Транзит

Зегерс Анна

Глава четвертая

 

 

I

Как-то поздно вечером ко мне вдруг пришел Жорж Бинне. Он был единственным человеком в Марселе, который знал, где я живу. Но до этого он никогда не бывал у Меня. Так далеко наша дружба в то время еще не зашла. Жорж сказал, что их мальчик внезапно заболел. Что-то вроде астмы. Приступы бывали и прежде, но не такие сильные. Нужно срочно найти врача.

– Правда, поблизости живет один врач, – объяснил мне Жорж. – Он обосновался в корсиканском квартале лет десять назад, когда его выгнали с флота. Но он пьяница и неопрятен. А Клодин уверяет, что среди немцев-беженцев есть хорошие врачи. Она просит тебя помочь нам найти врача.

С первого дня знакомства с Жоржем Бинне я привязался к мальчишке. Ради него я часами простаивал в каких-то дурацких комитетах, чтобы на деньги, которые там выдавали беженцам, ожидавшим отъезда, купить ему то, о чем он мечтал. Болтая с Бинне, я всегда поворачивался к окну, у которого мальчик готовил уроки. А если я что-нибудь рассказывал, то бессознательно выбирал понятные ему слова. Иногда я брал его с собой – мы катались на лодке или гуляли в горах. Сперва он был молчалив. Когда он порывисто вскидывал голову, когда глаза его вдруг загорались, я думал, что в нем просто играет кровь, как в молодом жеребенке. Но все равно мне это нравилось. Я жил в свихнувшемся мире, но меня иногда успокаивал безмятежный, еще невинный взгляд ребенка; кроткое и гордое движение, которым Клодин предлагала мне рис; радостная улыбка мальчика при моем появлении. Потом я обнаружил, что ничто не ускользало от его внимания. И что он знал о нас всех куда больше, чем мы о нем. И эта внезапная болезнь, серьезность которой я тогда, безусловно, преувеличил, показалась мне покушением на его жизнь, попыткой каких-то неведомых мне сил – а может быть; просто грубой, тупой, подлой действительности – избавиться от него, навсегда закрыть его загорающиеся, пытливые глаза. Мне еще больше, чем Жоржу, не терпелось найти врача. Я навел справки в своем отеле. Меня послали в отель «Омаж» на улице Релэ – узенькой улочке возле Кур Бельзенс; там, в номере 83, живет в прошлом знаменитый врач, бывший директор дортмундской больницы. Из-за слова «в прошлом» я ожидал увидеть старика. Я совсем забыл, что для беженцев время оборвалось в день их отъезда с родины. Когда я постучал в дверь номера 83, я услышал молодой встревоженный женский голос. Женщина кого-то успокаивала, должно быть, Врача. Видно, они испугались этого позднего стука – уж не полиция ли? Затем дверь открылась, но никто не вышел ко мне. Я увидел только голубую шелковую кайму на узком запястье. Я почувствовал легкое волнение – что-то вроде ревности, которая мучает меня иногда без всякого основания, – быть может, оттого, что этот незнакомый мне врач был таким известным и талантливым, что люди нуждались в нем, что он, возможно, был вовсе не старым, а женщина – кто знает – была нежной и красивой…

– Мне нужен врач, – сказал я.

И женский голос повторил, как мне показалось, не без радости:

– Нужен врач.

И тотчас же в дверях появился мужчина. Таким я и представлял себе врача. У него были волосы с сильной проседью и молодое лицо. И все же, несмотря на его молодость, на нем лежал отпечаток профессии. Тысячу или даже две тысячи лет назад врач, наверно, выглядел точно так же – тот же кивок головы, те же внимательные, пристальные и вместе с тем бесстрастные глаза, которые несметное число раз останавливались на людях, измученных физическими страданиями. В тот вечер мы едва обратили внимание друг на друга. Он коротко спросил меня о больном. Но мои сведения были для него недостаточно точными. Я так волновался за мальчика, что не мог ничего толком объяснить.

Мы молча пересекли пустынную, почти незастроенную Кур Бельзенс. На ее северной стороне все еще стояли фургоны беженцев. На веревке висело белье.

В окошке одного из фургонов горел свет. Оттуда доносился смех.

– Люди давно забыли, – сказал мой спутник, – что у фургонов есть колеса. Этот уголок на Кур Бельзенс кажется им теперь родиной.

– Пока их не прогонит отсюда полицейский.

– На другой конец площади – не дальше. А потом второй полицейский снова пошлет их назад. Им хоть не придется, как нам, пересекать океан.

– Вы, доктор, тоже хотите пересечь океан?

– Я вынужден это сделать.

– Почему?

– Да потому, что хочу лечить больных. Мне обещали дать отделение в больнице в Каксакасе. Если бы эта больница находилась на Кур Бельзенс, мне не пришлось бы пускаться в такое путешествие.

– А где это, Каксакас?

– В Мексике, – сказал он с удивлением.

– Так вы тоже собираетесь в Мексику? – воскликнул я с еще большим удивлением.

– Мне случилось как-то, много лет назад, вылечить сына одного крупного мексиканского чиновника.

– Трудно туда добраться?

– В том-то и дело, что чертовски трудно. Прямых пароходов нет. Вся сложность заключается в транзитных визах. Видимо, придется ехать американским пароходом. А значит, надо пересечь испанские и португальские воды. Теперь, говорят, иногда удается попасть в Мексику и другим путем: доехать на французском пароходе до Мартиники, а оттуда добираться через Кубу.

«Этот человек – врач до мозга костей, – подумал я. – Он нужен людям. Ему и в самом деле надо уехать. Не то что этому маэстро с черепом мертвеца, которому во что бы то ни стало хочется еще раз помахать дирижерской парочкой».

На пустыре, расположенном между родильным домом и Арабским кафе, спали двое нищих, тех самых, что лежат там всегда и днем. Руки, которые они день-деньской тянули за милостыней, служили им теперь подушкой. Нищие безмятежно спали на своей родной земле, им не было дела до того, что происходит вокруг. Стыд был им так же неведом, как и прогнившим деревьям, которые превращаются в труху. Бороды нищих кишели вшами, кожа покрылась струпьями. Так же как и у деревьев, у них не могло возникнуть желания покинуть свою родину.

Мы пересекли улицу Республики, совсем пустынную в этот час. Когда мы проходили по лабиринту переулков в районе Старой гавани, врач внимательно глядел по сторонам, запоминая, видимо, дорогу, чтобы не заблудиться, когда он будет один возвращаться домой. Ночь была тихая и холодная.

Я стукнул молотком в дверь на улице Шевалье Ру. Врач бросил острый взгляд на Клодин – мать ребенка, которого он должен вылечить. Затем он быстро прошел через крохотную кухню, прямо к кровати мальчика. Он сделал нам знак, чтобы мы вышли из комнаты. Жорж уже отправился на свою мельницу. Клодин, присев за кухонный стол, подперла рукой голову. Нежно-розовая полоска ладони подчеркивала линию ее подбородка. До сих пор я любовался Клодин, словно она была цветком или раковиной, только теперь, когда у нас появилась общая тревога, Клодин превратилась для меня в обыкновенную женщину, которая день-деньской работает, заботится о муже и ребенке, бьется из последних сил.

Для Жоржа Клодин была не чудом, а чем-то более обыденным и вместе с тем куда более значительным. Она стала меня расспрашивать о враче, а я все из того же странного чувства ревности рассыпался в похвалах. Вскоре он сам вошел в кухню. Он успокоил Клодин, сказав ей на хорошем французском языке, без всякого акцента, что болезнь кажется страшнее, чем есть на самом деле, что сейчас главное – ничем не волновать ребенка. Мне показалось, что это последнее замечание относилось ко мне, хотя на меня он и не взглянул, да мне и не в чем было себя упрекнуть. Он выписал рецепт. Несмотря на его возражения, я проводил его до улицы Республики. Он и теперь не глядел на меня и не задал мне ни одного вопроса о семье Бинне, словно он ни во что не ставил чужие рассказы и до всего хотел дойти сам. Я чувствовал себя школьником, которому и нравится новенький, и вместе с тем досадно, что тот не обращает на него никакого внимания. На деньги, полученные иной от какого-то комитета «для подготовки отъезда», я тут же, ночью, купил лекарство.

Когда я снова поднялся, к Бинне, мальчик уже совсем успокоился. Глядя на нас сонными глазами, он рассказал; что врач обещал ему принести завтра разнимающийся муляж человеческого тела. Засыпая, мальчик все еще говорил о враче. «Он был здесь всего десять минут» – подумал я, – и уже ребенок живет его обещаниями. У мальчишки появились новые мечты, ему открылся целый новый мир».

 

II

Ну вот, теперь я подошел к главному. Это было двадцать восьмого ноября. Я запомнил дату. Разрешение на жительство в Марселе, продленное мне еще на месяц, истекало через несколько дней. Я долго ломал голову над тем, что предпринять. Заново зарегистрироваться, как вновь прибывший, предъявив отпускное свидетельство из лагеря, которое мне дал Гейнц? Снова пойти к, мексиканцам? Я сел за столик в «Мон Верту». В этом кафе я бывал теперь регулярно раза четыре в неделю.

В кафе я пришел от Бинне. Мальчик уже почти выздоровел. С врачом мы за это время не то чтобы подружились – для этого он мало подходил, – но стали добрыми знакомыми. Нам было с ним интересно – он так отличался от нас. Едва переступив порог, он принимался рассказывать, как продвигаются его дела с отъездом. Все время возникали какие-то новые затруднения. Денно и нощно, говорил он нам, его преследует одно видение: белая стена той больницы, где он должен работать, и больные, которые ждут врача. Его одержимость нравилась мне, а самоуверенность забавляла. Врач был так поглощен своей будущей деятельностью, что ему казалось, мы не можем, не разделять его чувства. Штамп, визы уже стоял у негр – в паспорте. Когда начинались разговоры о визах, мальчик всегда отворачивался к стене. Я думал тогда по своей глупости, что ему просто наскучили эти разговоры.

Как только врач прикладывал ухо к груди ребенка, чтобы его выслушать, он успокаивался и забывал о своих визах. На его лице, напряженном лице затравленного человека, одержимого навязчивой идеей, появлялось выражение мудрости и доброты, словно жизнь его вдруг перестала зависеть от решений чиновников, консулов и подчинилась силам иного порядка.

Я сидел в кафе и думал об отъезде доктора и о способах продлить свое пребывание в Марселе. Кафе «Мон Верту» находится на углу Каннебьер и Бельгийской набережной. То что произошло затем, не только не омрачило, я, наоборот, словно озарило в тот предвечерний час и меня, и все вокруг, все – даже самое праздное и незначительное в моей прежде праздной и незначительной жизни. Между столиком, за которым я устроился, и буфетом были еще Два столика. За одним из них сидела маленькая женщина с растрепанными волосами. Она всегда была здесь в это время, всегда ставила свой стул боком и всегда рассказывала всем одно и то же, и всякий раз глаза ее наполнялись при этом ужасом. Она рассказывала, как потеряла своего ребенка во время бегства из Парижа. Она посадила мальчика в машину к солдатам, потому что он устал. И вдруг появились немецкие самолеты и принялись бомбить шоссе. Пыль, вопли… А когда все кончилось, ребенка не оказалось в машине. Она нашла его только через несколько недель недалеко от шоссе, на каком-то хуторе. Он никогда уже не будет таким, как другие дети.

За ее столиком сидел еще долговязый, неприятный чех, который во что бы то ни стало хотел уехать в Португалию. Не только для того, чтобы оттуда отправиться в Англию и принять участие в борьбе с немцами. Все это он нашептывал на ухо каждому встречному. Некоторое время я даже прислушивался, цепенея от скуки, к их разговору. За другим столиком сидела группа местных жителей. Правда, это были не настоящие марсельцы, но все они уже прочно обосновались в здешних местах и жили неплохо, умело извлекая выгоду из страха и предотъездной горячки прибывающих беженцев. Один из них, под общий хохот; рассказывал остальным, как два молодых человека, бежавших вместе из лагеря, наняли за бешеные деньги маленький пароходик, чтобы со своими женами – оба они только что женились – покинуть Францию. Однако судовладелец обманул их – в его посудине оказалась течь. Они добрались до испанских берегов, но дальше плыть не смогли, им пришлось вернуться назад. Они вошли в устье Роны, там их обстреляла береговая охрана и вынудила стать на якорь. Эту историю я слышал уже тысячу раз, новым для меня был только ее конец. Обоих мужчин вчера осудили на два года каторжных работ!

Та часть кафе, в которой мы сидели, выходила на Каннебьер. Со своего места я видел Старую гавань. У Бельгийской набережной стояла канонерка. За парапетом набережной среди мачт и рей рыбачьих лодок поднимались высокие серые трубы, – я видел все это в окно, сквозь клубы табачного дыма, наполнявшего кафе.

Заходящее солнце освещало форт. Уж не задул ли снова мистраль? Женщины на улице натянули на головы капюшоны. Лица людей, входивших в кафе через вертящуюся дверь, были напряженными. От ветра и тревоги. Никто не любовался морем, освещенным солнцем, зубцами церкви св. Виктора, сетями, которые рыбаки разложили для просушки вдоль всего причала. Люди говорили, не умолкая, о транзите, о паспортах, срок которых истекал, о трехмильной зоне, курсе доллара, о разрешении на выезд и опять о транзите. Мне захотелось встать и уйти. Мне все опротивело.

И вдруг мое настроение изменилось. Почему? Я никогда не знаю, чем бывают вызваны такие перемены. Болтовня вокруг показалась мне уже не отвратительной, а захватывающей. Извечная портовая болтовня, такая же древняя, как сама Старая гавань, а быть может, ещё древнее. Чудесные, старые как мир портовые сплетни, не затихавшие с тех пор, как шумит Средиземное море. Сплетни финикийские я критские, греческие и римские… Никогда не переводились болтуны, боявшиеся не попасть на отходящий корабль и не сберечь своих денег; люди, бегущие от всех действительных и мнимых опасностей; дети, потерявшие своих матерей; матери, потерявшие своих детей; остатки разгромленных армий, беглые рабы, изгои – выходцы из разных стран. Все они в конце концов добирались до моря и старались попасть на корабли, чтобы открыть новые страны, откуда их тоже потом прогонят. Все они бежали от смерти, и смерть преследовала их по пятам. Здесь, должно быть, всегда стояли на якоре корабли – ведь это был рубеж Европы, и море врезалось в сушу. Здесь всегда искали временного прибежища, потому что дороги здесь упирались в море. Я чувствовал себя древним, как мир, мне казалось, что я живу на земле уже тысячи лет, казалось, что все это я уже пережил, и вместе с тем я ощущал себя молодым, жадным до всего, что ждет меня впереди, я чувствовал себя бессмертным. Но это чувство вскоре прошло, оно было слишком сильным для меня, слабого. Меня снова охватило отчаяние, отчаяние и тоска по родине. Мне было жаль своих зря потраченных двадцати семи лет, растерянных в чужих странах.

За соседним столиком теперь говорили о пароходе «Алезия», который направлялся в Бразилию, но был задержан англичанами в Дакаре, потому что на его борту находились французские офицеры. Все пассажиры попали в концлагерь где-то в Африке. Как весело говорил об этом рассказчик! Должно быть, оттого, что те, кому посчастливилось попасть на «Алезию», были теперь так же далеки от цели, как и он сам. Я и эту историю слышал уже несметное число раз. Я тосковал по простой песне, по птицам и цветам, я тосковал по голосу матери, которая меня бранила, когда я был мальчишкой. О, убийственная болтовня!

Солнце скрылось за фортом св. Николая. Пробило шесть. Мой равнодушный взгляд упал на дверь. Она снова завертелась, и в кафе вошла женщина. Что мне вам об этом сказать? Я могу сказать только одно: она вошла. Человек который покончил с собой на улице Вожирар, мог бы это выразить иначе. Я могу сказать только одно: она вошла Вы, надеюсь, не потребуете, чтобы я вам ее описал. Да в ту минуту я и не разглядел толком, была ли она блондинкой или брюнеткой, совсем молоденькой или постарше. Она вошла, остановилась у дверей и оглядела зал. Лицо ее выражало напряженное ожидание, почти страх. Словно она надеялась и вместе с тем боялась кого-то здесь увидеть Какие бы мысли ни волновали ее, они не имели никакого отношения к визам, в этом я был уверен. Сначала она пересекла ту часть зала, которую и я мог оглядеть со своего места и которая выходила на Бельгийскую набережную. Я следил за ней и видел, как острый кончик ее капюшона вырисовывается на фоне большого, уже посеревшего окна. Вдруг меня охватил страх, что она больше никогда не вернется – ведь в дальней части кафе тоже была дверь на улицу, она могла выйти через эту дверь. Но незнакомка сразу же повернула назад. Ее юное лицо выражало уже не ожидание, а разочарование.

Когда я видел женщину, которая мне нравилась, но которую ждал другой, мне до сих пор всегда удавалось уверить себя, что я с легкостью уступаю ее тому, кто ее ждет что я не теряю при этом чего-то бесценного. Но женщину, которая только что прошла мимо меня, я никому не мог уступить. То, что она пришла сюда не ко мне, было ужасно. Ужасней могло быть только одно – если бы она вообще не пришла. Она еще раз внимательно осмотрела ту часть зала, где я сидел. Она оглядывала каждый столик, каждое лицо, искала, как ищут дети, – старательно и беспомощно. Что же это был за человек, которого она искала с таким отчаянием? Кто в состоянии заставить ждать себя так напряженно? По ком можно так тосковать? Я был готов избить человека, посмевшего не прийти сюда.

Наконец она заметила и наши три столика, стоявшие несколько в стороне. Она внимательно оглядела сидевших за ними людей. Как это ни глупо, но мне на мгновение показалось, что она ищет меня. Она взглянула и на меня, но пустыми глазами. Я был последним, не кого она посмотрела. Затем она и в самом деле ушла. В окне еще раз мелькнул острый кончик ее капюшона.

 

III

Я поднялся к Бинне. Врач сидел на кровати мальчика. Видно, он уже окончил свой неизбежный доклад о том, как идут дела с отъездом. Его седая, коротко остриженная голова лежала на обнаженной. смуглой груди ребенка. И пока он выслушивал мальчика, его лицо, измученное ожиданием виз, искаженное постоянной спешкой и страхом остаться здесь, в Марселе, совершенно изменилось – оно выражало бесконечное терпение. Человек, за минуту до того одержимый стремлением во что бы то ни стало, ценою любых жертв, как можно скорее покинуть Европу, казался теперь воплощением доброты, словно он ничем другим не был занят и ничего другого не желал, как только расслышать все шумы в легких ребенка и найти способ побыстрее поставить его на ноги. Мальчик тоже притих, врач как бы возвращал ему покой, который сам черпал в ребенке. Наконец врач выпрямился, ласково шлепнул мальчишку, одернул его рубашонку и обернулся к родителям. Дело в том, что он относился к Жоржу Бинне, поскольку тот был единственным мужчиной в доме, как к отцу ребенка. Мне даже казалось, что он несколько изменил отношение Жоржа не только к мальчику, но и к Клодин благодаря тому, что обращался с ними обоими, как с родителями, – ведь больному ребенку положено иметь родителей. Так врач незаметно повлиял на взаимоотношения людей, живших в этой комнате. Он сделал это ради скорейшего выздоровления своего маленького пациента. Но как. только болезнь будет побеждена, все эти люди снова станут ему безразличны.

Врач наставлял родителей, чем кормить мальчика. Я сидел на ящике с углем. Я весь превратился в слух и зрение. Я стал вдруг– удивительно проницательным. То, что я. пережил только что в кафе, было так мимолетно, что не оставило во мне никакого следа, если не считать какого-то жжения в груди и страшной, иссушающей жажды. Вдруг меня охватила безумная ревность к врачу. Я ревновал к врачу, потому что он уже почти вылечил мальчика, до которою ему, вероятно, не будет никакого дела, как только тот выздоровеет, и еще потому, что он имел известную власть над людьми – и вовсе не благодаря интригам и хитрости, а благодаря знаниям и терпению. Я завидовал его знаниям, его голосу, который мальчик так полюбил. Я ревновал потому, что он был не таким, как я, потому что он не страдал, потому что у него не пересыхало во рту, как у меня, потому что в этом человеке было нечто недоступное мне, хотя он сам никогда не смог бы раздобыть себе нужные визы или вид на жительство.

Я грубо прервал его. Я заявил, что медицинской науке – грош цена, что ее вообще не существует. Никогда еще доктора не вылечили ни одного человека – больные сами выздоравливают от стечения различных обстоятельств. Врач пристально посмотрел на меня, словно хотел поставить диагноз моему недугу, затем спокойно сказал, что я прав.

– Врач только в силах устранить от больного все то, что мешает его выздоровлению, в лучшем случае очей, осторожно попытаться дать больному то, чего не хватает его. телу или душе, – продолжал он. – Но даже если все это удастся сделать, есть еще нечто, и, быть может, самое главное, хотя я не знаю, как это выразить словами, нечто такое, над чем не властен ни больной, ни врач… Я имею в виду врожденный запас жизненных сил.

Мы слушали врача, но он вдруг вздрогнул, взглянул на часы и убежал, крикнув на ходу, что у него свидание с секретарем сиамского консула, а сиамский консул дружен с начальником одной экспедиционной конторы, которая может помочь достать транзитную визу в Португалию, несмотря на отсутствие визы в Америку. Хлопнула дверь. Жорж рассмеялся, а мальчик отвернулся к стене.

 

IV

Следующий день был безветренный и пасмурный. Нёбо было таким же серым, как канонерка, которая все еще стояла у Старой гавани. Люди по-прежнему толпились на набережной и с любопытством разглядывали канонерку, словно она могла рассказать им, как адмирал Дарлан намерен с ней поступить. Англичане подходили к границе Триполитании. Отдаст ли Франция добровольно свой порт Бизерту немцам или окажет сопротивление? Оккупируют ля немцы в ответ на это юг Франции? Вот вопросы, которые волновали всех в те дни. В случае оккупации англичане могут разбомбить Марсель. Тогда сразу отпадут все заботы, связанные с транзитными визами.

Я отправился в кафе «Мон Верту». Мое вчерашнее место было свободно. Я курил и ждал. Конечно, ждать ее на том же месте было бессмысленно, но где еще я мог бы ее ждать?

Уже давно прошел тот час, когда накануне она появилась здесь. Но я был не в состоянии подняться с места. Ноги словно налились свинцом. Меня парализовало это глупое ожидание. Быть может, я сидел так только оттого, что почувствовал смертельную усталость. Кафе было полно народу – в четверг разрешали продажу алкогольных напитков. Я уже изрядно выпил.

Вдруг к моему столику подошла Надин. Милая Надин, моя бывшая подруга. Хотите я вам ее опишу? Я легко моту себе ее представить. Она всегда была мне совершенно безразлична. Надин спросила меня, что я делал все это время.

– Ходил по консульствам.

– Ты? С каких это пор ты тоже решил уехать?

– А что мне делать, Надин? Ведь все уезжают. Разве лучше околеть здесь в каком-нибудь паршивом лагере?

– Мои братья тоже в лагере, – успокоила меня Надин, – один в оккупированной зоне, другой в Германии. В каждой семье теперь кто-нибудь сидит за колючей проволокой. Вы, иностранцы, какие-то странные люди. Вы никогда не ждете, пока все образуется само собой.

Надин легко провела рукой по моим волосам. Я не знал, как мне от нее отделаться, не обидев ее.

– Какая ты красивая, Надин! – сказал я. – Видно, тебе неплохо жилось все это время.

– Мне повезло, – ответила она, лукаво усмехнувшись, и наклонилась ко мне так, что наши лица соприкоснулись. – Он – моряк. Его жена куда старше его. К тому же теперь она застряла в Марракеше. Он недурен собой, но, к сожалению, меньше меня ростом.

Надин сделала жест, которому научилась в магазине «Дам де Пари», – она слегка спустила с плеч пальто для того, чтобы показать его светлую шелковую подкладку и свое новое платье песочного цвета. Я был ошеломлен этой недвусмысленной демонстрацией земного счастья.

– Смотри, не обидь своего дружка! Он ведь ждет тебя. Она ответила, что это не имеет значения. Но все же в конце концов – ценою обещания встретиться с ней через неделю – мне удалось от нее отделаться. Я твердо знал, что никогда не явлюсь на это свидание. С тем же успехом, казалось мне, я мог бы условиться с Надин о встрече через семь лет.

Я увидел в окно, как Надин шла вверх по Каннебьер. Вслед за тем спустили жалюзи. Наступил час затемнения. Мне было тяжело не видеть больше моря и теней на улице. Мне казалось, что меня хитростью заманили сюда и заперли со всеми демонами, наполнявшими сегодня кафе «Мон Берту». В моем усталом, истерзанном ожиданием мозгу билась только одна мысль: как не хотелось бы мне погибнуть вместе со всем этим сбродом, если на город вдруг налетит эскадрилья бомбардировщиков! Впрочем, и это было мне в конечном счете безразлично. Чем, собственно говоря, я отличался от них? Тем, что не хотел уехать? Но ведь и в этом я, пожалуй, обманывал себя.

И вдруг мое сердце отчаянно забилось. Еще не видя ее, я уже знал, что она появилась в дверях. Она вошла так же торопливо, как накануне, словно бежала от кого-то или кого-то искала. Ее юное лицо было так напряжено, что мне стало больно. Я подумал о ней, будто она была моей дочерью: «Здесь ей не место, особенно в этот час». Она опять осмотрела все кафе, переходя от столика к столику. Затем вернулась назад, побледнев от отчаяния. И все же снова начала искать, вглядываясь в незнакомые лица сидевших людей. Одинокая и беспомощная бродила она посреди этого сонма вырвавшихся из ада чертей: Наконец она подошла к моему столу, и ее взгляд остановился на мне. «Она ищет меня! – подумал я. – Кого же ей искать?» Но она уже отвела глаза и выбежала из кафе.

 

V

Я отправился на улицу Провидения. Комната моя показалась мне холодной и пустой, словно меня ограбили во время моего отсутствия. Голова моя была тоже пуста. Память не сохранила даже ясного образа. След был потерян.

Я сидел за столом, когда постучали в дверь. Вошел незнакомый мне коренастый человек в очках. Он спросил меня, не знаю ли я; куда исчезла его жена. Она почему-то не живет в своем номере. Из его вопросов я понял, что он и есть тот самый человек, которого уводили в наручниках, Когда я на крыше спасался от облавы. Я принялся ему деликатно объяснять, что потом, к сожалению, арестовали и его жену. Он пришел в неописуемую ярость. Глядя на его толстую шею, я всерьез испугался, что он задохнется от бешенства.

– Меня самого, – рассказал он, – под конвоем отвезли в тот департамент, откуда я приехал в Марсель. Но тамошний чиновник был в добром расположении духа и крикнул моим конвоирам: «Отпустите его на все четыре стороны!..» Я еще надеялся попасть на пароход, а теперь вдруг оказывается; что жену бросили в лагерь Бомлар! Понятно, они Хотят получить за нее выкуп.

И он тут же помчался в город, чтобы поднять на ноги всех друзей; Как я ему завидовал! Маленькой толстенькая женщина была его женой, это был непреложный факт. Правда, она попала в лагерь, но зато он знал, где она находится. Она не могла исчезнуть. Он имел полную возможность сбиться с ног, вызволяя ее из лагеря. Он мог ломать свою круглую как шар голову над тем, как ее поскорее освободить.

А у меня, у меня не было ничего, за что я мог бы ухватиться. Я лег в постель – меня знобило. Я хотел вновь увидеть ее лицо, хоть на миг представить себе ее светлый облик. Я искал и искал его в клубах горького табачного дыма, который постепенно наполнил всю комнату. Дом словно вымер. Легионеры отправились на какую-то попойку. Это был один из тех вечеров, когда ты вдруг теряешь вое, словно весь мир в заговоре против тебя,

 

VI

Я проснулся от воя собак в соседнем номере. Я постучал в стену, но вой только усилился. Тогда я вскочил с постели, и бросился туда, чтобы установить тишину. Я увидел двух огромных догов и кособокую, до безобразия пестро одетую женщину с дерзкими глазами. Я тут же решил, что она циркачка и выступает с этими псами в одном из тех убогих балаганов, которые показывают свои дурацкие представления в переулках возле Старой гавани. Я объяснил ей по-французски, что ее Питомцы мешают мне спать. Она ответила мне по-немецки, и весьма наглым тоном, что, увы, мне придется привыкнуть к вою, так как эти собаки – ее дорожные спутники, а она ждет не дождется получения транзитной визы, чтобы поскорее отправиться с ними в Лиссабон.

– Неужели вы так дорожите этими псами, что готовы тащить их за собой через весь мир? – спросил я ее.

Она рассмеялась и закричала мне в ответ:

– Да я бы их тут же прирезала ко всем чертям, не будь я с ними связана особыми обстоятельствами. У меня был билет на пароход «Экспорт-лайн». Американскую визу я тоже получил а. Но когда я на днях отправилась к консулу за продлением, то оказалось, что я должна представить еще одну новую бумагу – безупречную характеристику, нечто вроде морального поручительства двух американских граждан в том, что я – воплощение всех добродетелей. Ну где мне, одинокой женщине, было найти двух американцев, которые прозакладывали бы свои головы, что я не совершила, никаких растрат, что осуждаю русско-германский' договор, что к коммунистам всегда относилась, отношусь и буду относиться отрицательно, что я не принимаю, у себя незнакомых мужчин… Одним словом, что я веду, вела и буду вести высоконравственный образ жизни. Я уж было впала в отчаяние, как вдруг случайно повстречала знакомых американцев из Бостона – пожилую пару, с которыми я. как-то летом вместе жила на одном морском курорте. Он занимает какое-то положение в компании «Электромоторс», а с такими людьми консул считается. Мой американец хотел немедленно уехать на клиппере – ему здесь совсем перестало нравиться, но загвоздка была в том, что их любимых догов не брали на клиппер. Мы стали жаловаться друг другу на наше безвыходное положение и тут же сообразили, что можем друг другу помочь. Я обещала американцам перевезти, их догов через океан на обычном пароходе, а они дали мне за это пресловутое поручительство. Теперь вы понимаете, почему я этих собак мою, чищу щеткой, ухаживаю за ними – ведь они мои поручители. Будь они не собаки, а дикие львы, я все равно потащила бы их с собой через океан.

Немного развеселившись, я вышел из отеля. Утро было холодное. Я выбрал – дешевизны ради – маленькое захудалое кафе, расположенное тоже на Каннебьер, как раз напротив «Мон Верту». Я наблюдал в окно толчею на улице. Мистраль то сгонял, то разгонял тучи – внезапно начинал брызгать дождь, и так же внезапно опять выглядывало солнце. Стекла кафе дребезжали. Я думал о предстоящем визите в Управление по делам иностранцев, я хотел завтра попытать там счастья и, если понадобится, предъявить то отпускное свидетельство из лагеря, которое мне дал Гейнц.

И вдруг в дверях появилась она. Как раз в ту минуту я о ней не думал. С порога она одним взглядом охватила помещение этого жалкого кафе, где, кроме меня, сидели еще только трое каменщиков, прятавшихся от дождя. Из-за капюшона лицо ее казалось еще меньше и бледней, чем прежде.

Я выскочил на улицу. Женщина скрылась в толпе. Я бегал вверх и вниз по Каннебьер, расталкивая людей, прерывая их болтовню о визах, пароходах и консульствах. Далеко впереди, в самом конце улицы, я увидел высокий остроконечный капюшон. Я помчался за ним следом, но он повернул на Бельгийскую набережную и исчез. Потом капюшон мелькнул на каменной лестнице, соединяющей набережную с верхней частью города, и я побежал вдогонку по длинным, пустынным улицам до церкви св. Виктора. Женщина остановилась у входа в церковь, возле лотка торговки свечами. И тут я увидел, что это была вовсе не та, которую я искал, а какая-то чужая, уродливая баба со сморщенным лицом скупердяйки. Я услышал, как она торговалась, покупая свечку, которую хотела поставить ради спасения души.

Снова полил дождь. Я зашел в церковь и присел на ближайшую скамью. Не знаю, как долго я просидел, уронив голову на руки. Опять все рухнуло. Я снова остался ни с чем. И все же я не мог отказаться от начатой игры. Вдруг я вспомнил, что сегодня утром должен был встретиться с Гейнцем. Но давным-давно миновал час, на который было назначено свидание, и вместе с ним ушло, как мне казалось, все самое лучшее, что было дано мне в жизни. Как холодно в этой церкви! Да и не только в церкви. Сквозь приоткрытые двери тоже тянуло холодом и сыростью. Мистраль дул так, что пламя свечей на алтаре металось. Люди то и дело входили в церковь, но она по-прежнему оставалась пустой. Куда же все они девались? До меня доносилось тихое пение, но я не понимал, откуда оно исходит, потому что в церкви не было ни души. Потом я заметил, что прихожан поглощала боковая стена. Я пошел за ними, увидел дверцу и очутился на лестнице, выбитой в скале. Чем ниже я спускался, тем отчетливей слышалось пение. Мерцающий свет лампад падал на ступени. Надо мной был город, а мне чудилось, что я нахожусь под дном морским.

Здесь служили мессу. Обитые капители старинных колонн в чаду ладана казались мордами каких-то священных животных. Седовласый бородатый старик священник был облачен в богато расшитую белую ризу. Он походил на тех евангельских пастырей, которые совершали молебствия в грозные часы божьей кары, когда многогрешные города, не внявшие слову господнему, погружались в морскую пучину. Бледные мальчики-хористы, подобные чахлой поросли, которой не суждено стать могучими деревьями, с пением носили между колоннами мерцающие свечи. Тонкий дымок зыбкими волнами струился к потолку. Да, конечно, над ними шумело море. Вдруг пение стихло. Старческим голосом, слабым и вместе с тем суровым, начал священник свою проповедь. Он поносил нас за трусость, за лживость, за страх перед смертью.

Он говорил, что и сегодня мы собрались здесь только потому, что это подземелье кажется нам надежным убежищем. А почему оно так надежно? Почему устояло оно перед временем, пережило войны двух тысячелетий? Потому, что тот, кто вырубил себе храмы во многих скалах Средиземноморья, не ведал страха.

«Три раза меня били палками, однажды камнями побивали, три раза я терпел кораблекрушение, ночь и день пробыл во глубине морской. Много раз был в путешествиях, в опасностях на реках, в опасностях от разбойников… в опасностях в городе, в опасностях в пустыне, в опасностях на море, в опасностях между лжебратиями».

На лбу у старца вздулись жилы, голос его угас. Казалось, подземная церковь погружалась все глубже, и люди, дрожа от стыда и страха, напряженно вслушивались в исполненное горечи безмолвие старого священника. И тут запел хор. Голоса мальчиков звучали с невыносимой ангельской чистотой, вселяя в наши души бессмысленную надежду, которая не покидала нас, пока не отзвучала последняя нота. Священник подхватывал молитву, и глухие звуки, вырывавшиеся из его груди, как бы спорили с ангельским пением, пробуждая в нас тяжелое раскаяние.

Мне не хватало воздуха. Я не хотел навсегда оставаться на дне морском. Я предпочитал погибнуть там, наверху, вместе с такими же людьми, как я. Я украдкой выбрался наверх. Воздух был холодный и ясный. Дождь прекратился, мистраль затих, звезды уже сияли между зубцами форта св. Николая, расположенного как раз напротив церкви св. Виктора.

 

VII

На следующий день мальчику разрешили в первый раз выйти на улицу. Клодин попросила меня погулять с ним на солнышке. Это поручение было мне по душе. Медленно шли мы вверх по солнечной стороне Каннебьер. И я снова почувствовал былую близость с мальчиком, хотя для этого не было никаких оснований. Просто мне хотелось, чтобы улица была бесконечной, чтобы солнце неподвижно застило в небе, а мальчик шел бы и шел рядом со мной, касаясь головой моей руки. Он с трудом передвигал ноги и сам разговора не заводил – только отвечал на мои вопросы. Так я узнал, что он хочет быть врачом. Я сразу почувствовал ревность, хотя его глубокие и спокойные глаза снова смотрели на меня с полным доверием. Вскоре он так устал, что я его уже почти тащил. Я повел его в кафе на Кур д'Асса. К сожалению, там не было ни шоколада, ни фруктового сока – нам подали какой-то жидкий, сильно подкрашенный напиток. И все же лицо мальчика озарилось радостью, которая, казалось, могла быть вызвана только чем-то необычайным; что редко встретишь в жизни. Я его очень любил. Я смотрел в окно на обсаженную кривыми деревьями, все ещё залитую солнцем площадь. Перед большим домом напротив толпились люди.

– Что там случилось? – спросил я официанта:

– Там? Да ничего, – ответил он. – Это испанцы. Они стоят в очереди у дверей мексиканского консульства.

Я оставил мальчика одного перед стаканом зеленоватого лимонада. Я пересек площадь и взглянул на высокий портал, украшенный большим гербом. К моему изумлению, он сиял свежими красками, на нем больше не было никаких следов времени. Я смог разглядеть даже змею в клюве орла. Испанцы смотрели, как я изучал тер б. и смеялись.

Только од ид из них сказал мне с раздражением:

– Мосье, становитесь в очередь.

Я встал в очередь. До меня долетали те же слова, которые я слышал несколько месяцев назад перед мексиканским посольством в Париже. Снова говорили, и теперь с еще большей уверенностью, что из Марселя в Мексику отправятся пароходы, и снова называли их имена: «Республика», «Эсперанса»; «Пасионария». Как можно сомневаться в том, что эти пароходы и в самом деле отплывут из Марселя, раз люди так упорно называют одни и те же имена? Названия этих пароходов никогда не сотрут губкой с черной дощечки, висящей перед пароходством, никакие бомбежки не уничтожат порты на их пути, для них не закроют морские проливы! На таком пароходе, с такими попутчиками и я бы охотно уехал куда угодно!

Вскоре я оказался в подъезде. Привратник бросился мне навстречу словно ждал, меня. Этого худого человека с лицом цвета дубленой кожи едва можно было узнать, о новом; костюме у него был весьма горделивый вид, и от одного этого у всех нас окрепла надежда на. отъезд. Меня провели в приемную. Теперь это была уже не плохонькая комнатка, а просторный, внушающий уважение зал с перегородкой и окошечками. А за перегородкой – у огромного стола сидел маленький консул, и его самые живые в мире глаза сияли. Я хотел было тут же незаметно сбежать, но он вскочил и крикнул мне:

– Наконец-то вы пришли! Мы вас повсюду искали. Вы неточно указали свой адрес. Мы получили подтверждение моего правительства относительно вас.

Я застыл на месте. «Значит, этот Паульхен и в самом деле имеет власть, – подумал я. – Значит, паульхенам все же дана известная власть на земле». В своем смятении я сделал то, что было проще всего, – я слегка поклонился. Консул весело посмотрел на меня. Я понял, что означал его насмешливый взгляд: я, мол, палец о палец для тебя не ударил, в этой игре действовали совсем другие силы. «Посмотрим еще, – подумал я, – кто из нас будет смеяться последним». Консул попросил меня пройти за перегородку, и, пока я ждал, у окошечка перебывало не менее двадцати испанцев, одержимых манией отъезда. Среди них был и тот седовласый старик, который спрашивал у меня, стоит ли ему еще обивать пороги консульств. Но, несмотря на мой совет, несмотря на свое полное отчаяние, он все же опять пришел. Быть может, он надеялся найти – в Мексике вторую молодость, надеялся на вечную жизнь, на чудо, которое вернет ему его сыновей. Принесли мое досье, и маленький консул принялся его листать, шелестя бумагами.

Вдруг он обернулся ко мне; глаза его искрились, и мне почему-то показалось, что он пытался усыпить мою бдительность.

– А собственно говоря, какие у вас документы, господин Зайдлер? – спросил он, весело, едва ли не со смехом глядя на меня. – Здесь есть несколько ваших соотечественников, которые уже два месяца как получили визы. Они ждут подтверждения немецкого правительства, что больше не являются немецкими гражданами. Дело в том, что без такой бумаги префектура не выдает визы на выезд из Франции.

Мы посмотрели друг другу в глаза. Мы оба отлично понимали, что наш поединок продолжается, и не скрывали своей радости, вызванной тем, что являемся достойными друг друга противниками.

– Вам нечего волноваться, господин консул, – сказал я, – у меня есть удостоверение беженца, подписанное саарскими и эльзасскими властями.

– Но вы же родились в Шлезвиге, господин Зайдлер.

Мы снова весело посмотрели друг другу в глаза.

– У нас в Европе, – начал я высокомерно, – почти никто не имеет документов из тех мест, где он родился… Во время плебисцита я находился в Сааре.

– Простите, но тогда я вынужден еще больше тревожиться за вас, – ведь в таком случае вы почти француз. А это значит, что при получении визы на выезд вы столкнетесь с особыми трудностями.

– Надеюсь, что с вашей помощью мне удастся все уладить, – сказал я. – Как вы мне советуете действовать?

Он посмотрел на меня с улыбкой, словно мой вопрос был изящной остротой.

– Получив у меня визу, вы прежде всего отправитесь в американское Бюро путешествий и попросите выдать вам справку, что ваш проезд оплачен.

– Оплачен?!

– Конечно, оплачен, господин Зайдлер. Ваши друзья, которые, заботясь о сохранении вашей жизни, выхлопотали вам визу моего правительства, – полностью оплатили ваш проезд пароходной компании «Экспорт-лайн» в Лиссабоне. В вашем досье есть документ, это подтверждающий. Вы удивлены?

Конечно, я был удивлен. Стоило Вайделю отправиться на тот свет, как выяснилось, что его переезд через океан отлично организован. Его досье заполнилось нужными документами, которые оказались безупречными именно потому, что были ему уже не нужны. Словно для подобных ему людей смерть была непременным условием, чтобы друзья о них вспомнили и все до мелочей уладили.

– Со справкой из Бюро путешествий, – продолжал консул, – и с моей визой вы должны тотчас же пойти в американское консульство и испросить себе разрешение на транзит…

– В американское консульство?

Он бросил на меня острый взгляд.

– Надо думать, что, несмотря на все ваши таланты, вы не ходите по воде, аки по суху. Прямого парохода в Мексику нет. Следовательно, вам нужна транзитная виза.

– Но говорят, что в Мексику будут прямые рейсы.

– Конечно, говорят, Но пока что эти рейсы – плод воображения. «Экспорт-лайн», поверьте, много надежнее. Во всяком случае, попытайтесь получить американскую транзитную визу. У вас более светский вид, чем обычно бывает у ваших коллег. Не сомневаюсь в вашей находчивости. Попробуйте ее применить в американском консульстве. Затем вам надо будет позаботиться о транзитных визах через Испанию и Португалию.

Он сказал эту последнюю фразу скороговоркой, тоном человека, который объясняет что-то бегло потому, что не верит в возможность осуществления этого дела я не хочет поэтому зря тратить силы.

«Во всяком случае, – думал я, пересекая площадь, где за это время стало уже холодно и тихо, – имея такую великолепную визу, я смогу продлить в полиции право на жительство в Марселе. Ведь мне предстоит улаживать всякие предотъездные дела, добиваться транзитных виз, а это длится не одну неделю. Теперь мне поверят, что я всерьез намерен уехать, и поэтому разрешат пока остаться здесь».

Мальчик жевал соломинку, торчавшую из пустого стакана. Я отсутствовал, вероятно, не меньше часа. Мне было стыдно, и я боялся его взгляда. Лишь на обратном пути домой он сказал мне:

– Так вы, значит, тоже удираете?

– Откуда ты это взял? – спросил я.

– Вы были в консульстве, – ответил он. – Все вы внезапно появляетесь и так же внезапно исчезаете.

Я обнял его, поцеловал и поклялся, что никогда от него не уеду.

 

VIII

Придя домой, мы застали врача. Он был недоволен, что ему пришлось ждать пациента. Он сам уложил мальчика и выслушал ею. Я грустно и смущенно стоял в стороне. Мальчик сразу же заснул – так он устал.

Мы с врачом вместе вышли от Бинне. Нам Нечего было сказать друг другу, кроме того, что на дворе собачий холод. Я пошел по направлению к Бельгийской набережной, а он, не знаю почему, последовал за мной.

– Подумать только, что я мог бы уехать сегодня! – сказал он, обращаясь скорее к самому себе, чем ко мне.

– Вы могли сегодня уехать! – воскликнул я. – Почему же вы не уехали?

– Мне пришлось бы бросить здесь одну женщину, – проговорил он, едва разжимая губы, потому что леденящий ветер дул нам прямо в лицо. – У нее нет еще необходимых документов. Мы надеемся уехать вместе следующим пароходом.

– А вы не боитесь потерять работу, дожидаясь этой женщины? – спросил я. – Ведь вы прежде всего врач.

Он впервые внимательно посмотрел на меня:

– Это как раз и есть тот неразрешимый вопрос, над которым я день и ночь ломаю себе голову.

Я с трудом смог ему ответить, потому что ветер задувал мне прямо в глотку.

– Собственно, теперь-то уже поздно ломать себе голову. Ведь вы остались, значит, вопрос решен.

– Все не так просто, – ответил он, задыхаясь, не в силах одолеть сразу двух противников: мистраль и меня. Были также и некоторые внешние причины, которые задержали мой отъезд. Ведь всегда в таких случаях, подчиняясь внутреннему состоянию, мы ищем оправдание во внешних обстоятельствах, в необходимости. Деньги на мой проезд находятся в Лиссабоне. Я намеревался оттуда ехать в Мексику. Я должен был получить еще испанскую транзитную визу, когда мне вдруг рассказали, что на днях отправится маленькое судно прямо на остров Мартиника. Оно везет груз для французского гарнизона и человек двенадцать чиновников. На пароходике есть также тридцать пассажирских мест. Если бы я решил на нём уехать, мне надо было бы срочно найти деньги на дорогу, собрать необходимые документы, внести все налоговые сборы и постараться попасть в число тридцати пассажиров. И одновременно решиться на разлуку… Понимаете?

– Нет, – возразил я.

Мы смотрели друг на друга искоса, неестественно выворачивая шеи, словно боялись, что ветер сдует наши взгляды. Я остановился на углу, потому что хотел наконец избавиться от врача. Не будет же он в самом деле стоять на улице, где свищет ледяной ветер, только для того, чтобы выслушать мои соображения. Но, видно, все это настолько не давало ему покоя, что он все же спросил меня:

– Чего вы не понимаете?

– Как человек может не знать, что для него главное. Впрочем, это все равно выясняется.

– Как?

– Господи, да через его поступки. А как же еще? Разве что ему все безразлично – тогда он уподобляется вон тому куску бумаги, что уносит ветер…

Врач посмотрел на пустую набережную, скупо освещенную затемненным фонарем, посмотрел так пристально, словно никогда не видел; как ветер несет кусок бумаги. H – Либо мне, – добавил я.

Он взглянул на меня так же пристально и сказал:

– Нет. – Он дрожал от холода. – Глупости! Это у вас только поза. Вы выбрали ее для того, чтобы никто и ничто не застигло вас врасплох.

На этом мы расстались. У меня было то же чувство, что в детстве, когда наш заводила принял меня наконец в игру, в которую не всех принимали. Но игра эта, как сразу выяснилось, оказалась не такой уж заманчивой. А кроме того; я был недоволен, что снова дай себя втянуть в дурацкую болтовню о транзите.

Окоченев от ледяного ветра, я вошел в ближайшее кафе. Оно называлось «Рим». От тепла у меня закружилась голова. Едва держась на ногах, я искал глазами свободное место. Вдруг, я не без досады почувствовал на себе чей-то острый взгляд. Головокружение прошло. Я заметил за одним из столиков мексиканского консула в обществе нескольких мужчин. Он смотрел на меня веселыми глазами, словно смеялся надо мной. Я обратил внимание на то, что все сидевшие за этим столиком были сотрудники консульства. Среди них я увидел даже привратника с гордым и смуглым лицом. Я подумал, что маленький консул волен в конце концов в этот ледяной вечер пить кофе там, где ему заблагорассудится. И наверно, он встречает на своем пути не меньше просителей виз, чем священник – прихожан. Все же не сел на свободное место, а сделал вид, что продолжаю кого-то искать. Мексиканцы встали и вышли из кафе. Я занял освободившийся столик, хоть он и был для меня одного слишком велик.

По привычке я сел лицом к двери. Мало-мальски волевой человек не думает денно и нощно, о своем страдании. Но на работе, на улице, во время любого разговора мысль эта существует где-то в его подсознании потому, что он все время чувствует непрекращающуюся боль. Что бы я ни делал – гулял ли с мальчиком, пил ли, сидел ли в консульстве или болтал с врачом, – меня ни на минуту не отпускала моя боль. И где бы я ни находился, я искал глазами мою незнакомку.

Не успел я еще прикоснуться к своему стакану, как распахнулась дверь, и она вбежала в кафе. С трудом переводя дыхание, она остановилась у входа с таким видом, словно захудалое кафе «Рим» было местом казни и некие, высокие инстанции поручили ей задержать исполнение приговора. Какие бы причины ни привели ее сюда, в ту минуту мне показалось, что она пришла потому, что я ее ждал. По ее взгляду я понял, что она опять опоздала, но я на этот раз не хотел опоздать. Я оставил на столе, свой нетронутый стакан и подошел к двери. Она почти сразу же выбежала из кафе, даже не взглянув на меня. Я бросился за ней. Мы пересекли Каннебьер. На улице было еще не так темно, как мне казалось, пока я сидел в кафе. Ветер совсем утих. Она свернула на улицу Беньер. Я надеялся, что сейчас узнаю, где она живет, в каких условиях, в каком окружении. Но она петляла по бесчисленным переулкам между Кур Бельзенс и бульваром д'Атен. Быть может, она сперва собиралась пойти домой, но, потом передумала. Мы пересекли Кур Бельзенс, затем улицу Республики. Она кружила, по лабиринту переулков за Старой гаванью. Мы прошли бы предложить ей свои услуги. Но я безмолвно шагал за ней, словно достаточно было мне проронить хоть слово, чтобы она навеки исчезла. Одна из дверей, мимо которых мы прошли, была задрапирована черными шарфами с серебряной каймой – так по здешним обычаям полагалось завешивать вход, когда в доме лежал покойник. Даже из самой убогой лачуги могущественная гостья – смерть выходила через роскошный портал. Мне все это казалось сном, мне чудилось, что умер я сам и вместе с тем я скорблю о покойнике. Женщина побежала вверх по каменной лестнице, которая ведет к морю. Вдруг она резко обернулась. Мы оказались лицом к лицу, но, представьте, она меня не узнала. Она торопливо пошла дальше. Я взглянул вниз, на ночное море. Его почти не было видно из-за башенных и портальных кранов. Между молами и причалами кое-где проглядывала вода, она была светлее неба. От дальнего выступа берега, освещенного огнем маяка, и до мола Жолиетт тянулась еле заметная, различимая только по более светлому тону воды узкая полоска открытого моря – вечного и недосягаемого. На мгновение меня охватило желание уехать. Ведь стоит мне только захотеть… и я уеду. Я одолею все препятствия. Мой отъезд будет не похож на отъезд других беженцев, я не буду дрожать от страха. Это будет спокойный отъезд, не унижающий человеческое достоинство, – как в мирное время. И я поплыву навстречу этой еле заметной полоске… Я вздрогнул. Когда я обернулся, чтобы взглянуть на незнакомку, она уже исчезла. На каменной лестнице не было ни души, словно эта женщина нарочно завлекла меня сюда.

 

Х

Я вернулся на улицу Провидения. Спать не хотелось. Что мне было делать? Читать? Я уже однажды занялся чтением в подобный вечер, когда мне было некуда деться. Нет уж, довольно с меня чтения. Я вновь почувствовал свою старую детскую неприязнь к книгам, стыд от соприкосновения с вымышленным, невсамделишным миром. Если уж непременно нужно что-то придумать, если наша нескладная жизнь слишком убога, то я хочу сам придумать, как изменить ее, но только не на бумаге. И все же мне было необходимо немедленно чем-нибудь заняться в моей невыносимо неуютной комнате. Написать письмо? На свете не было ни одного человека, которому я хотел бы написать письмо. Быть может, я написал бы матери, но я не знал, жива ли она. Ведь границы были уже давно закрыты. Вернуться назад в кафе? Неужели я уже настолько заразился этой суетой, что и сам должен непрестанно суетиться? И я все же принялся за письмо. Я писал кузену Ивонны, Мишелю. Я просил его поговорить с дядей обо мне, объяснить ему что я саарец. Должно же и для меня найтись какое-нибудь местечко на большой ферме. А пока я живу в Марселе город пришелся мне по душе, и кое-что даже удерживает меня здесь… На этом месте письмо оборвалось. Ко мне постучали. В комнату вошел маленький легионер, тот самый, который уложил меня пьяного в постель на вторую. Ночь моего пребывания в Марселе. Грудь его по-прежнему была увешана орденами, но бурнуса на нем уже не было. Мне нечем было его угостить, разве что сигаретой «Голуаз блё» из начатой пачки. Он спросил, не помешал ли мне. В ответ я разорвал начатое письмо. Он сел на мою кровать. Он был куда умнее меня: как только он заметил полоску света под моей дверью, он тут же бросил бессмысленную и безнадежную борьбу с одиночеством и постучался ко мне. Он признался мне в том, что я сам уже давно знал:

– Я думал, что иметь отдельную комнату – райское блаженство. А теперь, когда все наши уехали, все до одного, как я по ним тоскую!

– Куда же они делись?

– Отправились назад, в Германию. Сомневаюсь, чтобы там закололи тельца в честь этих блудных сыновей. Их либо упекут на какое-нибудь особо вредное производство, либо отправят на самые опасные участки фронта.

Он сидел на краю моей кровати прямо, словно аршин проглотил, – маленький, крепко скроенный человечек, окутанный клубами табачного дыма.

– Немцы приехали в Сиди-бель-Аббес, – рассказывал он. – Заседала комиссия. Все было вполне в немецком духе. Зачитали воззвание к легионерам. В нем говорилось, что выходцам из Германии надо только зарегистрироваться и объяснить причины своего бегства из страны. Наше отечество, и так далее. Великодушие великой нации, обретшей единство, и так далее. Немцы из Иностранного легиона пачками стали регистрироваться – и рядовые и унтер-офицеры. Но комиссия, несмотря на все обещания, тщательно проверяла каждого в отдельности и разрешила вернуться в Германию только очень немногим. А остальных, всех тех, кого комиссия отсеяла, французы отдали под суд за то, что они нарушили присягу и пытались покинуть легион. Немцы их обманули, а французы потом сослали на какие-то африканские рудники…

Рассказ легионера мне не понравился, от него стадо еще тяжелее на душе. Я спросил у своего гостя, как это ему, удалось пройти комиссию живыми невредимым.

– Я – дело-другое. Я – еврей. На меня великодушие, «великой нации, обретшей единство», все равно не распространяется.

Я спросил его, почему он пошел в Иностранный легион Мой вопрос, видно, всколыхнул в его голове целый рой неприятных мыслей.

– Война загнала меня туда, и я завербовался на всю войну. Это длинная история, боюсь вам ею наскучить. Освободился я благодаря ранению и орденам… Лучше расскажите мне, куда исчезла красивая девушка, которая к вам ходила. Я вам так завидовал в первые дни.

Я не сразу сообразил, что он говорит о Надин. Легионер уверял меня, что он все глаза проглядел, разыскивая ее по Марселю, когда понял, что мы с ней расстались. Он говорил о Надин так, как мог бы говорить и я, но только не о ней. Его влюбленные слова смертельно испугали меня; мне показалось, будто порыв ветра рассеивает туман моей собственной околдованности.