Всё произошло неожиданно и быстро: весть о начавшейся войне, уход отцов и старших братьев в армию — на фронт. И вот… Вечером в деревне были красноармейцы, а к полудню другого дня везде хозяйничали фашисты. Они не спрашивали: куда хотели — заходили, что хотели — брали. Стон и крик стояли над деревней.

В их дом, построенный за месяц до войны колхозом — за ударный труд родителей и двух старших братьев — немцы ввалились пьяной оравой. Однако похозяйничать не успели. Стащили только полотенца, что висели у рукомойника, да наследили порядком. А потом…

Потом в доме поселились два офицера с денщиками.

С хозяевами они не церемонились: выгнали в сарай. Да ладно что не на улицу!

Сарай, кстати, тоже был свежей постройки — крепкий, не стылый. А иначе — беда! Беда, если малые простынут. А их, малых, у матери на руках трое оставалось: Ванечке два годика, Лизавете — четыре, Да-шутке — седьмой.

Старших — Петра и Павла — тринадцатилетних близнецов, что год после шести школьных классов в колхозе отработали, с началом войны вместе с другими подростками и стариками покрепче отправили в тыл. Не отдыхать. Работать: копать противотанковые — длинные и широкие, против вражеской бронетехники — рвы.

Отец, не дожидаясь повестки из военкомата, ещё раньше сыновей сам ушёл в армию. Срочную служил в артиллерии, решил, что без него на фронте никак. Про близких — жену и малышей — думал-надеялся: колхоз, если что, поможет.

Помогать вышло некому. Двое из оставшихся мужиков — бухгалтер да конюх — пробовали за обиженных сельчан заступиться, да фашисты долго не раздумывали, что с ними сделать. Расстреляли. И бухгалтера, и конюха.

Не церемонились фашисты.

«Фрицы» — так их называла мать. Всех. По имени одного из денщиков, что поселились в доме и по-хозяйски принялись распоряжаться чужим.

Этот фриц заставлял её работать на себя и офицеров: мыть полы в доме, стирать грязное бельё, готовить, носить воду от реки — добрый километр, колоть дрова, прибираться во дворе…

А ещё фрицы били мать, если дети её подавали голоса. Маленьким было позволено только одно: молчать и не показываться на глаза фашистам.

Впрочем, был ещё один запрет: нельзя было просить есть. И просто: есть.

Мать кормила детей тем, что оставалось в горшках после готовки. Однако фрицы ели хорошо. А если что и оставалось, суп или каша, сливали в помои.

Мыть горшки и тарелки мать уходила во двор. Зальёт кипятком и… Этим кипятком и кормила. И Дашу, и Лизу, и Ванечку. Счастье, если к стенкам горшка пристывало несколько крупинок каши или прилипал кусочек картошки!

Днями офицеры пропадали в разъездах — на автомобиле с гусеницами вместо задних колёс объезжали окрестные деревни и отбирали у людей всё съестное и тёплое, что не забрали до них. Реквизировали для нужд германской армии. Так это у них называлось.

Дома оставались денщики. Они играли в карты, пили вино, которое воровали у своих офицеров, или гоняли деревенских — кто попадёт под руку. Даже стреляли из винтовок. Хорошо, правда, поверх голов.

Больше всего Фриц — мелковатый, рябоватый, с прищуром на левый глаз немец — измывался над матерью. Продукты для офицеров он, как старший из денщиков, получал в штабе. Машину для перевозки офицеры ему не давали. Носить коробки и банки самому? Для этого Фриц брал с собой мать. По разбитой в болото дороге она, гружёная так, что мотало из стороны в сторону, шагала порой час-полтора. От обуви — старых резиновых калош — осталось одно название. В этом «названии» Фриц гонял мать и зимой. Валенки он отобрал и у матери, и у малых. Под дружный хохот своего начальства. Уж кому там в немецкой армии обувка четырёхлетней девчонки да шестилетней пригодиться могла?

У Ванечки валеночек с рождения не было. Он на ножки слабым уродился, вместо обувки у него носочки вязаные ножки грели. Да не согрели…

Однажды утром загудела деревня. У фашистов паника поднялась.

После того бегали со двора во двор — собирали всех местных. От велика до мала. По сараям и ямам: чтобы все, как один, на площадь явились.

Ванечку и Лизу, когда стояли в толпе, мать держала на руках. Да-шутка, чтобы не упасть, не потеряться, цеплялась за край материнской юбки, сквозь дыры в материи чувствуя холод родных голых ног.

На площади перед бывшей школой, ставшей фашистским штабом, на снегу лежали трупы немецких солдат. Убиты они были видно ещё ночью — тела их застыли, холод превратил лица в страшные оскаленные маски.

У старшего офицера, что появился перед деревенскими, один вопрос был. Через переводчика спросил-протявкал:

— Кто? Это! Сделал!

Никто не сознался. Может, выдавать не хотели. Может, и в самом деле не знали.

Офицер грозил, кулаками зло потрясал. Только вот что грозил, мать не расслышала — Ванечка заплакал, она утешать принялась.

Домой их, в сарай, денщики гнали. Фриц шёл — подпинывал, винтовкой грозил.

Потом мать назад повёл — за продуктами для офицеров. Там со своими — немчурой — разговорился.

Гоготали фрицы, мать со всех сторон охлопывали:

— Фрау гут! Фрау старк! Фрау фойе! — Руками махали, изображая что-то, что от земли к небу тянется. Потом за собой потянули: — Ком, фрау! Пф-ф…

Фриц мать не отпустил: нагрузил коробками да опять привычной дорогой погнал.

Во дворе остановился. Долго на поленницу смотрел. Дрова ещё с прошлого года припасены были для тёплой — доброй — жизни.

Смотрел Фриц, смотрел — думал, что ли… Затем заставил топить баню. За водой не погнал, велел в бак снега набрать. Проследил, чтобы дров в подтопок легло много. Потребовал баню топить жарко.

Дров из поленницы мать несколько охапок в баню сносила, но с поленницы почти не убыло.

И тогда Фриц, предварительно распахнув все окна в доме, заставил мать топить русскую печь.

Его товарищ, другой денщик, закатывался со смеху, глядя, как уставшая женщина носится со двора в дом и обратно, а Фриц понукает её толчками в спину, мол, плохая хозяйка — в доме холодно…

Приготовить поесть для фашистов и покормить детей мать не успела. С ужасом ждала наказания, ведь малые в сарайке ревели в голос. Да ещё беда: всю поленницу до последней щепочки пришлось истопить в доме да в бане…

Вечером, в густеющей тьме, из дальней деревни приехали офицеры. Замёрзшие и голодные, они, злые, накинулись на денщиков.

На ком сорвали свой гнев денщики?

Фриц вытащил из сарайки всех её обитателей и, не обращая внимания на мольбы матери, замахнулся на малышей топором. Ругался долго и грязно; офицеры, стоя на крылечке, аплодировали.

И выходило так, что матери вместе с детьми надлежало отправляться в лес. За дровами. В ночь. В надвигающуюся метель, — по деревне вовсю уже носилась позёмка.

Санки, которые дал им Фриц, были большие и тяжёлые. «Доверху!» — знаками показал фашист, сколько дров нужно привезти из леса. И — пинками погнал со двора.

Посадив самых младших на санки, мать потянула санки за собой, криком позвала старшую:

— Дарья!

— Не пойду! — ни с того ни с сего заявила та. — Холодно!

Мать и сама видела, что дети могут не перенести ночной дороги — кинулась к Фрицу, упала на колени:

— Пожалуйста! Деток поморожу! Пусть здесь останутся! Они плакать не станут! Они тишком…

— Век! — коротко рявкнул фашист и толкнул мать в плечо, мол, пошла!

Затем, видя, что упирается в основном только одна девчонка, Фриц подошёл к Дарье, легко оторвал её, с голода почти невесомую, от земли и, как есть, запустил через забор на дорогу: В лес! Все!

Потом снова погнал мать и младших. Пинал их до тех пор, пока те не выбрались со двора.

Дашутка лежала на спине, раскинув руки. Мать кинулась к ней: жива ли?

Девчонка оказалась живой. Только правая нога — сломана. Как раз под коленкой. Так уж упала…

— Так и не срослось по хорошему, как нужно, — Дарья Васильевна потёрла правую ногу — через толстый чёрный чулок, вздохнула. — Восьмой десяток идёт, сколько врачей смотрели, говорят, ничего не исправишь. Говорили, вот если бы раньше! Или предлагали заново кость сломать, да в гипс. Не хочу.

— А что дальше было? — перебил я старушку. — Что с тем фашистом стало? Убили его?

— Да Бог с тобой! — вскинулась Дарья Васильевна. — Каждый день Господа молю! Не знаю, конечно, жив ли, но — за здравие молю. Да добавляю потом тише: коли не за здравие, так дай ему, Господи, Царствия Небесного.

Тут я и поперхнулся:

— Это как? Это за что? За то, что он Вам ногу сломал?! За то, что издевался?!

— За то, что жизнь сохранил, — Дарья Васильевна снова вздохнула, и видно было, что воспоминания тягостны ей, и рассказать-поведать — хочется.

…Той ночью мать не смогла вернуться в деревню. Из-за метели сбилась с пути. Ночевали в лесу — на еловых ветках под еловыми же лапами — крепко-крепко прижавшись друг к другу. И всё равно замёрзли. Не вусмерть, но крепко.

Метель бушевала и на другой день. Мать, походив вокруг ели, ставшей её семейству жилищем, набрала сколько-то шишек, ободрала кору с недалёкой осины: плакали да ели. Другого-то — ничего не было! Воду мать из снега в ладошках натапливала — по капельке-две каждому. Потом животы у всех свело. Ванечка, маленький, сильнее всех мучился. На другое утро умер.

Дров на санки мать немного кинула. Положила на них Ванечку и Дашутку, попросила сестрёнку братика держать. Лизку посадила на загорбок и — домой: авось, не убьют, а убьют, так уж и не маяться…

Фрицев в деревне не оказалось. Ни одного. И местных — тоже. Ни души. И домов — одни — трубы печные: какие целые, какие порушенные. И чёрное всё. И гарью пахнет.

Тут мать и ахнула. Только тут и сообразила, какими карами старший офицер из немцев деревне грозил, о чём фашисты говорили, что жестами показывали: огонь!

Сожгли фрицы деревню. Всю. С жителями вместе. За своих.

Косточки человеческие потом по всем пепелищам находились: какие побольше — от взрослых, какие поменьше — от деток…

— Мы потом снова в лес ушли, там до наших жили. А отчего Фриц ненавидел нас, да мать особенно, так это, мать один раз как-то проговорилась, за то, что по женской части его к себе не допустила, мужу верна осталась. А муж… Отец с фронта не вернулся. В сорок втором убило. Это уж после войны узнали. Петьку, брата старшего, ещё в сорок первом поранило бомбой. Он недолго прожил, в двадцать один год схоронили. Жениться, правда, успел. Но детишек не случилось. А Паша в начальники выбился — в райисполкоме работал: не главным, заместителем, но тоже — важная должность. Лизка в колхозе осталась, на ферме, вместе с матерью там трудились. А я вот — в школе. Училище педагогическое закончила, сразу после школы, и всю жизнь затем по кругу: первоклашки, второклашки, третий класс. Потом снова: первый, второй, третий… Кабы не тот Фриц, никого бы нас не осталось: и меня не было бы, и дочек моих, и внучат опять же. Фриц тот добрым всё же оказался.