Когда немцы первый раз бомбили Сталинград, в окно её комнаты залетел осколок бомбы. Осколок не задел ни её, ни маму — он ударился о стену и упал на Мишку.

Мишкой звали её игрушечного медведя. Медведь был маленьким и мягким — тряпичным, набитым старыми же тряпками.

Мишку сшила мама, когда ей (не маме!) исполнилось три года — на день рождения.

Осколок бомбы был горячим, и Мишка загорелся. Когда бросились тушить игрушку, оказалось — поздно. У медведя обгорели все лапы, брюхо, но самое страшное — сгорела — полностью! — голова.

А на четвёртом этаже осколки бомбы убили старуху Симонову. А на первом — тётю Фаю.

Взрослых похоронили на кладбище. Мишку там хоронить не разрешили.

Нельзя, значит, нельзя. Но оставлять погибшего медведя дома тоже не разрешили.

— Я сошью тебе другого, когда война закончится, — сказала мама. — А этого придётся выбросить.

— Нельзя! — сказала она и ушла в палисадник.

Палисадник был разбит прямо под окнами дома. В нём росла сирень, и были посажены цветы.

Под сиренью она выкопала ямку, положила в неё Мишку, поплакала, а потом забросала ямку землёй и сделала аккуратный холмик.

Ночью ей не спалось. «Не так как у взрослых получилось! — пришла мысль. — Надо сделать памятник и оградку!»

Оградку она сделала из веток, их на сирени было много. Памятник со звездой — не получился. Пришлось сделать как у бабушки — крест: палочки — крест-накрест — она связала суровой ниткой, взятой у мамы. Взятой без спроса. Мама почему-то ничего не давала: ни ниток, ни спичек, ни бумаги. Мама жалела даже карандаш. Говорила, что он нужен для школы, что придёт осень.

Но до осени нужно было пережить лето. А лето оказалось очень жарким.

Немецкие самолёты налетали на город с самого утра. Спасаться от них приходилось в подвале. И каждый раз, выходя наружу, она не узнавала свою улицу. И свой дом. И свою комнату. И ей каждый раз приходилось привыкать, что соседнего дома теперь нет — есть только огромная куча кирпича, железа и дерева. Что в её доме, в её подъезде нет двери, а над вторым подъездом нет крыши. Что в её комнате теперь нет окна. Точнее, окно есть, но стекла в нём нет, вместо него — лист фанеры с дырочками; мама сказала, что дырочки — следы от пуль, потому что фашисты не только сбрасывали бомбы, но ещё и стреляли из пулемётов.

В середине августа она снова не узнала свою комнату: в ней рухнул потолок, который раздавил их с мамой шкаф, комод, кровать и коробку с игрушками. В коробке жили Даша и Роза — куклы, сделанные соседом — дядей Николаем. Он работал плотником на заводе «Баррикады» и последнее время совсем не приходил домой. А кукол он вырезал из двух кусков дерева. У них было всё, что должно быть у кукол: ноги, руки, головы. На головах — глаза, носы, губы. Дядя Николай умел делать многое — комод, раздавленный потолком, тоже был сделан им.

Дашу и Розу она похоронила радом с Мишкой. По утрам, уходя в подвал, она гладила самодельные крестики и разговаривала с игрушками:

— Простите! Не уберегла я вас.

Так говорили взрослые — на большом кладбище. Говорили своим родным, своим друзьям, соседям. Она повторяла эти слова и печалилась, что больше никогда не сможет положить Мишку рядом с собой в кровать, никогда не сможет придти с Дашей в гости к Розе или вместе с ними обеими к соседям: Шуре и Вовке.

У Шуры и Вовки комната была пока цела. И потолок. И стены. И пол. Но и Шура, и Вовка, как все оставшиеся жители дома — дети и старики — день проводили в подвале. Спали. Те, кто мог работать, и мама тоже, днём куда-то уходили: то в город, то к Волге — рыть траншеи и окопы.

Вечером мама возвращалась в подвал. Она приносила с собой воду, кусок хлеба, иногда немного крупы, из которой варила жидкую-жидкую кашу.

Ночью никто не спал.

Ночью она похоронила Костика. Так звали щегла, который жил в комнате Шуры и Вовки. Его тоже убили немцы. Днём, когда все были в подвале. Бомбой.

В честь Костика Шура и Вовка дали залп по фашистам — они взяли по несколько камней и метнули их в небо, когда там басовито завыли моторы; вражеские самолёты теперь бомбили и ночью.

Несколько ночей Шура и Вовка метали ввысь камни, и два раза им удавалось сбивать фашистские самолёты. Наши прожектористы ловили вражеские машины в перекрестья длинных ярких лучей, грохотали наши зенитки, тряслись стены дома, дрожала земля, пущенные ребячьими руками камни летели в небо — и достигали цели: самолёты вспыхивали и с воем неслись вниз.

А утром вновь приходилось уходить в подвал.

А однажды она не смогли выйти из него.

Уже наступил вечер, но он не принёс прохладу — было жарко. Очень-очень жарко. И по-прежнему гремело снаружи. Очень-очень гремело. И всем хотелось выбраться из подвала, и плакал Вовка — он был самым младшим, в школу он собирался только через два года. Всем хотелось на улицу, но дверь из подвала не открывалась. На неё наваливались, её толкали, в неё били, а она не открывалась. И все столпились перед дверью. И когда дверь вдруг распахнулась, никто не смог спрятаться.

Взрыв был очень громким, а огонь, ворвавшийся в подвал, очень жарким и ярким.

Она зажмурилась и подумала, что больше никогда не увидит маму и своё кладбище. А ей повезло.

Кладбище она увидела.

Маму — нет.

Она думала, что на улице ночь. А на улице было светло- как днём. Потому что город горел: дома, развалины, заборчики, скамьи. Казалось, по разбитым улицам плывёт, как вода в реке, огонь.

Она не знала, что фашисты сбросили на город кроме других бомб ещё и зажигательные.

Она думала: как ей спрятаться от огня?

И она пошла к своему кладбищу. К сирени, которой уже не было. К холмикам, с которых огненным ветром смело самодельные кресты.

Рядом с Мишкой, Дашей, Розой и Костиком она стала рыть землю — куском доски, куском стекла, руками. Земля была мягкой, поддавалась легко, и чем глубже, тем было прохладнее.

Там, в яме она и уснула. И сколько спала — не помнила.

Разбудил её голод.

Мамы рядом не было. Не было воды, не было хлеба. Не было и огня. Но был дым: злой, едкий, от которого слезились глаза и хотелось кашлять.

Голод оказался сильнее дыма. И она пошла в свой дом. В дом без окон и дверей — без крыши и стен.

Она ползала по кирпичам, железу, углям и натыкалась на разные вещи. И все они были мертвы — убиты: кастрюля с дырой в боку, ведро без дна, половина кружки с крючком вместо ручки, оплавленная труба от патефона, чёрный от огня табурет с одной ножкой.

Там, где раньше был второй подъезд, она нашла обгоревший сухарь. Полизала его и поняла: без воды не то что его — ничего съесть не сможет. И вспомнила: в подвале оставался бидончик с водой.

В подвале ей пришлось узнавать. И она узнала.

Вовку она узнала, потому что он был самым маленьким. Шуру — потому что она была немногим выше брата. Со взрослыми оказалось сложнее. Их тела обуглились, и от одежды ничегошеньки не осталось.

И вода в бидончике выкипела. Почти вся. Почти. На дне осталось чуть-чуть. С чёрными хлопьями. Хватило на полтора глотка. Но после этого съелся сухарь.

А в соседнем доме — в таких же развалинах, что и её дом — она нашла несколько печёных картофелин.

Потом она догадалась, что на её кладбище можно обойтись без крестов — почистила несколько обломков половиц и угольками на каждом куске дерева написала нужные слова; спасибо маме, она научила её буквам — готовила к школе.

На кладбище появились памятники — из половиц. Она втыкала их в землю, в холмики: МИШКА, ДАША, РОЗА, КОСТИК, ВОВКА, ШУРА, СОСЕДИ…

День и ночь в городе гремело и свистело — во все стороны летали снаряды и пули. Она привыкла не замечать этого.

В соседних домах она нашла ещё немного еды: крупу, пару банок с консервами, полусгнившую морковь. В обломке стеклянной банки оказалось чуть-чуть воды. Потом ещё столько же она нашла в чудом уцелевшем чайнике.

Разрасталось кладбище. Появились памятники с табличками «ЧУЖАЯ КУКЛА», «ЧУЖОЙ КЛОУН», «ДВЕ ТЁТИ», «КОШКА»…

А потом она перестала находить еду.

А потом — воду.

А потом у неё совсем не осталось сил.

…Осенью, когда было уже холодно, сквозь артиллерийский гул и ружейную стрельбу она услышала шум шагов. И кто-то остановился над её ямой.

Она открыла глаза и увидела закопченное мужское лицо, склонившееся над ней.

— Ты кто?

— Пашка.

— Он или она? — не понял военный.

— Прасковья, — пояснила она.

— И что ты здесь делаешь?

— Умираю, — спокойно ответила она. И попросила: — Вы мне памятник сделайте, напишите на нём моё имя. — И повинилась: — Я уже не могу.