых руках. И убивали других людей этими длинными тяжелыми мечами. А оставшихся в живых брали в рабство. Они пригоняли через пустыню тысячи черных рабов, прошедших по раскаленному песку за их верблюдами длинный путь от берегов зеленого Нигера. Черные рабы пасли скот и делали большие щиты, черные рабы несли на потных спинах воду и волочили колючие ветки таллаха. А черные женщины рожали тоже черных детей. И не стало больше белых туарегов в голубых бурнусах. Сейчас туареги черные. Белыми остались только старые забытые боги.

А самолет все летит над Хоггаром. За круглым иллюминатором старенького «Дугласа» медленно уплывает назад Хоггар. Так же, как и месяц назад, медленно плывет он подо мной. Но теперь это уже не хаотическое нагромождение дантова ада. Теперь это не незнакомая настораживающая и пугающая мертвая пустыня. Розовеют в лучах восходящего солнца черные мрачные скалы. Светлеют между ними песчаные ущелья. В памяти встают знакомые очертания гор, и глаз привычно высматривает в каньонах-провалах гельты с живительными блестками воды. Уже не кажутся непонятными оспинами черные точки тамарисков. Уже не видятся безжизненными желтые равнины уэдов. Уже не вздрагиваешь и не хватаешься за фотоаппараты при слове «туареги». Туареги… Они остались там, внизу, лукавый Таула и старый плачущий Факи, черный рассказчик Шикула и гостеприимный хозяин Шакари, согнутый крестьянин Абдулла и маленький молчаливый кочевник, сидевший ночью у моего костра. Для меня они уже не сказочные голубые туареги с красочных красивых открыток, где они сфотографированы с устрашающими мечами, где их тело прикрыто большим щитом, а лица — черным тюрбаном, с открыток, где сахарское небо и бурнусы одинаково голубые. Это для скучающих туристов. Глядя на эти открытки, может сложиться унылое впечатление о том, что страшные загадочные туареги с утра до вечера позируют перед объективами, время от времени аккуратно снимая пылинки с халатов небесно-голубого цвета.

Но я-то видел их бурнусы! Какого они цвета? Да выгоревшего! Как солдатские гимнастерка или рубашки геологов.

Я просил показать мне туарегский меч. Но у туарегов нет мечей. Я просил показать мне туарегский щит. Но у туарегов нет щитов. Я не видел их. Зато я видел мотыги туарегов и их каналы, из которых они поят верблюдов и пальмы, детей и пшеницу, сады и картошку. Зато я видел четыреста гектаров пустыни, на которые земля принесена с гор в мешках. Четыреста гектаров земли, принесенной на худых мускулистых спинах! Зато я видел женщин, несущих ежедневно за многие километры тяжелые ветки сухого таллаха. Зато я видел, как плачет седой старик с библейским лицом, черный старик с белыми усами, нашедший воду. Зато я видел, как спят туареги, закопавшись в ледяной песок ночной Сахары. И я видел их ноги, ступающие по раскаленному добела песку. И я знаю, что вся жизнь этих людей в этом обездоленном краю — легенда. Легенда о вечных тружениках нашей планеты — Земли.

* * *

… степной травы пучок сухой, он и сухой благоухает…

Он лежит у меня на столе, сухой пучок невзрачного пустынного такмезута. Я втягиваю его терпкий запах. И встают в памяти ночные костры из жаркого таллаха, черные в голубой дымке горы Хоггара, яркое южное небо с россыпями зеленеющих звезд, бесконечные просторы уэдов и холодный сухой воздух, летящий навстречу. И снова кожа не чувствует холода, а мышцы усталости. И снова хочется идти дальними дорогами, видеть над собой безоблачную синь и впереди — приближающиеся горизонты, слушать тихую песню сухого ветра, ощущать, как сила наполняет все клетки твоего тела, и думать о том, что эти короткие мгновения останутся навсегда в твоей душе как праздник, который всегда с тобой.

Почему праздник! Может быть, потому, что хоть на короткое мгновение удалось ощутить, что в мире, как прежде, есть страны, куда не ступала людская нога, где в солнечных рощах живут великаны и блещут в прозрачной воде жемчуга!

Может быть, нашему веку не хватает неоткрытых земель?

Может быть, слишком спокойны наши души, а нам нужны загадки и опасности?

Может быть. Кто знает…