ЗАУДИТУ

Двенадцать провинций Эфиопии расположились на восточной окраине Африки. Эритрея дает Эфиопии просторный выход в воды Океании через Красное море. Жаркий, муссонный климат создал на ее территории сочный и многообразный растительный мир. Впадина Афар, прикрытая с севера грядой гор, — одно из самых жарких мест на земле. Плодородные саванны пересекаются дебрями сикомор, канделябрового молочая, веерных пальм, а по берегам рек стоят тесными рядами баобабы. Мохнатые, лесистые склоны гор опоясали страну почти замкнутым зеленым кольцом. Всюду видны фиолетовые пики вершин.

Здесь рождается Голубой Нил. Падая жемчужными каскадами из озера Тана, он уходит в раскаленные пески Судана и Египта, наливая плоды финиковых пальм медовым ароматом. Почти не тронутые человеком, саванны Эфиопии покрыты плодородным красноземом. Бесчисленные стада зебу, увязая в сочных травах, бродят по просторам прерий. Первозданная природа таит в себе огромные богатства ископаемых: золото, платину, медь, каменный уголь и нефть.

Древняя страна с многовековой культурой представляет большой интерес для этнографов, историков и археологов: ее культура словно замерла еще задолго до нашего летосчисления. И только в последние десятилетия сюда стала проникать буржуазная цивилизация.

Но эта цивилизация несла не только завоевания человеческой мысли, а и порабощение, разруху, колониализм.

В результате Эфиопия сложилась в государство с удивительно странными и подчас уродливыми формами социального устройства. Первобытнообщинный строй, не успев погибнуть под натиском феодализма, бытует рядом с возникшим капитализмом.

Страна с двадцатимиллионным народом (крестьяне, зарождающийся пролетариат и интеллигенция) составляет Амхарскую империю, руководимую императором. Национальный состав Эфиопии чрезвычайно многоязычен и пестр. Помимо пятнадцати основных наций, составляющих население страны, имеется множество мелких племен, говорящих на собственных языках и диалектах. Извечная борьба за существование и капиталистическая эксплуатация образовали здесь клубок общественных противоречий.

Трудно будет работать нашему, советскому, врачу в этой сложной обстановке, где приходится считаться с бытом, нравами, всеми особенностями социального строя и своеобразием природных условий. Во всем этом нужно разобраться, найти подход к людям, правильно и ясно передать им цели своей работы.

Советская больница Красного Креста расположилась в одном из лучших зданий Аддис-Абебы, любезно предоставленном нам эфиопским правительством. За бетонными стенами трехэтажного корпуса с широкими проемами окон стоит наша отечественная аппаратура новейших марок.

… В больнице тихо. Вот сестра переходит из палаты в палату, разнося медикаменты. По пути что-то говорит по-амхарски больному, и он послушно возвращается к своей кровати. На дверях висит стеклянная табличка с обычными русскими буквами: «Перевязочная». Пахнет эфиром, йодом и еще какими-то лекарствами. Дежурный врач останавливается в стеклянном холле стационара, подзывает к себе сестру, и они вместе обходят палаты.

Начало всякой новой работы волнует, заставляет сомневаться в своих силах.

Здесь, в незнакомой обстановке, эти чувства обостряются, принимают иногда пугающие формы. Естественно, что первого больного я ждал с тревогой в душе. И вот наконец далеко за полночь дежурный ассистент, эфиоп, постучал в дверь моей квартиры:

— Доктор, привезли больную, просят вас посмотреть.

У приемного покоя толпилось несколько женщин и двое мужчин. Один из них, молодой, изящный, подбежал ко мне и стал говорить что-то по-английски. Он был сильно взволнован и, сдерживая слезы, пытался рассказать о своем горе. Я прошел вместе с ним в приемную комнату.

На больничной кушетке лежала еще совсем юная эфиопка, которую он назвал своей женой. Весь вид ее говорил о крайней тяжести заболевания: выпуклые губы опалены сухим жаром, ноздри возбужденно вздрагивают, втягивая воздух, бледная кожа покрыта испариной, в глазницах — глубокая тень крайнего изнеможения.

Тут же, в приемной, находилась старушка, одетая в длинное белое платье из грубой, кустарной ткани. В поясе она была перехвачена широким платком, и ее маленькое иссушенное тело, казалось, было вдето в просторную, всю в сборках, одежду. Измученное лицо, словно вырезанное из черного дерева, обрамляли мелко вьющиеся седые волосы. В беспокойных движениях сквозили нервозность и отчаяние.

— Абеба, абеба (Цветок, цветок), — шептали губы старушки, искаженные страхом.

Волнение женщины передалось нашему ассистенту-эфиопу, и он с трудом переводил ее слова. Осмотр больной еще раз подтвердил всю тяжесть недуга. Мы пришли к выводу, что молодая пациентка страдает разлитым перитонитом, крайне запущенным.

— Доктор, я знаю, жена моя очень тяжело больна, но я верю вам. Вылечите ее! — просил эфиоп. — Мы так много слышали хорошего про московский госпиталь и поэтому обращаемся к вам.

— А откуда вы ее привезли? — заинтересовался я.

Мы ужаснулись, узнав, что больная прибыла из провинции Кафа, где ее муж работает учителем. Трудно было даже представить, как она, находясь в таком состоянии, могла перенести пятьсот километров пути по несовершенным африканским дорогам.

— В Кафе нет таких больниц, как здесь, и мы вынуждены везти больных сюда, — с грустью признался учитель. — А это ее мать. Уже четвертые сутки она не спит.

Оставив мать наедине с дочерью, мы вышли из приемкой. Переводчик объяснил молодому эфиопу сложность положения больной и осторожно завел разговор о необходимости хирургического вмешательства. Учитель, не задумываясь, сказал:

— Делайте все, что считаете нужным.

Мать также дала свае согласие на операцию. А когда пациентку укладывали на носилки, старушка шепнула ей:

— Згаар алле, мыным Заудиту (Бог есть, моя Заудиту).

Больную отправили в палату, перелили ей плазму и лишь после этого взяли в операционную. Все с особенной тщательностью готовились к предстоящему хирургическому вмешательству.

Врачи и сестра молча мыли руки. Все понимали сложность положения: почти никакой надежды на благополучный исход. Не хотелось бы начинать с этого…

Ассистент Баяне Деста медленно и плавно вводил наркотизирующий раствор в веку больной. Операционное поле уже было готово, и через минуту мы приступили к делу.

Почти весь коллектив врачей сгрудился у операционного стола, каждый старался чем-либо помочь. Эфиопы-ассистенты напряженно следили за нашей работой, тоже готовые в любую минуту прийти на помощь.

Тишину нарушал глухой стук инструментов в руках хирурга. Самый воздух, кажется, был насыщен тревожным ожиданием. Баяне через каждые три-четыре минуты сообщал о состоянии пульса и артериальном давлении.

Сделав необходимое и накладывая последние швы, я посмотрел на больную. Трапоналовый наркоз вызвал у нее тихий и глубокий сон. Шоколадное лицо Заудиту было удивительно спокойно. Ее красиво очерченные губы слегка порозовели. Сквозь золотистый пушок над ними пробились мелкие бусинки влаги, от ресниц легли мягкие тени, неестественно увеличив глазницы. Сейчас можно было подумать, что Заудиту не больна, что ей не грозит смертельная опасность и, проснувшись, она радостно улыбнется нам.

Операция кончилась. У двери стоял муж молодой эфиопки.

— Будет жить? — с робкой надеждой спросил он.

— Будем бороться, еще не все потеряно, — ответил по-амхарски переводчик.

Учитель встрепенулся и, пожимая нам руки, повторял: «Я хочу надеяться».

Беседуя с ним, мы не заметили, как наступило утро. Все перешли в палату. Экваториальное солнце заполняло комнату и живым огнем играло в стеклянной трубке системы переливания, по которой мерно струилась жидкость, неся антибиотики в кровь Заудиту.

Медицинская сестра зашторила окна, осторожно поправила подушку в изголовье пациентки. Мы покинули палату, оставив молодую эфиопку с опечаленной матерью. Нам нужно было готовиться к приему больных в поликлинике.

Идя по коридору больницы, я невольно вспомнил разговор с одним пассажиром в самолете, когда я летел в Эфиопию. Он назвал себя врачом.

Наш воздушный лайнер успел миновать Везувий и Неаполь. Внизу лежала серо-голубая масса моря. На горизонте еще видны были темные силуэты Капри и несколько разбросанных по водной глади скалистых островков.

Взглядом попрощавшись с Европой, я отвернулся от окна и заметил, что в соседнее кресло опустился новый пассажир. Через минуту я узнал, что он летит в Найроби — столицу Кении, а затем в какую-то ее провинцию. Мне не хотелось говорить о себе, и, не мешая словоохотливому соседу, я решил терпеливо выслушать его.

Довольно тучный, обросший жесткой щетиной, господин смотрел на меня тусклыми, усталыми глазами.

— Вы впервые в Африку? — спросил он.

— Да.

— О, я вас понимаю. Сколько сейчас волнений, ожидания чего-то экзотического, таинственного! Да-да, вас ждет очень много интересного. Вот так и я летел впервые девять лет назад, а теперь устал. Видите, получил первый отпуск, побывал среди европейцев и теперь уже без энтузиазма возвращаюсь к своим шоколадным пациентам.

Длинная сигарета «Честерфилд» медленно тлела в его дрожащих пальцах, на лацканах пиджака и коленях виднелись пятна растертого пепла. Потушив сигарету, сосед продолжал:

— Я колониальный врач. Там я обеспечен, но даю честное слово, что за душой не имею и цента, а вот опыт, богатейший опыт заработал. Пытался писать записки, ну, если хотите, мемуары, но засосали одиночество, тоска, и все бросил.

Мне невольно захотелось лучше рассмотреть моего собеседника.

Его пальцы продолжали мелко дрожать, бегая по борту измятого пиджака. Рыхлое лицо с обвисшими мешками кожи вместо век покрыто беспорядочными частыми морщинками. Доктору можно дать и сорок и шестьдесят лет. Так стареет человек только от длительного употребления алкоголя.

Африканцы стоят того, чтобы о них написать трезвые книги, — цедил мой спутник. — Если хотите знать, писатели дьявольски врут о них. Да, врут. Нет там никакой экзотики и любви — это чепуха. Вас неумолимо задавит жестокая реальность. Вы не верите?

Я молчал, а доктор, задавая вопросы, сам отвечал на них, нисколько не интересуясь моим мнением.

— Цивилизация — бред. Мы несем им ее для того, чтобы они тяжко, неизлечимо заболели самосознанием. Им и без нас хорошо пребывать в первобытном хаосе. Если бы вы только знали, как это упоительно сладко — забыть европейские условности и быть вольным дикарем!

Наклонившись, я еще раз пристально посмотрел в его лицо: не пьян ли он? Нет, как будто… Взгляд холодный и озлобленный. Пассажир был готов к длительному и настойчивому спору. Зализанные темные волосы прилипли к большому черепу. Лоб мучительно напряжен. На какой-то миг мне показалось, что он знает меня, во всяком случае догадывается о моей профессии.

Я невольно сжал зубы, решив молчать.

Размашистым жестом доктор достал из заднего кармана брюк сигареты и предложил мне. Закурили, и, глотая дым, он продолжал:

— О, я их изучил глубоко и очень тонко! Как-то мне привезли тяжелобольного мужчину. Это был огромный молодой детина, которого доставил ко мне его родной брат. Одежда и осанка брата говорили о том, что он из состоятельных людей.

Сосед сделал паузу, отчаянно затянувшись несколько раз подряд:

— Да, так… больного нужно было срочно оперировать. Все расходы составляли около двадцати фунтов. Узнав об этом, брат больного заметался в испуге. Тогда я решил запросить вдвое меньше: жаль было черного геркулеса. Но и это не устроило. «Нет, сэр, — сказал брат, — кто-то на земле должен жить, а кто-то и умереть». Вы слышали такое? Нет, вы не слышали! И он увез больного, а там — неминуемая смерть. Вот их любовь! Нет, эти дьяволы — безжалостные люди…

Зная, что лечение здесь всюду платное, я спросил:

— Видимо, он увез брата в ближайшую больницу, где запросят меньше!

— Глупости. До ближайшей больницы не менее двухсот миль, и ему не доехать, — грубо отрезал доктор.

Я не нашел, что ему ответить. Передо мной был современный «амок» — рыцарь фунтов и центов: гуманность медика уступила место алчному расчету. Колониальный врач был также убежден, что все писатели — лгуны. Они не напишут правду об Африке…

Почему-то многие художники в своих плакатах и карикатурах изображают колонизаторов со зверскими лицами убийц, обязательно в пробковых шламах и с огромными бичами в руках. А я встречал в Африке сотни благообразных европейцев, даже в халатах врачей, которые и по сей день мечтают о работорговле. Наш господин из самолета был одним из таких джентльменов. Блаженно посасывая виски и мечтая о большом бизнесе, он считает себя просветителем.

От этих воспоминаний меня отвлек муж Заудиту. Весь поникший, уставший от горя и переживаний, он хватался за рукав моего халата, моля о помощи. Видимо, и этого африканского учителя, питающего самую нежную любовь к своей больной жене и не потерявшего уважения к людям, колониальный доктор из Кении назвал бы дьяволом.

Время тянулось томительно долго. Тревога охватила не только родных больной, но всех наших врачей. Медицинская сестра через час-полтора сообщала мне о состоянии Заудиту.

Окончив амбулаторный прием, мы созвали консилиум. Каждый из нас брал холодную детскую руку больной, долго прислушивался к слабому биению сердца и высказывал свое мнение.

Антибиотики капля за каплей уходили в операционную рану и голубую вену на сгибе локтя Заудиту. Все надеялись на животворную силу этого препарата.

Поражало спокойствие больной. Под ее по-детски доверчивым взглядом врачи теряли профессиональную выдержку и самообладание. Заудиту их все время заставляла о себе думать.

Так мучительно прошел день, а короткая тропическая ночь казалась бесконечной.

Утром меня разбудил многоголосый гомон птиц в эвкалиптовой роще больницы. Одевшись, я побежал в отделение и у входа увидел всех наших сестер и врачей — и они не могли спать спокойно.

Поднялись в комнату Заудиту. Сверх всяких ожиданий, молодая эфиопка встретила нас улыбкой. Болезненной, тусклой, но улыбкой! Оттаявшая темно-оливковая кожа Заудиту была нежной, шелковистой и горячей. Тяжелый жгут черной косы лежал на мягкой белой подушке. Пульс стучал ритмично, настойчиво и уверенно. Превозмогая болезнь, Заудиту потянулась к жизни и, казалось, уже добилась победы. Во всяком случае нам хотелось так думать, несмотря на то, что до выздоровления было еще бесконечно далеко.

— Жена моя чувствует себя прекрасно! — радостно воскликнул учитель.

— Еще рано об этом говорить, — пришлось предупредить его.

А мать, высохшая, как мумия, внимательно следила за всеми нашими движениями, вслушивалась в разговор и каким-то особым, материнским чутьем разгадывала его смысл.

— Ау, хаким, батам дыгнано (Да, доктор, очень хорошо), — говорила она, поглаживая густые волосы дочери.

Заудиту лежала в полном изнеможении, и только улыбка едва трогала ее повлажневшие губы.

Учитель был, несомненно, высокого мнения о нашем госпитале, верил нам, но, когда состояние Заудиту ухудшалось, немедленно обращался к богу и искал его защиты. «Доктор, бог милостив, и с вашей помощью он возвратит мне жену!» — повторял он тоном человека, читающего молитву.

Теперь учитель приписывал волшебную силу московским врачам (так называют нас местные жители).

— Вы можете все, — глядя на повеселевшую Заудиту, говорил он.

Это был, пожалуй, типичный представитель молодого поколения Эфиопии, которого коснулась европейская цивилизация. В совершенстве изучив английский и французский языки, он в то же время обладал лишь небольшим запасом общих знаний. Но свою интеллектуальную бедность он покрывал умением быть вежливым, не назойливым, внешне приятным и общительным.

В Эфиопии есть школы американского, французского, английского посольств, где учится местная эфиопская молодежь. Наряду с общеобразовательными предметами, там читают курс философии, знакомят с течениями европейского искусства и обильно сдабривают программу теологией. Нет сомнения, что эти школы, помимо всего прочего, прививают юношеству симпатии к тем государствам, которые они представляют.

Наш знакомый окончил английскую школу в Аддис-Абебе и теперь воспитывал своих маленьких соотечественников в далекой провинции Кафа. Как я мог судить из бесед с ним, свои знания он излагал весьма книжно, подчас туманно. И только когда вопрос касался его национальной культуры, он загорался.

— Да, да, мы сейчас много учимся, — торопился высказаться учитель, — нам трудно: еще нет нужного числа школ, книг и достаточных знаний, но приезжайте к нам через десять-пятнадцать лет — и вы удивитесь многому.

Он был прав. Эфиопия еще в тридцатых годах нашего столетия исчисляла свои школы единицами, да и они были подчинены контролю коптской церкви.

Вторая мировая война принесла Абиссинии огромные человеческие жертвы, голод и разруху. Итальянские чернорубашечники подавляли эфиопскую национальную культуру, насаждая свинцом и газовыми бомбами звериный культ дуче. И недаром эфиопы исключили из своей истории семь лет итальянской оккупации. Еще не успела полностью разрушиться военная машина германского фашизма, как крикливый дуче потерпел катастрофу и войска генерала Грациани позорно покинули землю Эфиопии. Поражением итальянцев воспользовались англичане и пытались закрепить свои позиции в этой стране, но им пришлось также ретироваться.

Длительная война вызвала мощное партизанское движение, породила людей новой формации, а возникшее общение с передовыми государствами помогло Эфиопии начать борьбу против многовекового феодализма, внедрять у себя современную культуру и цивилизацию.

После войны Эфиопия делает резкий скачок. Создаются школы, колледжи и просветительные учреждения. Сейчас там работает более пятисот светских школ, заложены основы университетского образования, появляется своя национальная интеллигенция: художники, писатели, педагоги.

Идя по Аддис-Абебе, вы видите веселые толпы юношей и девушек с книгами и папками. Нередко из окон школ слышна музыка. Ее изучают эфиопские дети, робко перебирая клавиши рояля. Группы молодежи прямо на улицах горячо обсуждают международные события.

Первые два года в школах учатся на амхарском языке. С третьего класса начинается английский, позже — французский, а через два года — агрономия, наука о коммерции и ремесла. Богословие везде и всюду занимает доминирующее положение.

Светские школы Аддис-Абебы отличаются благоустройством. Там введена общая форма одежды, установлена строгая дисциплина. Десятки тысяч учащихся получают там образование. Примечательно и такое явление: в Эфиопии существует специальный Центр по поощрению национального производства. Одной из главных задач является борьба за развитие ремесел и прикладного национального искусства. Периодически создаются выставки местных изделий из дерева, металла и особенно предметов, изготовленных кустарями: плетеных корзин, зонтов, безделушек. Этот Центр также контролирует изучение ремесел в школах.

Почти десять тысяч начальных школ находится в ведении коптской церкви. Церковь оказывает большое влияние на народ, и сила ее велика. В армии императора Эфиопии около ста пятидесяти тысяч воинов, в церковной армии — триста тысяч монахов. Внушительная и выразительная цифра: каждый семидесятый человек в стране монах или священник! Кроме того, служители бога имеют большие резервы в лице слушателей многочисленных церковных школ.

Одна из таких школ расположена недалеко от нашего госпиталя. Выглядит она необычно: под небольшим, подпертым четырьмя ветхими столбами навесом из ветвей эвкалипта и мимозы сидят на корточках ученики и внимательно слушают гнусавое пение учителя. Достаточно ему только закончить строку импровизированного стиха, как они с бешеным темпераментом скандируют пропетое. И так бесконечно. Складывается впечатление, что дети разучивают какую-то бесконечную песню, монотонную и скучную. Но, конечно, это не песня. Так они заучивают амхарскую азбуку, состоящую из двухсот семидесяти знаков. Для удобства запоминания буквы и слоги произносятся нараспев.

Учитель тоже сидит на корточках, босой, в поношенном национальном костюме. Поет он заунывно, надсадно, скрипучим голосом, как муэдзин, призывающий к молитве. В руках он держит длинную тонкую палку. Глаза его закрыты, но сквозь ресницы они зорко следят за шалунами и зеваками. Не успел такой проказник отвлечься, как длинная палка достает его неумолимо. Учитель приводит шалуна в чувство, и он мгновенно начинает петь, раскрыв рот, как галчонок.

Перерывы объявляет сам учитель. В такой момент трудно узнать малышей, которые только минуту назад отличались послушанием, а теперь превратились в шумных и подвижных мальчишек-забияк.

Устаревшими методами воспитания эфиопские церковные училища напоминают нашу древнюю бурсу с разучиванием «аз-буки-веди-глагола».

К вечеру Заудиту почувствовала себя плохо. Она металась в бреду, вся покрытая испариной, не узнавала родных и врачей.

Я сидел за столом ординаторской, когда ко мне зашел ассистент Баяне. Топчась у двери, как провинившийся школьник, он передал мне неожиданные вести. Муж и мать Заудиту решили забрать больную домой. По их словам, она должна умереть, и они хотят отвезти ее куда-то недалеко от Аддис-Абебы, на святые воды. Только там, в присутствии бога и духа своих героических предков, они еще надеются ей помочь.

— Ато Баяне, этого не должно произойти, — говорю ему.

— Они хотят, доктор…

— Чего хотят?

— Лечить святой водой.

— Так поговорите с ними, они же вам верят!

— Верят, — согласился он, — но богу больше верят.

Весь этот разговор для меня звучал странно и неестественно.

— Попросите ее мужа ко мне, — еще цепляясь за какую-то надежду, сказал я ассистенту.

Пока я искал выход из сложившегося положения и, нервничая, бегал по ординаторской, открылась дверь и вошел муж Заудиту в сопровождении нашего переводчика.

Во всей фигуре учителя читалась кротость и безнадежная подавленность верующего. Он смотрел на меня невидящими глазами.

Я усадил его на диван и, пригласив Баяне, выразил сочувствие и даже одобрил принятое решение. Но мои слова больше были обращены к ассистенту, чем к учителю:

— Далеко находятся святые воды?

— Нет, доктор, километров пятьдесят отсюда. Это на Поклонной горе. Там есть родники, — смущенно бормотал Баяне.

— Так они что — действительно священные, помогают больным?

— Да, там все лечатся. Туда ходили наши деды и прадеды, поклонялись священным камням и воде, — опередил нашего переводчика учитель.

— Интересно! Мне следовало бы туда съездить…

При этих словах муж Заудиту заволновался, что-то стал возбужденно доказывать ассистенту, а тот через короткие промежутки переводил его слова:

— Вы правы, там много интересного. На эту гору ходило много наших людей раньше, когда здесь еще не было европейцев. Там есть даже горячая вода, она струится из длинного и узкого ущелья, и никто не знает ее истоков. Там похоронены наши древние святые, и люди верят в их исцеляющую силу.

Это не было пересказом слов учителя. Я видел, как загорелся сам переводчик, пытаясь образно и красочно передать уже свое мнение о силе Поклонной горы и древних могильников. Речь шла о святынях нации, и даже Баяне, имея довольно ясные представления о нашей медицине, верил в таинственное могущество святых вод и камней.

Как бы твердо в Эфиопии ни было внедрено христианство, все-таки культ предков, поклонение камням, божкам и духу умерших еще крепко держатся в народе.

— Что же там лечат? — спросил я у Баяне.

— Туда идут не только больные, но и люди, у которых есть горе, несчастья.

Рассказанное ассистентом как две капли воды похоже на бытовавшие когда-то у нас наивные поверья. Еще в Узбекистане мне приходилось в детстве слышать от стариков узбеков удивительно яркие легенды об исцеляющих камнях, таинственных родниках, дающих жизнь больным и калекам.

В далекой Киргизии есть местечко Арсланбоб, затерянное среди величественных гор, стремительных рек и орехового леса. Там тоже есть древняя гробница Арслана и множество «священных» камней. Одна из таких гранитных глыб лежит в наклонном положении, упираясь верхним концом в выступ горы и опускаясь ровной десятиметровой стрелой к весело журчащему роднику. По преданию, она обладает чудотворной силой исцеления от болезней. Гробница Арслана притягивала толпы паломников, калек и юродивых. Дервиши поддерживали и разжигали эту страсть в народе, и Арсланбоб стал священным местом.

В современной, развитой Киргизии древние поверья воспринимаются как красивые, но наивные сказки.

Здесь же, в Эфиопии, отсталые взгляды предков сохранились и по сей день. И наш учитель еще оставался во власти невежества и красиво оформленной первобытной мистики.

Не думаю, что жители Эфиопии заимствовали это поверье у нас в Киргизии или наоборот. Каждое поверье или даже религиозный миф складывается в сознании человека из реальных представлений окружающей природы, с которой он сталкивается и в которой он живет. Этапы исторического развития разных племен и даже разных континентов, несомненно, совпадали, имея только отличительную окраску от влияния различных религий, социальных условий и своеобразия той природы, где эти племена находились. А в легендах, поверьях и мифах выявились законы общности развития всего человечества.

Сейчас мне представилась конкретная возможность заставить суеверного человека признать силу науки. И надо принимать какое-то решение.

— На чем же вы повезете Заудиту? — задал я вопрос.

— До Поклонной горы на машине, а там переложим в наши носилки и понесем на руках.

— Она не выдержит такой тряски.

— Тогда отсюда повезем осторожно на лошадях.

— Еще хуже и сложней.

— Так как же быть, доктор? — недоумевая, спросил учитель.

— Думаю, что ее надо оставить у нас.

Он растерялся от такого предложения, умоляюще посмотрел на меня.

— Моя жена — единственная дочь этой женщины; мать не согласится с нами, — робко сопротивлялся он.

— Надо поговорить с матерью, я это поручу вам и нашему ассистенту.

— Нет, вы должны присутствовать обязательно, мы вам верим, — уже тверже заговорил он.

С радостью и надеждой я отправился к матери Заудиту.

В палате больной тускло светился ночничок, отбрасывая длинные тени от окружающих предметов. Мать сидела у изголовья дочери, оцепенев и ссутулившись под тяжким бременем несчастья и отчаяния. Заудиту все так же трудно дышала, до сих пор не придя в сознание. При виде нас мать стремительно встала, бросилась сперва к учителю, потом ко мне и залепетала: «Абеба, абеба…»

Я подошел к больной, чтобы еще в сотый раз осмотреть ее, а ассистент стал терпеливо убеждать женщину согласиться с нами.

— Елем, елем! (Нет, нет!) — возражала она.

Состояние Заудиту было тяжелым, но не безнадежным. Она могла продержаться еще два-три дня, получая плазму, жидкости, антибиотики. За это время надо принять какие-то меры. Но какие?

Мысль работала четко и напряженно: увезут — значит, погибнет! Оставить у себя? А как спасти? И все же задержать Заудиту в больнице просто необходимо, к этому обязывают долг врача и совесть человека. Оставалась лишь одна трудность — уговорить мать.

— Баяне, передайте матери, что мы попытаемся во что бы то ни стало найти для Заудиту свежую кровь и перелить ей.

При этих словах старушка на мгновение остановилась, и ее скрюченные пальцы застыли на иссохшей груди. Медленно и молча осматривая каждого из нас, она пыталась вникнуть в смысл сказанного. В глазах матери Заудиту промелькнуло недоверие, даже страх. Горе и усталость мешали ей понять значение наших слов о переливании крови. Да и где она могла слышать, что на земле существует такая операция, когда всю жизнь прожила в глухих саваннах Африки! Старую мать мучили сомнения. Она смотрела на нас как загнанный зверек, отчаянно ищущий спасения, Потом она сказала:

— Давайте кровь, будем ждать до завтра.

«Делайте что угодно: лейте кровь, лекарства, только спасите мою дочь!» — было написано на ее изможденном лице.

Доверие старушки поразило и обрадовало нас. Она сумела своим материнским чутьем понять главное, найти волю отказаться от первоначального решения и окончательно отдать судьбу дочери в наши руки.

Но победа была еще очень сомнительна.

Дело в том, что в Аддис-Абебе пока не существовало службы переливания крови ни в городском масштабе, ни в отдельных госпиталях. Все пользовались только сухой плазмой, доставляемой из Европы. В этом высокогорном городе, с сильно разреженным воздухом, где люди сами нуждаются в каждой капле крови, несущей живительный кислород, не так-то просто найти доноров. Да и при обследовании целых групп населения для создания этой службы врач натолкнется здесь на крайние затруднения.

Наш госпиталь не был исключением в сложившихся обстоятельствах. Сказав матери больной о переливании крови, я взял на себя большую ответственность. Но в то же время это стало моей опорой, той надеждой, которую ищет врач в трудных случаях своей практики.

Снова консилиум и снова обсуждения. Никто не сомневался, что перелить кровь непременно надо. Всех смущало другое: где ее взять?

Директор госпиталя М. О. Павлов предложил нам побеседовать с персоналом из местных кадров, а если потребуется оплата, то в деньгах не скупиться. Это было хорошее решение, если учесть, что местный персонал тщательно медицински обследован.

Ординатор пошел определять группу крови у больной, а мы беседовали с людьми. Через полчаса все было выяснено: у Заудиту первая группа крови, а у находящихся в это время в госпитале ассистентов-практиков — вторая и третья.

К сожалению, вторая и третья группы крови совершенно несовместимы с первой.

Остались в резерве муж и мать Заудиту. Через несколько минут отпал и муж — вторая группа. Кровь матери дважды проверялась сыворотками. Ординатор, склонившись над блюдечком с яркими каплями крови, долго размешивал их стеклянной палочкой.

— Первая. Смотрите: первая! — воскликнул он, заканчивая исследование.

Мы бросились к белому блюдечку, на котором расплылись три красных пятна. Да, ординатор не ошибся: это была первая группа!

Но как объяснить старушке? Как посмотрит она на эту операцию, сможет ли она отбросить свои суеверия и пойти на такой решительный шаг?

Вскоре пришел переводчик с матерью Заудиту. Она умоляла нас взять хоть всю ее кровь, чтобы только спасти дочь.

«Сколько же неиссякаемой доброты в материнской любви, — подумал я, — если эта женщина смогла подавить в себе страх, навеянный вековым невежеством, и поверить науке и нам, советским врачам!» Ей хотелось пожертвовать собой до конца и, если нужно, отдать последнее свое дыхание больной дочери.

Говорят, что горе матери неописуемо. С этим можно согласиться. Но и радость матери, когда она может еще чем-то помочь своему угасающему ребенку, тоже не поддается никакому описанию.

Через минуту вены матери и больной дочери были соединены, и по стеклянной трубке заструилась кровь.

Лицо седой женщины прояснилось. Может быть, сейчас она чувствовала второе рождение Заудиту, не знаю. Но мне никогда не приходилось переливать кровь человеку в такой торжественной обстановке, не приходилось быть свидетелем такого могучего проявления материнского инстинкта..

После переливания крови Заудиту продолжала метаться в бреду. Однажды она попросила воды, поискала что-то рукой в воздухе и опять погрузилась в глубокий сон. И так продолжалось почти двое суток. Она боролась с кошмарами, ознобом, несвязно выкрикивала какие-то слова и, вновь обессилев, прерывисто захватывала воздух своими сухими, потрескавшимися губами.

К вечеру третьих суток Заудиту очнулась. Придя в сознание, она хотя и вяло, но отвечала на наши вопросы и всем своим видом как бы говорила, что смерть уже побеждена. А наутро мы совершенно уверились в этом: измотанная болезнью молодая женщина обрела энергию и даже попросила есть.

— Карашо, доктор, — совершенно отчетливо по-русски произнесла Заудиту, когда мы вошли к ней в палату.

Нас это ошеломило, и все внезапно рассмеялись. Видимо, один из наших ассистентов научил Заудиту произносить по-русски «хорошо».

— Ау, хаким, дыгнано, — смеясь вместе с нами, подтвердила по-амхарски мать.

Да и мы, врачи, были теперь убеждены, что больной действительно хорошо и она чудом ушла от неминуемой смерти.

Трудно сказать, что больше помогло: операция, пенициллин, материнская кровь или крепкий организм Заудиту. Как бы там ни было, а мы победили роковую болезнь.

Дни побежали веселей, нанизываясь, как розовые жемчужинки на светлую нить. Заудиту уже ходила по коридору больницы, всех встречая своей доверчивой детской улыбкой. В ней даже проснулась кокетка. Как-то, проходя по коридору, я встретил ее. Она надела тяжелые подвески, смешно оттянувшие ей мочки ушей, а поверх больничного халата накинула шаму. Сейчас она казалась очень хрупкой, маленькой девочкой. Накидка выгодно оттеняла ее тонкую фигуру.

— Заудиту, почему в шаме? — спросил я.

— Если больной человек наденет шаму, то он обязательно поправится, — рассмеялась в ответ Заудиту и пошла по коридору, игриво поводя плечами.

Работа в больнице за последние дни стала напряженной, поликлиника отнимала много сил. Больные шли толпами. Заудиту я видел только на обходах, задерживаясь у ее постели на несколько минут.

В один из вечерних обходов я поднялся к ней в палату. Навстречу мне по лестничному маршу спускался благообразный эфиоп в черной сутане, из его широкого рукава свисала массивная связка четок. Ортодоксальная церковь в Эфиопии не покидает свою паству и в больнице.

Пройдя к Заудиту, я застал ее беседующей со своей матерью. На подушке лежал образок Марии с младенцем Иисусом, оставленный абуной — эфиопским священником.

Заудиту пора было выписывать домой. Ее муж, учитель, давно уехал в провинцию Кафа к своим ученикам. С матерью мы были уже большими друзьями и, связанные в недалеком прошлом общими переживаниями, понимали друг друга без переводчика.

— Посмотри, доктор, какая у меня дочь. Это все сделала кровь матери руками московского доктора, — сказала она по-амхарски.

А мне было ясно одно: спасая жизнь Заудиту, мы, советские врачи, победили мрак суеверия в душе матери — этой старой и сильной женщины.

«АБУНА И ОБЕЗЬЯНА»

Дышится легко, воздух озонирован прошедшими грозами, испаряющаяся влага смягчает сухой и колючий зной тропиков.

Открылись дороги. Наш госпиталь готовится к большой работе, поликлиника гудит, как переполненный улей.

В один из поликлинических приемов в хирургический кабинет пришел пациент из далекой провинции Уалло. Согнувшись от изнеможения, он еле доковылял до топчана и сразу повалился на него. Стопы ног и голени все в трещинах и густо покрыты пылью. Ветхая одежонка едва прикрывает худое и уставшее тело. Выше колен и до живота из-под одежды выпирает огромная опухоль.

Весь вид больного говорит о том, что нам нужно немедленно оставить всю работу и заняться только им. Через несколько минут он отдышался и приступил к объяснению причин, приведших его к нам. Мы потратили немало времени, пока узнали все подробности его длительного хронического заболевания.

Это был старый погонщик скота, хотя ему можно было дать не больше сорока лет. Занимался он своим нелегким трудом еще с детства и вот последние годы не может работать из-за болезни. За восемь длительных лет он пешком обошел всю Эфиопию. Посещал ее больницы, врачебные кабинеты, амбулатории, но так ему и не удалось избавиться от болезни. Собрав последние силы, он пешком доплелся из Уалло до нашего госпиталя.

Диагноз был прост. Но заболевание оказалось крайне запущенным. Гигантская слоновость кожи охватила внутренние поверхности бедер, промежность и переходила на живот. Опухоль имела в диаметре не менее сорока сантиметров. Она затрудняла ходьбу и лишила больного всякой трудоспособности. Слоновость кожи продолжала зловеще разрастаться.

За долгие годы лечения больной выслушал десятки советов и рекомендаций, перепробовал множество лекарств, и все бесполезно. Остановить рост опухоли никому не удавалось. Это была история изверившегося больного, готового на все, лишь бы избавиться от роковой болезни. В памяти он сохранил столько врачебных объяснений заболевания слоновостью, что на любой наш вопрос и предложение отвечал тоном человека, которому решительно все известно и удивляться больше нечему.

После беседы и осмотра мы положили его в наш хирургический стационар для пластической операции.

Разъезжая по населенным местам долины реки Аваш, мы часто встречали людей, главным образом мужчин, страдающих слоновостью кожи. А причина этого заболевания — тяжелый быт людей сельских районов страны.

В одно из обычных обследований больного я пригласил его в рентгеновский кабинет, смотрел под экраном, долго вертя на столе аппарата. Как всегда, врач-рентгенолог, сосредоточенно изучая больного, делился со мной виденным на экране. Обсуждая положение, мы не заметили, что пациент зорко и с подозрением следит за нами, конечно, не понимая ни единого нашего слова.

На прием к рентгенологу стояла большая очередь. Наш больной ушел из кабинета, не получив каких-либо разъяснений, так как обследование его только начиналось и делать выводы было еще рано.

Из поликлиники я пошел в палату нашего больного и застал его в крайнем беспокойстве. Его интересовало, что мы думаем с ним делать, почему так долго что-то обсуждали во время рентгеновского обследования. Пришлось объяснить, что каждого больного мы так обследуем, но его задержали дольше, так как готовим к операции.

— А до операции больше ничего не надо делать мне? — тут же задал он вопрос.

— Будет еще ряд обследований, но они безболезненны. Собственно, чем вы так обеспокоены?

— Нет, ничего, на любые обследования я согласен. А операцию, пожалуйста, делайте поскорее.

— Хорошо, постараемся вас не задерживать…

Вскоре он был оперирован. Большое хирургическое вмешательство закончилось кожной пластикой, при помощи которой удалось устранить дефекты тканей промежности и передней стенки живота. Выдержка и дисциплина больного были безукоризненны. После этого он полмесяца пролежал в кровати на спине, не шелохнувшись, пока срастались края кожных лоскутов. Несколько дней держался отек тканей, подвергая опасности омертвения еще свежие и неокрепшие участки пересаженной кожи.

В одну из перевязок, когда прошли эти явления, мы показали ему результат проведенной операции. Больной был крайне изумлен, не найдя столь надоевшей ему опухоли. И до слез благодарен. Он еще долго смотрел то на нас, то на операционные рубцы и не мог слова сказать.

Дальнейшее лечение проходило без осложнений. Медленно, но верно рубцевались операционные разрезы. А дней через двадцать наш больной уже ходил по палатам и всем рассказывал о своем счастливом выздоровлении.

— Вы меня, доктор, здорово напугали, когда исследовали лучами, — заметил он однажды мне.

— Почему?

— Вы же знаете, что до вас я обошел все наши госпитали. И в одном из них меня так же смотрели в темной комнате аппаратом. После дали немного отдохнуть и повели в небольшой домик, который стоял в саду этого госпиталя. Дом оказался церковью, где белые люди молились, но когда мы с доктором вошли туда, то там был только их священник. Затем пришел наш человек, который знал мой язык, и стал говорить со мной, передавая слова доктора и священника.

— Так почему же я вас напугал?

— Подожди, доктор, — остановил меня пациент, — трудно сразу все объяснить, и я постараюсь рассказать подробно эту историю. Тогда вы сами поймете. Вы не торопитесь: день, говорят, всегда больше ночи, а дорога длинная, мы успеем обо всем наговориться.

Габреиесус Тесемма, как назвал его мой переводчик Баяне, оказался занимательным рассказчиком. Ухмыляясь и весело разглядывая нас, он все время вскакивал со своего стула, предлагая мне сесть. В холле, где завязалась наша беседа, было еще несколько мягких кресел, и нам с переводчиком пришлось занять два из них, чтобы спокойнее выслушать больного.

— Много лет назад, когда наши прадеды были молодыми людьми, к нам в Дессие приехали белые священники, — продолжал он.

— Чем же это связано с вашей болезнью? — удивился я.

— Нет, болезнь моя с ними не связана, но лечение ее зависело от них.

Последние слова больной произнес с уверенностью, чем еще больше усилил наше недоумение.

— Город Дессие был тогда маленьким поселением из тукулей, и к нему примыкал большой густой лес. Белые люди пришли к нам мирно, никогда не обижали нас и даже помогали, если кто заболел или попал в беду. Как будто все шло хорошо, наши люди прониклись к ним уважением, а это они очень ценили.

Тогда, доктор, еще не было у нас такого цельного государства, как сейчас, в каждой провинции был свой негус, свои войска. Негус провинции Уалло принял белых людей с почетом, разрешил им жить, как они хотели, не обижал их.

— Когда же это было? — старался я уточнить время.

— Точно я не могу сказать. Это было до императора Каса.

Старики говорят, что прошло больше ста лет с тех пор. Но сказания о том периоде жизни люди провинции Уалло помнят хорошо…

От неграмотного жителя Эфиопии вы никогда не узнаете ни одной исторической даты. Их летосчисление связано с именами правителей и событиями прошлого. Эфиопы прекрасно понимают друг друга, но непосвященному человеку, такому, как я, приходится обращаться за справками.

Рас Каса, — объяснил мне переводчик, — сто лет назад объединил княжества Эфиопии и создал единое государство. Это не понравилось англичанам, и в 1867 году они объявили нам войну и свергли императора. Наш народ часто вспоминает Рас Каса — он хотел освободить Эфиопию от белых захватчиков. Габреиесус Тесемма говорит об этом императоре, значит, это было не меньше ста лет назад.

— Да, это было до Рас Каса, — продолжал рассказчик. — Вы никогда не были в Уалло?

— Нет, не был, — ответил я.

— И в Дессие не были? — удивился Тесемма.

— Тоже не был.

— Жаль. Видимо, вы не охотник. Вот где можно хорошо поохотиться! А город Дессие теперь не тот, что был раньше. Ну, я отклонился от своего рассказа, а вы торопитесь… Так вот, как я уже говорил, белые пришельцы были очень мирные люди. По вечерам в выстроенном храме раздавалась музыка, а под его куполом протяжно звонил колокол, зовя людей на молитву.

Священником у белых людей был некий монах Бартоломео. Он читал проповеди, умел говорить с нашими людьми, не считался с лишениями, если это вызывалось необходимостью. Не раз, бывало, войдет он в тукуль скотовода и, усевшись у огня, начнет говорить о белом боге. Вовремя распознавал горе людей, помогал в беде, лечил больных и таким образом стал всеми уважаемым человеком.

Прошли годы. Священник Бартоломео, как ни странно, все больше крепчал, только волосы его стали совсем белые. За это время он смог многих из нас приобщить к своему богу, и на вечерние молитвы народ уже валил толпами, заполняя храм. Наши люди забыли свое священное дерево и перешли под власть белого бога.

— Какое священное дерево? — прервал я Габреиесуса.

— Видите ли, мы раньше поклонялись дереву и считали его своим богом. Молясь дереву, каждый должен был оставить память на его ветвях. Обычно привязывали полоску ткани и задумывали при этом какое-нибудь желание и слова, обращенные к божеству. Люди когда-то любили ходить к огромному баобабу, что стоял у реки, и считали его своим божеством. Баобаб был добр к нашим людям, потому что все их желания исполнялись, если они хорошо работали на полях и дома. Старый Бартоломео не осквернял это дерево и даже иногда приходил к нему сам и долго простаивал в раздумье у его могучего ствола. Наших людей, принявших белого бога, Бартоломео называл католиками и выдавал им крестики для ношения на шее.

Приближался большой праздник белого бога. На одну из вечерних молитв собралось много народу, были люди и из окрестных селений. Голос Бартоломео торжественно звучал под сводами храма, органная музыка лилась, волнуя сердца.

Абуна, или на их языке священник, рассказывал о муках Иисуса, принявшего на себя страдания людей. Все были поглощены его словами. Даже лес притих, вслушиваясь в проповедь отца Бартоломео.

Перед образами зажглись лампады, люди склонили колени в жаркой молитве. Дверь храма была настежь раскрыта, и на паперти лежал широкой полосой свет от сотен свечей. Казалось, образ бога сейчас витал над головами прихожан: настолько глубоко молящиеся прониклись взволнованной проповедью священника.

Отец Бартоломео простер руки к небу, его седые волосы стали огненного цвета, лицо передавало страдания Иисуса. Он был сам похож на божество, явившееся из бездны наступающей ночи.

Вдруг люди в храме заволновались. Последние ряды, что были ближе к входу, уже не слушали проповеди и все время, смеясь, оборачивались к двери. Смех передавался другим. Лицо отца Бартоломео стало страшным от возмущения при виде кощунствующих в храме прихожан. Но когда он бросил свой взгляд на входную дверь, то смутился не меньше прочих.

В проеме двери стояла большая белобородая обезьяна. Забавно оттопыривая губы и обнажая острые клыки, она била огромными кулачищами себя в грудь так, что та гудела, как барабан.

Проповедь была сорвана. Все принялись разглядывать чудовище, пришедшее сюда из соседнего леса. Священник негодовал, а обезьяна, не смущаясь, продолжала колотить себя в грудь. Но в следующий миг она одним прыжком бросилась в темноту и исчезла.

Люди, еще минуту назад слушавшие проповедника в трепетном молчании, давя друг друга и улюлюкая, хлынули на паперть. Священник остался один в гневе и отчаянии.

— Ничего необычного в появлении обезьяны не было, — смеясь, продолжал Тесемма, — они часто забредают в наши селения, когда им хочется поживиться чем-либо лакомым. Живя всегда близко от человека, обезьяны привыкают к нему и при встрече уходят нехотя, как бы обиженные, что им помешали.

Но появление белобородой обезьяны показалось людям странным. Обычно к селениям приходят мартышки и павианы, белобородая же обезьяна более осторожна.

Ну как бы там ни было, а проповедь была сорвана. Люди, повеселившись, стали расходиться по домам. Вскоре потухли огни в храме, и отец Бартоломео, повесив на дверь замок, поплелся к себе, удрученный происшедшим случаем.

— Послушайте, дорогой Тесемма, — улыбнулся я, хоть вы и хороший рассказчик, но и не меньший фантазер.

— Что вы, доктор! — заступился за него мой переводчик. — Тесемма рассказывает вам народную былину, и называется она «Абуна и обезьяна», а что говорит он хорошо, так это все жители провинции Уалло славятся этим качеством.

Габреиесус рассмеялся, затем положил свою руку мне на колено и спросил:

— Так вы не верите мне?

— Не очень, но рассказываете вы интересно!

— Эх, доктор, у нас в народе есть много историй, связанных с приходом белого человека. Да разве можно их все пересказать! Вы занятый человек, но пойдите к нам в леса и степи, там вы наслушаетесь еще не таких историй. Я не умею находить хорошие слова. Вам нужно побыть среди скотоводов, посидеть несколько ночей у их костров — и вот где найдутся рассказчики!

Баяне стал отчаянно защищать Тесемму, а тот, с благодарностью взглянув на него, продолжал:

— Наутро люди еще перешептывались, вспоминая вчерашнее происшествие. Старались быть сдержанными, так как речь шла о храме божьем, к которому все привыкли.

Отец Бартоломео не показывался на улице целый день: он искал выход из сложившегося положения. Следующая проповедь должна была состояться вечером, и надо было успокоить народ, укрепить его веру в белого бога.

На закате ударили в колокол. Его густой звук поплыл над Дессие. Люди цепочками потянулись на вечернюю молитву. Храм быстро заполнился, и отец Бартоломео, не выказав ни малейшего смущения, вышел к народу. Заняв свое место, он начал очередную проповедь, а говорить он умел заманчиво и сильно.

Вскоре молящиеся снова были в полной его власти. Органист уселся за клавиши и тихо выводил божественную музыку. Как и вчера, зажглись свечи, озаряя дрожащим светом людей и стены храма.

«Все мы подвластны господу богу, несущему нам жизнь и радость», — прозвучали слова священника. И в это время опять появилась обезьяна. Теперь она была осторожнее. Вытянув вперед только морду, животное с любопытством разглядывало, что происходит в храме. Затем, осмелев, обезьяна вся показалась в просвете двери.

И тут ее заметил Бартоломео. Срывающимся голосом он взревел: «Ах сатана!» — и бросился через ряды молящихся к выходу. Но было поздно — темнота и лес опять поглотили обезьяну.

Как и вчера, все смешалось в храме. Но Бартоломео на этот раз не растерялся. Весь красный от гнева, он вернулся на свое возвышение и продолжал проповедь. Правда, развеселившийся народ плохо слушал его, а многие вышли на паперть. Не сдержался белый абуна и, угрожая страшными муками ада, стал ругать прихожан, обзывая их грязными грешниками и падшими людьми. Никто раньше не видел таким отца Бартоломео. Его проклятиям не было конца, и все в страхе стали разбегаться.

С этого дня, доктор, и начались несчастья. Всю ночь и наутро люди Дессие были в тревоге, испуганные проклятиями священника. «Не из простых эта обезьяна, если не боится отца Бартоломео даже в его обители», — думали они.

Скоро произошел случай, который окончательно укрепил в народе это мнение.

Бартоломео вызвал к себе наших охотников и за хорошее вознаграждение просил их убить «лесного черта». И вот по вечерам, спрятавшись возле паперти, люди с копьями стали караулить зверя. В храме для приманки зажигали огни и играл орган. Все было так, как в часы молитв. И вот однажды, когда сумерки сменились ночью и умолк шум птиц в лесу, из темноты вышла обезьяна. Она, видно, почуяла опасность, потому что тут же остановилась..

Боясь упустить зверя, охотники стали бесшумно обходить его, образуя кольцо. А темень в ту ночь была особенная. Подкрались совсем близко и метнули тяжелые копья. Крик раненого животного разнесся по всему селению: приказ Бартоломео был выполнен.

Но каково же было удивление охотников, когда вместо тела убитой обезьяны в один из тукулей принесли раненого охотника. Из бедра через одежду обильно лилась кровь. Оказывается, испугавшись наступающих на нее людей, обезьяна взвыла, бросилась на ближайшего охотника и распорола ему бедро клыками. А потом мгновенно скрылась в лесу.

Пострадавшего лечил сам Бартоломео. Он посещал больного ежедневно, мрачно раскланиваясь с его родными. Случай на охоте еще больше встревожил жителей Дессие. Один из наших абун сказал, что все несчастья пали на человека за то, что он забыл свою веру и стал ходить в чужой храм. И этого было достаточно. Снова появились яркие лоскутки тканей на нашем священном дерезе.

Но тем дело не кончилось. Злополучное животное явилось в третий раз, и отец Бартоломео покинул храм, «оскверненный дьяволом». А через несколько дней охотники наткнулись в лесу на труп несчастной обезьяны: она была отравлена каким-то ядом.

Бартоломео покинул Дессие, и храм по сей день пустует. Теперь он почти развалился. Иногда люди ходят к нему и говорят: «Там когда-то читал проповеди белый священник, который убил обезьяну…»

— А разве вы сами не убиваете обезьян? — спросил я.

— Почему? Они портят наши сады и посевы. Бывает, и мы убиваем или отгоняем обезьян. Но Бартоломео всегда твердил: «Не убий ближнего и невинную тварь», а сам убил безобидное животное. С тех пор наши люди оставили храм и белого абуну. Получилось, что его бог неправильный.

— Вы сказали, что я вас очень напугал при обследовании рентгеном. Так в чем же дело, почему вы об этом не сказали ничего?

— А-а, — улыбнулся Тесемма, — этого я не успел досказать. Вы помните, что я говорил о своем побеге из госпиталя!

— Помню.

— Так это же был госпиталь миссионеров протестантской церкви, который работает в одной из провинций Эфиопии. Там меня смотрели рентгеном, как и у вас, а после повели в свою церковь и предложили принять их веру, пообещав меня вылечить. Я отказался и сбежал. Вы знаете, доктор, из вашего госпиталя я тоже собирался бежать, но уговорили больные, сообщив, что никакого священника здесь нет.

Только теперь мне стало понятно, для чего Тесемма передал нам народное сказание об абуне и обезьяне. Находясь в крайне тяжелом физическом состоянии и ища спасения от злого недуга, он все-таки отказался от помощи миссионерской больницы и остался верен традициям своего народа.

Его рассказу, конечно, нельзя верить целиком. Но зато как правдиво и просто показал он истинное лицо миссионеров, наводнивших современную Африку!

Проникновение в эту часть света католической церкви всецело связано с общей политикой колонизации африканских народов. Если два-три века назад миссионеры искусно разыгрывали роль носителей культуры и религии, которым политика будто бы совсем чужда, то в наше время они совершенно открыто пропагандируют идеи колониализма.

Вся Африка наводнена черными и коричневыми сутанами. Теперь это не только католики, а и протестанты, и лютеране, и методисты, и адвентисты. Организовав в Эфиопии филиалы европейских монашеских орденов, они пользуются солидной материальной поддержкой Ватикана, американской католической церкви и деловых кругов. Они проявляют подозрительный интерес к ископаемым богатствам страны, ее экономике и торговле.

Сытые и жадные физиономии миссионеров, а подчас и их выправка заставляют думать, что эти темные люди знакомы не только с библией, но и с инженерным делом, военным искусством и что они, главным образом, являются проводниками интересов крупного капитала. Все их проповеди и брошюры отпечатаны в Бостоне или Чикаго. Эти демагоги «демократического капитализма» раболепно восторгаются силой американской цивилизации, бессовестно лезут в душу простого человека, отравляя ее всеми возможными средствами.

Как-то ко мне в кабинет пришел один из таких миссионеров и завел со мной беседу на английском языке. Но, убедившись, что я не знаю английского, вежливо раскланялся и так же быстро исчез. А на второй или третий день он вновь явился, бочком протиснулся в дверь и оставил у меня на столе брошюру.

Кончился прием больных, и я занялся оставленной книгой. Она была напечатана на русском языке (миссионер учел, что я не знаю английского): «Обращение в истинное христианство». В предисловии говорилось: «Методика очищения духовной жизни человека, предложенная нами, проверена американским братством адвентистов».

В тексте приведено много примеров, когда попавшие в несчастье люди неожиданно познавали «истину» и делались от этого счастливыми, легко переносили горе и трудности, а суета материальной жизни становилась для них «тленом». Книжица в несколько страниц заканчивалась словами: «Все люди мира — братья!.. Американское братство адвентистов не оставляет в беде человека, познавшего истину, и делится с ним хлебом насущным».

Видимо, это и был главный лозунг, если учесть, что в Африке 90 процентов аборигенов нуждается в хлебе насущном. Остается им только одно: принять адвентистскую веру, и они будут обеспечены.

Я пожалел, что адвентистский проповедник, посетивший меня, не слышал рассказ Тесеммы о белом абуне.

…Наш больной окреп, операционные раны затянулись рубцами, и он бодро расхаживал по госпиталю. За день до ухода Тесемма всю ночь провозился с каким-то плетением из конского голоса, а утром пришел ко мне в кабинет и попросил его выслушать.

— Ну что, Тесемма, уезжаешь? — спросил я.

— Нет, доктор, ухожу, пешком пойду домой. А это вам мой подарок за то, что вы меня вылечили. — И он вытащил из-за спины султан белых конских волос на узорной плетеной ручке. — Я сам его сделал и хочу, чтобы вы помнили обо мне.

Пришлось принять подарок. Обидеть его я не мог.

— Згаарстыли, — благодарил его я по-амхарски.

— Абростыли, хаким, абростыли (Бог в помощь, доктор, бог в помощь), — радовался Тесемма, увидев, что мне нравится его подарок.

— А как же ты дойдешь пешком до Дессие после болезни?

— Ие, ие! — удивляясь, повторял он амхарское восклицание. — Я больным сюда пришел, а здоровым уж и подавно доберусь обратно.

Госпиталь выдал Тесемме деньги на проезд. Когда больной узнал об этом, то был крайне смущен, долго не брал деньги, молча выслушивая наши объяснения. Только наш ассистент Баяне сумел ему доказать, что после перенесенной операции нельзя много ходить.

— Я все понимаю, только мне страшно: я никогда таких больших денег в руках не держал.

Пришлось Баяне пойти с ним к автобусу, купить билет, и только тогда Тесемма успокоился.

Уезжая, он просил передать нам: «Скажите московским докторам, что я по ним буду скучать».

«НАШ ПУШКИН»

Шел проливной июльский дождь, когда к нам привезли больного юношу. Тонкий, как былинка, с большими карими глазами и копной черных вьющихся волос, он был необыкновенно красив. Больного внесли на руках и бережно уложили на топчан в приемной его друзья и учителя.

Молодые мать и отец больного все время хватали меня за руки, беспокойно и тревожно повторяя: «Спасите нашего сына, спасите!»

Один из учителей, сверкая стеклами очков и щуря близорукие глаза, подошел ко мне:

— Спасите мальчика, это наш Пушкин.

Его слова заинтересовали меня, но я не стал расспрашивать, так как надо было немедленно заняться больным.

Вскоре пришли терапевты, и мы совместно осмотрели юного пациента. У него оказался менингит.

— Рас ямаль, батам яма ль (Голова болит, очень болит), — сжимая себе виски, повторял он.

Юношу поместили в самую спокойную палату и затемнили окна плотными шторами. Мать с двумя подростками из школы (учителя упросили нас оставить их) дежурили возле больного.

Заболевание протекало тяжело. Жаром пылало тело. Словно стальные раскаленные обручи охватили мозг. Юноша лежал без сознания. Он все время облизывал шершавые, потрескавшиеся губы и вскрикивал от приступов головной боли. Мышцы тела и лица конвульсивно подергивались от внезапно наступающих судорог. Смерть уже склонилась над больным…

Потянулись часы утомительных дежурств, полные тревоги, отчаяния. И лишь в редкие минуты вспыхивала надежда. Врачи сменяли друг друга, зорко следя за нарастанием грозных симптомов менингита, и всеми средствами боролись за жизнь.

Первые два дня не принесли успокоения ни врачам, ни родителям. Юноша по-прежнему лежал без сознания. Его тело приняло бледный, желто-серый цвет.

Друзья больного теснились траурной толпой у входа в палату и шепотом обсуждали положение. Обстановка была настолько напряжена, что многие врачи уже теряли последнюю надежду на какое-нибудь улучшение. Тяжело было нам смотреть в глаза этих людей, ожидающих от нас помощи.

На третьи сутки болезнь была в самом разгаре. Шли критические минуты. Смерть могла наступить в любой момент.

И тогда мы предприняли еще одну отчаянную попытку: длинной иглой врач проник в череп больного и влил огромную дозу стрептомицина в один из желудочков мозга. Рискованная и последняя попытка…

И она оправдала себя. У больного стала падать температура. Процесс сопровождался ознобами и резкой слабостью. Теперь давались одно за другим сердечные средства, чтобы побороть наступившую слабость. Вскоре к больному вернулось ясное сознание, но симптомы продолжали быть опасными. Потребовалось еще с десяток дней, пока мы смогли осторожно сказать, что больной поправляется. Менингит чреват коварными последствиями, и ни один врач не может быть уверен в своей победе, пока не наступит полное выздоровление.

И все-таки мы уже были убеждены, что смерть миновала. Прошла тревога и у родных и у друзей пациента.

Как-то в беседе с учителем я спросил, почему он сказал о юноше: «Это наш Пушкин».

В ответ мне улыбнулись добродушные глаза, смущенно прячась за стеклами очков:

— Наш народ, доктор, хорошо знает Пушкина и считает его немного и своим поэтом. Ведь он потомок человека из Эфиопии. Его прадед был нашим земляком, прежде чем попал в Россию.

— Ну, что ж, это приятно, что вы считаете Пушкина своим поэтом. Такие поэты принадлежат не одной нации.

— Верно, — согласился учитель, — такие люди, как Пушкин, не имеют нации. Нет, я не так хотел сказать, — поправился он, — они, конечно, имеют ее, но принадлежат всем, без исключения, людям мира. А приятно все-таки, когда в таком великом человеке течет кровь, похожая на твою. Вы согласны со мной?

— Пожалуй, да. Пушкин и сам писал, что он потомок Ганнибала.

— Вот видите, поэтому и нам не грешно называть его своим, — весело заключил учитель. — Ученик нашей школы Габре, которого вы сейчас лечите, очень одаренный мальчик. Он молодой поэт и пишет по-настоящему сильные стихи. Мы уверены, что он станет если не великим, то большим поэтом.

— В каком он классе учится?

— В шестом, но он так развит, что не уступит в знаниях любому выпускнику школы. Габре влюблен в Пушкина и даже подражает ему в своих стихах.

— А разве есть переводы Пушкина на амхарский язык?

— К сожалению, пока нет, но мы читаем его на английском и французском языках. Пришло время перевести его бессмертные творения и на наш язык.

— Странно, что это не сделано до сих пор, — удивился я.

— А кто мог его перевести? У нас еще не было таких сильных поэтов. Вся надежда на молодежь, на таких, как Габре.

— А стихи Габре издаются?

— Еще нет, но они поощряются в школе, и дети с удовольствием их слушают. Мы недавно провели экскурсию на реку Марэб.

— А что там интересного?

— Мы считаем, что Ганнибал, прадед Пушкина, уроженец одной из деревушек на реке Марэб. Так вот, поехали туда, и это у наших учеников вызвало большой интерес к изучению жизни и деятельности великого поэта.

— Учитель! — обратился я к нему. — Вы обещаете мне, что расскажете все до мельчайших подробностей об этой экскурсии!

— Пожалуйста, — обрадованно согласился он, — дайте только встать Габре, и он вам покажет свои стихи об экскурсии.

Дней через двадцать усилия наших терапевтов увенчались успехом. Габре был почти здоров. Но ему еще не разрешали много говорить и принимать посетителей.

— Ну, как дела, молодой поэт? — спросил я его однажды во время вечернего обхода.

— Доктор, что вы, я еще не поэт, — заявил смущенно Габре. — Я только пытаюсь писать.

— Говорят, что ты уже неплохо пишешь.

— Рано еще меня хвалить, — ответил он серьезно.

— Ну, ничего, научишься и ты писать хорошо, только скорей выздоравливай.

— Доктор, а вы любите стихи?

— Как же можно не любить стихи?

— Знаете, мне очень хочется поехать в Ленинград, — мечтательно продолжал Габре. — Там жил когда-то Пушкин, и мне хочется посмотреть этот город. Да, в России можно стать настоящим поэтом, там сильные люди живут.

— Поэтом можно стать везде, дорогой Габре, — заметил я, — важно иметь талант и много работать.

— У меня есть стихи, посвященные нашему Пушкину. Вот когда буду здоров, я обязательно вам их прочту.

— Поправляйся, Габре, я подожду.

Вскоре Габре выполнил свое обещание. К тому времени он окреп настолько, что уже принимал у себя в палате друзей, которые буквально заваливали его книгами.

В один из вечеров я застал у него учителя, сидящего в окружении школьных юнцов.

— Доктор пришел, доктор пришел! — радостно воскликнул Габре, когда я появился в палате.

Габре в этот вечер был в приподнятом настроении. Он много говорил, сочинял какие-то каламбуры, заливаясь ребяческим смехом.

— Габре, ты уже здоров и скоро уйдешь домой, — объявил я, — но за тобой есть должок…

— Я помню свое обещание, но со мной нет моих тетрадей. Ладно, я прочту стихи и без них.

— Чтобы ты лучше их вспомнил, вот тебе небольшой подарок от меня, — и я передал ему томик стихов Пушкина, изданный на русском языке.

— Что это за книга? — спросил Габре.

— Открой и все поймешь.

Он долго пытался прочитать на обложке тисненые буквы: «А. С. ПУШКИН. ИЗБРАННОЕ».

— Жаль, не знаю таких букв, — только и смог промолвить Габре.

Ученики и учитель придвинулись к нему и тоже пытались прочесть написанное, но и им это не удалось.

Юноша развернул книгу, и перед ним открылся великолепный портрет Пушкина.

— Так это же Пушкин! — воскликнул он, словно сделал величайшее открытие. — Смотрите, смотрите! — обратился Габре к своим товарищам.

Он нервно перелистывал страницы, всматривался в заглавия стихов, оформление переплета, а потом спросил:

— А кто нарисовал портрет?

— Это старый портрет, но считается одним из лучших. Сделал его художник Кипренский.

— Он русский?

— Да, художник был русским.

— А нарисовал он здорово, здесь Пушкин похож на нашего человека. Ах, доктор, какой ценный подарок вы мне преподнесли! — восторгался Габре.

— Угодили вы ему, — обратился ко мне учитель.

— Вы знаете, какая идея у меня сейчас возникла, — продолжал юноша, — я изучу русский язык и тогда по-настоящему пойму Пушкина. Вы согласны со мной?

— Согласен, но сделать это будет нелегко.

— Я справлюсь, — убежденно заявил он.

Просмотрев книгу, Габре положил ее себе на колени и, сосредоточившись, начал читать свои стихи.

Он весь преобразился. Сейчас передо мной был настоящий поэт, сильный, страстный и вдохновенный. Его товарищи и учитель умолкли и слушали, затаив дыхание.

Я, к сожалению, не мог понять всех тонкостей амхарского языка, но видел, как Габре воспламенялся все больше и больше. Он великолепно владел голосом.

— Это стихи о черном человеке, который, попав в страну снега и бурь, родил великого сына, — пояснил мне учитель, когда Габре окончил читать. — В нем слились воедино суровая мудрость севера и жаркая сила африканского солнца.