Знай Наполеон настроение Кутузова, он бы развернул смелое наступление и двинулся на Медынь, где нашел бы продовольствие и фураж, а оттуда пошел на Ельню, навстречу ожидавшей его прибытия дивизии под началом генерала Бараге д'Илье. Далее путь лежал на Смоленск, куда войска императора французов прибыли бы в приличном состоянии 3 или 4 ноября. Но, принимая во внимание сильную позицию русских, он решил по-другому: тем же вечером отдал приказ об отступлении через Боровск и Верею на Можайск с целью затем двигаться оттуда по главной дороге в Смоленск. Так в одном из наиболее удивительных эпизодов в военной истории две армии начали удаляться одна от другой.

Два дня спустя, по прибытии в Можайск, Наполеон встретился с маршалом Мортье, следовавшим из Москвы во главе 1-й пехотной дивизии Молодой гвардии, бригады спешенной кавалерии и нескольких сотен всадников. При нем находились и два сиятельных пленных: генерал барон Фердинанд фон Винцингероде и его адъютант, гусарский ротмистр Лев Нарышкин, которые 23 октября крайне опрометчиво сунулись в Москву проверять сведения об уходе французов и были схвачены патрулем гвардейских вольтижеров. Увидев Винцингероде, происходившего из Вюртемберга и состоявшего на русской службе, что, похоже, делало этого генерала в глазах Наполеона живым олицетворением складывавшегося против него internationale («интернационала»), император французов разразился неистовым гневом, чем поразил даже привычных к подобным вспышкам придворных. «Вы и несколько дюжин негодяев, продавшихся Англии, теперь подстрекаете против меня Европу, – гремел он. – Не знаю, почему не приказал вас расстрелять. Вас же взяли как шпиона». Всю горечь обид и разочарований Наполеон вылил на голову несчастного генерала, обвиняя того в отступничестве. «Вы мой личный враг: вы поднимали оружие против меня повсюду – в Австрии, в Пруссии, в России. Я отдам вас под суд военного трибунала».

Даже и такая грозная тирада не дала выхода всему накопившемуся раздражению, и, наткнувшись на милое поместье, каким-то чудом избежавшее разрушения, Наполеон велел предать его огню заодно со всеми селами, через которые проезжал. «Если уж messieurs les barbares так любят сжигать собственные города, мы им в том поможем», – не унимался он. Скоро император отменил приказ, но это едва ли что-то изменило. Вставая лагерем на ночь, солдаты разбирали по бревнышку дома, чтобы питать лагерные костры, или же набивались толпами в избы, стараясь согреться. Они зажигали огонь внутри или перегревали примитивные глиняные печи, отчего нередко начинались пожары, а в селах или маленьких городах с их почти сплошь деревянными домишками от таких возгораний гибло все вокруг.

Приказ об отступлении оказал подавляющее воздействие на войска, инстинктом почувствовавшие некую фальшь в непогрешимых расчетах императора. Но, как ни удивительно, очутившись под угрозой, солдаты сплотились вокруг вождя и нашли утешение в вере в его несокрушимое величие. В день начала отступления генерал Дедем де Гельдер прибыл к императору для получения приказов. «Наполеон грел завернутые за спину руки у маленького бивачного костра, разведенного для него на окраине деревни в одном лье за Боровском по дороге к Верее, – вспоминал Дедем. Генерал не любил императора, отчасти за то, как тот обошелся с его родной Голландией, но ничего не мог поделать с собой и поражался виденному. – Должен отдать должное этому человеку, избалованному фортуной, никогда прежде не терпевшему серьезных неудач. Он был спокоен, не гневен, но и не отрешен. Как подумалось мне, он умел быть великим в несчастье, и эта мысль примирила меня с ним… Мне увиделся человек, узревший катастрофу и понимавший всю сложность собственного положения, но не давший раздавить свою душу и говоривший себе самому: “Это провал, придется уйти, но я вернусь”».

Дух армии упал и того больше, когда, вскоре после выхода на дорогу Москва-Смоленск в Можайске 28 октября, им пришлось проходить через поле битвы при Бородино. Его так и не очистили, и мертвые лежали там, где их застала смерть, оставленные на поживу воронам, волкам, одичавшим собакам и прочим животным. Тела, тем не менее, поразительным образом хорошо сохранились, вероятно, из-за ночных морозов. «У многих из них уцелело то, что можно назвать physiognomy, – писал Адриен де Майи. – Почти у всех были большие и широко открытые глаза, бороды как будто бы отросли, и темно-красные пятна и синева, покрывшие их белые щеки заставляли думать, словно кто-то нарочно вымазал их так, создав нелепую пародию на людей, высмеивавшую горе и смерть. О! До чего же отвратительно!» Смрад не поддавался описанию, а вид тел наводил солдат на мрачные размышления.

В Можайске и в Колоцком солдаты видели тысячи истощенных раненых, едва живых, влачивших ужасное существование в адских условиях. Полковник де Фезансак приехал в Колоцкий монастырь посмотреть, нет ли в нем кого-нибудь из его полка. «Людей оставили там без медикаментов, без пайков и без какой-либо помощи, – писал он. – Мне едва удалось войти, настолько завалены были лестницы, коридоры и центры помещений всякого рода отбросами».

Наполеон очень разозлился, узнав, что так много раненых все еще не вывезено, и великодушно распорядился взять их всех с собой. Не слушая советов Ларре и прочих врачей, которые оставили команды санитаров для ухода за страждущими, император распорядился помещать их в экипажи, фургоны, в маркитантские повозки, на орудийные лафеты и зарядные ящики, в общем на все, что могло служить средством транспорта. Результат предсказать несложно.

«Самые здоровые и то не вынесли бы такого способа перевозки или не смогли бы долго оставаться на повозках, учитывая, каким образом они были туда погружены, – писал Коленкур. – Потому можно судить о том, каково бывало состояние тех несчастных после нескольких лье пути. Тряска, утомление и холод – все свалилось на них одновременно. Никогда я не видел более печального зрелища». Владельцы экипажей вовсе не приходили в восторг от лишнего веса, поскольку лошади и так-то еле тащили возы, и с оторопью думали о перспективах обеспечивать едой своих нежеланных подопечных. Осознавая отсутствие у тех шансов выжить, они по большей части решали ускорить неизбежное. «Я и по сей день вздрагиваю, когда вспоминаю о возницах, намеренно гнавших лошадей через самые непроходимые места, чтобы избавиться от несчастных, обременявших их, и улыбались, точно радуясь везению, когда очередной толчок избавлял их от бедолаг, которых, как они понимали, раздавят колеса, если раньше не растопчет лошадь».

Отдав во второй половине дня 28 октября распоряжения по вывозу раненых, Наполеон поскакал в Успенское, где остановился на ночь в опустошенной усадьбе. Но заснуть император не мог. В два часа по полуночи он вызвал к себе Коленкура и спросил его мнение о сложившемся положении. Коленкур ответил, что оно куда хуже, чем представлялось Наполеону, и вряд ли удастся встать на зимние квартиры под Смоленском, Витебском или Оршей, как он на то надеялся. Затем Наполеон завел речь о том, что ему, возможно, придется оставить армию и ехать в Париж, и поинтересовался у обер-шталмейстера его точкой зрения по отношению к такому намерению и тем, как, по его разумению, отнесется к подобному шагу армия. Коленкур счел идею отъезда императора в Париж лучшим выходом, хотя, как заметил он, следовало бы хорошенько рассудить и выбрать подходящий момент, а что уж там подумают солдаты – в конце концов, не так важно.

Положение Наполеона выглядело и в самом деле очень скверно. Через десять дней после выхода из Москвы он продвинулся по Смоленской дороге лишь на трое суток пути. Дело не только в опасном затягивании отхода, но и в том, что армия съела до десяти суточных рационов. Расчет прост: если двигаться с такой же скоростью и дальше, Смоленска удастся достигнуть более чем через десять дней, а единственные средства поддержания жизни представлялось возможным почерпнуть из небольшого склада в Вязьме. К тому же, не имея данных разведки, и не располагая в достатке кавалерией для отправки дозорных разъездов, Наполеон понятия не имел о замыслах русских.

Когда Волконский добрался до Санкт-Петербурга и вручил Александру письмо Наполеона, переданное через Лористона, царь даже не захотел читать его. «Мир? – спросил он. – Но мы еще не воевали. Моя кампания только начинается». На деле до ее старта прошло еще какое-то время.

Через день другой после поспешного отступления Кутузов двинул войска вперед и принялся осторожно следовать за отступавшими французами. Вперед он выслал Милорадовича, а сам шел позади неспешным шагом. Дойдя на севере до Можайска, французы проследовали на запад по Московской дороге широкой дугой, выгнутой в южном направлении. Посему Кутузов находился в отличном положении, позволявшем ему перерубить линию отхода противника. Но пусть фельдмаршал не отказал себе в удовольствии написать жене, что стал первым полководцем, который гонит Наполеона, никаких усилий с целью перехватить его он не предпринял.

Единственным врагом французов оставались казаки, державшиеся на почтительном расстоянии, точно гиены, крадучись ступавшие за раненым животным. Регулярные казачьи полки, знакомые прежде французам, оказались теперь в меньшинстве из-за наплыва иррегулярной конницы с Дона.. «В одежде и шапках самых разных фасонов, даже без попытки привести их к единой форме, грязные и неухоженные на вид, сидящие на взнузданных простейшей уздечкой отвратительных мелких и тощих клячах с нечесаными гривами, торчавшими на холке и свисавшими на глаза, вооруженные длинной грубой палкой с чем-то вроде шипа на верхушке, эти казаки, кружившие всюду без всякого порядка, напоминали мне шлявшиеся вокруг стаи диких зверей», – вспоминал Франсуа Дюмонсо. Помимо казаков действовали отряды башкирских всадников, вооруженных луками и нимало поражавших французов стрельбой по ним стрелами.

Дикие всадники сами по себе особой военной ценности не представляли. Основа их тактики состояла в том, что они кучей бросались вперед с криками «ура!» в надежде испугать противника и заставить его обратиться в бегство, после чего отлавливали некоторых из беглецов и собирали всю оставленную добычу. Если солдат не собирался бежать, а наводил на них ружье, непременно бежали сами казаки, однако опытный пехотинец не спешил стрелять, зная, что враг вернется и атакует его во время перезарядки. Пика казака снабжалась тонким и круглым в сечении наконечником, который только прокалывал тело, но не резал жил и мышц, а потому, если удар не приходился в жизненно важный орган, раны обычно не бывали серьезными.

При наступлении французы словно бы не замечали казаков, высмеивая их постыдное нежелание подвергать себя хоть малейшей опасности. «Если бы кто-нибудь собрал полк французских девиц, то, думаю, они выказали бы больше храбрости, чем эти знаменитые казаки со своими длинными пиками и длинными бородами», – иронизировал по данному поводу один солдат. Однако в условиях отступления, в отсутствии сообразного количества кавалерии на стороне французов, казаки приобретали значение, много превосходившее их потенциал. «Французского солдата легко деморализовать, – подмечал лейтенант Блаз де Бюри. – Четыре гусара у него на фланге ему страшнее тысячи по фронту».

2 ноября маршал Лефевр в речи перед Старой гвардией высказался по данному вопросу с обычной для себя солдатской прямотой. «Гренадеры и егеря, казаки тут, тут, тут и тут, – говорил он, показывая на все четыре стороны. – Если вы не следуете за мной, вам п – ц. Я вам не просто какой-нибудь генерал, и не зря в Мозельской армии меня звали отец вечный. Гренадеры и егеря, вновь повторю вам: если вы не рядом со мной, вам п – ц. И в любом случае мне всё е – ть. Вы все можете идти на х…». Гвардия не разочаровала, и ряды ее оставались сомкнутыми все время, чего, однако, не скажешь о других войсках. Когда в ходе отступления стал слабеть боевой дух, в души вкрался и поселился там безотчетный страх, один только возглас «казаки!» заставлял даже старых солдат обращаться с бегство ради спасения.

Французы отступали эшелонами: Наполеон, сопровождаемый Старой гвардией, возглавлял движение, затем шла Молодая гвардия, потом остатки кавалерии Мюрата и корпуса Жюно. 31 октября они прибыли в Вязьму. За ними подтянулся Ней с 3-м корпусом, за которым следовали итало-французские войска принца Евгения и остатки польского корпуса Понятовского. Замыкал колонну Даву с его 1-м корпусом.

Продвигались войска медленно, в основном из-за нехватки и ослабления тягловых лошадей. Ввиду недостатка корма смерть косила конский парк, а оставшиеся животные становились слишком хилыми и не могли тащить пушки и зарядные ящики. Орудия с обычной упряжкой из трех пар теперь волокли двенадцать или пятнадцать лошадей, но даже при таком раскладе колеса бывало застревали в грязных колеях и останавливались на подъемах. Помогать толкать пушки привлекали проходящую пехоту, но измотанным солдатам вовсе не улыбалось выполнять подобные задачи и они шли на все в попытках избежать ненужных нагрузок. Взлетали на воздух взорванные повозки с порохом, летели на землю лишние боеприпасы – делалось все для облегчения груза. Артиллеристы захватывали частные экипажи и нагруженные добычей повозки, жгли их, а лошадей реквизировали. 30 октября у Гжатска капитан Анри-Жозеф Пэксан, адъютант генерала Ларибуасьера, проезжал мимо колонны нагруженных ранеными повозок, лишенных коней – все они были кем-то выпряжены и уведены. «Эти бедняги умоляли нас о милосердии, сложив руки, как для молитвы, – вспоминал он. – Они взывали к нам раздирающими душу голосами, что они тоже французы, что были ранены, сражаясь на нашей стороне, и слезно просили не бросать их».

Отчасти сложности проистекали из-за видения ситуации Наполеоном, который считал происходившее тактическим отходом, а не отступлением. Некоторые корпусные командиры хотели бросить часть ненужных им артиллерийских орудий. Такой шаг высвободил бы лошадей для транспортировки оставшегося парка и позволил бы сэкономить время, но Наполеон не желал и слышать ни о чем подобном, поскольку русские сочли бы подобранные пушки трофеями. Упорное стремление не терять лица обошлось ему дорого.

Помимо всего ненужного снаряжения, французы вели с собой около трех тысяч русских пленных. Пусть их присутствие никак не напрягало службы снабжения – несчастным вообще не давали еды, а потому они питались мясом павших лошадей, валявшихся на обочинах, а по некоторым данным, даже плотью своих мертвых, – пленные крайне осложняли и без того непростую жизнь португальским пехотинцам, наряженным конвоировать их, а также занимали ценное место на дороге. А пространства как раз отчаянно и не хватало.

Самый большой недостаток отступления эшелонами по одной и той же дороге, каковой вариант выбрал Наполеон, состоял в том, что чистое поле для марша наличествовало только у головных формирований, а остальным приходилось плестись через беспорядок, оставленный другими. Дорогу разбивали десятки тысяч ног, копыт и колес, она превращалась в штормовое море, если было сыро, и в каток, когда выпадал снег и подмораживало. Любые предметы снабжения, какие только представлялось возможным найти по пути, давно были поглощены множеством жадных ртов, а все пригодное для укрытия разобрано и сожжено в кострах для обогрева на бивуаке. Продвигаться по дороге мешали запруживавшие ее покинутые телеги и экипажи, мертвые лошади и брошенная поклажа. Но хуже всего, следующие колонны наталкивались на отстававших – на медленно ползущие массы людей, коней и повозок.

Помимо десятков тысяч гражданских лиц, увязавшихся за армией, в колоннах находились commissaires и прочие приданные ей функционеры, плюс слуги офицеров. Они перемешивались с толпами нахватавших добычи дезертиров, передвигавшихся частично пешим порядком, а частично на повозках. Были тут и cantiniéres с нагруженными тарантасами, и раненые офицеры, путешествовавшие в каретах, и ухаживавшие за господами слуги. Попадались и некоторые легкораненые из партий, оправленных на запад накануне эвакуации Москвы. Теперь отступающая армия догнала их и впитала в себя. Количество раненых росло день ото дня из-за стычек по ходу движения войска.

Нельзя не упомянуть также немалое число солдат, задержавшихся в пути не по собственной воле и отбившихся от частей, каковые они искали и иногда находили. Однако нагнать своих бывало делом сложным, поскольку приходилось проталкиваться через плотные массы людей, лошадей и повозок. Встречались и другие, кто, отстав по дороге, бросали оружие и вливались в толпы морально разложившихся солдат, фактически дезертиров, утративших воинскую честь и подгоняемых все больше стадным инстинктом.

Огромные толпы людей шли по одной дороге с армией, поглощая те мизерные оставшиеся ресурсы и создавая изрядную суматоху. Массы осложняли подступы к любому мосту и узкому проходу, поскольку отсутствие дисциплины вкупе с граничащим с паникой отчаянием создавали в подобных местах неизбывный хаос. «Люди, лошади и повозки – все ломились вперед валом, все толкались и пихались без всякого внимания друг к другу, – писал Дюмонсо. – Горе тому, кто позволял сбить себя с ног! Им было уже не подняться, их затаптывали, напирали и вынуждали других наступать на них, идти по ним и падать на них сверху. И вот таким манером постепенно накапливались целые груды перекрывавших путь людей и лошадей, мертвых и умирающих. Но толпа шла и шла, обтекая и запружая собой подступы к препятствию. Нетерпение и гнев включались в дело. Люди грызлись, отталкивали друг друга, сбивали с ног один другого, а потом раздавались крики несчастных, свалившихся наземь, задавленных ногами и колесами экипажей или иных повозок». Если же раздавался возглас «казаки!», вспыхивала паника, многократно увеличивавшая число убитых и искалеченных таким образом в давке.

Помимо замедления движения следовавших за такими толпами солдат, подобные зрелища оказывали деморализующее воздействие на их умы, ведь войска шли по опустошенным дорогам и всюду видели оставленное снаряжение, трупы людей и коней, встречали солдат, побросавших оружие. Хуже всего обстояло дело в арьергарде, которому не только приходилось пробираться через разнообразные препятствия, но и словно бы катить перед собой снежный ком из массы отставших от своих частей, осложнявших и без того нелегкий процесс движения и даже снижавших способность к противодействию врагу со стороны державшихся знамен воинов. Полковник Раймон де Фезансак, очутившийся со своим 4-м линейным полком в арьергарде между Вязьмой и Смоленском, столкнулся на бивуаках с множеством попрошаек и воров из числа отбившихся от своих частей солдат, каковые не желали идти ночью, предпочитая дождаться утра, когда в путь выступят организованные войска. Он велел отгонять таких ружейными прикладами и предупредил их не рассчитывать на место внутри каре при атаке неприятеля. Но они все равно обретались вокруг полка, упорно тащились за ним и облегчали возможность дезертировать для солдат части.

Постоянное зрелище толп воинов, переставших быть таковыми, ослабляло решимость продолжать выполнять свой долг у тех, кто не покинул строя. «Солдат, оставшийся под знаменами, превращался в некоего болвана, – рассуждал Стендаль. – А поскольку именно такая роль более всего претит французам, не бросали оружие скоро только настоящие герои и простаки».

Вечером 2 ноября Милорадович, полный решимости драться и задать трепку французам, попытался перерезать дорогу перед корпусом Даву, замыкавшим колонну отступления, на узком проходе у Гжатска. Русские пушки своим огнем посеяли хаос среди масс гражданских лиц, отбившихся от своих солдат, тащившихся вперемешку с полевыми орудиями, зарядными ящиками и частными экипажами. Конвой из штатских и раненых охватила неразбериха. Погибли многие из тех, кто не мог, бросив повозки, сбежать налегке. Но у Милорадовича недоставало пехоты для атаки против французов, и он отступил, когда Даву построил войска для правильного сражения.

Двое суток спустя, уже имея под своим началом полностью укомплектованное объединение из примерно 25 000 чел., русский генерал предпринял вторую попытку отрезать Даву чуть восточнее Вязьмы. На сей раз он вклинился между 14 000 или около того измотанных солдат 1-го корпуса и предварявшими их эшелонами, в то время как Платов напал на Даву с тыла, а летучие отряды Фигнера и Сеславина набросились на противника с флангов. Таким образом, французский арьергард очутился между двух огней в смертельно опасном положении.

Принц Евгений и Понятовский, услышав грохот пушек, быстро развернули войска. Располагая около 13 000 и 3500 чел. соответственно, они предприняли решительную атаку, сумев отбросить Милорадовича и открыть дорогу, тогда как Ней тоже осуществил разворот и прикрыл подступы к Вязьме. Русские получили усиление в виде подтянувшейся кавалерии Уварова, но Даву, тем не менее, сумел произвести отход упорядоченно. Когда же русские осмелились слишком приблизиться, он контратаковал их и захватил три пушки. Ближе к вечеру того дня две свежие русские пехотные дивизии, Паскевича и Чоглокова, атаковали предместья Вязьмы, и Ней отошел за реку, после чего сжег за собой мосты.

Потери на стороне французов составили около четырех тысяч раненых и убитых, плюс две тысячи попавших в плен, в то время как урон у русских не превышал 1845 чел., а возможно и меньше. При перескоке через канаву конь Понятовского упал, в результате чего всадник поранил колено и плечо, а также получил несколько сильнейших внутренних повреждений, вследствие чего вышел из строя. Но самым печальным итогом битвы для французов стала потеря двух знамен, к тому же, в один момент ближе к концу дня некоторые из солдат Даву обратились в паническое бегство.

Как бы там ни было, и у русских тоже отсутствовали поводы для ликования. Если Милорадович и Платов упустили благоприятную возможность покончить с корпусом Даву, Кутузов проворонил куда более крупный шанс. Фельдмаршал с его 65 000 чел. просидел весь день в паре миль к югу от Вязьмы на позиции, откуда без всякого труда мог ударить в тыл корпусу Нея, сведя на нет, таким образом, усилия принца Евгения и Понятовского, сбросив все четыре неприятельских корпуса прочь с шахматной доски и оставив Наполеона практически с одной лишь гвардией. Хотя он и отправил кое-какие части и соединения в качестве подкреплений Милорадовичу, старик решительно противостоял всем предложениям перейти в наступление.

Он теперь даже не разговаривал с Беннигсеном, отстранил его от всех обязанностей, а посланного к нему штабного офицера напутствовал такими словами: «Передайте вашему генералу, что я его не знаю и знать не хочу, а коли он пришлет мне еще хоть один рапорт, я велю повесить курьера». Беннигсен, Толь, Коновницын, Уилсон и другие были вне себя. В ту ночь Уилсон написал лорду Кэткарту, британскому послу в Санкт-Петербурге, с просьбой употребить все влияние для удаления Кутузова. 6 ноября он обращался уже к самому царю, говоря тому, что Кутузов – старый и больной человек, а потому его следует заменить Беннигсеном. На самом деле было не так уж важно, кто командовал русской армией, поскольку в тот же самый день в действие вступил новый фактор.

Рассказы об отступлении заметно разнятся между собой в зависимости от личности мемуариста и от того, в какой части войска он оказался, и какая судьба выпала ему. Расстояние между головой колонны и арьергардом редко составляло менее тридцати километров, а порой она растягивалась и на все сто, отчего разные формирования в один и тот же день оказывались порой в различных погодных условиях. По той же причине очевидец, утверждающий, будто отступление шло упорядочено до самого Смоленска, и тот, кто рисует картину хаоса в первый день, будут правы.

Капитан Юбер Био, выведенный из строя еще при Бородино, где осколок русской гранаты попал ему в левое плечо, выехал из Москвы 18 октября в карете с двумя другими ранеными офицерами, и все трое благополучно проехали весь путь до Парижа, поскольку всегда находились впереди армии. Мадам Фюзиль, одна из французских актрис в Москве, решившая вернуться в Париж вместе с Grande Armée, чувствовала себя вполне уютно в экипаже одного офицера до 7 ноября, когда испустили дух его лошади. Затем для нее начались очень трудные времена, но, в итоге, она смогла найти себе место в карете одного маршала и весьма комфортабельно передвигалась в первом эшелоне. Молодой аристократ граф Адриен де Майи и его друг, князь Шарль де Бово, оба раненые, делили удобную карету и пели песни или читали друг другу в ходе путешествия на родину. «Кто еще сумеет противостоять превратностям войны с отвагой и веселостью, как не француз, молодой француз и также, вероятно, дворянин?» – писал он. Тащившиеся в хвосте видели жизнь в совсем иных тонах.

Но на исходе октября большинство, радуясь пути домой, пребывали, тем не менее, пока в сравнительно хорошем настроении. «Было 29-е или 30-е, стояла великолепная погода, и на протяжении утра полк, проходивший мимо меня, радостно распевал одну за другой песни, – вспоминал Любен Гриуа, артиллерийский полковник в корпусе Груши. – Меня это поразило: у нас на бивуаках долгое времени никто не пел, но тот раз стал последним, когда я слышал пение». Полковник Жан-Батист-Марсьяль Матерр, служивший в штабе Нея и следовавший в среднем эшелоне, отмечал признаки общего упадка духа 31 октября. Процесс пошел еще резвее в следующие двое или трое суток. «Положение армии начинает выглядеть довольно незавидным», – отмечал Чезаре де Ложье 2 ноября.

Погода играла тут не последнюю роль. 31 октября в Вязьме Наполеон вновь похваливал ее, сравнивая условия с Фонтенбло в то же время года, и насмехался над теми, кто пытался запугать его рассказами о русской зиме. Ночные заморозки никого особенно не беспокоили. Жан-Франсуа Булар, 1 ноября обращавшийся к жене из лагеря под Вязьмой, как бы суммировал настроение. «Я пишу вам, моя дорогая, в самый замечательный день и в самый замечательный морозец, сидя на самом замечательном холмике, чувствуя холодок всюду, в том числе и в кончиках пальцев, и хочу сказать вам, что не надо волноваться относительно меня». Почтовая служба армии по-прежнему функционировала, правда, не так надежно, и, в то время как вероятность нахождения письмом адресата снизилась, солдаты все равно писали, безотчетно хватаясь за ту тонкую ниточку, связывавшую их с домом.

Погода оставалась отличной и в самом начале ноября. «Дни теплые, как летом, а ночи холодные», – отмечал Бонифас де Кастеллан 3 ноября. «Помню, как смотрел на поля анютиных глазок всевозможных оттенков, развлекая себя собиранием их в букеты», – фантазировал полковник 48-го линейного полка Жан-Жак-Жермен Пеле. Но 3 ноября оказалось последним теплым днем. Новолуние в ночь с 4 на 5 ноября принесло с собой и резкий спад температуры, а 6 ноября отступление вступило в неведомую доселе фазу. «Тот день остается глубоко вписанным в мою память, – продолжал Пеле. – После того как мы прошли Дорогобуж, полил довольно сильный дождь и стало холодать. Дождь превратился в снег, и за короткое время его нападало на землю два фута».

Сержант Бургонь, находившийся в двух дневных переходах оттуда далее на запад, тоже хорошо запомнил тот денек. Накануне уже сделалось холоднее, а тут как раз, к сожалению для cantinière, мадам Дюбуа, у нее начались родовые схватки. Гренадеры соорудили ей шалаш из веток, а полковник пожертвовал свой плащ, положив его поверх, но бедной женщине пришлось, тем не менее, рожать при температуре ниже нуля.

И Франсуа Дюмонсо также не мог забыть первой холодной ночи 6 ноября. «Наши лагерные костры, которые мы с трудом поддерживали, не принесли нам особого тепла, – писал он. – Пронизывающий северный ветер доставал меня даже под медвежьей шкурой, коей я прикрывался. Подмерзший с одного бока, поджаренный с другого, задыхавшийся от дыма, встревоженный ревом ветра, раскачивавшего деревья в густом лесу, я чувствовал, что не вынесу всего этого и, как другие, бегал туда и сюда в попытках согреться. Ночь пришла без отдыха, заставив познать страдания, подобных которым мы прежде не ведали».

В то время как Дюмонсо притопывал об землю, стараясь не замерзнуть в лесу, далее к востоку, в Дорогобуже, группа итальянских офицеров, сгрудившихся в лишенной крыши хибаре, смотрели, как умирает от ран, недоедания и холода их товарищ, лейтенант Бендай. «Жалею только о двух вещах, – прошептал тот прежде, чем испустить дух. – Что умираю не за свободу и независимость нашей Италии… и что не увижу уже своей семьи перед тем, как уйду».

Следующим вечером полковник Пеле со всей галантностью пригласил разделить с ним обед у костра актрису мадам Флери, сидевшую в карете, пока ее кучер ходил искать корм для лошадей. Когда же наступило утро, оказалось, что лошади околели от холода прямо в упряжке. Еще через день Пеле впервые видел замерзшего насмерть человека.

Умирали не только раненые, лежавшие на какой-нибудь телеге, будучи не в состоянии пойти и погреться у костра. Утром 7 ноября обер-лейтенант Кристиан Вильгельм Фабер дю Фор, офицер вюртембергский пешей артиллерии из 3-го корпуса Нея, догнал земляков, опередивших его на один дневной переход. Он приблизился к лагерю импровизированных шалашей, сделанных из сосновых веток, и, к своему удивлению, нашел там всех крепко спящими. На самом деле, как выяснилось тут же, люди попросту замерзли. Начальник штаба вюртембергской дивизии, генерал-майор Карл Фридрих фон Кернер, вышел из сарая, где провел ночь с коллегами, собрать солдат, но скоро прибежал обратно. «Мне открылся самый ужасный вид за всю мою жизнь, – признавался он. – Наши солдаты сидят вокруг лагерных костров, где остались ночью, но они все замерзли и мертвы». Такие зрелища стали обычным явлением, пока люди не поняли, что надо постоянно поддерживать огонь, а спать лишь урывками. «Когда мы поднимались, собираясь выступать, – вспоминал Мари-Анри де Линьер, – многие так и остались сидеть. Мы принялись трясти их, думая, что они спят, но они умерли».

Снижение температуры не назовешь очень большим – точно не более – 10 °C. Но французская армия не располагала одеждой даже для небольших морозов. Категорий вроде зимнего обмундирования тогда не существовало, поскольку в те времена армии зимой обычно не воевали. В основном форменный мундир имел спереди снизу большой вырез и даже не прикрывал живот, который защищался лишь жилетом, и, в то время как пехотинцы имели настоящие шинели, офицерские, сшитые на заказ, заканчивались заметно выше колена. У кавалеристов были плащи, но без теплой подбивки, а потому не очень-то грели в холод. В то время как медвежьи шапки гренадеров и кольбаки конных егерей обеспечивали некую толику тепла головам владельцев, большинство прочих головных уборов – в особенности кирасирские и драгунские каски – давали скорее обратный эффект. Надо добавить к тому же, что материалы, из которых шилась форма, бывали неплотными и, по нашим стандартам, довольно низкого качества, в чем любой может убедиться, посетив Musée de l’armée (парижский Музей армии) или какое-нибудь другое хранилище уцелевшего до наших дней тогдашнего обмундирования. «Шинели у нашей пехоты, наверное, самые худшие в Европе», – замечал Анри-Жозеф Пэксан.

По мере того как холодало, солдаты начинали дополнять одежду самыми разными средствами защиты от мороза. Оборачивали вокруг головы шарфы под уставным кивером, заматывали поясницу вязаными шалями, для рук в ход шли муфты и рукавицы. Наиболее предусмотрительные, позаботившиеся снабдить себя овчинными тулупами или меховыми шубами, надевали их поверх полковой формы. Те, кто не запасся такого рода зимними вещами, вынужденно использовали меха (обычно отделанные для модниц атласом или шелком), шали, шляпки и прочие тому подобные предметы, которых набрали с целью продать или подарить любимым на родине.

По мере того как падение температуры делало людей все менее разборчивыми, в ход пошли даже дамские вещи и богато украшенные церковные облачения. Объемистые женские платья имели один плюс – создавали нечто вроде палатки для нижней части тела, спасавшей владельца от холода. Потерявшие лошадей кавалеристы использовали чепраки из овечьей шкуры или суконные попоны, прорезав в них отверстия для головы и превратив в этакие пончо. На какие только ухищрения ни пускались люди, чтобы прикрыть особо мерзнущие участки тела. Некоторые для тепла просовывали ноги в рукава овчинных тулупов и завязывали их на талии.

«Постепенно на свет доставались все приобретения и добыча из Москвы. Самые утонченные платья и грубые ткани, всевозможные головные уборы, иные с отделкой серебром или золотом, приталенные жакеты и подбитые мехом блузы крестьянок, крытые шелком дамские шубы, халаты, словом, всяк появлялся в том, что тащил с собой, – вспоминал полковник Пеле. – Нельзя было без смеха взирать на эти прокопченные физиономии, усы, устрашающие мины лиц, обернутых в самые деликатные цвета, видеть могучие тела, едва прикрытые легкомысленными одеяниями. Маскарад не прекращался. Я находил его довольно забавным и подшучивал над ними, когда они проходили мимо». Как бы ни веселило зрелище полковника, подобные наряды не облегчали движения, а зачастую мешали солдатам применять оружие.

Многие сходятся в том мнении, что первый же серьезный снегопад 6 ноября, сопровождавшийся резким снижением температуры, оказал глубочайшее воздействие на целостность армии как военной структуры. «Именно с того момента начались наши несчастья, – писал Жан-Франсуа Булар, – и этим бедам предстояло расти и длиться следующие шесть недель! К счастью, мы не могли заглянуть в будущее. Текущие страдания поглощали все наши силы, мы думали только о том, как бы облегчить их, и мало помышляли о завтрашних мученьях. Каждый день приносил предостаточно горестей».

Скоро десятки тысяч ног утоптали снег, превратив его в твердую и скользкую поверхность. Лошади с трудом тянули колесные повозки, многие кучера и возницы снимали колеса и приделывали вместо них нечто вроде импровизированных полозьев. 8 ноября наступила оттепель и дорога превратилась в болото. Тем, кто поторопился выбросить колеса, пришлось оставить и повозки. Но на следующий день опять сильно подморозило, и дорога обледенела.

Было трудно даже просто сохранять вертикальное положение при движении по ровной поверхности, и, как подсчитал лейтенант 1-го полка гвардейских пеших егерей Мари-Анри де Линьер, за день он упал больше двадцати раз. «Когда попадались крутые склоны, приходилось скатываться по ним, что случалось часто, и мы садились и попросту скользили вниз. В результате чего задние падали на передних с их оружием и багажом», – писал он. Людям приходилось страховать телеги и пушки, натягивая веревки сзади, чтобы не позволить имуществу свободно скользить вниз, но если поскальзывались державшие веревки солдаты, тут уж все вместе они – пушка, лафет, лошади и люди – летали вниз, увлекая за собой всех имевших несчастье очутиться на пути. Коль скоро идти стало труднее, многие отставали.

Холод не позволял без болезненных ощущений дотрагиваться до ружейных стволов и замков, а когда температура опускалась ниже определенного предела, кожа примерзала к стали и сходила с рук при попытках оторвать пальцы от железа. Те, кто не располагал рукавицами или не смастерил себе нечто пригодное для защиты рук, вынужденно бросали оружие, и все больше солдат поступали так под предлогом мороза.

Все тот же холод стал последней каплей в чаше страданий многих лошадей. Десятки тысяч полуголодных и измученных животных испустили дух в пределах трех суток, отчасти из-за морозов, а отчасти из несоответствующих подков. Обычные подковы, которыми по преимуществу и бывали подкованы кони, не давали сцепления с утоптанным настом и льдом и вели себя скорее как коньки. В некоторых французских частях имелись подковы с выступами, а артиллеристы начали перековывать лошадей после того, как выпал первый снег, но и эти подковы быстро снашивались и стирались до гладкой поверхности.

Требовались подковы с острыми шипами, а о таких позаботились только поляки, да Коленкур снабдил ими лошадей императорской свиты, плюс то же сделали некоторые предусмотрительные офицеры. Когда выпал снег и установились морозы, у прочих чистопородных коней Grande Armée не осталось и шанса. Лошади скользили и падали, зачастую ломая ноги, но даже если все обходилось благополучно, требовались колоссальные усилия, чтобы вновь заставить их, еще больше измотанных и измученных, подняться.

Некоторые попробовали оборачивать копыта лошадей тряпьем, другие смекнули, что в таких условиях животным лучше вообще без подков и избавляли от них коней. Маленькие местные cognats с их широкими копытами и низким центром тяжести пользовались особым успехом, поскольку спокойно шли на рыси без подков. Якоб Вальтер приобрел одного такого конька. Тот умел даже приседать на задние ноги на вершине ледяного спуска и скатываться вниз без необходимости для всадника спешиваться.

Но настоящей замены подковам с острыми шипами не было. «Когда мы, поляки, сидя на кованных подковами с острыми шипами лошадях, на галопе пролетали мимо французских генералов, те смотрели на нас с удивлением и завистью, тогда как артиллеристы их сталкивались с большими трудностями на каждом пригорке, и втащить наверх орудия представлялось возможным только благодаря плечам пехотинцев», – писал Юзеф Залуский, капитан 1-го (польского) полка шволежеров-улан гвардии.

4-й корпус принца Евгения за двое суток потерял 1200 лошадей. Швейцарец Альбрехт фон Муральт, служивший обер-лейтенантом в 5-м баварском шволежерском полку Ляйнингена, писал, что на момент прибытия в Вязьму его бригада насчитывала две сотни всадников, а на следующий день их в ней осталось только от тридцати до пятидесяти, но днем позже она и вовсе перестала существовать как боевая единица. Ту же историю могли бы рассказать и другие всюду в армии. Потери в кавалерии и утрата значительной части артиллерии радикальным образом снизили потенциал Grande Armée и сделали ее уязвимой перед вездесущими казаками, которые вились вокруг отступавших колонн, точно большие назойливые мухи.

Но сильнее всего, стремительно теряя шансы на выживание, армия страдала из-за гибели тысяч тягловых животных. Приходилось бросать сотни повозок, расставаться с остро необходимыми запасами снабжения и снаряжением, равно как и с личными вещами солдат и их добычей. Многие швыряли в снег оружие, чтобы нести пожитки. «Дорогу усыпали ценные предметы вроде картин, подсвечников и множества книг, – вспоминал сержант Бургонь, – и в добрый час я бывало поднимал книжку, просматривал ее и тоже в свою очередь швырял прочь, кто-то затем вновь брал ее, а потом выбрасывал». Искалеченный Юзеф Понятовский, проезжая мимо в карете, попросил прохожего воина дать ему почитать что-нибудь из валявшегося на дороге, и книга эта так понравилась князю, что сохранилась и стала единственной добычей, приведенной из того похода.

8 ноября батальонный начальник Вьонне де Маренгоне из полка фузилеров-гренадеров гвардии осознал, что лошади не в состоянии далее тянуть его экипаж. Посему он переложил все самое ценное, начиная от необходимых запасов продуктов и кое-какой сменной одежды в portmanteau, оставив ненужные более предметы роскоши в карете, каковую и бросил. Однако, благоразумно не перенапрягая силы одной из уцелевших лошадей, смог погрузить portmanteau на нее. В Вязьме майор Клод-Франсуа Ле Руа из 85-го линейного полка 4-й пехотной дивизии 1-го корпуса Даву вооружился иголкой и ниткой и смастерил два огромных внутренних кармана для шинели, куда и сложил самое жизненно важное, избавив себя от необходимости тащить мешок.

Не все отличались таким даром предусмотрительности и, вынужденные встать перед трудным выбором, прощались с мешком зерна или риса, оставляя себе золотые и серебряные сосуды. Легко осуждать их, но представим себе, как тяжело было расстаться с подвернувшимся в жизни шансом, ведь на кону стояли женитьба, покупка дома, открытие собственного дела. К тому же тогда отступавшие не представляли себе, какие муки ада ждут их впереди. Они шли и боролись, как могли, надеясь на улучшение дел.

Нередко им приходилось устраиваться на ночлег на открытой местности без всякого укрытия, не будучи в силах от усталости наломать веток и соорудить шалаш. Они брали сабли и рубили маленькие деревца на костер. Но, прежде чем обогреть людей, зеленая смолистая древесина производила клубы ядовитого дыма и быстро сгорала, а потому огонь приходилось поддерживать в ночи постоянно. Даже если удавалось развести хороший костер, он отогревал лица и руки, спины же оставались открытыми для воздействия ночной температуры. Люди раскладывали ветки вокруг огня, чтобы сидеть и лежать около него, сгрудившись вокруг группками по восемь или десять человек, в надежде создать маленький кружок тепла. Но пламя растапливало снег, и они оказывались сидящими или лежащими на сырой земле.

Если везло, находили наполовину разрушенное и покинутое село или деревню. Однако там нередко попадались нежелательные реликты. «Под еще теплой соломой, которую ветер гнал и бросал нам в лица, оказывались тела нескольких солдат или крестьян, – писал Эжен Лабом, – и порой доводилось видеть убитых детей и девушек, зарезанных прямо там, где их изнасиловали». Генералы и старшие офицеры обычно занимали лучшие из оставшихся изб, но разногласия из-за вопросов превосходства порой вели к дуэлям. Солдаты жались толпой друг к другу в избах, амбарах, сараях, в хлевах – всюду, где можно было укрыться. Когда людей оказывалось слишком много, кого-то иной раз давили в тесноте, бывало первые задыхались по мере того, как внутрь втискивались все новые и новые бедолаги, отчаянно стремившиеся хоть как-то избавиться от холода.

Если избу занимала какая-нибудь группа, она готовилась защищать ее силой оружия. Но солому с крыш частенько стаскивали на корм лошадям. Те, кому не доставалось укрытия, размещались у стены с противоположной от ветра стороны и отрывали доски настила с крыши, ставни и любые другие доступные детали строения с целью развести огонь, в результате чего устроившиеся внутри оказывались перед неприятным фактом: кто-то разбирал их убежище снаружи. Очень часто оставшиеся на улице разводили костры чересчур близко к стенам, и тогда избы загорались. Если там находилось полным-полно людей и они спали, то рисковали задохнуться или сгореть заживо.

Даже и без воздействия кого-то со стороны солдаты, нашедшие для ночевки какую-нибудь избенку, рисковали встретить в ней смерть. Крестьянские дома в России отапливались печами площадью около двух квадратных метров, сделанными из обмазанного глиной дерева. Разогревать такие печи следовало постепенно, но замерзшие солдаты набивали их всем подвернувшимся под руку деревом, от чего, случалось, печь вспыхивала, и огонь охватывал избу со спавшими в ней людьми.

Страдания тех, кому приходилось проводить ночь без крова, усугублялись голодом. Большинство пайков, привезенных из Москвы, солдаты съели к моменту выхода армии к Можайску, тогда как теперь им приходилось тащиться по дороге, опустошенной ранее отступавшими русскими, а потом самими французами, подчистившими все остатки на пути к Москве. Было невозможно отправлять заготовителей провизии в ту и другую сторону далеко от дороги, поскольку те неизбежно отставали от основного войска и становились легкой добычей для противника, преследовавшего отступавших.

Когда кончилось снабжение, а материальные ресурсы остались позади в брошенных повозках, кормить солдат организованно стало невозможно. Мог найтись мешок зерна, но было нечем смолоть его (большое количество маленьких походных мельниц войскам раздали в Дорогобуже, но их в основном оставили по пути, когда околели лошади). Если и наличествовала гречиха или иная крупа, капуста или куски мяса, то отсутствовали горшки для приготовления продуктов.

Добросовестно относившиеся к делу и находчивые офицеры, сумевшие сохранить роты как единое целое, следили за важнейшими для выживания ресурсами, не давая разбазаривать их понапрасну, и обеспечивали честное распределение всего перепадавшего на долю подразделения между личным составом, а потому солдаты, принадлежавшее к дисциплинированному формированию, имели больше шансов уцелеть. Когда они останавливались на ночь, один отряд шел на поиски дров или хвороста, другой строил шалаши, третий готовил еду и так далее. Кого-то посылали кормить вьючных животных, кто-то поддерживал огонь и стоял на вахте, пока товарищи спали.

Некоторые части умели позаботиться о себе просто-таки превосходным образом. Доктор де Ла Флиз, расставшийся со своим полком, очутился в эскадроне польских улан. Те действовали так: сходили с дороги под вечер, находили деревню с жителями, окружали ее, а потом начинали договариваться с крестьянами, обещая не причинить никому зла, если им дадут немного еды и кров на ночь. Сами солдаты и их лошади таким образом оставались в более или менее сносной форме, а поскольку с ними путешествовала и парочка женщин, офицеры даже проводили вечер в дамском обществе.

Одним таким мастером снабдить себя всем необходимым в любых условиях оказался полковник Луи-Симон Шопен, командующий артиллерией 1-го кавалерийского корпуса. «Жизнерадостный человек, считавший важнейшим в жизни в первую очередь думать о себе самому, полковник Шопен, как только началось отступление, собрал вокруг себя дюжину самых шустрых и находчивых канониров, – вспоминал один из его товарищей. – Фургон с упряжкой добрых лошадей следовал за ним, и каждый вечер служил пунктом сбора для артиллеристов, каждый из которых приносил добытое в деревнях по пути или у отставших от своих частей одиночек хитростью или силой, как придется. Таким образом, ватага полковника (а иначе их и не назовешь) ни в чем не нуждалась, в фургоне всегда хватало всего, и, наблюдая за поставщиками и слушая их речи, любой понимал, что он никогда не опустеет».

«Редко когда оставшиеся в строю части воины не могли разделить с другими какого-нибудь варева, – писал Булар. – Но горе тем, кто оказывался один, такие не находили помощи нигде». Верно, за одним лишь исключением, когда они имели что-нибудь на обмен или продажу. Полковник Пеле наблюдал за своеобразным торгом, развернувшимся у большого костра. «У кого есть кофе? У меня сахар. Кто даст немного соли за муку? У кого есть котелок? Мы смогли бы приготовить для себя popote. У кого есть кофейник?» и так далее. «Человек с небольшим мешочком соли мог рассчитывать обеспечить себя едой на несколько дней, поскольку всюду имел актив для обмена», – замечал среди прочего Пеле. Альбрехт фон Муральт считал себя обязанным жизнью небольшому чугунному котелку, который он одалживал людям, готовившим пищу, за право разделить с ними трапезу. Для не имевших ничего единственная надежда состояла в коллективизме: они старались сбиться в группу с людьми в таком же положении. В результате возникала этакая артель из восьми или десяти солдат, которые обычно располагали лошадью или повозкой и действовали методами, сходными с приемами артиллеристов полковника Шопена.

Особенно уязвимыми оказывались слуги офицеров. Не будучи солдатами, они не могли претендовать на паек, а если хозяин погибал или его ранило или же он считал их ненужной более обузой, они оставались на мели. Шансом на спасение для многих таких людей являлся добрый господин. В Москве генерала Дедема де Гельдера убедили взять себе лишнего слугу, умного юношу, выступавшего в роли кучера при генеральской карете и ухаживавшего за лошадьми. Уже спустя время, в хаосе отступления, генерал неожиданно узнал, что на деле мальчишка являлся пятнадцатилетней француженкой, которая влюбилась в артиллерийского офицера и сбежала с ним из дома, но любовник ее погиб при Бородино.

Читая рассказы уцелевших, невольно поражаешься, как мало пищи порой требуется человеку, чтобы остаться живым. Но, по психологическим и физическим соображениям, было очень важно поддерживать регулярное питание. Перед самым выступлением армии из Москвы лейтенант Комб получил посылку из дома. «Какая радость! Новости из Парижа, от отца, моей любимой матушки, от всей семьи, от друзей! – писал он. – Ничто в мире не могло сравниться с тем, что я чувствовал себя тогда». Только много позднее он осознал, что посылка собственно и спасла ему жизнь, поскольку в ней содержались маленькие таблетки для приготовления горячего шоколада и бульонные кубики. В результате, когда никакой другой еды не находилось, он мог поддержать себя хоть чашкой такой питательной субстанции. Другим хватило ума набить себе карманы чаем и сахаром, и весьма многие утверждали потом, что им удавалось протянуть до двух недель на одном только сладком чае.

Как в наступлении, так и в отступлении мысли о пище никогда не покидали солдатских умов. Иные пытались отвлечь себя размышлениями о том, будто сидят за обедом в одном из лучших ресторанов Парижа. «Каждый из нас заказывал любимое блюдо, мы обсуждали их достоинства по сравнению с другими, и таким образом на время забывали о терзавшем нас голоде, – вспоминал капитан Виктор Дюпюи из 7-го гусарского полка, – но очень скоро ужасная реальность вновь обрушилась на нас со всей своей мощью».

А реальность и вправду выглядела страшновато. Основным источником мяса служили околевшие лошади, но, несмотря на множество их вокруг, добыть конину оказывалось не просто. Когда лошадь падала и не могла подняться, солдаты бросались резать ее. Самые опытные вскрывали живот, чтобы добраться до сердца и печени. Они даже не давали себе труда сначала убить животное и еще кляли его на чем свет стоит за судорожные попытки вырываться и лягаться. Капитан фон Курц отмечал, что, когда солдаты заканчивали с телом, останки выглядели так, будто какой-то хирург-ветеринар занимался там анатомическими изысканиями.

Многих отвращала сама идея есть конину, как и вкус лошадиного мяса, однако представлялось возможным сдобрить его, раскусив патрон и посыпав мясо порохом, и скоро большинство привыкли к такой трапезе. Жак Лорансен, инженер-географ, прикомандированный к ставке Наполеона, писал матери, что на самом деле тонко порезанная и прожаренная конина довольно приятна на вкус. Командир 2-й дивизии Молодой гвардии, генерал Роге, счел достойным упомянуть о сделанном им гастрономическом наблюдении: по его мнению, мясо местных cognats отличалось более тонким вкусом, чем мясо французских или немецких лошадей.

Но лошади не были единственными, кто шел в пищу людям. «В Вязьме мы угощались очень недурным fricassée из кошек, – убеждал Лорансен мать в письме, которое, правда, никогда так и не достигло адресата. – Впятером мы сожрали трех отличных кошек, каковые были просто великолепными». Вечером 30 октября в Гжатске Кристиан Септимус фон Мартенс и его товарищи впервые приготовили кошку. «Чтобы побороть переполнявшее нас отвращение, – писал он, – я уверил их, что гондольеры в Венеции, которые ни в коем случае не жили в такой нужде, как мы в тот момент, считают кошачье ragoût деликатесом». Колонны на марше сопровождали собаки из сгоревших сел и деревень, они выли и пытались оспаривать у изголодавшихся людей трупы лошадей, а некоторые, менее осторожные из них, сами шли в пищу солдатам. Любимчики из числа охотничьих собак или пуделей, прихваченные с собой в поход офицерами, тоже начали исчезать в котелках или ловко нанизывались, точно на вертелы, на прямые кирасирские и драгунские палаши, словно специально предназначенные для таких целей.

Достать хлеба практически не представлялось возможным, а вот ту или иную муку и крупу раздобыть было проще, посему солдаты делали этакое тесто на воде с порубленной соломой для вязкости и пекли лепешки в крестьянских печах или на углях костра. Но чаще они бросали все попадавшееся под руку в котелок и варили как кашу, нередко добавляя огарок сальной свечи для питательности вместо масла. Якоб Вальтер из Штутгарта, поначалу трудно привыкавший к походному быту, сделался весьма изобретательным, научился выбирать семена конопли и выкапывать капустные ростки, каковые тоже годились в пищу, если поварить их подольше.

«Мы готовили себе размазню из всевозможной муки с талым снегом, – делился воспоминаниями капитан Франсуа. – Затем бросали туда порох из патрона, ибо у него есть способность, позволяющая подсолить или по крайней мере сдобрить приготовленную таким образом пищу». Капитан Дюверже, казначей из дивизии Компана, описал рецепт, названный им «размазней по-спартански»: «Для начала растопите снега, каковой понадобится в большом количестве, чтобы получить немного воды. Затем насыпьте туда муки, потом в отсутствии жира добавьте осевой смазки, а в отсутствии соли – пороха по вкусу. Подавать горячим и есть только тогда, когда вы очень голодны».

Условия жизни нередко служили плохим подспорьем в деле приготовления пищи. Люди частенько голодали так сильно, что набрасывались на сырье, но даже если всё же доводили блюда до нужной кондиции, глотали еду с жадностью наскоро, опасаясь противника. Среди последствий подобных способов приема пищи оказывались рвота, несварение, колики и диарея. Дополнительной причиной, подхлестывавшей волчий аппетит и приводившей к поспешному поглощению съестного, становился страх перед возможной кражей. «Воровство и нечестность распространились по армии, достигнув такой степени беззастенчивости, что всякий чувствовал себя в безопасности среди своих не более, чем в неприятельском окружении», – отмечал Эжен Лабом. «То и дело приходилось слышать одно и то же: “О Боже! Украли portmanteau. Стащили ранец или хлеб, или свели коня”», – вспоминала Луиза Фюзиль.

Для многих, в особенности для оказавшихся самими по себе, воровство стало единственной возможностью уцелеть, кроме разве только потрошения брошенных повозок, сундуков и карманов умерших в пути. Все презирали таких отщепенцев и называли их fricoteurs, от слова fricoter, означающего стряпать нечто, поскольку их часто видели пытавшимися соорудить себе ту или иную еду прямо на обочине дороги. Если они подходили к костру в поисках хоть какого-нибудь тепла, их грубо и безжалостно гнали вон. Иногда они стояли неподалеку от сидевших у костра в надежде, по крайней мере, хоть так чуть-чуть согреться.

Многие одиночки брели к кострам русских бивуаков, чтобы сдаться. Таких находились тысячи, особенно в холодные ночи. Но надежда их на прекращение страданий скоро таяла, как дым, и судьбе таких бедолаг не позавидовал бы никто. Хотя русские официально придерживались военных правил, распространенных по всей Европе, обычно они смотрели на пленных с небрежением.

Тому есть яркие примеры. Когда горячо любимый всеми полковник Казабьянка, командир 11-го легкого пехотного полка (состоявшего частью из корсиканцев, а частью – из уроженцев Вале), попал в плен около Полоцка, захватившие его русские палец о палец не ударили для сохранения ему жизни. Когда через несколько дней он умер от ран, они вернули тело с эскортом почетного караула. Его офицер вручил французам записку от генерала Витгенштейна со словами: «Возвращаю тело отважного полковника 11-го полка, о коем мы скорбим не менее чем вы, ибо храбрец всегда заслуживает чести».

С другой стороны, некоторые офицеры относились к попавшим в плен коллегам обходительно. Партизанский вожак Денис Давыдов предпринял изрядные усилия с целью отыскать и вернуть молодому вестфальскому гусарскому лейтенанту колечко, медальон и любовные письма подруги, отобранные у того при пленении казаками. Но другой лидер партизан, капитан артиллерии (впоследствии подполковник) Александр Самойлович Фигнер, с садистским наслаждением резал пленных, причем часто тогда, когда они меньше всего ожидали подобного поворота событий. Генерал Ермолов тоже не жаловал пленных, в особенности поляков, которых презирал как предателей славянского дела. После Винково он плюнул в лицо графу Платеру и напутствовал конвоировавших его казаков потчевать того только ударами плеток. Образ действий Ермолова вовсе не являлся этакой аномалией.

«Наши солдаты брали в плен некоторых французов, – отмечал молодой русский офицер, описывая Смоленское сражение, – но все поляки были жертвами мщения и презрения». Когда один офицер отчитывался после патрулирования о взятии в плен группы французских солдат, грабивших церковь, старший офицер пожурил его за то, что он вообще не перебил на месте. Потому тот пошел и приказал солдатам заколоть всех штыками.

Царь лично писал Кутузову, жалуясь на донесения о злоупотреблениях в отношении пленных, и требовал обращаться со всеми захваченными солдатами противника гуманно, кормить их и одевать. Но пример, преподанный братом самого Александра, красноречивее всего говорил о том, как мало смысла имели такие послания. Генерал Уилсон ехал вместе с другими старшими офицерами следом за великим князем Константином мимо колонны пленных. Внимание его и свиты привлек один из них, по всему видно, немало отличившийся молодой офицер. Константин спросил его, не предпочел ли бы тот умереть. «Да, если надежды на спасение нет, ибо я знаю, что через несколько часов пропаду от изнурения или стану жертвой пики казака, как сотни погибших на моих глазах товарищей, не способных от холода, голода и истощения идти далее, – ответил тот. – Во Франции есть кому оплакать мою судьбу – и ради них я бы хотел вернуться. Но это невозможно, чем скорее кончатся бесчестье и страдания, тем лучше». К ужасу Уилсона, великий князь выхватил саблю и зарубил офицера.

Существовал ряд предписаний, оговаривавших не только то, как надо содержать пленных, но также что и сколько им полагается получать для поддержания жизни. Однако, применительно к реалиям рассматриваемой нами кампании, буква закона была мертва. Сержант Бартоломео Бертолини, схваченный во время фуражировки накануне Бородино, не мог и поверить, что с пленными можно обращаться так, как обращались с ним и его напарниками. У них силой отобрали все, даже форму и башмаки. «Наши страдания словами точно и не описать, – рассказывал он. – Они не давали нам ни гроша, как положено пленным у цивилизованных народов, не получили мы и пайков, кои позволили бы хоть как-то прокормиться». Им велели идти, идти быстро, били и даже убивали, если кто-то выходил из строя прихватить по пути гнилой картошки или огрызок еды.

Доктор Раймон Фор попал в плен под Винково. Его и других офицеров привели к Кутузову, каковой обошелся с ними по-рыцарски, – велел выдать одежду и немного денег. Такого обращения не стоило ожидать пленным из солдатских рядов, ибо их непременно обирали, раздевали и били. Но как только конвой с пленными вышел из Тарутинского лагеря в сопровождении ополченцев, то же стало происходить и с офицерами, у которых командиры ополчения отняли все полученное от Кутузова.

К моменту начала отступления война приобрела более беспощадные черты, а пленные превратились в обузу: коль скоро провизии и одежды не хватало обеим сторонам, никто не хотел жертвовать ничем для них. Когда вынужденно бредущие за французами русские пленные слабели и отставали, их провожали в последний путь пулей в голову. Русские тоже не особенно церемонились с противником. В большинстве своем пленных брали казаки, первым делом не только освобождавшие их от всего ценного, но и обдиравшие с них любую годную одежду. Затем их отдавали или, когда удавалось, продавали местным крестьянам, которые получали возможность поразвлечься, мучая французов до смерти с той или иной долей садизма.

Кого-то закапывали живьем в землю, других привязывали к деревьям и использовали в качестве мишеней для упражнения в стрельбе, бывало отрезали уши, носы, языки и гениталии, ну и так далее. Генерал Уилсон видел «шестьдесят умиравших голых солдат, лежавших шеями на поваленном дереве, в то время как русские, мужчины и женщины, с большими прутьями, распевая хором и приплясывая, один за другим вышибали им мозги периодическими ударами». В одном селе священник напомнил пастве о необходимости человечного обхождения с людьми и присоветовал утопить тридцать пленных подо льдом озера, но не истязать их. В Дорогобуже майор Вольдемар фон Левенштерн в оцепенении наблюдал, как в присутствии русских солдат местные жители избивали топорами, вилами и палками безоружный лагерный люд, тащившийся за армией. «То было ужасное зрелище, – писал он, – они походили на каннибалов, и свирепая радость сияла на их лицах».

Иногда обычный гуманизм нормальных людей торжествовал посреди всего дикого варварства, как в случае вестфальского лейтенанта Ваксмута, раненого в бедро при Бородино. Он облегчался на обочине дороги, когда казаки обрушились на группу его попутчиков. Увидев его сидящим беспомощно со спущенными на икры штанами, они покатились со смеху и впоследствии обращались с ним хорошо.

Жюльен Комб отклонился от главной дороги с пятью другими офицерам в поисках корма для голодных коней и заблудился. Проведя тягостную ночь, на протяжении которой они едва не были похоронены под снегом, французы набрели на деревеньку, где крестьяне дали им кров и еду. «Снег падал, кружась большими снежинками, и вид жалкой местности через тусклое желтое стекло маленьких оконцев, опасность нашего положения, неопределенность будущего – все совокупно приводило нас к самым невеселым размышлениям, – писал он. – Но внезапно от горестных раздумий меня пробудил крик “мама! мама!”, четко проговариваемый младенцем в колыбели, подвешенной как гамак на четырех веревках к балке крыши в темном углу и потому незамеченной нами ранее».

«Нельзя и передать того, какое впечатление произвело на нас это слово, почти как французское, – продолжал он. – Все вернулось к нам. Оно словно бы содержало в себе всю нашу память о семье, о счастье и о доме». Он взял ребенка в руки и заплакал. Мать ребенка была так тронута, что ухаживала за непрошеными гостями и известила о появлении в округе казаков, даже показала безопасный путь обратно и дала еды на дорогу.

В Вязьме поручик Радожицкий, участвовавший в преследовании отступавших французов, наткнулся на русскую женщину, нанятую в кормилицы младенцу французским полковником и его женой. Оба они погибли в бою, но русская и ребенок уцелели. «Он всего лишь маленький француз, что же и беспокоиться о нем?» – удивился поручик. «Ох, если бы вы только знали, как добры и милы были эти хозяева, – ответила женщина. – Я жила с ними, как в родной семье. Как же мне не любить их маленького сиротку? Я не брошу его, и только смерть разлучит нас!»