Доктор Александр Петрович в белом колпаке и белом халате с засучеными рукавами делал обход больных.

Больница была маленькая и чистенькая. Из окон был виден почти весь городок Алексеевск с садами, зазеленевшими после первого майского дождика. Весна в этом году запоздала. Теперь она торопилась и работала сверхурочно. Солнце янтарем разливалось по белым стенам палат.

Доктор Александр Петрович был здоровый и крепкий человек, всем говорил „ты“ и, когда осматривал больного, страшно хмурил свой лысый лоб. Он говорил с больными мало; только когда совсем уже налаживалось дело, вдруг, после осмотра, кричал:

— Ну, вставай, чего развалился? Место занимаешь. Собака на сене.

И этот сердитый оклик звучал для больного, как самая красивая музыка: поправился.

Доктора побаивались, но любили.

В этот раз, осмотрев всех больных, он зашел в изолятор, то-есть, иначе, в особую комнату, куда клали только самых тяжелых больных.

Там на постели лежал худой и желтый, как лимон, человек с седеющими усами и давно не бритыми щеками. Он лежал молча и неподвижно, а рядом с ним на стуле сидел, тоже молча, парень лет тринадцати в красной рубахе и в сапогах.

Увидев доктора, мальчик встал и смутился.

— Здорово, Стромин, — сказал доктор, — это что, сын, что ли?

— Сын.

— Один?

— Чего?

— Сын-то один?

— Один.

— А дочери есть?

— Нет.

— Звать как?

— Андреем.

— Вот что, Андрей Васильевич, — сказал доктор, — сбегай-ка на угол, купи мне папирос коробку: „Иру“ спроси. Удружишь?

Мальчик молча кивнул головой и, взяв деньги, вышел. Приэтом он пытливо и тревожно поглядел на доктора, но тот внимательно рассматривал какое-то пятно на стене.

Больной, удивленный многословием доктора, тоже как-то насторожился.

— Вот что, Стромин, — сказал доктор, когда мальчик вышел, — я должен с тобой поговорить. Ты малый с головой, и нам с тобой в прятки играть нечего. Плохо твое дело.

В комнате наступило молчанье.

На окне отчаянно звенела муха, в какой-то палате больной татарин распевал заунывную песню.

— А операция? — прошептал больной.

— Что же, братец, операция. Ну, взрежем тебя для очистки совести.

— Ну, а может быть, оно… того!..

— Что того?

Доктор показал ему пол-ногтя:

— Видишь, это вот за то, что ты поправишься. А вот это, — он показал всю руку, — за то, что ты, одним словом, помрешь. Дело ясное, хныкать тут нечего. Я тебя предупреждаю, потому что тебе, может, распорядиться надо.

— А скоро?

— Что скоро?

— Умру-то?

— Не задержишься.

Странным образом грубые слова доктора действовали на больного успокаивающе. Он вдруг проникся этим простым и деловым отношением к смерти:

— Мальчика жалко! — проговорил он.

— Это ты мне, брат, не расписывай. Это я сам понимаю. Родные есть?

— В городе брат… Только давно уж вот не пишет. А знаю, что там. Видели его тут, — наши ездили…

— А на чорта парню в город тащиться? Губернские-то города…

— Нет уж, — быстро заговорил больной, — в городе лучше… Там образование… Ты уж меня, сделай милость, доктор, не неволь.

— Чудак! Как же я могу тебя неволить? Что ты, мой крепостной, что ли? Теперь советской власти восьмой год пошел. Делай, как знаешь. Брат-то кто?

— Торгует… ничего брат… при деньгах.

— Человек-то хороший?

— Ничего был…

Стромин вдруг заерзал по постели.

— Чего ты?

— Деньги у меня тут под тюфяком…

— Не вертись. Сам достану.

Доктор вынул сложенный в несколько раз синий платок.

— Эх ты! В больнице грязь этакую под тюфяком держишь! Гигиена!

— Двадцать рублей тут. Андрюшке на дорогу.

— Передать, что ли?

Больной кивнул головой.

— А операция-то завтра? — прошептал он.

— Завтра… Хочешь, отложим… можно в пятницу.

— Нет уж… истомился.

— Вот и я тоже думаю.

Андрюша принес папиросы.

— Спасибо, гражданин! — сказал доктор. — Молодчина.

Его широкая белая спина исчезла за дверью.

— Что доктор-то сказал? — тихо спросил Андрюша.

— Завтра резать.

— Ну, и что же?

— Ничего себе… операция.

— Граждане, посещения кончились!

Андрюша встал и взял свою сумку, в которой принес отцу хлеба.

— Прощай, значит.

— Прощай.

На другой день Андрюша пришел в больницу рано и сел в прихожей.

Он видел как наверху по площадке лестницы то и дело проходили фельдшерицы в белых халатах и няньки.

Доктор прошел, отдуваясь и пыхтя.

— Жарко, — сказал он сторожу и тяжело поднялся наверх.

— Скоро операция-то начнется? — спросил сторожа Андрюша.

— Часов в десять. Он раньше не делает.

— А страшно это, когда режут?

— Нечувствительно. Укол делают, а то усыпляют.

— А потом здоров человек?

— Как когда.

— Ножом режут-то?

— Вестимо не пальцем.

Больше сторож не стал разговаривать и вышел посидеть на крылечке.

Из двери пахло ясным майским днем, и запах этот был даже сильнее запаха лекарств, сползавшего с лестницы.

На часах пробило половина десятого.

Что-то засуетились наверху фельдшерицы.

— Вы что ж там, граждане, — прогремел докторский голос, — примерзли, что ли?

— Сейчас, Александр Петрович.

Доктор, куря папиросу, наклонился над лестницей.

— Стромин, что ли? — спросил он Андрюшу.

— Так точно.

— Чего сидишь? Ступай в бабки играть!

Андрюша насильно улыбнулся и сконфузился.

Доктор ушел.

Затем наступила тишина. Только хлопали гулко растворяемые двери да шаркали туфли.

Андрюша тоже вышел на крылечко и смотрел, как прыгает по дорожке и трясет хвостом трясогузка.

Ночью он спал плохо, и теперь глаза его смыкались.

За лесочком, должно быть на реке, кричали ребята.

Андрюше представилось, как его отец в прошлом году об эту пору работал на мельнице — плотину чинил, а Андрюша тут же неподалеку удил рыбу. Тогда отец был еще совсем здоровый и, работая, пел песню. Его в городе, так и звали певцом. Много он знал веселых песен — слушаешь, просто обхохочешься.

Кто-то тронул Андрюшу за плечо.

На крыльце стояла фельдшерица.

— Доктор требует, — сказала она ласково, — поднимитесь за мною.

Андрюша робко поднялся по каменной лестнице.

Доктор сидел в кабинете — тут же прямо с площадки — и курил папироску.

— Ага, — сказал он. — Так, так. Ну, чтож, парень, помер твой тятька. Ничего не пропишешь. Так, положим, и нужно было ждать. Сердце никудышное. Новое сердце надо поставить, а этого ученые еще не выдумали. Ты того… сядь.

Андрюша молча сел и продолжал робко смотреть на доктора.

Сознание неизбежности и непоправимости того, что произошло, преисполнило его деловитой серьезности. Горя он еще не чувствовал.

— Так вот в чем дело. Велел тебе отец передать эти двадцать рублей. Поедешь ты на них в город к своему дяде. Вот тут я его адрес записал: Черюхинская улица, дом сорок три, квартира десять. Получай. Ехать-то хочется?

— Хочется.

— И здесь бы пожил… Нечего всем в большие города лезть. Говорят, вон, на „Октябрьской“ нужны мальчики.

Андрюша молчал.

— Так в город хочешь?

Тот молча кивнул головой.

— Ну, езжай. Ты дядю-то знаешь?

— Нет.

— Отец говорил, человек хороший… Мда-с… Ну, а от меня вот тебе совет: с отца пример бери. Отец твой всю жизнь прожил без обмана… Честный был, прямой — отец-то. Таким и ты будь.

Андрюша снова кивнул головой.

— А главное — не хнычь. Смерть, брат, пустое дело. И я умру, и ты умрешь, а жизнь все будет из всех щелей переть. Ишь весна-то какая. О живых нужно думать, а не о мертвых. Он свое дело сделал, теперь ты делай. Ну, катись… В обход пойду.

Андрюша вышел из кабинета.

Из коридора на него смотрели с любопытством больные в серых халатах.

Нянька-старушка, подперев подбородок кулаком, сокрушенно покачала головой.

Но Андрюша быстро и спокойно сбежал с лестницы.

Он не пошел в город, а свернул на тропинку, ведущую в лес.

Ярко-зелеными пятнами разбрызгалось по березам ослепительное солнце. Птицы пели, легкий ветерок нежно-нежно овевал лицо. Хорошо.

Андрюша силился представить себе, какая она, эта смерть, и не мог. Ведь вот, все ждал — отец умрет — и было страшно, страшно самого этого горя. А вот умер, и как-то ничего. А ведь он любил отца. Жалко его, так жалко, а жить-то уж больно хорошо. Не плачется. Дойдя до реки, разделся он и влез в воду, зорько следя, чтоб не украл кто штанов, а с ними последние деньги.

Губернский город представлялся чем-то неведомым и огромным.

А интересно туда съездить. Чего только не увидишь!

Возвращаясь с реки, Андрюша встретил двух соседок. Они несли полоскать белье.

— Ишь, — сказала одна, — отец помер, а он шатается. Хоть бы для людей-то погоревал. У меня вон мачеха померла, так я, милая женщина, на весь наш город выла:

— Хорошая была мачеха-то?

— Куды тут! Ехидная была… уж мы ее, можно сказать, терпеть не могли. А все ревели…

— Ну, конечно, для приличия.

А Андрюша весь день бродил по лесу, жуя краюху хлеба, которую принес отцу, и все вспоминал, какой хороший был отец. И к вечеру вовсе развеселился. „Буду таким же!“ — решил он.

Через два дня Андрюша отправился на станцию и на вопрос кассира, куда билет, важно ответил:

— В город!

А до города-то двести верст!